Когда однажды, в думу погружен,
Увидел Ньютон яблока паденье,
Он вывел притяжения закон
Из этого простого наблюденья.
Впервые от Адамовых времен
О яблоке разумное сужденье
С паденьем и с законом тайных сил
Ум смертного логично согласил.
Так человека яблоко сгубило,
Но яблоко его же и спасло,
Ведь Ньютона открытие разбило
Неведенья мучительное зло.
Дорогу к новым звездам проложило
И новый выход страждущим дало.
Уж скоро мы, природы властелины,
И на луну пошлем свои машины!
К чему тирада эта? Просто так!
Я ваял перо, бумагу и чернила,
Задумался, и — вот какой чудак!
Фантазия во мне заговорила!
Я знаю, что поэзия — пустяк,
Что лишь наука — действенная сила,
Но все же я пытаюсь, ей вослед,
Чертить движенье вихрей и комет.
Навстречу вихрям я всегда бросался,
Хотя мой телескоп и слаб и мал,
Чтоб видеть звезды. Я не оставался
На берегу, как все. Я воевал
С пучиной вечности. Ревя, вздымался
Навстречу мне неукротимый вал,
Губивший корабли; но шторма сила
Меня и крепкий челн мой не страшила.
Итак, Жуана, как героя дня,
Заря фаворитизма ослепляла,
Прекрасными надеждами маня;
О прочем музы знают очень мало,
Хоть на посылках музы у меня.
Условность этикета допускала
Их лишь в гостиные, и было им
Не уследить за юношей моим.
Но ясно нам, что, крылышки имея,
Он полетит, как голубь молодой
Ив книги псалмопевца — иудея.
Какой старик, усталый я седой,
Далеко от земли парить не смея
Унылой подагрической мечтой,
Не предпочел бы все же с сыновьями
Вздыхать, а не кряхтеть со стариками?
Но все пройдет. Страстей спадает зной,
И даже реки вдовьих слез мелеют,
Как Арно жарким летом, а весной
Клокочет он, бурлит и свирепеет,
Огромно поле горести земной,
Но и веселья нива не скудеет,
Лишь был бы пахарь, чтобы стать за плуг
И наново вспахать весенний луг.
Но часто прерывает воздыханья
Зловещий кашель; о, печальный вид,
Когда рубцами раннего страданья
Лилейный лоб до времени изрыт,
Когда румянца жаркое пыланье,
Как небо летним вечером, горит!
Сгорают все — мечтой, надеждой, страстью
И умирают, это тоже счастье!
Но умирать не думал мой герой,
Он был, наоборот, в зените славы
И вознесен причудливой игрой
Луны и женской прихоти лукавой.
Но кто вздыхает летнею порой
О будущей зиме? Обычай здравый
Побольше греться в солнечные дни,
Чтоб на зиму запомнились они.
Жуана свойства дамы средних лет
Скорее, чем девицы, замечали;
У молодых к любви привычки нет,
Они ее по книжкам изучали
Их помыслы мутит любой поэт
Причудами лирической печали.
Ах! Возраст милых женщин, мнится мне,
Высчитывать бы надо по луне!
Как и луна, они непостоянны,
Невинны и лукавы, как луна;
Но на меня клевещут непрестанно,
Что фраза каждая моя грешна
И — это пишет Джеффри, как ни странно,
«Несдержанна и вкуса лишена».
Но все нападки Джеффри я прощаю:
Он сам себе простит, я полагаю.
Уж если другом стал заклятый враг,
Он должен честно другом оставаться:
В подобных случаях нельзя никак
Нам к ненависти прежней возвращаться,
Мне эта ненависть противна, как
Чесночный запах, но остерегаться
Прошу вас: нет у нас врагов страшней,
Чем жены и подруги прошлых дней.
Но нет пути обратно ренегатам;
Сам Саути, лжец, пройдоха и лакей,
Из хлева, где слывет лауреатом,
Не возвратится к юности своей,
Когда был реформатором завзятым.
По мненью всех порядочных людей,
Честить того, кто не в чести, — бесчестие,
Да будет это подлецам известно!
И критик и юрист обречены
Рассматривать безжалостно и хмуро
С невыгодной обратной стороны
И человека и литературу.
Им все людские немощи видны,
Они отлично знают процедуры
И, как хирурги, вскрыв любой вопрос,
Суют нам суть явлений прямо в нос.
А кто юрист? Моральный трубочист,
Но должность у него похуже даже!
