Глава четвертая
Антилопа-Гну
Зеленый ящик с четырьмя жуликами скачками понесся по дымной дороге. Машина подвергалась давлению таких же сил стихии, какие испытывает на себе пловец, купающийся в штормовую погоду. Ее внезапно сбивало налетавшим ухабом, втягивало в ямы, бросало со стороны на сторону и засыпало красной закатной пылью.
Между древним Арбатовым, основанным в 798 году, и Одессой, основанной в 1798 году, лежали – тысяча лет и полторы тысячи километров грунтовой дороги. За эту тысячу лет на проселочной магистрали Арбатов—Черное море появлялись различные фигуры. Сначала двигались по ней разъездные приказчики с товарами византийских торговых фирм. Навстречу им из гудящего леса выходил Соловей-разбойник, грубый мужчина в медвежьей шапке. Товары он отбирал, а приказчиков продавал варварам. Шли по этой дороге завоеватели со своими дружинами, проезжали мужики, с песнями бродили странники.
Жизнь страны менялась с каждым столетием. Менялась одежда, совершенствовалось оружие. Люди научились строить каменные дома, стали печатать книги, брить бороды. Полетел первый воздушный шар. Были изобретены железные близнецы – пароход и паровоз, затрубили автомашины.
А дорога осталась такой же, какой была при Соловье-разбойнике.
Горбатая, покрытая вулканической грязью или засыпанная пылью, ядовитой, словно порошок от клопов, – протянулась отечественная дорога мимо деревень, городов, фабрик, хуторов и колхозов, протянулась тысячеверстной западней. По сторонам ее в желтеющих оскверненных травах попадаются скелеты телег и замученные отдыхающие автомобили.
Быть может, эмигранту, обезумевшему от продажи газет среди асфальтовых полей Берлина, вспоминается российский проселок очаровательной подробностью родного пейзажа: в темной лужице сидит месяц, громко молятся сверчки и позванивает пустое ведро, подвязанное к мужицкой телеге.
Но все это лунный бред, лирические лохмотья, буря в стакане кипяченой воды. Месяц сможет отлично сиять на гудронных шоссе. Автомобильные сирены и клаксоны заменят симфонический звон крестьянского ведерка. А сверчков можно будет слушать в специальных заповедниках; там будут построены трибуны, и граждане, подготовленные вступительным словом какого-нибудь седого сверчковеда, смогут вдосталь насладиться пением любимых насекомых.
– Послушайте, аспирант, – обратился Остап к новому пассажиру, который уже оправился от недавнего потрясения и беззаботно сидел рядом с командором, – приближенные сообщили мне, что ваша фамилия Паниковский. Так ли это?
– Допустим, – ответил Паниковский.
– Кроме того, я сам наблюдал, как за вами гнались арбатовцы, у которых вы увели гуся.
– Жалкие, ничтожные люди, – сердито забормотал Паниковский.
– Они, по вашему, жалкие и ничтожные, – сказал Остап, – а самого себя вы, очевидно, считаете джентльменом? Так вот. Если вам, как истинному джентльмену, взбредет в голову делать записки на манжетах, вам придется писать мелом.
– Почему? – раздражительно спросил Паниковский.
– Потому что они у вас совершенно черные. По-видимому, от грязи.
– Вы жалкий, ничтожный человек! – быстро заявил Паниковский.
Это была опрометчивая оценка положения. Остап, не повышая голоса, потребовал, чтобы остановили машину, и разрешил Балаганову выбросить из нее нарушителя конвенции. Шурка Балаганов с видимым удовольствием исполнил поручение.
– Идите обратно в Арбатов, – сухо сказал Остап, – там вас с нетерпением ожидают хозяева гуся. А нам грубиянов не нужно. Мы сами грубияны. Едем!
– Я больше не буду! – взмолился Паниковский. – Я нервный!
– Станьте на колени, – сказал Остап.
Паниковский так поспешно опустился на колени, словно ему подрубили ноги. Пока на похитителя гуся медленно валилась взбудораженная им пыль, Остап устроил короткое совещание. Паниковского решили взять условно, до первого нарушения дисциплины, и перенести на него обязанности прислуги за все.
Антилопа-Гну приняла присмиревшего грубияна и покатила дальше, колыхаясь, как погребальная колесница.
Через полчаса машина свернула на большой Новозайцевский тракт и, не уменьшая хода, въехала в неожиданно поднявшееся из-за пригорка село. У бревенчатого дома, на крыше которого росла сучковатая и кривая радиомачта, толпился народ. Завидев машину, люди приветственно загалдели и взмахнули шапками. Из толпы вышел мужчина без бороды. В руке он держал листок бумаги.
Проезжая через толпу, Антилопа замедлила ход.
– Товарищи! – крикнул безбородый. – Железный конь идет на смену крестьянской лошадке. Позвольте приветствовать...
Он, видимо, заготовил речь, но, заметив, что машина не останавливается, не стал распространяться.
– Все в Автодор! – поспешно сказал он, ласково глядя на поравнявшегося с ним Остапа. – Наладим серийное производство советских автомобилей.
И уже вдогонку удаляющемуся автомобилю, покрывая приветственный гул толпы, выложил последний лозунг:
– Автомобиль не роскошь, а средство передвижения.
Жулики были несколько обеспокоены торжественной встречей. Ничего не понимая, они вертелись в машине, как воробушки в гнезде. Паниковский, который вообще не любил большого скопления честных людей в одном месте, опасливо присел на корточки, так что глазам селян представилась только лишь грязная соломенная крыша его шляпы. Но Остап ничуть не смутился. Он снял свою фуражку с белым верхом и на приветствия отвечал гордым наклонением головы то вправо, то влево.
– Улучшайте дороги! – закричал он на прощание. – Мерси за прием!
И машина снова очутилась среди тихих сумеречных полей.
– Они за нами не погонятся? – озабоченно спросил Паниковский.
– Как! Вы разве успели у них что-нибудь выхватить? – спросил Остап.
– Кроме шуток, – сказал Паниковский, – что случилось? Почему толпа?
– Почему толпа? – передразнил Балаганов. – Люди никогда не видели автомобиля. Ясное дело!
– Обмен впечатлениями продолжается, – отметил Бендер, – слово за водителем машины. Ваше мнение, Адам Казимирович?
Шофер подумал, пугнул выбежавшую на дорогу собаку звуками матчиша и высказал предположение, что толпа собралась по случаю храмового праздника. Праздники такого рода, – разъяснил водитель Антилопы, – часто бывают у селян.
– Да, – сказал Остап. – Теперь я ясно вижу, что попал в общество некультурных людей. Начинаю думать, что никто из вас не получил высшего образования. Во всяком случае, газет вы не читаете. Между тем газеты читать нужно. Кроме общего развития, газеты часто подают гражданам идеи!
Остап вынул из кармана «Известия».
– Слушайте, что пишет официальный орган!
И Бендер прочел экипажу Антилопы заметку об автомобильном пробеге Москва—Самара—Москва.
– Сейчас, – самодовольно сказал Остап, – мы находимся на линии автопробега, приблизительно в полутораста километрах впереди головной машины. Полагаю, что вы уже догадались, о чем я говорю?
Нижние чины Антилопы молчали. Паниковский расстегнул пиджак и почесал грудь под галстуком ящеричного цвета.
– Значит, вы не поняли? Как видно, в некоторых случаях не помогает даже чтение газет. Ну, хорошо, хотя это и не в моих правилах, выскажусь более подробно. Первое – крестьяне приняли Антилопу за головную машину автопробега. Второе – мы не отказываемся от этого звания. Третье – более того, мы будем обращаться ко всем учреждениям и лицам с просьбой оказать нам надлежащее содействие, намекая именно на то, что мы головная машина. Четвертое... Впрочем, хватит с вас и трех пунктов. Совершенно ясно, что некоторое время мы продержимся впереди автопробега, снимая пенки, сливки и тому подобную сметану с этого высококультурного начинания.
Сообщение Бендера произвело огромное впечатление. Цесаревич бросал на командора преданные взгляды. Балаганов растирал ладонями свои рыжие вихры и заливался смехом. Паниковский, в предвкушении безопасной наживы, кричал ура.
– Ну, хватит эмоций! – сказал Остап. – Ввиду наступления темноты объявляю вечер открытым. Объявляю привал!
Неопытный Паниковский развел такой большой костер, что казалось, горит целая деревня. Огонь, сопя, кидался во все стороны. Покуда путешественники боролись с огненным столбом, Паниковский, пригнувшись, убежал в поле и вернулся, держа в руке толстый кривой огурец. Остап быстро вырвал его из рук Паниковского, говоря:
– Не делайте из еды культа!
После этого он съел огурец сам. Ужинали колбасой, захваченной из дому предусмотрительным Цесаревичем. Глядели на звезды и сонно толковали о завтрашнем дне.
Темно-розовый рассвет поднял на ноги экипаж Антилопы.
– Такого дня, какой предстоит сегодня, – сказал Остап Цесаревичу, – ваше механическое корыто еще не видело и никогда не увидит. Надо подготовиться как следует.
Балаганов схватил цилиндрическое ведро с надписью «Арбатовский родильный дом» и побежал за водой на речку. Адам Казимирович поднял капот машины и, посвистывая, запустил руки в мотор. Паниковский оперся спиной на автомобильное колесо и, пригорюнившись, не мигая, смотрел на клюквенный солнечный сегмент, появившийся над горизонтом. У Паниковского оказалось морщинистое лицо со множеством старческих мелочей: мешочков, пульсирующих жилок, клубничных румянцев. Такое лицо допустимо у человека, прожившего долгую порядочную жизнь, имеющего взрослых детей и пьющего по утрам желудевый кофе.
– Рассказать вам, Паниковский, как вы умрете? – неожиданно сказал Остап.
Старик вздрогнул и обернулся.
– Вы умрете так. Однажды, когда вы вернетесь в пустой холодный номер гостиницы «Марсель» (это будет где-нибудь в уездном городе, куда занесет вас профессия), вы почувствуете себя плохо. У вас отнимется нога. Голодным и небритым вы будете лежать на досках кровати. И никто к вам не придет, Паниковский, никто вас не пожалеет. Детей вы, вероятно, не родили из экономии. А жен бросили. Ведь вы, кажется, нервный. Вы будете мучится целую неделю. Агония ваша будет ужасна. Вы будете умирать долго, и это всем надоест. Вы еще не совсем умрете, а бюрократ – заведующий гостиницей – уже напишет отношение в отдел коммунального хозяйства о выдаче бесплатного гроба... Как ваше имя и отчество?
– Михаил Моисеевич, – ответил ошарашенный Паниковский.
– ...бесплатного гроба для гр. М.М.Паниковского. Причем, годика два вы еще протянете. Теперь – к делу. Нужно позаботиться о культурной стороне нашего похода.
Остап вынул из автомобиля свой акушерский саквояж и положил его на траву.
– Моя правая рука, – сказал Остап, похлопывая его по толстенькому колбасному боку. – Здесь все, что только может понадобиться элегантному человеку моих лет и моего размаха.
Бендер присел над чемоданчиком, как бродячий китайский фокусник над своим волшебным мешком, и одну за другой стал вынимать различные вещи. Сперва он вынул красную нарукавную повязку, на которой золотом было вышито слово «распорядитель». Потом на траву легла инженерская фуражка с молоточками, четыре колоды карт с одинаковой голубой рубашкой и пачка документов с круглыми сиреневыми печатями.
Весь экипаж Антилопы-Гну с уважением смотрел на саквояж. А оттуда появлялись все новые предметы.
– Вы, голуби, – говорил Остап, – вы, конечно, никогда не поймете, что честный советский паломник-пилигрим вроде меня не может обойтись без докторского халата.
Кроме халата в саквояже оказался и стетоскоп.
– Я не хирург, – заметил Остап, – я невропатолог, я психиатр. Я изучаю души своих пациентов. И мне почему-то всегда попадаются очень глупые пациенты.
Затем на свет были извлечены: азбука для глухонемых, благотворительные открытки, эмалевые нагрудные знаки и афиша с портретом самого Бендера в шалварах и чалме. На афише было написано:
!!! ПРИЕХАЛ ЖРЕЦ !!!
знаменитый бомбейский брамин (йог)
– сын Парвы -
Иоканаан Марусидзе
(заслуженный артист союзных республик)
Номера по опыту Шерлока Холмса.
Индийский факир. – Курочка невидимка. —
Свечи с Атлантиды. – Адская палатка. —
Пророк Самуил отвечает на вопросы публики. —
Материализация духов и раздача слонов
Входные билеты от 50 к. до 2 р.
Грязная, захватанная руками чалма появилась вслед за афишей.
– Этой забавой я пользуюсь очень редко, – сказал Остап. – Представьте себе, что на жреца больше всего ловятся такие передовые люди, как заведующие железнодорожными клубами. Работа легкая, но противная. Мне лично претит быть любимцем Рабиндраната Тагора. А пророку Самуилу задают одни и те же вопросы: «Почему в продаже нет животного масла?» или «Еврей ли вы?»
В конце концов Остап нашел то, что искал: жестяную лаковую коробку с медовыми красками в фарфоровых ванночках и две кисточки, позаимствованные из какого-то железнодорожного клуба. Остап сказал:
– Машину, которая идет в голове пробега, нужно украсить хотя бы одним лозунгом.
И на длинной полоске желтоватой бязи, извлеченной из того же саквояжа, Остап вывел печатными буквами коричневую надпись:
Автопробегом по бездорожью и разгильдяйству!
