ГЛАВА ШЕСТАЯ
Я не пошла на лекции, я меряла шагами улицы, спрашивая себя, что она может мне сказать. В соответствии с традицией мне казалось — я так страдаю, что никто уже не может сердиться на меня. В шесть часов стало накрапывать; улицы в свете фонарей были мокрые и блестящие, как тюленьи спины. Войдя в парадную, я взглянула на себя в зеркало. Я очень похудела и смутно надеялась, что тяжело заболею и Люк будет рыдать надо мной, умирающей, стоя в изголовье постели. Волосы у меня были мокрые, вид загнанный. Я наверняка разбужу в Франсуазе ее неизменную доброту. На секунду я задержалась, разглядывая себя. Может быть, стоит «словчить», по-настоящему привязать к себе Франсуазу, вести двойную политику с Люком, лавировать? Но зачем? Да и как лавировать при таком чувстве, утвердившемся, незащищенном, всеобъемлющем? Моя любовь удивляла и восхищала меня. Я забыла, что для меня она только причина страданий.
Франсуаза открыла мне с вымученной улыбкой, с немного испуганным видом. Войдя, я сняла плащ.
— Как у вас дела? — спросила я.
— Хорошо, — сказала она. — Садись. М-м… садитесь.
Я забыла, что она говорит мне «ты». Я села; она смотрела на меня, явно удивленная моим жалким видом. Мне стало очень жаль себя.
— Что-нибудь выпить?
— С удовольствием.
Она взяла из бара виски, налила мне. Я забыла его вкус. Ведь было только это: моя грустная комната, университетская столовая. По крайней мере подаренное ими красное пальто хорошо мне послужило. Я была так напряжена, так несчастна, что сила отчаяния вернула мне уверенность.
— Ну вот, — сказала я.
Я оторвала глаза от пола и посмотрела на нес. Она сидела на диване напротив меня и молча пристально на меня глядела. Мы могли бы поговорить о чем-нибудь постороннем, на прощание я сказала бы со смущенным видом: «Надеюсь, вы не слишком этого хотели для меня». Все зависело от меня; достаточно было заговорить, и поскорее, пока молчание не превратилось во взаимное признание. Но я молчала. Вот она, эта минута, минута настоящей жизни.
— Я хотела позвонить вам раньше, — наконец сказала она, — потому что Люк просил меня об этом. И потому что меня огорчает ваше одиночество в Париже. В общем…
— Это я должна была вам позвонить, — сказала я.
— Почему?
Я чуть не сказала: «Чтобы попросить прощения», но эти слова были слишком слабы. Я стала говорить правду.
— Потому что я этого хотела, потому что я действительно одна. И потом, мне было бы неприятно, если бы вы думали, что…
Я сделала неопределенный жест.
— Вы плохо выглядите, — сказала она мягко.
— Да, — сказала я раздраженно. — Если бы я могла, я бы приходила к вам, вы бы кормили меня бифштексами, я бы лежала на вашем ковре, а вы бы меня утешали. Но вот незадача: вы — единственный человек, который сумел бы это сделать, но именно вы этого не можете.
Меня трясло. Стакан дрожал в руке. Больше невозможно было терпеть взгляд Франсуазы.
— Мне… очень неприятно, — сказала я в свое оправдание.
Она взяла стакан из моих рук, поставила на стол, снова села.
— Я… я ревновала, — глухо сказала она. — Ревновала к физической близости.
Я смотрела на нее. Я ожидала чего угодно, только не этого.
— Это глупо, — сказала она. — Я прекрасно понимала, что вы и Люк-это несерьезно.
Увидев выражение моего лица, она жестом попросила у меня прощения, за что я мысленно ее похвалила.
— То есть я хотела сказать, что физическая измена-это и в самом деле несерьезно; но я всегда была такой. И особенно теперь… теперь, когда…
Ей, видимо, было тяжело. Я боялась того, что она скажет.
— Теперь, когда я уже не так молода, — договорила она и отвернулась, — и не так желанна.
— Да нет же! — сказала я.