Он часто сам становится нечист
От нравственной неистребимой сажи;
Из тридцати едва один юрист
Нам душу незапятнанной покажет.
Но ты, мой честный критик и судья,
Ты так же чист, как Цезарь, — знаю я!
Оставим наши прежние разлады,
Мой милый Джеффри; это пустяки!
Марионеткой делаться не надо,
Внимая праздных критиков свистки.
Вражда прошла, и пали все преграды.
Я пью за «Auld Lang Syne» и за стихи,
За то, что я, в лицо тебя не зная,
Тебя судьею честным почитаю.
И если мне за родину мою
С тобою пить, быть может, не случится,
Я с Вальтер Скоттом чашу разопью
В его почтенной северной столице.
Я снова годы детства узнаю.
Я снова рад беспечно веселиться;
В Шотландии родился я и рос,
И потому растроган я до слез.
Я вижу снова цепи синих гор,
Луга, долины, светлые потоки,
Береты, пледы, непокорный взор
Младенческой романтики уроки!
И Дий, и Дон я помню до сих пор,
И мост Балгунский, черный и высокий,
И «Auld Lang Syne», как отблеск юных дней,
Сияет снова в памяти моей.
Не поминайте ж мне, что я когда — то,
В приливе бурных юношеских сил,
С досады оскорбил насмешкой брата,
Когда меня он слишком раздразнил.
Признаться, мы ведь оба виноваты,
И я не мог сдержать драчливый пыл:
Во мне шотландца сердце закипело,
Когда шотландца брань меня задела.
Я не сужу, реален или нет
Мои Дон-Жуан, да и не в этом дело —;
Когда умрет ученый иль поэт,
Что в нем реальней — мысли или тело?
Причудливо устроен белый свет!
Еще пытливость наша не сумела
Решить проблему вечности, и нам
Невнятна суть вещей ни здесь, ни там.
Жуан мой стал российским дворянином,
Не спрашивайте, как и почему,
Балы, пиры, изысканные вина
Согрели даже русскую зиму!
В такой момент способны ли мужчины
Противиться соблазну своему?
Подушке даже лестно я приятно
Лежать на царском троне, вероятно.
Жуану льстила царская любовь;
Хотя ему порой бывало трудно,
Не, будучи и молод и здоров,
Справлялся он с обязанностью чудно;
Он цвел, как деревце, и был готов
Любить, блистать, сражаться безрассудно.
Лишь в старости унылой и скупой
Всего дороже деньги и покой.
Но, видя (что отнюдь не удивительно!)
Заманчиво-опасные примеры,
Он начал наслаждаться расточительно
И пользоваться жизнью свыше меры.
Оно и для здоровья ощутительно;
Слаб человек, а во хмелю карьеры
Себялюбив становишься порой,
И сердце покрывается корой.
Я рад заняться нашей странной парой;
Но офицера юного союз
С императрицей, в сущности нестарой,
Подробно описать я не решусь.
Не восстановит молодости чары
Ни власть монарха, ни усердье муз.
Морщины — эти злые демократы
Не станут льстить ни за какую плату!
А Смерть — владыка всех земных владык,
Вселенский Гракх — умело управляет.
Любого как бы ни был он велик,
Она своим законам подчиняет
Аграрным. И вельможа и мужик
Надел один и тот же получают,
Безропотно реформе подчинясь,
И никакой не спорит с нею князь.
Жуан мой жил, не тяготясь нимало,
В чаду безумств, балов и баловства,
В стране, где все же иногда мелькала
Сквозь тонкие шелка и кружева
Медвежья шкура. Роскошь обожала
Российская, — подобные слова,
Быть может, неприличны для царицы,
Российская венчанная блудница.
О чем же мне писать? Кого судить?
Как сложен мой роман замысловатый!
Притом я сам готов уже вступить
В сей Дантов лес, дремучий и проклятый,
Где лошадей приходится сменить
И, умеряя жизненные траты,
В последний раз на молодость взглянут,
Смахнуть слезу и… грань перешагнуть!
Я вспоминать об этом не хочу,
Но одержим сей мыслью бесполезной;
Так скалы покоряются плющу,
А любящим устам — уста любезной.
Я знаю, скоро и мою свечу
Погасит ветер, веющий из бездны.
Но полно! Не хочу морочить свет!
Я все же не философ, а поэт.
Заискивать Жуану не случалось;
Другие все заискивали в нем.
Его порода всем в глаза бросалась,
Как в жеребце хорошем племенном.