Плакат укрепили над автомобилем на двух хворостинах. Как только машина тронулась, плакат выгнулся под напором ветра и приобрел настолько лихой вид, что не могло быть больше сомнений в необходимости грохнуть автопробегом по бездорожью, разгильдяйству, а заодно, может быть, даже и по бюрократизму. Пассажиры Антилопы приосанились. Балаганов натянул на свою рыжую голову кепку, которую постоянно таскал в кармане. Паниковский вывернул манжеты на левую сторону и выпустил их из-под рукавов на два сантиметра. Цесаревич заботился больше о машине, чем о себе. Перед отъездом он вымыл ее водой, и на неровных боках Антилопы заиграло солнце. Сам командор весело щурился и задирал спутников.
– Влево по носу – деревня! – крикнул Балаганов, полочкой приставляя ладонь ко лбу. – Останавливаться будем?
– Позади нас, – сказал Остап, – идут пять первоклассных машин. Свидание с ними не входит в наши планы. Нам надо поскорей снимать сливки. Посему остановку назначаю в городе Удоеве. Там нас, кстати, должна поджидать бочка с горючим. Ходу, Казимирович!
– На приветствия отвечать? – озабоченно спросил Балаганов.
– Отвечать поклонами и улыбками. Ртов попрошу не открывать. Не то вы черт знает что наговорите.
Деревня встретила головную машину приветливо. Но обычное гостеприимство носило довольно странный характер. Видимо, деревенская общественность известие о том, что кто-то проедет, получила, но кто проедет и с какой целью – не знала. Поэтому, на всякий случай, были извлечены все изречения и девизы, изготовленные за последние несколько лет. Вдоль улицы стояли школьники с разнокалиберными старомодными плакатами: «Привет Лиге Времени и ее основателю дорогому товарищу Керженцеву», «Не боимся буржуазного звона, ответим на ультиматум Керзона», «Разоблачим генуэзских миротворцев», «Мочалки и мыло – крестьянину милы». Кроме того, было множество плакатов, исполненных преимущественно церковнославянским шрифтом с одним и тем же приветствием: «Добро пожаловать!».
Все это живо пронеслось мимо путешественников. На этот раз они уверенно размахивали шляпами. Паниковский не удержался и, несмотря на запрещение, вскочил и выкрикнул невнятное политически неграмотное приветствие. Но за шумом мотора и криками толпы никто ничего не разобрал.
– Вперед и выше! – скомандовал Остап.
Цесаревич открыл глушитель, и машина выпустила шлейф синего дыма, от которого зачихали бежавшие за автомобилем собаки.
– Как с бензином? – спросил Остап. – До Удоева хватит? Нам только тридцать километров сделать. А там – все отнимем.
– Должно хватить, – с сомнением ответил Цесаревич.
– Имейте в виду, – сказал Остап, строго оглядывая свое войско, – мародерства я не допущу. Никаких нарушений закона!
Паниковский и Балаганов сконфузились.
– Все, что нам надо, удоевцы отдадут нам сами. Вы это сейчас увидите.
Тридцать километров Антилопа пробежала за полтора часа. Последний километр Цесаревич очень суетился, поддавал газу и сокрушенно крутил головою. Но все эти усилия, а также крики и понукания Балаганова ни к чему не привели. Блестящий финиш, задуманный Адамом Казимировичем, не удался из-за нехватки бензина. Машина позорно остановилась посреди улицы, не дотянув ста метров до еловой кафедры, увитой хвойными гирляндами в честь победителей пространства.
Тем не менее собравшиеся загремели ура и кинулись навстречу прибывшему из мглы веков «Лорен-Дитриху». Их грубо вытащили из машины и качали с таким ожесточением, будто они были утопленниками и их во что бы то ни стало надо было вернуть к жизни.
Цесаревич остался у машины, а всех остальных повели к кафедре, где по плану намечен был летучий трехчасовой митинг. К Остапу протиснулся человек шоферского вида и спросил:
– Как остальные машины?
– Отстали, – равнодушно ответил Остап. – Проколы, поломки, энтузиазм населения. Все это задерживает.
– Вы в командорской машине? – не отставал шофер-любитель. – Клептунов с вами?
– Клептунова я снял с пробега, – сказал Остап недовольно.
– А профессор Двуптих? На «Паккарде»?
– На «Паккарде».
– А писательница Вера Круц? – любопытствовал полушофер. – Вот бы на нее посмотреть. На нее и на Хворобьева. Он тоже с вами?
– Знаете, – сказал Остап, – я утомлен пробегом...
– А вы на «Студебеккере»?
– Можете считать нашу машину «Студебеккером», – сказал Остап злобно, – но до сих пор она называлась «Лорен-Дитрих». Вы удовлетворены?
Но шофер-любитель удовлетворен не был.
– Позвольте, – воскликнул он с юношеской назойливостью, – но ведь в пробеге нет никаких «Лорен-Дитрихов». Я читал в газете, что идут два «Паккарда», два «Фиата» и один «Студебеккер».
– Идите к чертовой матери со своим Студебеккером! – заорал Остап. – Кто такой Студебеккер? Это ваш родственник, Студебеккер? Папа ваш Студебеккер? Чего вы прицепились к человеку?! Русским языком ему говорят, что «Студебеккер» в последний момент заменен «Лорен-Дитрихом», а он морочит голову. Студебеккер! Студебеккер!
Юношу уже давно оттеснили распорядители, а Остап долго еще взмахивал руками и бормотал:
– Знатоки! Убивать надо таких знатоков! «Студебеккера» ему подавай!
Делал он это с той целью, чтобы раз навсегда избавиться от опасных расспросов.
Председатель комиссии по встрече автопробега протянул в своей приветственной речи такую длинную цепь придаточных предложений, что не мог из них выкарабкаться в течение получаса. Все это время командор пробега провел в большом беспокойстве. С высоты кафедры он следил за подозрительными действиями Балаганова и Паниковского, которые слишком оживленно шныряли в толпе. Бендер делал страшные глаза и в конце концов своей сигнализацией пригвоздил их к одному месту.
– Я рад, товарищи, – заявил Остап в ответной речи, – нарушить автомобильной сиреной патриархальную тишину города Удоева. Автомобиль, товарищи, не роскошь, а средство передвижения. Железный конь идет на смену крестьянской телеге. Наладим серийное производство советских автомашин. Ударим автопробегом по бездорожью и разгильдяйству. Я кончаю, товарищи. Предварительно закусив, мы продолжим наш далекий путь!
Пока толпа, недвижимо расположившаяся вокруг кафедры, внимала словам командора, Цесаревич развил обширную деятельность. Он наполнил бак бензином, который, как и говорил Остап, оказался высшей очистки, беззастенчиво захватил в запас три больших бидона горючего, переменил камеры и протекторы на всех четырех колесах, захватил помпу и даже домкрат. Этим он совершенно опустошил как базисный, так и операционный склады удоевского отделения Автодора.
Дорога до Одессы была обеспечена материалами. Не было, правда, денег. Но это командора не беспокоило. В Удоеве путешественники прекрасно пообедали, и деньги, в сущности, еще не были нужны.
– О карманных деньгах не надо думать, – сказал Остап, – они валяются на дороге, и мы будем их подбирать по мере надобности.
Глава пятая
Подземное царство
Ежедневно, кроме воскресных и праздничных дней, в канцелярии юридической консультации, находившейся на Пушкинской улице в Одессе, можно было видеть конторщика в открытой белой рубашке с высоко подвернутыми рукавами. Утвердив веснущатые загорелые локти на письменном столе, конторщик вписывал в настольный реестр и нумеровал всевозможные бумаги, состряпанные тремя юристами, работавшими в соседней комнате. Когда конторщик поднимал голову, чтобы передать посетителю юридическое заключение, совет или справку, можно было рассмотреть его светлые удивительные глаза. Беспрерывный тихий свет исходил от левого живого глаза конторщика. Это был прекрасный продукт оптического мастерства – фарфоровый искусственный глаз лучшей немецкой выделки. Другой глаз оставлял тяжелое неприятное впечатление. Он точно походил на искусственный, но не было в нем ни доброты, ни живости. Шел от него мигающий ледяной свет. Этот глаз был настоящий.
У конторщика всегда было много работы. Консультация не успевала удовлетворять все растущие потребности граждан в юридических товарах. У населения было множество дел, требующих разъяснения, истолкования и помощи лиц, прошедших тяжелую школу юридической хитрости. Люди привыкли по каждому, даже самому вздорному поводу прибегать к могущественной помощи закона. Закон теребили, как комнатную собачку.
Человек, просидевший день в консультации, мог подумать, что жители беспрестанно оскорбляют друг друга словами, действием, а также путем клеветы в печати; что они заводят квартирные распри, неопрятны в своих любовных делах и бросают жен без материальной помощи с младенцами-пискунами на руках; что они не отдают долгов, захватывают чужую мебель и не платят за прокатные пианино. К счастью, сутяжничеством занимается не все население. Попадаются граждане, которые еще никогда не судились и даже не были свидетелями по чужим делам. Но число этих святых беззлобных душ уменьшается с каждым днем. Центробежная сила сутяжничества подхватывает застигнутых врасплох людей, вытягивает их в канцелярии юрисконсультов, вихрем проносит через прокуренные судебные коридоры, вталкивает в камеры следователей и запирает на три дня в свидетельские комнаты. Праздник юриспруденции принимает угрожающие размеры.
Конторщик с фарфоровым глазом был самой маленькой и робкой пружиной юридической машинки на Пушкинской улице. Он обращался с посетителями без заносчивости, свойственной служащим, проворно работал и пугливо оглядывался, когда в помещение входил один из его трех шефов, старший юрист товарищ Шарф. У Шарфа под складками синей косоворотки угадывалось потное брюхо, а общий вид вызывал в памяти старинную рекламу патентованной мази, начинавшуюся словами: «Вид голого тела, покрытого волосами, производит отталкивающее впечатление».
Старший юрист и двое его коллег, помогавших ему толковать законы, считали своего конторщика исправным, хотя и не особенно понятливым работником.
– Робкий он какой-то, – говорил Шарф, – как-то уж слишком приниженный. Преданный какой-то чересчур. Только объявят подписку, как он уже лезет со своим месячным окладом. Первым подписывается! Подумаешь – оклад! Сорок шесть рублей! Хотел бы я знать, как он существует на эти деньги!
И, конечно, старший юрист Шарф чрезвычайно удивился, если бы узнал, что его маленький конторщик с окладом в сорок шесть рублей не кто иной, как подпольный советский миллионер, имеющий десять миллионов рублей в иностранной валюте, драгоценностях и дедушкиных товарах.
Свои десять миллионов Александр Иванович Корейко не получил в наследство, не уберег от реквизиции во время переворота и не нашел в земле в виде клада. Он их нажил в советское время, за пять лет.
Мир знает о маленьких людях, которые во время революции сделались знаменитыми. Бухгалтер Петлюра неожиданно выскочил в вожди, составлял министерство, вел войны и подписывал договоры тем же росчерком, которым подписывал денежные ордера в царское время. Бесчисленные батьки и уголовные атаманы влияли на ход истории. А еще совсем недавно они были сельскими писарями, урядниками или приказчиками в имениях средней руки. На исторические пьедесталы их втащили не столько способности, сколько игра обстоятельств. Они играли на своей мрачной славе до тех пор, покуда революция не обрывала им головы.
Но были и другие, нашедшие себя во время революции люди. Они поняли, что слава в такое время не нужна, что она опасна и губительна. Это были невиданные до сих пор финансовые гении. Они работали втихомолку, тщательно заметая следы и скрывая свои операции даже от жен. В страстном желании разбогатеть под грохот событий, которые происходят раз в тысячу лет, они вели жизнь подвижников.
К числу их принадлежал бывший мещанин Саша Корейко.
В 1917 году он был двадцатидвухлетним бездельником из числа тех, которых называли гимназистами в отставке. Реальное училище он окончил давно, в университет не пошел, делом никаким не занялся, шатался по бульварам и прикармливался у родителей. Фарфоровый глаз избавил его от военной службы. Жил он как будто начерно, все больше присматривался к жизни других. Он видел, как живут банковские чиновники, связанные службой, семейством и квартирой о трех комнатах с удобствами, как живут доктора, инженеры, слесаря и купцы. Все это было ему противно. Инженером он быть не мог, стать рабочим казалось стыдно, а служить в банке не хотелось. Все это было слишком мелко, всюду надо было работать, а Саше Корейко хотелось разбогатеть одним ударом. И он валялся дома на красном плюшевом диване, злобно мечтая о собственных яхтах и зеркальных особняках.
Во время революции, когда яхты перестали быть собственностью, а в особняках появились солдаты, Корейко понял, что он может стать счастливым наследником незнакомых ему богачей. Он почуял, что во всей стране сейчас валяется великое множество беспризорного золота, драгоценностей, мебели, превосходного белья, картин и ковров, костюмов и фарфора. Надо только не упустить минуты и побыстрее схватить богатство.
Но тогда он еще был глуп и молод. Он нахрапом захватил большую банкирскую квартиру и открыто в ней зажил. Целую неделю он врастал в чужой богатый быт исчезнувшего банкира, пил забытый в буфете бенедиктин, закусывая его пайковой селедкой, продавал на базаре разные безделушки и был немало удивлен, когда его потащили в Чека. Он вышел оттуда через пять месяцев, чудом спасшись от расстрела. Дело его затерялось, и молодой человек с различными глазами был выпущен только потому, что никто не знал, в чем он обвиняется.
Долговременные размышления в тюрьме пошли ему на пользу. От мысли своей сделаться богачом он не отказался, но понял, что его дело требует скрытности, темноты и постепенности. Нужно было надеть на себя защитную шкуру, и она пришла к Александру Корейко в виде высоких оранжевых сапог, бездонных синих бриджей и долгополого френча работника по снабжению продовольствием. В это беспокойное и сумбурное время Александр Иванович, прошедший все дисциплины тюремного университета, с настойчивостью гнул свою линию. Голод был настолько силен, что на рынке торговали даже таким странным товаром, как косточки от слив. И были люди, которые эти косточки покупали и ели. Ели все, что только можно было разжевать.