Я запротестовала. Я и не думала, что у этой истории может быть какой-то другой, неизвестный мне аспект — жалкий, то есть даже не жалкий, а такой обыкновенный, грустный. Мне-то казалось, что это касается только меня; ведь я ничего не знала об их совместной жизни.
— Не в этом дело, — сказала я и встала. Я подошла к ней и остановилась. Она снова повернулась ко мне и чуть улыбнулась.
— Бедная моя Доминика, ну и каша получилась! Я села рядом с ней, обхватив голову руками.
В ушах у меня шумело. Внутри было пусто. Хотелось плакать.
— Я очень хорошо к вам отношусь, — сказала она. — Очень. Мне больно думать, что вы несчастливы. Когда я увидела вас впервые, я подумала, что мы можем помочь вам стать счастливой, а не такой подавленной, какой вы были. Не очень-то это получилось.
— Несчастлива, — пожалуй, так оно и есть. Впрочем, Люк меня предупреждал.
Мне хотелось припасть к ней, к этой крупной великодушной женщине, объяснить ей, как бы я хотела, чтобы она была мне матерью, и как я несчастна, похныкать. Но даже эту роль я не имела права играть.
— Он вернется через десять дней, — сказала она. Какой еще удар обрушится на это упрямое сердце? Франсуаза должна вернуть себе Люка и свое полусчастье. Я должна пожертвовать собой. Эта мысль вызвала у меня улыбку. Это была последняя попытка скрыть от себя собственную незначительность. Мне нечем было жертвовать, никакой надеждой. Мне оставалось только самой положить конец или предоставить времени покончить с этой болезнью. В такой горькой покорности судьбе была доля оптимизма.
— Попозже, — сказала я, — когда это все у меня пройдет, — я снова увижу вас, Франсуаза, и Люка тоже. Сейчас мне остается только ждать.
У дверей она нежно меня поцеловала. Она не сказала: «До скорого».
Вернувшись к себе, я тут же упала на постель. Что я ей наговорила, какие бессмысленные глупости? Вернется Люк, обнимет меня, поцелует. Даже если он меня не любит, он будет здесь, он, Люк. Кончится этот кошмар.
Через десять дней вернулся Люк. Я это знала, потому что в день его приезда я проехала в автобусе мимо его дома и видела машину. Я вернулась в пансион и стала ждать звонка. Звонка не было. Ни в этот день, ни на следующий, я провела их в постели под предлогом гриппа и все время ждала.
Он был здесь. Он мне не позвонил. После полутора месяцев отсутствия. Отчаяние-это холодная дрожь, нервный смешок, неотвязная апатия. Я никогда так не страдала. Я говорила себе, что это последний рывок, но он был такой мучительный.
На третий день я встала. Отправилась на лекции. Ален снова начал ходить со мной по улицам. Я внимательно его слушала, смеялась. Не знаю, почему меня преследовала фраза: «Какая-то в державе датской гниль». Она все время вертелась у меня на языке.
В последний день второй недели меня разбудила музыка во дворе — услужливое радио какого-то соседа. Это было прекрасное анданте Моцарта, несущее, как всегда, зарю, смерть, смутную улыбку. Я долго слушала, неподвижно лежа в постели. Я была почти счастлива.
Консьержка позвала меня к телефону. Я неторопливо натянула халат и спустилась. Я подумала, что это Люк и что теперь это не так уж важно. Что-то исчезло во мне.
— Ты в порядке?
Я вслушивалась в его голос. Да, это был его голос. Откуда во мне этот покой, эта кротость, будто что-то самое важное, живое для меня, уходило? Он предлагал мне посидеть с ним завтра где-нибудь в кафе. Я говорила: «Да, да».
Я поднялась к себе в комнату очень собранная, музыка кончилась, и я пожалела, что пропустила конец. Я увидела себя в зеркале, заметила, что улыбаюсь. Я не мешала себе улыбаться, я не могла. Снова — и я понимала это — я была одна. Мне захотелось сказать себе это слово. Одна, одна. Ну и что, в конце концов? Я — женщина, любившая мужчину. Это так просто: не из-за чего тут меняться в лице.