В нем красота отлично сочеталась
С мундиром; он сиял в мундире том,
Как солнце. Расцветал он, как в теплице,
От милостей стареющей царицы.
Он написал в Испанию к родным,
И все они, как только услыхали,
Что он судьбою взыскан и любим, Ему ответы сразу написали.
Иные в предвкушенье русских зим
Мороженым здоровье укрепляли,
Твердя, что меж Мадридом и Москвой
Различья мало — в шубе меховой!
Премудрая Инеса с одобреньем
О процветанье первенца прочла.
Он бросил якорь с подлинным уменьем,
Исправив сразу все свои дела;
Его благоразумным поведеньем
Инеса нахвалиться не могла
И впредь ему советовала нежно
Держаться так же мудро и прилежно.
Вручала, по обычаю отцов,
Его судьбу мадонне и просила
Не забывать в стране еретиков
Того, чему религия учила;
Об отчиме, не тратя лишних слов,
И о рожденье братца сообщила
И в заключенье — похвалила вновь
Царицы материнскую любовь.
Она бы этих чувств не одобряла
И не хвалила, но царицын сан,
Ее лета, подарки — все смиряло
Злословие, как верный талисман.
Притом себя Инеса уверяла,
Что в климате таких холодных стран
Все чувства замирают в человеке,
Как тяжким льдом окопанные реки.
О, дайте сорок мне поповских сил
Прославить Лицемерие прекрасное,
Я б гимны Добродетели трубил,
Как сонмы херувимов сладкогласные!
И в бабушкин рожок я б не забыл
Трубить хвалы: глуха была, несчастная,
А все внучат любила заставлять
Божественные книги ей читать.
В ней было лицемерия не много;
Всю жизнь она попасть мечтала в рай
И ревностно выплачивала богу
Свой маленький, но неизменный пай.
Расчет разумный, рассуждая строго,
Кто заслужил, тому и подавай!
Вильгельм Завоеватель без стесненья
Использовал сей принцип поощренья.
Он отобрал, не объяснив причин,
Обширные саксонские владенья
И роздал, как хороший господин,
Норманнам за усердное служенье.
Сия потеря сотен десятин
Несчастных саксов ввергла в разоренье,
Норманны, впрочем, на земле своей,
По счастью, понастроили церквей.
Жуан, как виды нежные растений,
Суровый климат плохо выносил
(Так не выносят короли творений.
Которые не Саути настрочил).
Быть может, в вихре зимних развлечений
На льду Невы о юге он грустил?
Быть может, забывая долг для страсти,
Вздыхал о Красоте в объятьях Власти?
Быть может… Но к чему искать причину?
Уж если заведется червячок,
Он не щадит ни возраста, ни чина
И точит жизни радостный росток.
Так повар заставляет господина
Оплачивать счета в законный срок,
И возражать на это неуместно:
Ты кушал каждый день? Плати же честно!
Однажды он почувствовал с утра
Озноб и сильный жар. Царица, в горе,
Врача, который пользовал Петра,
К нему послала. С важностью во взоре,
К великому смятению двора,
Жуана осмотрев, сказал он вскоре,
Что частый пульс, и жар, и ломота
Внушают спасенья неспроста!
Пошли догадки, сплетни, обсужденья.
Иные на Потемкина кивали,
Его подозревая в отравленье;
Иные величаво толковали
О напряженье, переутомленье
И разные примеры называли;
Другие полагали, будто он
Кампанией последней утомлен.
Его лечили тщательно, по плану,
Микстурами заполнив пузырьки:
Пилюли, капли Ipecacuanhae,
Tincturae Sennae Haustus, порошки…
Рецепты у постели Дон-Жуана
Звучали, как латинские стихи:
Bolus Potassae Sulphuret sumendus,
Et haustus ter in die capiendus.
Так доктора нас лечат и калечат
Secundum artem — все вольны шутить,
Пока здоровы, а больной лепечет,
Что доктора бы надо пригласить!
Когда судьба о жизни жребии мечет
И бездна нас готова поглотить,
Мы закоцитных стран не воспеваем,
А робко Эскулапа призываем.
Мой Дон-Жуан едва не умер, но
Упорная натура одолела
Болезнь, хоть это было мудрено.
Однако на щеках его алело
Здоровье слабым отблеском — оно
Пока еще лишь теплилось несмело;
Врачи усердно стали посему
Твердить о путешествиях ему.
«Южанам климат севера вредит!»