Все, сделанное руками человеческими, служило хуже, чем раньше. Дома с отбитыми карнизами не спасали от холода, еда не насыщала, электричество не горело, трамваи не ходили, водопровод не подавал воды. А все силы стихийные стали злее и опаснее. Зимы были холоднее, чем прежде, ветер был сильнее, и простуда, которая раньше укладывала человека в постель на три дня, теперь в те же три дня убивала его.
И молодые люди кучками бродили по улицам, бесшабашно распевая песенку о деньгах, потерявших свою цену:
Очень дорого стал творог,
Разменяйте десять
миллионов!
Александр Иванович с беспокойством видел, как деньги, которые он наживал с великими ухищрениями, превращаются в ничто. Ему приходилось выдерживать дикую гонку с денежным курсом. Тиф валил людей тысячами. Саша торговал краденными со склада медикаментами. Он заработал на тифе пятьсот миллионов, а денежный курс превратил их за неделю в пять миллионов. На овчинных полушубках он заработал миллиард, но курс превратил эти деньги в порошок.
Раздавленный инфляцией, Корейко решил покупать валюту, но валюты в обращении не было, если не считать фальшивых американских долларов. Они, правда, стоили дороже, чем настоящие, но только в России, и прибыли это не могло принести никакой. Кто-то надоумил его поместить деньги в картины старых мастеров.
Однажды к нему пришли два художника. Таинственно переглядываясь, они втащили в квартиру Александра Ивановича шесть картин в золотых рамах. Тут, по словам художников, был один Рембрандт, два Репина, один Айвазовский и два маленьких голландца. Маленьких голландцев художники относили к школе Тенирса.
– Впрочем, – заявил один из них, молодой и лысый, – есть все основания предполагать, что это сам Тенирс.
Другой художник, на лице которого залегли такие глубокие и грязные морщины, что, казалось, будто в них живут летучие мыши, глубокомысленно подумал и заметил:
– А мне кажется, что это Питер Ван-дер-Хоох.
– Нет, Бука, – уверенно сказал лысый, – это не Питер Ван-дер-Хоох. Это фактически Тенирс.
О Рембрандте мастера красок не спорили. Картина, изображавшая бюргера с красноватым носом перед пивной кружкой, не вызывала у них никаких сомнений.
– Скажите, – спросил Корейко с вожделением, – сколько такие картины стоили в мирное время?
– Если на золото, – ответил молодой и лысый, – тысяч семьсот.
– А мне кажется, – заметил морщинистый, – что тысяч семьсот пятьдесят. Если на золото.
– Одним словом, тысяч девятьсот, – сказал лысый, подумав. – Если б не такое время, разве б мы продали! Для художника это фактически кровь из сердца.
Еще и тогда Корейко был глуп. Еще и тогда кипела в нем молодость, доверчивая и наивная. Он купил все: Рембрандта, не вызывавшего сомнений в своей подлинности, обоих Репиных, Айвазовского и маленьких голландцев, не то Тенирса, не то Ван-дер-Хооха.
Получив пятьсот миллионов, художники ушли, с грустью переговариваясь о рамах, которым теперь и цены нет.
Рамы действительно оказались хорошими. Но картины представляли из себя то, что на юге для краткости называют «локш», а в центральных губерниях – «липа». Есть города, где такие картины носят название «котлета». В общем, это была грубая подделка, и Саша Корейко узнал об этом уже через неделю после покупки.
Из этих (и подобных этим) комбинаций Александр Иванович вышел к началу НЭПа человеком, постигшим все тайны подпольной коммерции. У него появились волчьи ухватки. Он стал скрытен и зол. Он многому научился. Одним из наиболее блестящих его дел было похищение маршрутного поезда с продовольствием, шедшего на Волгу. Корейко был комендантом поезда. Поезд вышел из Полтавы в Самару, но до Самары не дошел, а в Полтаву не вернулся. Он бесследно исчез по дороге, а Корейко присвоил себе цветистую фамилию Бартоломеев до самого поступления на службу в юридическую консультацию.
В 1923 году дальновидный Александр Иванович, подавив в себе желание заняться свободной торговлей, решил увеличить свой небольшой покуда капитал доходами от государственной службы. К тому же он набрел на счастливое место.
В то время небольшая виноградная республика строила электрическую станцию. Решено было принести величайшие жертвы для того, чтобы найти нужные для постройки средства. Деньги брали отовсюду, были урезаны все сметы. Экономили на здравоохранении, соцобесе и образовании. Постройка заслуживала этого. Новая электростанция должна была перевести отсталый сельский район в разряд промышленных областей.
Но денег не хватало, и постройка, от которой зависело будущее республики, могла остановиться. И вот тут подоспел Александр Иванович Корейко со своим живительным проектом. Он предложил организовать при строительстве доходное подсобное предприятие: широкую продажу открыток с фотографическими видами строящейся станции.
– Это дело, – говорил он представителям республики, приехавшим в Москву, – будет иметь двойной эффект: доход, за доход я вам ручаюсь, и, кроме того, популяризация вашего строительства по всей стране.
Вставной глаз Александра Ивановича смотрел ласково, слова его казались убедительными, проект был верным и выгодным.
Представители сносились по телеграфу со своим правительством, Корейко торговался из-за процентов и, наконец, заручившись договором, по которому он получал четвертую часть всех прибылей с открыточного предприятия, выехал к месту своей новой деятельности.
Сперва понадобились оборотные средства. Он получил их из денег, ассигнованных на постройку станции, – других денег в республике не было.
Александр Иванович верхом на лошади проинспектировал ущелье, где уже возвышались бетонные параллелепипеды будущей станции, и опытным взором оценил живописность порфировых скал.
Через неделю он снова появился в ущелье. На этот раз за ним в линейке катили фотографы. Они окружили строительство суставчатыми голенастыми штативами, спрятались под черные шали и долго щелкали объективами. Когда все было снято, один из фотографов опустил шаль на плечи и рассудительно сказал:
– Лучше, конечно, было бы строить эту станцию немного левее, на фоне монастырских руин. Там гораздо живописнее.
Первая партия открыток, отпечатанных в местной типографии рыжей краской на шершавом сером картоне, не понравилась Александру Ивановичу.
– Это не товар, – говорил он представителям виноградной республики. – Даже самые лучшие агенты не смогут сбыть этот брак. Дело нужно поставить иначе – по-европейски.
Лже-Бартоломеев съездил в Москву и вернулся с пробной партией открыток, отпечатанных в лучшей столичной типографии. Их глянцевый блеск и свежие краски взволновали начальство Александра Ивановича. Он полюбовался произведенным впечатлением и произнес небольшую речь. В ней он указал, что такие открытки найдут сбыт и принесут станции огромный доход. Но печатать в Москве нерентабельно. Нужно завести собственную первоклассную типографию. Александр Иванович требовал денег и свободной инициативы. Нарисованная им панорама была так привлекательна, что ему разрешили свободу действий и дали денег. Деньги были взяты, как и в первый раз, из строительных средств. Из-за этого на электрической станции пришлось свернуть некоторые работы. Но все утешались тем, что барыши от нового предприятия позволят нагнать упущенное время.
Открыточную типографию строили в том же ущелье, напротив станции. Сделано было это для того, чтобы воспользоваться всеми благами механизации работ, применявшейся на электроцентрали. И вскоре неподалеку от бетонных параллелепипедов станции появились бетонные параллелепипеды типографии.
С подсобным предприятием спешили, чтобы поскорее получить доходы. Корейко торопил. Пришлось воспользоваться строительными материалами, заготовленными для станции. Постепенно бочки с цементом, железные прутья, кирпич и гравий перекочевали из одного конца ущелья в другой. На постройке типографии заработную плату под напором Корейко установили выше, чем на постройке станции, и лучшие рабочие совершили легкий переход через ущелье.
Вскоре в типографии застучала первая машина, и Александр Иванович получил возможность показать на деле, на что способен человек с развязанными руками. Большие караваны агентов-распространителей верхом на осликах, навьюченных открытками, тронулись из ущелья к железной дороге. И не прошло месяца, как вся страна узнала, на что человек с развязанными руками способен. На многое. На всех железнодорожных остановках в вагоны проникали агенты-распространители в полосатых штанах. Агенты назойливо торговали открытками, изображавшими скалы виноградной республики, среди которых шли грандиозные работы. В летних садах, кинематографах, на пароходах и курортах безработные барышни вертели застекленные барабаны благотворительной лотереи. Лотерея была беспроигрышной: каждый выигрыш представлял собой открытку с видом электрического ущелья.
Слова Корейко сбылись. Строительство виноградной республики стало необыкновенно популярным во всем Советском Союзе. Доходы притекали со всех сторон. Но Александр Иванович не выпускал их из своих рук. Двадцать пять процентов он брал себе по договору, еще столько же присваивал, ссылаясь на то, что не от всех караванов поступила еще отчетность, а остальные деньги употреблял на расширение открыточного дела.
– Нужно быть хорошим хозяином, – тихо говорил он, – нельзя останавливаться на полпути. Сначала как следует поставим дело. Тогда-то появятся настоящие доходы.
К этому времени возле типографии уже стояла новая контора с башенными часами, а экскаваторы, снятые с электростанции, рыли глубокий котлован для нового типографского корпуса. Там Корейко замыслил установить машины, печатающие открытки в три краски.
Работа на электростанции временно прекратилась. Строительство обезлюдело. Там возились одни лишь фотографы, мелькали черные шали и щелкали объективы. Фотографы компоновали новые виды для открыток. Потом они стали жаловаться, что бетонные параллелепипеды поросли травой и приходится долго трудиться, чтоб замазать ее на негативе. Тогда Корейко распорядился перенести фотосъемки на постройку нового типографского корпуса.
Дело выросло настолько, что Александр Иванович приступил к печатанью открыток с портретами киноартистов. Успех превысил все его ожидания. Деньги плыли к Александру Ивановичу. Но он продолжал доказывать, что строить электростанцию еще рано, что еще не все налажено в благотворительном комбинате.
Однажды вечером на тряской машине приехала правительственная комиссия. Александр Иванович, у которого все было подготовлено к ее приезду, не стал мешкать, бросил прощальный взгляд на потрескавшиеся параллелепипеды электростанции, на грандиозное, полное света здание подсобного предприятия, вскочил на верного осла и ускакал в горы. Заработанные за это время полмиллиона Корейко успел в свое время спрятать в надежном месте.
Комиссия долго рыскала по ущелью в поисках электростанции, но электростанции не было. Зато в здании типографии комиссия застала работу в полном параде. Сияли лиловые лампы, и плоские печатные машины озабоченно хлопали крыльями. Три из них выпекали ущелье в одну краску, а из четвертой, многокрасочной, словно карты из рукава шулера, вылетали открытки с портретами Дугласа Фербенкса с черной полумаской на толстой самоварной морде, очаровательной Лиа де Путта и славного малого с вытаращенными глазами, известного под именем Монти Бенкса.
И долго еще после этого памятного вечера в ущелье под открытым небом шли показательные процессы.
Отчеты об этих процессах Корейко читал в Одессе, где поселился под своей настоящей фамилией, чтобы отдохнуть от мирских волнений. Дело с открытками показало ему, что работать с государством хотя и прибыльно, но чрезвычайно опасно.
«Рано или поздно, – думал он, – то есть, вернее, рано, а не поздно моя работа с государством привела бы к тюрьме».
В тюрьму Александру Ивановичу не хотелось. Но не хотелось ему почивать и на добытом полумиллионе. Чувствовал он, что именно сейчас, когда старая хозяйственная система сгинула, а новая только начинала жить, можно составить великое богатство. Но уже знал он, что открытая борьба за обогащение в советской стране немыслима. С улыбкой превосходства думал он о жалких остатках нэпманов, догнивающих под вывесками: «Торговля товарами камвольного треста Б.А.Лейбниц», «Парча и утварь для церквей и клубов» или «Бакалейная лавка Х.Рабинсон и М.Пьятница». Под нажимом государственного пресса трещит финансовая база и Лейбница, и Пьятницы, и владельцев промысловой артели «Там бубна звон».
Он понял, что возможна сейчас только подземная торговля, построенная на абсолютной тайне.
«Тогда, – думал он, – разбогатеть мне при моих деньгах будет легче, чем в любой буржуазной стране. У меня не будет конкурентов».
И он избрал своей специальностью товарный голод. Все кризисы, которые трясли молодое хозяйство, шли ему на пользу. Все, на чем государство теряло, приносило ему доход. Он прорывался в каждую товарную брешь и уносил оттуда свою сотню тысяч.
Постепенно, из года в год, он колоссально увеличил свои операции. Он торговал зерном и мукой, сукнами и мехами, сахаром и ситцем. Он не брезговал ничем. Если бы страна испытывала недостаток в заячьих скелетах, он доставал бы и этот товар, чтобы продать его с головокружительной надбавкой.
И он был один, совершенно один со своими миллионами. В разных концах страны на него работали большие и малые пройдохи, но они не знали, на кого они работают. Десятки звеньев отделяли их от Александра Ивановича Корейко. Он действовал только через подставных лиц, и лишь сам он знал длину цепи, по которой шли к нему товары и деньги.
Он оказался прав. У него, в его подземном царстве, серьезных конкурентов не оказалось. И он свободно манипулировал своими резервами и был диктатором подпольного рынка. Он страстно работал над увеличением своих доходов, чтобы зажить полновластным владельцем яхт и особняков в тот день, когда все возвратится к прежнему. В этом он никогда не сомневался.
И чтобы никто не разгадал его второй и главной жизни, он вел нищенское существование, стараясь не выйти за пределы сорокашестирублевого жалованья, которое получал он за жалкую нудную работу в юридической консультации на Пушкинской улице.
