III
Жители Кастелло Корсини, казалось, были обречены навек утратить покой. То же касалось и многострадального настоятеля Северо Сетимьо, которому долго пришлось убеждать герцога, что он не имел отношения к жестокой расправе над испанским художником; наоборот, по словам настоятеля, выходило, что он сделал все возможное, чтобы умерить ярость толпы. А теперь, словно бы этой смерти было недостаточно, поселянам пришлось иметь дело еще и с муками собственной беспокойной совести. Через несколько дней после самочинной казни Хуана Диаса де Соррильи, когда жажда мести утихла и крестьяне немного успокоились, в ближайшем к деревне лесу было сделано новое жуткое открытие. Угрызения совести после совершенной несправедливости уступили место суеверному страху: совсем рядом с печально известным дровяным сараем был обнаружен еще один обнаженный труп, покрытый кровоподтеками, с перерезанным горлом и изувеченным лицом — так же, как тела молодого крестьянина и Пьетро делла Кьеза.
У родителей юноши, который пропал, появилась мучительная надежда вновь встретиться со своим сыном — хотя бы только для того, чтобы похоронить его по-христиански. Они в исступлении прибежали к проклятому месту. Однако это оказался не их сын. Герцогская стража доставила Джованни Динунцио к дереву, под которым лежал изуродованный труп. У юноши не возникло сомнений: это бледное тело, вытянувшееся сейчас во всю длину, и эти волосы, такие светлые, что казались волосами альбиноса, принадлежали его соученику, Хуберту ван дер Хансу. Страх и тревога Джованни переросли в ужас. В отличие от предыдущих убийств это выглядело так, как будто было совершено в спешке. Не только потому, что убийца на сей раз не дал себе труда спрятать тело, — кожа с лица жертвы была содрана грубо, как-то порывисто, что говорило о жестокости, порожденной торопливостью. Теперь наступило время пытать Джованни. Юношу связали, как барашка, и бросили под ноги настоятелю. Один из стражников спросил ученика Франческо Монтерги, что он сделал с учителем и с молодым крестьянином, тело которого так до сих пор и не нашли. В ответ на молчание Джованни стражник потянул за веревку: он не только сдавил юноше горло, но тем же движением задрал его связанные за спиной запястья на уровень лопаток. Северо Сетимьо руководил пыткой, в его глазах сверкала ярость: он был недоволен результатами собственной работы, а теперь эта ярость обратилась на его последнего пленника. Боль была невыносимой, она, казалось, исходила из глазных яблок, которые грозили вывалиться из своих впадин и лопнуть, как перезрелые виноградины. От глаз боль поднималась на лоб, словно череп юноши был опоясан терновым венцом, только шипы впивались не снаружи вовнутрь, а торчали из мозга наружу. В то же время беспощадное давление на запястья вызывало такое жжение в кончиках пальцев, что Джованни переставал их чувствовать, как будто их уже отрубили. Руки юноши задирались все выше, его суставы уже не выдерживали такой нагрузки и издавали душераздирающий треск, словно сухие ветки. Джованни Динунцио, уже почти полностью задушенный, пытался говорить, но ничего не получалось. Жилы на его шее страшно набухли, он стал весь лиловый, как слива, и раскрывал рот, словно рыба, пойманная в сеть, — но не мог произнести ни слова. Юноша не замечал парадоксальности этой процедуры, поскольку в данных обстоятельствах уже нельзя было сказать, что он обладает способностью к здравому суждению, но если бы он был свидетелем, а не участником пытки, то обязательно задумался бы, как может человек отвечать на вопросы именно тогда, когда ему не дают говорить. В этом-то парадоксе и заключалась эффективность пытки. Сейчас последний ученик Монтерги больше всего на свете желал, чтобы ему дали возможность говорить. В момент, когда птица смерти уже прикасалась своими крыльями к измученному сердцу Джованни, его палач чуть ослаблял натяжение веревки и позволял несчастному глотнуть немного воздуха. Когда же он видел, что юноша, пройдя сквозь приступ кашля и спазмов, готовится заговорить, тогда, словно в кошмарном сне, стражник снова тянул за веревку и пытка начиналась сначала. Настоятель повторял свой вопрос в то время, как палач пресекал возможность какого бы то ни было ответа. В отличие от кровавой расправы над Кастильцем, в этот раз жители Кастелло Корсини наблюдали молча, с расстояния, которым измерялись их собственные угрызения совести. Не было слышно ни отчаянных призывов к мести, ни громогласных проклятий. Наоборот, при виде того, как юноша задыхается в собственном молчании, на лицах некоторых женщин появилась непрошеная жалость. Смерти было уже слишком много. И слишком много несправедливости. Признак безвинно осужденного испанского художника, Хуана Диаса де Соррильи, витал над сценой истязания и пронзал взглядом своих глаз, которые неправедно лишили зрения, смятенную совесть каждого из крестьян.
Отец пропавшего юноши, тот самый, что требовал смерти Кастильца, вышел вперед на три шага и, опершись на вилы, как на посох, попросил Северо Сетимьо, чтобы Джованни разрешили говорить. Палач сердито посмотрел на крестьянина, словно давая понять, что не нуждается в посторонних советах, чтобы делать свою работу, и выплеснул свой гнев на жертву, еще туже затянув веревку. Видя, что теперь Джованни действительно умирает, настоятель приказал отпустить его. Герцогский стражник негодующе фыркнул и с силой оттолкнул юношу, так чтобы тот упал лицом в грязь. Крестьянин перевернул страдальца рукояткой вил и, убедившись, что Джованни все еще жив, спросил о судьбе его учителя. Ученик Франческо Монтерги наполнил легкие воздухом до отказа, словно вдыхал в первый раз в жизни, и начал говорить.
Никогда еще потребность говорить не была такой сильной.