Решили все. Царица поначалу
Имела хмурый, недовольный вид
(Она терять любимца не желала!);
Но, видя, как теряет аппетит
И тает он, — она затрепетала
И сразу средство мудрое нашла:
Развлечь Жуана должностью посла!
В то время шли как раз переговоры
Меж русским и английским кабинетом.
Все дипломаты — нации опора
Им помогали делом и советом;
О Балтике велись большие споры
И о правах торговли в море этом
(Известно, что Фетиду бритт любой
Считает юридически рабой).
Екатерина даром обладала
Друзей и фаворитов ублажать.
Она Жуана в Англию послала
Чтоб собственную славу поддержать
И отличить его; она желала
Его в достойном блеске показать
И посему казны не пожалела
Для пользы государственного дела.
Ей все давалось; дива в этом нет
Ей было все покорно и подвластно,
Но прихоти свои на склоне лет
Она переживала очень страстно
И, как легко заметил высший свет,
Жуана проводив, была несчастна.
Она, не перестав его любить,
Его была не в силах заменить.
Но время все залечивает раны,
А кандидатам не было числа;
Когда настала ночь, и без Жуана
Она прекрасно время провела.
Носителя желаемого сана
Она еще наметить не могла:
Она их примеряла, и меняла,
И состязаться им предоставляла!
Пока на пост героя моего
Вакансии, как видите, открыты,
Мы проводить попробуем его.
Из Петербурга ехал он со свитой;
Он получил в подарок, сверх всего,
Возок Екатерины знаменитый,
Украшенный царицыным гербом.
Она Тавриду посещала в нем.
Он вез с собой бульдога, горностая
И снегиря; веселый мой герой,
К зверям пристрастье нежное питая,
Охотно с ними тешился игрой.
(Пусть мудрецы определят, какая
Тому причина, сложная порой.)
Котят и птиц он обожал до страсти
Был вроде старых дев по этой части!
Его сопровождали пять возков,
В которые царица поместила
Секретарей и бравых гайдуков;
А с ним была турчаночка Леила,
Которую от сабель казаков
Он спас во время штурма Измаила.
(Ты улыбнулась, муза, вижу я;
Тебе по сердцу девочка моя!)
Она была скромней и тише всех:
Нежна, бледна, серьезна и уныла.
Так выглядел, наверно, человек
Средь мамонтов и древних крокодилов
Великого Кювье. Земных утех
И радостей не ведала Леила.
Особенного дива в этом нет
Бедняжке было только десять лет.
Жуан ее любил. Да и она
Его любила. Но, скрывать не стану,
Любви такой природа мне темна:
Для нежности отцовской — будто рано,
А братская любовь — не столь нежна!
Но, впрочем, будь сестра у Дон-Жуана,
Я, в общем, даже склонен допустить,
Он мог бы горячо ее любить.
Но чувственности в нем, вполне понятно,
Леила не могла бы вызывать;
Лишь старым греховодникам приятно
Плоды совсем незрелые срывать:
Кислоты им полезны, вероятно,
Чтоб стынущую кровь разогревать.
Жуан был платоничен, я ручаюсь,
Хоть забывал об этом, увлекаясь.
В душе Жуана нежность расцвела,
И был он чужд греховным искушеньям.
Ему сиротка — девочка была
Обязана свободой и спасеньем.
Она была покорна и мила,
И лишь одно он встретил с огорченьем:
Турчаночка, упрямая как бес,
Креститься отказалась наотрез.
Пережитые ужасы едва ли
Любовь к аллаху в ней искоренили:
Три пастыря ее увещевали,
Но отвращенья в ней не победили
К святой воде. Леилу не прельщали
Попы; что б ей они ни говорили,
Она твердила сумрачно в ответ,
Что выше всех пророков Магомет.
Жуана одного она избрала
Из христиан и одному ему
Бесхитростное сердце доверяла,
Сама не понимая почему.
Конечно, эта парочка являла
Забавный вид: герою моему.
По молодости лет, приятно было,
Что им оберегаема Леила.
Итак, в Европу поспешает он;
Вот миновал плененную Варшаву,
Курляндию, где с именем «Бирон»
Всплывает фарс постыдный и кровавый…
Здесь в наше время Марс — Наполеон
Шел на Россию за сиреной Славой
Отдать за месяц стужи лучший цвет
Всей гвардии и двадцать лет побед.
Тогда разбитый бог воскликнул: «О!
Ма vieille Garde!» — только не примите
Анжамбеман в насмешку и во зло:
Пал громовержец, что ни говорите,
Убийце Каслрею повезло.