Глава шестая
Американские скотоводы
Командор пробега, водитель машины, борт-механик и прислуга за все чувствовали себя прекрасно.
Утро было прохладное. В жемчужном небе путалось бледное солнце. В травах кричала мелкая птичья сволочь. Дорожные птички «пастушки» медленно переходили дорогу перед самыми колесами автомобиля. Степные горизонты источали такие бодрые запахи, что будь на месте Остапа какой-нибудь крестьянский писатель-середнячок из группы «Золотое гумно», не удержался бы он – вышел бы он из машины, сел бы в траву и тут же бы на месте начал бы писать на листах походного блокнота новую повесть, начинающуюся словами: «Инда взопрели озимые...»
Но Остап и его спутники были далеки от поэтических восприятий. Вот уже сутки они мчались впереди автопробега. Их встречали музыкой и речами. Дети били для них в барабаны. Взрослые кормили их обедами и ужинами, снабжали заранее приготовленными авточастями, а в одном посаде поднесли даже хлеб-соль на деревянном блюде с полотенцем, вышитым крестиками. Хлеб-соль лежала на дне машины, между ногами Паниковского. Он все время отщипывал от каравая кусочки и в конце концов проделал в нем мышиную дыру. После него брезгливый Остап хлеб-соль выкинул на дорогу. Ночь антилоповцы хорошо отдохнули в деревушке, вдыхая одеколонный запах сена.
Спутники Бендера смотрели на него с обожанием. Их приводила в восторг открывшаяся перед ними легкая жизнь. Они увидели на деле, что такое хорошая идея. Паниковский гнусавым голосом тянул слова песенки, подобранной где-то среди отбросов общества:
Что за времена теперь настали,
Что за времена теперь настали,
В бога верить перестали,
В бога верить перестали...
– А вы верите в бога, Паниковский? – спросил Остап, капризно развалившийся на шершавых подушках Антилопы.
– А как же, – заявил Паниковский.
– Он тесно связан с религией, – язвительно заметил Балаганов, – в молодости он был церковным вором.
Паниковский гордо дернул плечом и продолжал мурлыкать:
Потеряли всякий стыд и страх,
У раввина дело швах.
– Ах, Паниковский, Паниковский! – лицемерно вздыхал Остап. – В бога вы верите, а ноги не моете. Почему вы не моете ноги?
– Оставьте эти глупости! – беззаботно ответил Паниковский.
– Для вас это может быть и глупости, но для джентльмена это вопрос чести.
Нарушитель конвенции надулся. Наступившее молчание прервал Балаганов.
– Хорошо жить на свете! Вот мы едем, мы сыты! Может быть, нас ожидает счастье...
– Так-таки стоит и ожидает? – спросил Остап. – На дороге ожидает? Может, еще машет крылышками от нетерпения. Где, говорит, он, господин Балаганов? Что это он меня не берет? Вы псих, Балаганов! Счастье никого не поджидает. Оно бродит по стране в длинных белых одеждах с детской песенкой на устах: «У меня была овечка». Эту наивную детку надо ловить, ее нужно очаровывать, за ней нужно ухаживать. У вас, Балаганов, с этой деткой романа не выйдет. Вы оборванец. Посмотрите, на кого вы похожи? Человек в вашем костюме никогда не добьется счастья. Да и вообще весь экипаж Антилопы экипирован отвратительно. Удивляюсь, как это нас еще принимают за участников автопробега.
Остап с сожалением оглядел своих спутников и продолжал:
– Шляпа Паниковского меня смущает. Вообще, он одет с вызывающей роскошью. Этот драгоценный зуб, эти кальсонные тесемки, эта волосатая грудь под галстуком. Проще надо одеваться, Паниковский. Вы почтенный старик. Вам нужен глухой черный сюртук и фетровая шляпа. Балаганову нужна клетчатая ковбойская рубашка и кожаные краги. И он сразу же приобретет благообразный вид студента, занимающегося физкультурой. А сейчас он похож на уволенного за пьянство матроса торгового флота. О нашем уважаемом водителе я не говорю. Тяжелые испытания, ниспосланные судьбой, помешали ему одеться сообразно званию. Неужели вы не видите, как подошел бы к его одухотворенному, слегка испачканному маслом лицу кожаный комбинезон и хромовый черный картуз? Да, лорд-мэры, нам надо экипироваться.
– Денег нету, – сказал Цесаревич, оборачиваясь.
– Шофер прав, – любезно отметил Остап, – денег действительно нет. И это навевает на меня грусть.
Антилопа-Гну скользнула с пригорка. Поля продолжали медленно вращаться по обе стороны машины. То выскакивала ветряная мельница, беспокойно махавшая решетчатыми руками, то бежали с поля наперерез машине босоногие мальчики, то брыкалась вдали потревоженная автомобильным шумом пятнистая корова.
– Смотрите, – закричал вдруг Балаганов, – впереди автомобиль!
Остап на всякий случай распорядился убрать плакат, увещевавший граждан ударить автопробегом по разгильдяйству. Покуда Паниковский выполнял приказ, Антилопа приблизилась к встречной машине.
– Малый ход! – скомандовал Остап. – Возле машины придется остановиться. У них, кажется, поломка.
Закрытый серый «Кадиллак», слегка накренившись, стоял у края дороги. Коленопреклоненный шофер снимал покрышку с переднего колеса. Над ним в ожидании томились три фигуры в песочных дорожных пальто.
– Терпите бедствие? – спросил Остап, вежливо приподымая фуражку.
– Пустяки, – ответил шофер, – прокол камеры.
Антилоповцы вылезли из своего зеленого рыдвана. Цесаревич завистливо стал кружиться вокруг чудесной машины и вскоре завел с шофером специальный разговор. Паниковский и Балаганов с детским любопытством разглядывали пассажиров, из которых двое имели весьма надменный заграничный вид. Третий, судя по одуряющему калошному запаху, исходившему от его резинотрестовского плаща, был соотечественник.
– Далеко едете? – спросил Остап.
– А черт его знает! – раздраженно ответил соотечественник. – Шесть дней уже носимся по деревням, как угорелые.
– А вам это не нравится?
– Я думаю.
– Зачем же вы носитесь?
– Это они носятся.
И соотечественник довольно грубо показал пальцем на своих спутников, седых румяных джентльменов.
– Американцы.
– А вы?
– Я переводчик из бюро путешествий. Много я имел дела с иностранцами, но таких еще не видел. Скотоводы! Казалось бы, люди интеллигентные. Понимаете, на той неделе к нам, в Москву, приехали специальным поездом восемьдесят американских туристов. Прямо кошмар какой-то! Девять международных вагонов и четыре вагона-ресторана. У каждого отдельное купе. А эти двое сами целый вагон занимали. А зачем им, спрашивается, отдельный вагон? Ну, да ладно. Сначала все шло хорошо. Согнали со всего города такси и повезли их в Большой театр на «Лебединое озеро». Специальный спектакль среди лета устроили. Есть, конечно, расчет – они хорошо платят.
– Знаю, знаю, – сказал Остап, – бутылка нарзану – 18 рублей, пятикопеечная марка – семь с полтиной!
– В этом роде... Потом по программе: Третьяковская галерея, Кремль, Василий Блаженный, немножко строительства, Парк культуры и отдыха, танцы народностей... Все в порядке, честь честью. Им это нравится. Балет, большевики – у них, прямо, глаза на лоб лезут. Ну, потом, как известно, за машинку и на Волгу.
– А! Сюр нотр мер Вольга! На нашу матушку Волгу?
– Вот именно, – с ненавистью подтвердил переводчик, – на специально оборудованный теплоход с хором песельников. Все поехали. А эти двое отбились. Стали по деревням ездить. Замучили меня с шофером совершенно.
– Хотят ознакомиться с бытом новой деревни? – спросил Остап, посмотрев в сторону американцев.
Скотоводы важно стояли над шофером. На них были серебристые шляпы, замороженные крахмальные воротнички и беспокойные галстуки.
– Как же! Так им и нужна новая деревня! Деревенским самогоном они интересуются, а не деревней.
– Самогоном?
– Представьте себе. Я долго не мог понять, чего им нужно. Оказывается, нужен им рецепт изготовления хорошего самогона.
– Сухой закон допек?
– Ну да.
– А что, разве у них, в Америке, плохой самогон.
– Они говорят, такая мерзость, что в рот взять нельзя. И вот ездим мы по деревням, ищем рецепт. Но ничего из этого не вышло и не выйдет. Как только мужики видят, что приехал автомобиль, они моментально уходят в себя. Говорят, что знать о самогоне не знают, никогда его не видели и вообще о самогоне слышат первый раз. Ясное дело, они принимают нас за начальство. Рецепт кваса, говорят, пожалуйста, дадим, а про самогон нам ничего не известно. На меня стали бросаться. Расскажи им секрет самогона. Что я, самогонщик? Я член союза работников просвещения.
– Знаете что, – спросил Остап, – вам очень хочется обратно в Москву?
Переводчик тяжело вздохнул.
– Полтораста они дадут за рецепт? Могу продать.
– Дорогой мой! – воскликнул переводчик. – Берите двести. Они дадут. А у вас в самом деле есть рецепт?
– Сейчас же вам продиктую, – сказал Остап. – Какой угодно: картофельный, пшеничный, абрикосовый, ячменный, из тутовых ягод, виноградный. Одним словом – любой из полутораста самогонов, рецепты которых мне известны.
Остап был представлен американцам. Они выбрали пшеничный самогон, который, по словам их друзей в Америке, считается среди русских трезвенников самым лучшим. Рецепт долго записывали в блокноты. Остап в виде бесплатной премии сообщил скотоводам наилучшую конструкцию портативного кабинетного аппарата, легко помещающегося в тумбе письменного стола. Скотоводы заверили Остапа, что при американской технологии изготовить такой аппарат не представляет никакого труда. Остап в свою очередь заверил скотоводов, что аппарат его конструкции дает в день ведро прелестного ароматного первача.
– О! – закричали американцы. – Pervatch! Pervatch!
Они уже слышали это слово в одной знакомой почтенной семье из Чикаго. И там о pervatch’е были даны прекрасные референции. Глава этого семейства был в свое время с американским оккупационным корпусом в Архангельске, пил там pervatch и с тех пор не может забыть очаровательного ощущения, которое он при этом испытал.
В устах разомлевших скотоводов грубое слово первач звучало нежно и заманчиво, как звучит слово – вермут.
Американцы легко отдали двести рублей и долго трясли руку Бендера. Паниковскому и Балаганову тоже удалось попрощаться за руку с гражданами заатлантической республики, измученными сухим законом. Переводчик на радостях поцеловался с Остапом и просил не забывать.
Сдружившиеся путешественники расселись по своим машинам. Цесаревич на прощание сыграл матчиш, и под его веселые звуки автомобили разлетелись в противоположные стороны.
– Видите, – сказал Остап, когда американскую машину заволокло пылью. – Все произошло так, как я вам говорил. Мы ехали. На дороге валялись деньги. Я их подобрал. Смотрите, они даже не запылились.
И он взмахнул пачкой кредиток.
Вдруг Паниковский залился смехом. Командор строго на него посмотрел, но Паниковский не унимался. Его трясло. Много раз он пытался начать какую-то фразу, но смех вколачивал слова обратно в глотку.
– Ну! – кричали все. – Да говорите вы, наконец!
– Все, – сказал Паниковский, задыхаясь и плача, – произошло... произошло, как я вам... хотел сказать!..
Паниковский упал на спину, задергал тоненькими ножками и закатился таким конвульсивным смехом, что Цесаревич на всякий случай остановил машину.
– Мы ехали. На дороге валялись золотые часы. Я их подобрал. И они тоже не запылились!
И Паниковский помахал золотыми часами перед изумленными спутниками.
Остап простил Паниковского только потому, что история с часами была, по его словам, «красиво подана».
– Но это в последний раз, – добавил он, – при повторении беспощадно выкину из Антилопы. Нам предстоят серьезные дела, основанные не на ловкости рук, а на ловкости ума. Вы со своими мелкими кражами можете нас подвести. Золотые часы – это предмет роскоши. Они нам не нужны. Зато на мои честно заработанные деньги мы сможем экипироваться в ближайшем же городе.
Подходило время обеда. Антилоповцам хотелось есть. Остап углубился в карту пробега, вырванную им из автомобильного журнала, и возвестил приближение города Лучанска.
– Городок маленький, – сказал Бендер, – и это плохо. Чем меньше город, тем длиннее приветственные речи. Потому попросим у любезных хозяев города обед на первое, а речи на второе. В антракте я снабжу вас вещевым довольствием. Паниковский! Вы начинаете забывать свои обязанности! Восстановите плакат на прежнем месте.
Понаторевший в торжественных финишах Цесаревич лихо осадил машину перед самой трибуной. Здесь Бендер ограничился кратким приветствием. Условились перенести митинг на два часа. Подкрепившись бесплатным обедом, автомобилисты в приятнейшем расположении духа двинулись к магазину готового платья. Их окружали любопытные. Антилоповцы с достоинством несли свалившееся на них сладкое бремя славы. Они шли посреди улицы, держась за руки и раскачиваясь, словно матросы в чужеземном порту. Рыжий Балаганов, и впрямь похожий на боцмана, изредка приветственно взмахивал рукою.
Магазин «Платье мужское, дамское и детское» помещался под огромной вывеской, занимавшей весь двухэтажный дом. На вывеске были намалеваны десятки фигур: желтолицые мужчины с тонкими усиками, в шубах с отвернутыми наружу хорьковыми полами, дамы с архаическими муфтами в руках, дети в матросских костюмчиках, комсомолки в красных косынках и сумрачные хозяйственники, погруженные по самые бедра в фетровые сапоги.