Замерзла наша слава. Но внемлите
Костюшко! Это слово, как вулкан,
Пылает и во льдах полярных стран.
Жуан увидел Пруссию впервые
И Кенигсберг проездом посетил,
Где в те поры цвела металлургия
И жил профессор Кант Иммануил;
Но, презирая диспуты сухие,
В Германию герой мой покатил,
Где мелкие князья неугомонно
Пришпоривают подданных мильоны.
Потом, минуя Дрезден и Берлин,
Они достигли гордых замков Рейна…
Готический пейзаж! Не без причин
Поэты чтут тебя благоговейно!
Прекрасен вид торжественных руин
Ворота, башни, стен изгиб затейный!
Тут унестись мечтой могу и я
Куда-нибудь на грани бытия.
Но милый мой Жуан стремился мимо.
Проехал Маннгейм он, увидел Бонн
И Драхенфельс, глядящий нелюдимо,
Как привиденье рыцарских времен;
Был в Кельне; каждый там неотвратимо
Почтить святые кости принужден
Одиннадцати тысяч дев — блаженных
И потому, наверное, нетленных!
Голландия — страна больших плотин
Открылась путешественника взгляду.
Там много водки пьет простолюдин
И видит в этом высшую награду;
Сенаты без особенных причин
Стремятся запретить сию отраду,
Которая способна заменить
Дрова, обед — и шубу, может быть!
И вот — пролива пенистые воды
И пляшущего шторма озорство
Под парусами к острову свободы
Уже несут героя моего.
Он не боится ветреной погоды,
Морской недуг не трогает его;
Он только хочет первым, как влюбленный,
Увидеть белый берег Альбиона!
И берег вырос длинною стеной
У края моря. Сердце Дон-Жуана
Забилось. Меловою белизной
Залюбовался он. Сквозь дым тумана
Все путники любуются страной,
Где смелые купцы и капитаны,
Сноровки предприимчивой полны.
Берут налоги чуть ли не с волны.
Я, правда, не имею основанья
Сей остров с должной нежностью любить,
Хотя и признаю, что англичане
Прекрасной нацией могли бы быть:
Но за семь лет — обычный срок изгнанья
И высылки — пора бы позабыть
Минувшие обиды, ясно зная:
Летит ко всем чертям страна родная.
О, знает ли она, что каждый ждет
Несчастия, которое б сломило
Ее величье? Что любой народ
Ее считает злой, враждебной силой
За то, что всем, кто видел в ней оплот,
Она, как друг коварный, изменила
И, перестав к свободе призывать,
Теперь и мысль готова заковать.
Она тюремщик наций. Я ничуть
Ее свободе призрачной не верю;
Не велика свобода — повернуть
Железный ключ в замке тяжелой двери.
Тюремщику ведь тоже давит грудь
Унылый гнет тоски и недоверья,
Он тоже обречен на вечный плен
Замков, решеток и унылых стен.
Жуан увидел гордость Альбиона
Твои утесы, Дувр мой дорогой,
Твои таможни, пристани, притоны,
Где грабят простаков наперебой,
Твоих лакеев бойких батальоны,
Довольных и добычей и судьбой.
Твои непостижимые отели,
Где можно разориться за неделю!
Жуан — беспечен, молод и богат
Брильянтами, кредитом и рублями
Стеснялся мало суммами затрат;
Но и его огромными счетами
Порядком озадачил, говорят,
Хозяин — грек с веселыми глазами.
Бесплатен воздух, но права дышать
Никто не может даром получать.
Скорее! Лошадей в Кентербери!
Цок — цок по гравию, топ — топ по лужам!
Отлично скачут! Что ни говори,
У немцев кучера гораздо хуже:
Они за Schnaps'ом, черт их побери,
Судачат, как мы, путники, ни тужим
На станциях, и наш унылый крик
«Verfluchter Hund!» не действует на них.
Ничто на свете так не тешит глаз
Веселостью живого опьяненья,
Как быстрая езда; чарует нас
Неудержимо — буйное движенье.
Мы забываем с легкостью подчас
И цель свою, и место назначенья,
И радостно волнуют нас мечты
В стремительном полете быстроты.
В Кентербери спокойно и уныло
Им служка показал большой собор,
Шлем Эдуарда, Бекета могилу,
Приезжих услаждающие взор.
(Любая человеческая сила
В конце концов — химический раствор,
И все герои, все без исключенья,
Подвержены процессу разложенья!)