Все это великолепие разбивалось о маленькую бумажку, прилепленную у входной двери магазина:
Штанов нет
– Фу, как грубо! – сказал Остап, входя. – Сразу видно, что провинция. Написали бы, как пишут в Москве: «Брюк нет». Прилично и благородно. Граждане довольные расходятся по домам. А тут – «штанов нет». Написали бы еще «портков нет».
В магазине автомобилисты задержались недолго. Для Балаганова нашлась ковбойская рубашка в просторную канареечную клетку и стетсоновская шляпа с дырочками. Цесаревичу пришлось удовольствоваться обещанным хромовым картузом и такой же тужуркой, сверкающей, как прессованная икра. Долго возились с Паниковским. Пасторский долгополый сюртук и мягкая шляпа, которые по замыслу Бендера должны были облагородить внешность нарушителя конвенции, отпали в первую же минуту. Магазин мог предложить только костюм пожарного: куртку с золотыми насосами в петлицах и волосатые полушерстяные брюки и фуражку. Паниковский долго ломался и прыгал перед зеркалом.
– Не понимаю, – сказал наконец Остап, – чем вам не нравится костюм пожарного? Он все-таки лучше, чем костюм короля в изгнании, который вы теперь носите. А ну, поворотитесь-ка, сынку. Отлично. Скажу вам прямо. Это подходит вам больше, чем запроектированный мною сюртук и шляпа.
На улицу вышли в новых нарядах. Себе Остап ничего не купил.
– Мне нужен смокинг, – сказал он, – но здесь его нет. Подождем до лучших времен. Не так ли, кум пожарный?
Остап открыл митинг в приподнятом настроении, не подозревая о том, какая гроза надвигается на пассажиров Антилопы. Он острил, рассказывал смешные дорожные приключения и еврейские анекдоты, чем чрезвычайно расположил к себе публику. Конец речи он посвятил разбору давно назревшей автопроблемы.
– Автомобиль, – воскликнул он трубным голосом, – не роскошь, а...
В эту минуту он увидел, что председатель комиссии по встрече принял из рук подбежавшего мальчика телеграмму. Произнося слова: «не роскошь, а средство передвижения», Остап склонился влево и через плечо председателя заглянул в телеграфный бланк. То, что он прочел, поразило его. Он думал, что впереди еще целый день. Его сознание мгновенно зарегистрировало ряд деревень и городов, где Антилопа воспользовалась чужими материалами и средствами.
Председатель еще шевелил усами, силясь вникнуть в содержание депеши, а Остап, на полуслове спрыгнувший с трибуны, уже продирался сквозь толпу. Антилопа зеленела на перекрестке. К счастью, пассажиры сидели на местах и, скучая, дожидались того момента, когда Остап велит перетаскивать в машину дары города. Это обычно бывало после митинга.
Наконец до председателя дошел смысл телеграммы. Он поднял глаза и увидел убегающего командора.
– Это жулики! – закричал он страдальческим голосом.
Он всю ночь трудился над составлением приветственной речи, и теперь его авторское самолюбие было уязвлено.
– Хватай их, ребята!
Крик председателя достиг ушей антилоповцев. Они нервно засуетились. Цесаревич пустил мотор и одним махом влетел на свое сиденье. Машина прыгнула вперед, не дожидаясь Остапа. Впопыхах они даже не сообразили, что оставляют своего командора в опасности.
– Стой! – кричал Остап, делая гигантские прыжки. – Догоню – всех уволю!
– Стой! – кричал председатель, адресуясь к Бендеру.
– Стой, дурак! – кричал Балаганов Цесаревичу. – Не видишь, шефа потеряли!
Адам Казимирович дернул рычаги. Антилопа заскрежетала и остановилась. Командор кувыркнулся в машину с отчаянным криком: «Полный ход!» Несмотря на разносторонность и хладнокровие, он не любил физической расправы. Обезумевший Цесаревич взял сразу третью скорость, машина рванулась, и в открывшуюся дверцу выпал Балаганов. Все это произошло в одно мгновенье. Пока Цесаревич снова тормозил, на Балаганова уже пала тень набегающей толпы. Уже протягивались к нему здоровеннейшие ручищи, когда задним ходом подобралась к нему Антилопа и железная рука командора ухватила его за ковбойскую рубаху.
– Самый полный! – завопил Остап.
И тут жители Лучанска впервые поняли преимущество механического транспорта перед гужевым. Машина быстро унеслась, увозя от справедливого наказания четырех правонарушителей.
Первый километр жулики тяжело дышали. Дороживший своей красотой Балаганов рассматривал в карманное зеркальце малиновые царапины на лице, полученные при падении. Паниковский дрожал в своем костюме пожарного. Он боялся мести командора. И она пришла немедленно.
– Это вы погнали машину прежде, чем я успел сесть? – спросил командор грозно.
– Ей-богу... – начал Паниковский.
– Нет, нет, не отпирайтесь. Это ваши штуки. Значит, вы еще и трус к тому же? Значит, я попал в одну компанию с вором и трусом? Хорошо! Я вас разжалую. Вы в моих глазах были брандмейстером. Отныне вы – простой топорник.
И Остап торжественно содрал с красных петличек Паниковского золотые насосы.
Покончив с этим делом, Остап познакомил своих спутников с содержанием телеграммы.
– Дело плохо! В телеграмме предлагается задержать зеленую машину, идущую впереди автопробега. Надо сейчас же сворачивать куда-нибудь в сторону. Хватит с нас триумфов, пальмовых ветвей и бесплатных обедов на постном масле. Идея себя изжила. Свернуть мы можем только на Гряжское шоссе. Кстати, это нам по дороге. Но до него еще часа три пути. Я уверен, что торжественная встреча готовится во всех ближайших населенных пунктах. Проклятый телеграф всюду понатыкал свои столбы с проволоками. Паниковский! Берегите свою черепную лоханку!
Командор не ошибся.
В первой же деревне им предложили остановиться. Цесаревич усилил ход. Несколько саженей за ними на неоседланной кобыле вяло скакал рослый веселый парень, по-видимому, деревенский милиционер, и что-то кричал.
Дальше на пути лежал городок, названия которого антилоповцы так никогда и не узнали, но хотели бы узнать, чтобы помянуть его при случае недобрым словом. У самого же входа в город дорога была преграждена тяжелым бревном. Антилопа повернула назад и, как слепой щенок, стала тыкаться в стороны в поисках обходной дороги. Но ее не было.
– Пошли назад! – сказал Остап, ставший очень серьезным.
И тут же жулики услышали очень далекое комариное пение моторов. Как видно, шли машины настоящего автопробега. Назад двигаться было нельзя, и антилоповцы снова кинулись вперед.
Цесаревич нахмурился и быстрым ходом подвел машину к самому бревну. Граждане, стоявшие вокруг, испуганно разбежались в разные стороны, ожидая катастрофы. Но Цесаревич неожиданно уменьшил ход и медленно перевалился через бревно. Когда Антилопа проносилась через город, прохожие сварливо ругали седоков, но Остап, обычно восприимчивый ко всякого рода оскорблениям, даже не отвечал.
К Гряжскому шоссе Антилопа подошла под все усиливающийся рокот невидимых покуда автомобилей. Едва только успели свернуть с проклятой магистрали и в наступившей темноте убрать машину за пригорок, как раздались взрывы и пальба моторов, и в столбах света показалась головная машина. Жулики притаились в траве у самой дороги и, внезапно потеряв обычную наглость, молча смотрели на проходящую колонну.
Полотнища ослепляющего света полоскались на дороге. Машины мягко скрипели, пробегая мимо поверженных антилоповцев. Прах летел из-под колес. Протяжно завывали клаксоны. Ветер метался во все стороны. В минуту все исчезло, и только долго колебался и прыгал в темноте рубиновый фонарик последней машины.
Настоящая жизнь пролетела мимо, радостно трубя и сверкая лаковыми крыльями. Искателям приключений остался только бензиновый хвост. И долго еще сидели они в траве, чихая и отряхиваясь.
– Да, – сказал Остап. – Теперь я и сам вижу, что автомобиль не роскошь, а средство передвижения. Вам не завидно, Балаганов? Мне завидно!
Глава седьмая
Овес и сено
– Объявляю военный совет открытым, – возвестил Остап.
Антилоповцы сидели вокруг костра, в стороне от дороги. Огонь бросал рваный свет на громоздкий корпус Антилопы. Черная преданная ночь заботливо следила за сохранением тишины и спокойствия.
– После битвы при Ватерлоо, – сказал Остап, – мир еще не видел поражения, подобного тому, которое мы понесли при Лучанске. Можете гордиться, кум пожарный. Ватерлоо и Лучанск! Теперь эти два имени будут стоять рядом. Вы удовлетворены?
– Я хочу кушать, – печально ответил Паниковский.
– Это недостойно солдата! К тому же я не могу раскинуть пред вами кооперативной скатерти-самобранки. Сегодня вы есть не будете. Итак – военный совет. Что, собственно говоря, случилось? Случилось так, что нам на зеленой Антилопе никуда нельзя показаться. Она стала слишком известной. Нужна новая идея. Высказывайтесь, господа, высказывайтесь. Ваше мнение, генерал Цесаревич?
– Замучилась наша машина, вот что! – заявил Адам Казимирович. – Посмотреть ее нужно хорошенько, подремонтировать.
– Это не идея, – сказал Остап, – это жизненная правда. А нам сейчас нужен полет фантазии. Полковник Балаганов?
– Нужно прорываться! – воскликнул Шурка. – Ехать прямо в Одессу! Бороться!
– Полковник молод, – комментировал Остап. – В нем говорит сейчас, по меньшей мере, Козьма Крючков. Ну, а вы, прапорщик Паниковский? Вы тоже хотите прорываться?
Но прапорщик Паниковский был противником шума, погони и вообще бесцельной храбрости.
– В чем дело! – сказал он. – Нужно продать Антилопу и ехать поездом.
Цесаревич издал гневный стон.
– Другими словами, – сказал Остап, – вы хотите для удовлетворения своих мелких страстей продать чужую машину? Так вас прикажете понимать? Нет! Вижу, что никого из вас не посетило вдохновение. В заключительном слове я хотел бы только указать на патриархальный обычай, который существует в Америке. Там краденные автомобили перекрашивают в другой цвет. Делается это из чисто гуманитарных побуждений – чтобы прежний хозяин не огорчался, видя, что на его машине разъезжает посторонний ему человек. Хотя Антилопа и не краденая, но ее нужно перекрасить. Этого требуют суровые законы жизни.
Генералитет согласился с мнением Остапа. Решено было этой же ночью подъехать к ближайшему городу, войти в него пешим порядком и достать красок. А для машины подыскать надежное убежище за городской чертой.
В третьем часу ночи затравленная Антилопа остановилась над обрывом. Внизу на тарелочке лежал большой город. Он был нарезан аккуратно, как пирог. Разноцветные утренние пары носились над ним. Еле уловимый треск и легчайшее посвистывание почудились антилоповцам. Вероятно, это храпели граждане. Зубчатый лес подходил к городу. Дорога петлями падала с обрыва вниз.
– Райская долина, – сказал Остап. – Такой город приятно грабить рано утром, когда еще не печет солнце. Меньше устаешь. К сожалению, город придется оставить в покое и знакомство с ним ограничить посещением москательной лавки. Однако не будем терять времени. Оставайтесь здесь, а я обревизую окрестности, может быть, и удастся найти подходящий сарайчик.
Остап быстро пошел по дороге и вскоре увидел косой бревенчатый домик, засевший в глубине редкой березовой рощицы. Обойдя его, Остап заметил сарай, который показался ему подходящим местом для сокрытия и перекраски Антилопы. Пока он размышлял о том, кто может жить в этом отдаленном от всякого жилья домике и как получше подойти к его жильцам, дверь отворилась и на крыльцо выбежал полуголый человек с бакенбардами. Лицо его в конце прошлого века было бы совершенно заурядным. В то время большинство мужчин выращивало на лице такие вот казенные верноподданные волосяные приборы. Но сейчас это лицо казалось неестественным.
– О, боже! – застонал обитатель бревенчатого домика, подымая к пепельному небу отчаянное лицо. – Боже, боже! Все те же сны! Все те же сны!
Бакенбардист ударил себя ладонью по янтарной полной щеке, всхлипнул и побежал по тропинке вокруг дома.
– Снятся, проклятые! – донеслось до Остапа.
Бендер, любопытный от природы, выставил голову из-за дерева и продолжал рассматривать странного человека с лицом, которое можно встретить теперь разве только у швейцара консерватории.
«Что это за рак-отшельник? – подумал Остап. – Сейчас такого не найдешь даже в зоопарке».
Между тем бакенбардист завершил свой круг и снова появился во дворике. Лицо его выражало страдание. Он помедлил и со словами «Пойду, попробую еще раз» скрылся за дверью.
– Люблю стариков, – прошептал Остап, – с ними никогда не соскучишься. Придется подождать результатов таинственной пробы.
Ждать Остапу пришлось недолго. Вскоре из домика послышался плачевный вой, и, пятясь задом, как Борис Годунов в последнем акте оперы Мусоргского, на крыльцо вывалился старик.
– Чур меня, чур! – воскликнул он с шаляпинскими интонациями в голосе. – Все тот же сон! А-а-а!
Он повернулся и, спотыкаясь о собственные ноги, пошел прямо на Остапа.
Решив, что пришло время действовать, великий комбинатор выступил из-за дерева и подхватил бакенбардиста в свои могучие объятия.
– Что? Кто? Что такое? – закричал беспокойный старик. – Что?
Остап осторожно разжал объятия, схватил старика за руку и сердечно ее потряс.
– Я вам сочувствую! – воскликнул он.
– Правда? – спросил хозяин домика, приникая к плечу Бендера.
– Конечно, правда. – ответил Остап. – Мне самому часто снятся сны.
– А что вам снится?
– Разное.
– А какое все-таки? – настаивал старик.
– Ну, разное. Смесь. То, что в газете называют «Отовсюду обо всем» или «Мировой экран». Позавчера мне, например, снились похороны микадо, а вчера – юбилей Сущевской пожарной части.
– Боже! – произнес бакенбардист. – Боже! Какой вы счастливый человек! Какой счастливый! Скажите, а вам никогда не снился какой-нибудь генерал-губернатор или министр?
– Снился. Как же? Генерал-губернатор. В прошлую пятницу. Всю ночь снился. И, помнится, рядом с ним еще полицмейстер стоял.
– А это вам не снилось, приезд государя-императора в город Кострому?
– В Кострому? Было такое сновиденье. Позвольте, когда же это, ну да, 3 февраля этого года. Государь-император. И, помнится, рядом с ним еще матрос Деревенько стоял.
– Ах ты, господи! – заволновался старик. – Что ж это мы здесь стоим. Милости просим ко мне. Простите, вы не социалист? Не партиец?
– Ну что вы! – добродушно сказал Остап. – Какой же я партиец? Я бонопартиец.
Старик не стал допытываться о столь странной партийной принадлежности своего нового знакомого и повел его к себе. В домике бакенбардиста оказалась одна комната с сенями. На бревенчатых стенах висели портреты господ в вицмундирах. Судя по петлицам, господа эти служили в свое время по министерству народного просвещения. Постель имела беспорядочный вид и свидетельствовала о том, что хозяин проводил на ней самые беспокойные часы своей жизни.
– И давно вы живете таким анахоретом? – спросил Остап.
– С весны, – ответил старик. – Боже! С какими чувствами въезжал я в этот одинокий домик! Моя фамилия – Хворобьев. Федор Никитич. Здесь, думал я, начнется новая жизнь. А ведь что вышло?
И старик, поминутно хватаясь за бакенбарды и кидая виноватые взгляды на родственников и сослуживцев из министерства народного просвещения, доверчиво открыл Бендеру всю свою душу.
Федор Никитич Хворобьев был монархистом. Он не любил советской власти. Она была ему противна. Он, когда-то попечитель учебного округа, принужден был служить заведующим методологическо-педагогическим сектором местного Пролеткульта. И это вызывало в нем отвращение.
Он возненавидел слово сектор. До самого конца своей службы он не знал, как расшифровать слово Пролеткульт, и от этого презирал его еще больше. Дрожь омерзения вызывали в нем одним своим видом члены месткома, сослуживцы и посетители методологическо-педагогического сектора. О, этот сектор! Никогда Федор Никитич, ценивший все изящное, а в том числе и геометрию, не предполагал, что это прекрасное слово будут так опошлено.
На службе Хворобьева бесило многое: заседания, МОПРы, ячейки, займы. Но и дома он не находил успокоения своей гордой душе. Дома тоже были заседания, МОПРы, стенгазеты. Знакомые говорили исключительно о хамских, по мнению Хворобьева, вещах: о жаловании, которое они называли зарплатой, о месячнике помощи детям и о социальной значимости пьесы «Бронепоезд».
Никуда нельзя было уйти от советского строя. Когда огорченный Хворобьев одиноко прогуливался по улицам города, то и здесь из толпы гуляющих вылетали постылые фразы:
«...Тогда мы постановили вывести его из состава правления...»
«...А я так и сказал: на ваше РКК примкамера есть, примкамера...»
«...Лихачева нужно нагрузить!..»
И, тоскливо поглядывая на советские вывески, Хворобьев с раздражением повторял:
– Вывести! Из состава! Примкамера! Хамская власть!
В конце концов ненавистный строй пошел навстречу Федору Никитичу и вывел его из состава сотрудников методологическо-педагогического сектора. Хворобьев с отвращением исхлопотал себе пенсию и поселился в бревенчатом домике, далеко за городом. Он поступил так для того, чтобы уйти от новой власти, которая завладела его жизнью и лишила его покоя.
По целым дням просиживал старик над обрывом и, глядя на город, старался думать о приятном: о молебнах по случаю тезоименитства какой-нибудь высочайшей особы, о гимназических экзаменах и о родственниках, служивших по министерству народного просвещения. Но, к удивлению, мысли его сейчас же перескакивали на советское, неприятное.
«Что-то теперь делается в этом проклятом Пролеткульте?» – думал он.
После Пролеткульта вспоминались ему совершенно уже возмутительные эпизоды: демонстрации первомайские и октябрьские, клубные семейные вечера с лекциями и пивом, полугодовая смета методологического сектора.
– Хорошо же! – вскричал бывший попечитель учебного округа. – Все отняла у меня советская власть: чины, ордена, почет и деньги в банке. Она подменила даже мои мысли! Но есть такая сфера, куда большевикам не проникнуть. Это сны, ниспосланные человеку богом. Ночь принесет мне успокоение. В своих снах я увижу то, что мне будет приятно увидеть!
В первую же после этого ночь бог прислал Федору Никитичу ужасный сон. Снилось ему, что он сидит в учрежденческом коридоре, освещенном керосиновой лампочкой. Сидит и знает, что его с минуты на минуту должны вывести из состава правления. Внезапно открывается железная дверь, и оттуда выбегают служащие с криком: «Хворобьева нужно нагрузить!» Он хочет бежать, но не может.
Федор Никитич проснулся среди ночи. Он помолился богу, указав ему, что, как видно, произошла досадная неувязка, и сон, предназначенный для ответственного, быть может, даже партийного, работника, попал не по адресу. Ему, Хворобьеву, хотелось бы увидеть царский выход из Успенского собора.
Успокоенный, он снова заснул, но вместо лица обожаемого монарха тотчас же увидел лицо председателя месткома товарища Суржикова.
И уже каждую ночь Федора Никитича с непостижимой методичностью посещали одни и те же выдержанные советские сны. Представлялись ему: членские взносы, стенгазеты, МОПРы, летучие митинги, кооперативные магазины, торжественное открытие фабрики-кухни, председатель общества друзей кремации товарищ Войтов и большие советские перелеты.
Монархист ревел во сне. Ему не хотелось видеть друзей кремации. Ему хотелось увидеть министра двора графа Фредерикса, патриарха Тихона, ялтинского градоначальника Думбадзе или хотя бы какого-нибудь простенького инспектора народных училищ. Но ничего этого не было. Советский строй ворвался даже в сны монархиста.
– Все те же сны! – закончил Хворобьев плачущим голосом. – Все они, проклятые!
– Ясное дело, – весело сказал Остап, – бытие определяет сознание. Раз вы живете в советской стране, то и сны у вас должны быть советские. Впрочем, может быть, это и по Фрейду. Вы знаете, я начинаю думать, что это у вас подсознательное!
– Ни минуты отдыха! – жаловался Хворобьев. – Как избавиться от этих кошмарных видений?
– Я вам помогу, – сказал Остап, – мне приходилось лечить друзей и знакомых по Фрейду. Это пустяки. Главное – это устранить причину. Конечно, главной причиной является самое существование советской власти. Но в данный момент я устранить ее не могу. У меня просто нет времени. Придется ограничиться полумерами. Ешьте на ночь помидоры с луком и запивайте сырым молоком. А пока что у меня к вам, почтеннейший Федор Никитич, просьба.
И, присыпая свои слова комплиментами по адресу хозяина, Бендер объявил ему о цели своего прихода.
– Небольшая увеселительная прогулка с друзьями, милейшими людьми. Легкая поломка. Необходимость ремонта.
Одуревший от тяжелых снов монархист охотно разрешил Бендеру воспользоваться сараем. Через полчаса Антилопа была спрятана у Хворобьева и оставлена под надзором Цесаревича и Паниковского. Бендер в сопровождении Балаганова отправился в город за красками.
Молочные братья шли навстречу солнцу, пробираясь к центру города. На карнизах домов прогуливались серые голуби. Спрыснутые водой деревянные тротуары были чисты и прохладны. Человеку с неотягченной совестью приятно в такое утро выйти из дому, помедлить минуту у ворот, с треском выдвинуть из гнезда спичечный ящичек, полюбоваться на свежую пачку папирос и закурить, спугнув кадильным дымом пчелу с золотыми позументами на брюшке.
Бендер и Балаганов поддались давлению утра, опрятных улиц и бессребреников-голубей. На время им показалось, что совесть их ничем не отягчена, что все их любят, что они женихи, идущие на свиданье с невестами в маркизетовых платьях.
Внезапно дорогу братьям преградил человек с американским складным мольбертом и полированным ящиком красок в руках.
– Простите, – сказал он, – тут только что должен был пройти товарищ Плотский-Поцелуев. Он ежедневно здесь гуляет. Вы его не встретили?
– А кто он такой, что мы его должны встречать? – грубо спросил Балаганов.
Художник растерянно посмотрел по сторонам, сказал «пардон» и устремился дальше.
– Плотский-Поцелуев! – ворчал Шурка, который еще не завтракал. – У меня самого была знакомая акушерка по фамилии Медуза-Горгонер, и я не делал из этого шума, не бегал по улицам с криками: «Не видали ли вы часом гражданки Медузы-Горгонер. Она, дескать, здесь прогуливалась». Подумаешь! Плотский-Поцелуев!
Не успел Балаганов закончить своей тирады, как прямо на Бендера выскочили два человека с черными мольбертами и ящиками красок.
– Товарища Плотского... – сказал один, задыхаясь.
– Поцелуева! – добавил другой.
– Не видели? – прокричал первый.
– Он здесь должен прогуливаться, – объяснил второй.
Бендер отстранил Балаганова, который раскрыл было рот для произнесения ругательства, и вежливо сказал:
– Товарища Плотского, урожденного Поцелуева, мы не видели, но если указанный товарищ вас действительно интересует, то поспешите. Его уже ищет какой-то трудящийся, по виду художник.
Сцепляясь мольбертами и толкая друг друга, художники побежали дальше. А в это время из-за угла вынесся извозчичий экипаж. В нем сидел толстяк, профессию которого было нетрудно угадать. Он придерживал рукою большой стационарный мольберт. В ногах у извозчика лежал ящик с красками.
– Алло! – крикнул Остап. – Вы ищете Плотского-Поцелуева?
– Совершенно верно, – подтвердил жирный художник, жалобно глядя на Остапа.
– Торопитесь! Торопитесь! Торопитесь! – закричал Остап. – Вас обошли уже три художника! А в чем тут дело? Что случилось?
Но лошадь, гремя подковами по диким булыжникам, уже унесла четвертого представителя изобразительных искусств.
– Какой культурный город! – сказал Остап. – Вы, вероятно, заметили, Балаганов, что из четырех встреченных нами граждан четверо оказались художниками.
Когда молочные братья остановились перед москательной лавкой, Балаганов шепнул Остапу:
– Вам не стыдно?
– Чего? – спросил Остап.
– Того, что вы собираетесь платить за краску живыми деньгами?
– Ах, вы об этом? – сказал Остап. – Признаюсь, немного стыдно. Глупое положение, конечно. Но что ж делать. Не бежать же в исполком и просить там красок на проведение Дня жаворонка. Они-то дадут, но ведь мы потеряем целый день!
Сухие краски в банках, стеклянных цилиндрах, мешках, бочонках и прорванных бумажных пакетах имели заманчивые цирковые цвета и придавали москательной лавке веселый вид.
Командор и бортмеханик придирчиво стали выбирать краски.
– Черный цвет будет слишком траурно, – говорил Остап. – Зеленый уже не подходит. Это цвет рухнувшей надежды. Лиловый – нет! Пусть в лиловой машине разъезжает начальник угрозыска. Розовый – пошло, голубой – пошло, красный – слишком верноподданно. Придется выкрасить Антилопу в желтый цвет. Немножко ярковато будет, но красиво.
– А вы кто будете? Художники? – спросил продавец, левое ухо которого было слегка закрашено киноварью.
– Художники, – ответил Бендер.
– Так вам не сюда нужно, – сказал продавец, снимая с прилавка картон с образцами красок.
– Позвольте! – воскликнул Остап. – А куда же?
– Напротив.
Приказчик подвел друзей к двери и показал рукой на вывеску. Там была изображена коричневая лошадиная голова, и черными буквами по голубому фону выведено: «Овес и сено».
– Все правильно, – сказал Остап, – лошадки кушают овес и сено. Но причем же тут наш брат-художник? Не вижу никакой связи.
Однако связь оказалась, и очень существенная. Остап ее обнаружил уже в самом начале объяснения приказчика.
Город всегда любил живопись, и четыре художника, издавна здесь живущих, основали группу «Диалектический станковист». Они писали портреты ответственных работников и сбывали их в местный музей живописи. С течением времени число незарисованных ответработников сильно уменьшилось, что заметно снизило заработки диалектических станковистов. Но это было еще терпимо. Годы страданий начались с тех пор, когда в город приехал новый художник Феофан Копытто.
Первый его портрет вызвал в городе большой шум. Это был портрет заведующего гостиничным трестом. Феофан Копытто оставил станковистов далеко позади. Заведующий гостиничным трестом был изображен не масляными красками, не акварелью, не углем, не темперой, не пастелью, не гуашью и не свинцовым карандашом. Он был сделан из овса. И когда художник Копытто перевозил на извозчике картину в музей, лошадь беспокойно оглядывалась и ржала. С течением времени Копытто стал употреблять также и другие злаки. Имели громовой успех портреты из проса, пшеницы и мака, смелые наброски кукурузой и гречневой крупой, пейзажи из риса и натюрморты из пшена. Сейчас он работал над групповым портретом. Большое полотно изображало заседание Губплана. Эту картину Феофан готовил из фасоли и гороха. Но в глубине души он остался верен овсу, который сделал ему карьеру и сбил с позиций диалектических станковистов.