Жуан, однако, был ошеломлен
И шлемом благородного героя,
Свидетелем боев былых времен,
И Бекета плачевною судьбою:
Поспорить с королем задумал он
И заплатил за это головою.
Теперь монархи стали привыкать
Законностью убийство прикрывать.
Собор весьма понравился Леиле,
Но беспокоилась она о том,
Зачем гяуров низких допустили,
Злых назареян, в этот божий дом?
Они ведь столько турок истребили
В жестоком озлоблении своем!
Как допустила воля Магомета
Свиней в мечеть прекраснейшую эту?
Но дальше, дальше! Светлые поля,
Везде цветущий хмель, залог дохода;
Мила родная скромная земля
Тому, кто в жарких странах больше года
Пространствовал, где, ум испепеля,
Нагромоздила знойная природа
Леса олив, вулканы, ледники,
Лимоны, апельсины и пески.
Ах, боже мой! Мне захотелось пива!
Гони скорей, мой милый почтальон!
Жуан несется вскачь весьма ретиво,
Любуясь на свободный Альбион,
Что многими воспет красноречиво
Своими и чужими, — но и он
Неукротимых пасынков имеет,
С которыми ужиться не умеет.
Как ровная дорога хороша,
Укатанная, гладкая, прямая!
Какие крылья чувствует душа,
Полет полей беспечно наблюдая,
Порывисто и весело дыша!
Сам Фаэтон — я смело утверждаю,
До Йорка проскакав на почтовых,
Смирил бы страсти выдумок своих.
Макиавелли поучал когда — то,
Что лишь потеря денег нам горька;
Убей сестру, отца, жену и брата,
Но никогда не трогай кошелька!
Лишь эту незабвенную утрату
Нам не прощают люди на века.
Великий флорентинец понял это
И, как я говорил, поведал свету,
А также в назиданье королям.
Вернемся же к Жуану. Постепенно
Стемнело, и предстал его глазам
Холм, Шутерс-Хилл, хранящий неизменно
Великий город. Обращаюсь к вам,
Все англосаксы, «кокни», джентльмены,
Вздыхай и улыбайся, каждый бритт,
Перед тобою город твой открыт!
Выбрасывал он в небо тучи дыма,
Как полупотухающий вулкан.
Казалось, это ад неукротимый
Из серных недр выбрасывал фонтан.
Но, как в объятья матери любимой,
Спешил ему навстречу Дон-Жуан.
Он уважал высокие свободы
Страны, поработившей все народы.
Туман и грязь на много миль вокруг,
Обилье труб, кирпичные строенья,
Скопленье мачт, как лес поднятых рук.
Мелькнувший белый парус в отдаленье,
На небе — дым и копоть, как недуг,
И купол, что повис огромной тенью
Дурацкой шапкой на челе шута,
Вот Лондон! Вот родимые места!
Но мой герой в дымящем этом море
Увидел лишь алхимии пары,
Магическую власть лабораторий,
Творящую богатства и миры;
И даже климат — Альбиона горе
Его почти не трогал до поры,
И то, что солнце в плесени тумана
Померкло, не смущало Дон-Жуана!
Но здесь немного я остановлюсь,
Мой дорогой земляк; однако знай,
Что к нашей дружбе я еще вернусь,
И потому меня не забывай:
Я правду показать тебе берусь
И лучше, чем любая миссис Фрай,
С моральною воюя паутиной,
Пообмету углы в твоей гостиной.
Напрасно вы стремитесь, миссис Фрай,
Убить порок по тюрьмам и притонам!
Напрасно там лепечете про рай
Своим филантропическим жаргоном!
Гораздо хуже светский негодяй
И все пороки, свойственные тронам,
О них — то вы забыли, ай-ай-ай!
А в них-то все и дело, миссис Фрай!
Скажите им, что жить должны пристойней
Правители весьма преклонных лет,
Что купленных восторгов шум нестройный
Больной страны не умаляет бед,
Что Уильям Кертис — низкий, недостойный
Дурак и шут, каких не видел свет,
Что он — Фальстаф при престарелом Гале,
Что шут бездарней сыщется едва ли.
Скажите им, — хоть поздно говорить,
Что чванство не способствует величью,
Что лишь гуманность может озарить
Достоинством правителя обличье.
(Но знаю — вы смолчите. Вашу прыть
Умерят воспитанье и приличья;
И я один тревожить буду их,
Трубя в Роландов рог октав моих!)