– Овсом оно, конечно, способнее! – воскликнул Остап. – А Рубенс-то с Рафаэлем дураки – маслом старались! Мы тоже дураки, вроде Леонардо да Винчи. Дайте нам желтой эмалевой краски.
Расплачиваясь с разговорчивым продавцом, Остап спросил:
– Кто это такой Плотский-Поцелуев? А то мы, знаете, не здешние, не в курсе дел.
– Товарищ Плотский-Поцелуев известный человек, наш горожанин. Теперь из Москвы в отпуск приехал.
– Все понятно, – сказал Остап, – спасибо за информацию. До свидания!
На улице молочные братья завидели диалектических станковистов. Все четверо с лицами грустными и томными, как у цыган, стояли на перекрестке. Рядом с ними стояли мольберты, составленный в ружейную пирамиду.
– Что, служивые, плохо? – спросил Остап. – Упустили Плотского-Поцелуева?
– Упустили! – застонали художники. – Из рук ушел.
– Феофан перехватил? – спросил Остап, обнаруживая хорошее знакомство с предметом.
– Уже пишет, собака, – ответили художники. – Овсом. К старой манере, говорит, перехожу. Жалуется, лабазник, на кризис жанра.
– А где ателье этого деляги? – полюбопытствовал Остап. – Хочется бросить взгляд.
Художники, у которых было много свободного времени, охотно повели Остапа и Балаганова к Феофану Копытто. Феофан работал у себя в садике, на открытом воздухе. Перед ним на табуретке сидел товарищ Плотский-Поцелуев, человек, видимо, робкий. Он, не дыша, смотрел на художника, который, как сеятель на трехчервонной бумажке, захватывал горстями овес из лукошка и рассеивал его по полотну.
– Сколько вы получите за эту картину? – застенчиво спросил Поцелуев.
Феофан приостановил сев, критически посмотрел на свое произведение и задумчиво ответил:
– Что ж. Рублей сто двадцать музей за нее даст.
– Однако дорого.
– А овес-то нынче, – сказал Копытто певуче, – не укупишь. Он дорог, овес-то!
– Это чепуха, – заметил Остап, – по сравнению с тем, что я видел в Москве. Там один художник сделал картину из волос, большую картину со многими фигурами, идеологически выдержанную, хотя и пользовался волосами беспартийных, был такой грех. Но идеологически, повторяю, картина замечательно выдержана. Называлась она «Дед Пахом и трактор в ночном». И, знаете, это была такая строптивая картина, что с ней уже и не знали, что делать. Иногда волосы на ней вставали дыбом. А в один прекрасный день она совершенно поседела, и от деда Пахома с его трактором не осталось и следа. Но художник успел отхватить за выдумку тысячи полторы. Так что вы не очень обольщайтесь, товарищ Копытто. Овес вдруг прорастет, и ваши картины заколосятся. И вам уже больше никогда не придется снимать урожай.
Диалектические станковисты сочувственно захохотали. Но Феофан не смутился.
– Это звучит парадоксом, – заметил он, возобновляя посевные манипуляции.
– Ладно, – сообщил Остап, прощаясь, – сейте разумное, доброе, вечное, а там посмотрим.
Весь день антилоповцы красили свою машину. К вечеру она стала неузнаваемой и блистала всеми оттенками яичного желтка.
– Конечно, – сказал Остап, – мы могли бы теперь дня три выдавать себя за агентов угрозыска, охотящихся за таинственной зеленой машиной, и воспользоваться законным содействием административных и общественных органов. Но нам просто некогда. Дела призывают нас в Одессу.
На рассвете следующего дня желтая Антилопа покинула гостеприимный сарай и взяла курс на юг.
– Жалко, что не удалось попрощаться с хозяином. Но он так сладко спал, что его жалко было будить. Может, ему сейчас наконец снится сон, которого он так долго ожидал: митрополит Двулогий благословляет чинов министерства народного просвещения в день праздника древонасаждения.
И в ту же минуту сзади в березовой рощице послышался знакомый уже Остапу плачевный рев.
– Все тот же сон! – вопил старый Хворобьев, мелькая между грустными березами. – Боже, боже!
– Я ошибся, – заметил Остап, – ему, должно быть, приснился не митрополит Двулогий, а Клара Цеткин. Однако, черт с ним! Самый полный, Адам Казимирович!
Глава восьмая
Шарады, ребусы и шарадоиды
Чем только не занимаются люди!
Параллельно большому миру, в котором живут большие люди и большие вещи, существует маленький мир с маленькими людьми и маленькими вещами. В большом мире изобретен дизель-мотор, написаны «Мертвые души», построена Волховская гидростанция, совершен перелет вокруг света. В маленьком мире изобретен кричащий пузырь «Уйди-уйди», написана песенка «Кирпичики» и построены брюки фасона «Полпред». В большом мире людьми двигает стремление облагодетельствовать человечество. Маленький мир далек от таких высоких материй. У обитателей этого мира стремление одно – как-нибудь прожить, не испытывая чувства голода.
Маленькие люди торопятся за большими. Они понимают, что должны быть созвучными эпохе, и только тогда их товарец может найти сбыт. В советское время, когда в большом мире созданы идеологические твердыни, в маленьком мире замечается оживление. Под все мелкие изобретения муравьиного мира подводится гранитная база коммунистической идеологии. На пузыре «Уйди-уйди» изображается Чемберлен, очень похожий на того, каким его рисуют в «Известиях». В популярных песенках умный слесарь, чтобы добиться любви комсомолки, в три рефрена восстанавливает завод. И пока в большом мире идет яростная дискуссия об оформлении нового быта, в маленьком мире уже все готово: есть галстук «Мечта пролетарского поэта», толстовка «Гладковка», гипсовая статуэтка «Купающаяся колхозница» и дамские пробковые подмышники «Любовь пчел трудовых».
В области ребусов, шарад, шарадоидов, логогрифов и загадочных картинок пошли новые веяния. Работа по старинке вышла из моды. Секретари газетных и журнальных отделов «В часы досуга» или «Шевели мозговой извилиной» не брали товара без идеологии. И пока великая страна шумела, пока строились тракторные заводы и создавались грандиозные зерновые фабрики, старик Синицкий, ребусник по профессии, сидел в своей комнате и, устремив остекленевшие глаза в потолок, сочинял шараду на модное слово «индустриализация».
У Синицкого была наружность гнома. Таких обычно изображают маляры на вывесках зонтичных магазинов. Вывесочные гномы стоят в красных колпаках и дружелюбно подмигивают прохожим, как бы приглашая их поскорее купить шелковый зонтик или трость с серебряным набалдашником в виде собачьей головы. Длинная желтоватая борода Синицкого опускалась прямо под стол, в корзину для бумаг.
– Индустриализация! – горестно шептал он, шевеля бледными, как сырые котлеты, старческими губами.
И он привычно разделял это слово на шарадные части.
– Индус. Три. Али. За...
Все это было прекрасно. Синицкий уже представлял себе пышную шараду, значительную по содержанию, легкую в чтении и трудную для отгадки. Сомнения вызывала только последняя часть «ция».
– Что же это за «ция» такая? – напрягался старик. – Вот если бы «акция»! Тогда отлично вышло бы: индустриализакция.
Промучившись полчаса и не надумав, как поступить с капризным окончанием, Синицкий решил, что конец придет сам собой, и приступил к работе. Он начал писать свою поэму на листе, вырванном из бухгалтерской книги, с жирной надписью «дебет».
Сквозь большую стеклянную дверь балкона видны были цветущие акации, латаные крыши домов и резкая синяя черта морского горизонта. Одесский полдень заливал город кисельным зноем.
Старик подумал и нанес на бумагу начальные строчки:
Мой первый слог сидит в чалме,
Он навостокебыть обязан.
– Он на востоке жить обязан! – с удовольствием произнес старик.
Ему нравилось то, что он сочинил. Но смущала трудность рифмовки слов «обязан» и «чалме». Ребусник походил по комнате и потрогал руками бороду. Вдруг его осенило.
Второй же слог известен мне,
Он с цифрою как будто связан.
С «Али» и «за» тоже удалось легко справиться.
В чалме сидит и третий слог,
Живет он тоже навостоке.
Четвертый слог поможет бог
Узнать, что это есть предлог.
Утомленный последним усилием, Синицкий отвалился на спинку стула и закрыл глаза. Ему было уже семьдесят лет. Пятьдесят из них он сочинял ребусы, шарады, загадочные картинки и шарадоиды. Но никогда еще почтенному ребуснику не было так трудно работать, как сейчас. Он отстал от жизни, был политически неграмотным, и молодые конкуренты легко его побивали. Они приносили в редакции задачи с такой прекрасной идеологической установкой, что старик, читая их, плакал от зависти. Куда ему было угнаться за такой, например, задачей:
Задача-арифмоид
На трех станциях Воробьево, Грачево и Дроздово было по равному количеству служащих. На станции Дроздово было комсомольцев в шесть раз меньше, чем на двух других, вместе взятых, а на станции Воробьево партийцев было на 12 человек больше, чем на станции Грачево. На этой последней беспартийных было на 6 человек больше, чем на первых двух. Сколько служащих было на каждой станции и какова была там партийная и комсомольская прослойка?
Очнувшись от своих горестных мыслей, старик снова взялся за листок с надписью «дебет», но в это время в комнату вошла девушка с мокрыми стрижеными волосами и черным купальным костюмом на плече. За ней вошел молодой человек.
– Садитесь, Древлянин, – сказала девушка, – посидите с дедом.
Она вышла на балкон, развесила на облупленных перилах сырой костюм и глянула вниз. Она увидела бедный двор, который видела уже много лет, – нищенский двор, где валялись разбитые ящики из-под макарон, бродили перепачканные углем коты и жестянщик с громом чинил ведро. В нижнем этаже разговаривали соседки.
– Не знаю, что делать с ребенком.
– Попробуйте поставить ему клистирчик из крепкого чая.
И разговоры эти девушка слышала не первый раз, и котов она знала по именам, и жестянщик, как ей показалось, чинил это самое ведро уже много лет подряд. Внезапно Зосе Синицкой стало скучно, и она вернулась в комнату.
– Идеология заела, – услышала она снова деда, – а какая в ребусном деле может быть идеология? Ребусное дело...
Молодой человек, который называл себя Борисом Древляниным, а на самом деле носил скромную греческую фамилию Папа-Модерато, со смутной тоской в глазах смотрел на старого Синицкого. Он знал характер ребусника, любившего поговорить.
Положение спасла Зося.
– Что ты тут написал, дед? Что это такое? «Четвертый слог поможет бог узнать, что это есть предлог». Почему – бог? Ведь ты сам говорил, что в редакции не принимают теперь шарад с церковными выражениями.
Синицкий ахнул. Крича: «Где бог, где? Там нет бога!», он дрожащими руками втащил на нос очки в белой оправе и ухватился за листок.
– Есть бог. Оказался, – промолвил он печально. – Опять маху дал! Ах, жалко! И рифма пропадает хорошая.
– А вы вместо «бог» поставьте «рок», – посоветовал Папа-Модерато.
Но испуганный Синицкий отказался от «рока».
– Это тоже мистика! Я знаю! Ах, маху дал, маху дал! Что же это будет, Зосенька?
Зося с грустью посмотрела на деда и посоветовала сочинить новую шараду.
– Все равно, – сказала она, – слова с окончанием «ция» у тебя не выходят. Помнишь, как ты мучился со словом «теплофикация»?
– Как же! – оживился старик. – Я еще третьим слогом поставил «кац» и написал так: «А третий слог, досуг имея, узнает всяк фамилию еврея». Не взяли эту шараду. Маху дал. Сказали – слабо, не подходит.
И старик, усевшись за свой стол, начал разрабатывать большой идеологически выдержанный ребус. Первым долгом он набросал карандашом гуся, держащего в клюве букву «Г», большую и тяжелую, как виселица. Работа ладилась.
Между тем Борис Древлянин с вызывающей нежностью поглядывал на Зосю, которая накрывала на стол к обеду. Она переходила от старомодного величественного буфета с зеркальными иллюминаторами и резными птицами на дверках к столу и выгружала посуду. Красный борщ, оставленный ею на медленном огне перед купанием, был уже готов.
– Ну, как ваши столовники? – спросил Древлянин страстным голосом.
Ему очень нравилась Зося Синицкая, яблочная родинка на ее щеке и короткие разлетающиеся волосы с гимназическим пробором на боку. У Зоси был тот спортивный вид, который за последнее время приобрели все красивые девушки в мире. Папе-Модерато хотелось бы напрямик рассказать Зосе о чувствах, обуревавших его неспокойное сердце. Но он еще не решился. И покуда всю свою нежность, всю свою страстность вкладывал в обиходные служебные фразы.
– Ну, как ваши столовники? – повторил он голосом человека, умирающего от любви.
– У вас насморк? – спросила Зося.
– Нет. А что?
– От чего же вы говорите таким странным голосом? Найдите горчицу, пожалуйста.
– Ну, как ваши столовники? – с упреком переспросил Папа.
– Разъехались, в отпуск, остался один Корейко.
– Это какой? Толстый и рыжий?
– Да нет же. Александр Иванович. Со вставным глазом. Вы у нас его несколько раз встречали.
– Фу! Вот понятия не имел! Я думал, что со вставным глазом Подвысоцкий.
– Ничего не Подвысоцкий.
– Я думал, что Подвысоцкий
На этот раз в голосе Древлянина послышался грохот мандолины.
– Индюк думал, думал тай сдох, – ответила Зося.
И, задвигав плечами, отправилась на кухню. Папа-Модерато потащился за ней. Внучка ребусника, отгибая голову, принялась стаскивать крючком железные файерки с огня, а когда обернулась, чуть не наступила на Папу-Модерато. Папа лежал на спине, как перевернутый жук, и, глядя с этой неудобной позиции на угол плиты, восклицал:
– Какой ракурс! Вот заснять бы! Какая кастрюля получается! Мировая кастрюля!
– Встаньте! – закричала Зося. – Что это за штуки?
Но Модерато не вставал. Этот молодой человек был отравлен сильнейшим из кинематографических ядов – ядом кино-факта.
Год тому назад тихий греческий мальчик с горящими любопытствующими глазами из Папы-Модерато превратился в Бориса Древлянина. Это случилось в тот день, когда он окончил режиссерский цикл кинематографических курсов и считал, что лишь отсутствие красивого псевдонима преграждает ему дорогу к мировой известности. Свой досуг Древлянин делил между кинофабрикой и пляжем. На пляже он загорал, а на фабрике всем мешал работать. В штат его не приняли, и он считался не то кандидатом в ассистенты, не то условным аспирантом.
В то время из Москвы в Одессу прикатил поруганный в столице кинорежиссер товарищ Крайних-Взглядов, великий борец за идею кино-факта. Местная киноорганизация, подавленная полным провалом своих исторических фильмов из древнеримской жизни, пригласила товарища Крайних-Взглядова под свою стеклянную сень.
– Долой павильоны! – сказал Крайних-Взглядов, входя на фабрику. – Долой актеров, этих апологетов мещанства! Долой бутафорию! Долой декорации! Долой надуманную жизнь, гниющую под светом юпитеров! Я буду обыгрывать вещи! Мне нужна жизнь, как она есть!
К работе порывистый Крайних-Взглядов приступил на другой же день.
Розовым утром, когда человечество еще спало, новый режиссер выехал на Соборную площадь, вылез из автомобиля, лег животом на мостовую и с аппаратом в руках осторожно, словно боясь спугнуть птицу, стал подползать к урне из окурков. Он установил аппарат у подножия урны и снял ее с таким расчетом, чтобы на экране она как можно больше походила на гигантскую сторожевую башню. После этого Крайних-Взглядов постучался в частную квартиру и, разбудив насмерть перепуганных жильцов, проник на балкон второго этажа. Отсюда он снова снимал ту же самую урну, правильно рассчитывая, что на пленке она приобретет вид жерла сорокадвухсантиметрового орудия. Засим, немного отдохнув, Крайних-Взглядов сел в машину и принялся снимать урну сходу. Он стремительно наезжал на нее, застигал ее врасплох и крутил ручку аппарата, наклоненного под углом в сорок пять градусов.
Борис Древлянин, которого прикомандировали к новому режиссеру, с восхищением следил за обработкой урны. Ему и самому тоже удалось принять участие в съемке. Засняв тлеющий окурок папиросы в упор, отчего она приняла вид пароходной трубы, извергающей дым и пламя, Крайних-Взглядов обратился к живой натуре. Он снова лег на тротуар, на этот раз на спину, и велел Древлянину шагать через него взад и вперед. В таком положении ему удалось прекрасно заснять подошвы башмаков Древлянина. При этом он достиг того, что каждый гвоздик подошвы походил на донышко бутылки. Впоследствии этот кадр, вошедший в картину «Беспристрастный объектив», назывался «Поступь миллионов».
Однако все это было мелко по сравнению с кинематографическими эксцессами, которые Крайних-Взглядов учинил на железной дороге. Он считал своей специальностью съемки под колесами поезда. Этим он на несколько часов расстроил работу железнодорожного узла. Завидев тощую фигуру режиссера, лежащего между рельсами в излюбленной позе – на спине, машинисты бледнели от страха и судорожно хватались за тормозные рычаги. Но Крайних-Взглядов подбодрял их криками, приглашая прокатиться над ним. Сам же он медленно вертел ручку аппарата, снимая высокие колеса, проносящиеся по обе стороны его тела.
Товарищ Крайних-Взглядов странно понимал свое назначение на земле. Жизнь, как она есть, представлялась ему в виде падающих зданий, накренившихся на бок трамвайных вагонов, приплюснутых или растянутых объективом предметов обихода и совершенно перекореженных на экране людей. Жизнь, которую он так жадно стремился запечатлеть, выходила из его рук настолько помятой, что отказывалась узнаваться в крайне-взглядовском экране.
Тем не менее у странного режиссера были поклонники, и он очень этим гордился, забывая, что нет на земле человека, у которого не было поклонников. И долго еще после отъезда режиссера Борис Древлянин тщательно копировал его эксцентричные методы.
– Встаньте, говорят вам! – кричала Зося. – Я вас сейчас буду пинать ногами.
Папа-Модерато неохотно поднялся с полу и вернулся в комнату, где уже сидел за обеденным столом Александр Иванович Корейко.
В обстановке внеслужебной Александр Иванович уже не казался человеком робким и приниженным. Но все же настороженное выражение ни на минуту не сходило с его лица. Сейчас он внимательно разглядывал новый ребус Синицкого. Среди прочих загадочных рисунков был там нарисован нуль, из которого сыпались буквы «Т», елка, из-за которой выходило солнце, и воробей, сидящий на нотной строке. Ребус заканчивался провернутой вверх запятой.
– Этот ребус трудненько будет разгадать! – говорил Синицкий, похаживая вокруг столовника. – Придется вам посидеть над ним, Александр Иванович.
– Придется, придется, – ответил Корейко с усмешкой, – только вот гусь меня смущает. К чему бы такой гусь? А-а-а. Есть. Готово. «В борьбе обретешь ты право свое»?
– Да, – разочарованно протянул старик, – как это вы так быстро угадали? Способности большие! Сразу видно юриста.
– А для чего вы этот ребус приготовили? Для печати?
– Для печати.
– И совершенно напрасно, – сказал Корейко, принимаясь за борщ, в котором плавали жирные золотые медяки. – «В борьбе обретешь ты право свое» – это эсеровский лозунг. Для печати не годится.
– Ах ты, боже мой! – застонал старик. – Царица небесная! Опять маху дал! Слышишь, Зосенька? Маху дал! Что же теперь делать?
Старика все успокаивали, но он был безутешен. Он отказался от обеда и затих в углу, молча переживая свое горе.
Александр Иванович столовался у Синицких сначала потому, что обеды были там дешевые и вкусные. К тому же основным правилом он поставил себе ни на минуту не забывать о том, что он мелкий служащий. Он тыкал всем в глаза свою мнимую бедность и любил поговорить о трудности существования в большом городе на мизерное жалование. Но с некоторых пор цена и вкус обедов потеряли для него то отвлеченное и показательное значение, которое он им придавал. Если бы от него потребовали и он мог сделать это не таясь, то платил бы за обед не шестьдесят пять копеек, как он это делал теперь, а три или даже пять тысяч рублей.
Дело в том, что Александр Иванович, подвижник, сознательно изнурявший себя финансовыми веригами, запретивший себе прикасаться ко всему, что стоит дороже полтинника, и в то же время раздраженный тем, что из боязни потерять миллионы он не может открыто истратить ста рублей, – влюбился, влюбился с той грубостью, на которую способен человек сильный, суровый и обозленный бесконечным ожиданием.
Съев полтораста борщей и такое же количество рубленых котлет, он стал в семье Синицких своим человеком. В жалкой шкуре маленького служащего он никак не мог решиться ухаживать за Зосей. Он вел с ней добропорядочные беседы, рассказывал ей о юридических казусах и с ненавистью к себе чувствовал, что слишком хорошо вошел в роль. Шкура давила его. Он не только не мог оглушить Зосю своим богатством. Он не мог даже блеснуть перед ней своими поистине замечательными способностями финансового стратега.
Папу-Модерато Александр Иванович терпеть не мог, хотя виделся с ним только несколько раз. Папе-Модерато было девятнадцать лет. Корейке было тридцать пять. У Корейки было 46 рублей в месяц официально и десять миллионов неофициально. У Модерато официально не было ни копейки (он жил у родителей), а неофициально он умудрялся зарабатывать рублей двадцать в месяц, изображая при случае эпизодические роли римлян. Но Корейко не смел брать из своих миллионов ни копейки, а Папа тратил свои двадцать рублей с такой помпой, что кинематографическая Одесса долго содрогалась после его кутежей.
Он уводил Зосю в городской театр, брал там ложу бель-этажа за 8 рублей. Потом требовал, чтобы из буфета в ложу принесли столик. Это уносило еще три рубля. Оставшиеся деньги поглощал долгий веселый ужин с пивом, музыкой и цветами в ресторане Церабкоопа. После этого, правда, наступали суровые будни, и Борис Древлянин целый месяц вымаливал у знакомых папиросы; но миллионер все же ему завидовал. Такие кутежи были ему не по средствам.
Александр Иванович просидел у Синицких до вечера. А потом все трое пошли бродить по городу.
– Как в кино хочется! – воскликнула Зося. – Хорошо б «Чикаго» посмотреть!
– Стоит ли, – сурово сказал Корейко, – в такую погоду. Давайте лучше погуляем.
В раскрытых настежь буфетах искусственных минеральных вод шипели керосинно-калильные лампы. Под сильным белым светом жирно блестела слоистая баклава на железных листах, стеклянные цилиндры с сиропами на вертящейся подставке мерцали аптекарскими цветами. Персы с печальными лицами калили на жаровнях орехи, и угарный дым манил гуляющих.
– В кино хочется, – капризно повторила Зося, – орехов хочется, баклавы, сельтерской с сиропом!
– Действительно, хорошо бы «Чикаго» посмотреть, – сказал Древлянин и, опомнившись, добавил: – Хотя я, знаете, признаю исключительно неигровой фильм. Но у меня ни копейки нет. Может быть, у вас, товарищ Корейко, найдется подкожный рубль? Я бы вам в пятницу отдал.
– Нету, – ответил миллионер, разводя руками, – честное слово.
– Ужасающее положение, – сказала Зося. – Когда вы уже разбогатеете, Древлянин?
– Скоро, – ответил Папа-Модерато. – С будущего года меня обещали взять на штат. А это пахнет жалованием в шестьдесят рублей. А съемочные! Тоже рублей пятьдесят наберется! Скоро я стану богатым женихом.
«Дурак, – подумал Корейко, – дубина! Он будет нищим всю свою жизнь! Ничтожество! Пятьдесят рублей съемочных! А миллион съемочных не хочешь?»
Для того чтобы не расстаться с Зосей, Корейко решился бы скомпрометировать себя на рубль, но рубля у него не было. Сейчас в кармане у него в плоской железной коробке от папирос «Кавказ» лежало десять тысяч рублей, бумажками по двадцать пять червонцев. Эти деньги он не успел передать на покупку олова в прутиках. Но если бы даже он сошел с ума и решился обнаружить хотя бы одну бумажку, ее все равно ни в одном кино нельзя было бы разменять.
– Денежки не малые! – ожесточенно сказал он. – Сто десять рублей в месяц.
– А вы на мне женитесь, Древлянин, когда разбогатеете? – спросила Зося.
– А вы за меня пойдете?
– За такого богатого всякая пойдет, – сказал Зося.
– Нет, это черт знает что! – закричал вдруг Папа-Модерато. – Я тоже хочу в кино! Я молод и намерен жить! Подождите минутку! Я сейчас! Пойду потрогаю за вымя Гришку Блоха!
Вслед за этими непонятными словами Папа-Модерато бросился бежать. Трижды его осветили буфетные прожектора, а потом он исчез в темноте.
Оставшись с Зосей, Александр Иванович не сказал ни слова. Древлянин вернулся очень быстро, огромными прыжками.
– Шесть гривен! – закричал он издали. – На два билета хватит!
– А как же я? – спросил Александр Иванович.
Миллионеру очень хотелось в кино. Ему казалось невозможным оставить Зосю наедине с проклятым греком. Но Папа-Модерато нетерпеливо попрощался и увлек девушку под тусклую вывеску кино «Червонный летун».
Эту ночь конторщик юридической консультации не спал дома. До самого утра он шатался по городу, тупо рассматривал карточки напыщенных дам и голеньких младенцев в стеклянных витринах фотографов, взрывал ногами гравий на бульваре и глядел в темную пропасть порта. Там переговаривались невидимые пароходы, слышались милицейские свистки и поворачивался красный маячный огонек.
– Проклятая страна! – бормотал Корейко. – Страна, в которой миллионер не может повести свою невесту в кино!
Сейчас Зося казалась ему невестой. Он не сомневался в том, что если покажет Зосе веселую богатую жизнь, то она отпугнет Древлянина. Зосе нужно показать Крым, теплоходы, пальмы, международные вагоны. И среди этого невиданного ею блеска она даже не заметит, что у Корейко стеклянный глаз, что он тяжелый человек, что он старше ее на восемнадцать лет.
К утру, побелевший от бессонницы, Александр Иванович забрел на окраину города. Когда он проходил по Дальницкой улице, ему послышались звуки матчиша. Удивленный, он остановился.
Навстречу ему спускался с горы большой желтый автомобиль. За рулем, согнувшись, сидел усталый шофер в хромовом картузе. Рядом с ним дремал широкоплечий малый, свесив набок голову в стетсоновской шляпе с дырочками. На заднем сидении развалились еще двое пассажиров: пожарный в полной выходной форме и атлетически сложенный мужчина в морской фуражке с белым верхом.
– Привет первому одесситу! – крикнул Остап, когда машина с тракторным грохотом проносилась мимо Корейки. – Морские ванны еще работают? Бани Исаковича функционируют? Уже объявили Одессу вольным городом?
Но Остап не получил ответа. Цесаревич открыл глушитель, и Антилопа утопила первого одессита в облаке голубого дыма.
– Ну, – сказал Остап оглянувшемуся Балаганову, – подавайте сюда вашего подпольного Рокфеллера. Сейчас я буду его раздевать!