28. 29 июля 1610
В монастыре воцарился раздор, сестринская сплоченность низвергнута и выброшена за ненадобностью, подобно статуе нашей покровительницы. В наказание за праздность Клементе целую неделю велено рыть ямы для отхожих мест, только ей не до этого. Неужели мерзкий запах ее нынешних работ отвратил Лемерля? Или жестокое непостоянство у него в крови? Черным дроздам нравится портить плоды: то тут клюнут, то там, и ни один им не гож. А Клемента его любит? Мечтательная отрешенность, несчастный вид, когда Лемерль ее не замечает, говорят «да». Вот дура! Жермена Клементе больше не нужна, хотя вызвалась помочь ей с ямами — что угодно, только бы быть рядом.
Сегодня утром удалось наконец поговорить с Переттой, но та была на редкость беспокойной и рассеянной, и я ничего не добилась. Может, злится на меня? Перетту же не поймешь. Рассказать бы ей про Лемерля, про Флер, про оскверненный колодец, но мое молчание — залог дочкиной безопасности. Нужно в это верить, иначе с ума сойду. Поэтому я храню секреты от подружки и стараюсь не обижаться на ее холодную отчужденность. Без Перетты мне плохо, но без Флер куда хуже. Верно, в моем ледяном сердце хватает места лишь одной.
Розамунда теперь с нами не живет. Два дня назад ее перевели в лазарет к больным и умирающим. Сестра Виржини, молодая послушница, которую к ней приставили, наконец приняла постриг и теперь выхаживает хворых. Помню Виржини по урокам латыни — бесталанная дурнушка, а сейчас в ней проявляются грубоватые черты коренных островитянок. Чувствуется, мать Изабелла настроила девушку против меня. Это видать и по ее колючим взглядам, и по ее уклончивым ответам. Виржини только семнадцать, разве ей понять Розамунду? Молодость тянет девушку к новой настоятельнице, заставляет рабски ей подражать.
Вчера я видела Розамунду в саду у лазарета. Бедняжка сидела на скамейке, сжавшись в комок, будто пряталась от жестокости окружающего мира. Растерянная еще пуще прежнего, она взглянула на меня, но не узнала. Привычный ритм жизни нарушен, а с ним оборвана тонкая нить, связывающая Розамунду с настоящим. Теперь она — утлая лодка в бескрайнем море тревог. Сестра приносит Розамунде еду, хмурая девица ухаживает, а больше и словом перекинуться не с кем.
Вне себя от жалости и возмущения, я решила заговорить о Розамунде на утреннем капитуле. Лемерль на эти собрания не вхож, и я надеялась в его отсутствие переубедить настоятельницу.
— Сестра Розамунда не больна, ma mère, — мягко и вкрадчиво начала я. — Немилосердно лишать ее последних радостей — молитв, забот, разговоров с подругами…
Мать Изабелла взглянула на меня с надменностью двенадцатилетней девчонки.
— Сестре Розамунде семьдесят два, — изрекла она. Ясно, для Изабеллы это что тысяча. — Она не помнит, какой сегодня день, и никого не узнает.
Вот в этом все дело! Бедная старуха не узнает ее, точнее, не признает.
— К тому же сестра Розамунда очень слаба, — продолжала Изабелла. — Даже простейшие обязанности ей теперь не по силам. Разве не милосерднее даровать ей покой, а не утомлять работами? Сестра Августа, уж не завидуешь ли ты ее заслуженному отдыху? — подначила Изабелла, хитро сверкнув глазками.
— Розамунде не позавидуешь, — уязвленно пробормотала я. — Старуху закрыли в лазарете, потому что она немощна и чавкает за столом…
Опять я сказала лишнего… Юная настоятельница подняла подбородочек.
— Закрыли в лазарете? — переспросила она. — По-твоему, бедная сестра Розамунда стала узницей?
— Не приведи Господь!
— Ну что же… — Изабелла сделала паузу. — Навестить нашу престарелую сестру могут все желающие, разумеется, если сестра Виржини сочтет ее состояние удовлетворительным и даст добро. В трапезной сестра Розамунда не появляется лишь потому, что ее возраст и слабое здоровье требуют особого питания, чаще и обильнее, чем у остальных. — Изабелла снова покосилась на меня. — Сестра Августа, ты ведь не откажешь хворой подруге в небольших привилегиях? Ты и сама примешь их с радостью, если доживешь до ее лет.
Вот плутовка! Общение с Лемерлем даром не проходит! Теперь любое мое возражение примут за зависть.
— И я, и все остальные, ma mère, — отозвалась я. К моему удовольствию, Изабелла поджала губы.
Так провалилась моя попытка помочь Розамунде. Помочь не помогла, а палку перегнула, до конца капитула ловила косые взгляды матери Изабеллы и едва избежала нового наказания. Лишь когда я согласилась работать в пекарне — там грязно и жарко, а знойным летом особенно мерзко, — настоятельница успокоилась, по крайней мере временно.
Невысокая круглая пекарня притаилась в самой глубине монастыря. Окон в ней нет, только смотровые щели, света и от огромных печей хватает. Они стоят в центре зала. Подобно доминиканцам, хлеб мы печем в глинобитных печах, на каменных, докрасна раскаленных плитах, под которыми горит хворост. Дым уползает в трубу такой ширины, что в ее устье видно небо. В дождь на плиты падают капли и с шипением испаряются. Когда я пришла, две молодые послушницы готовили тесто: одна выбирала жучков из каменного ларя с мукой, другая разминала дрожжи, чтобы сделать опару. Печи уже растопили, вокруг них трепетал мерцающий полог — там было особенно жарко. За пологом стояла сестра Антуана, полные красные руки обнажены до локтей, волосы убраны под косынку.
— Сестра Августа!
В пекарне Антуана совсем другая: глуповато-добродушное лицо кажется холодным и сосредоточенным, а в отблесках красноватого пламени даже пугающим. Прибавьте к этому широкие плечи и мускулы, играющие под жировой прослойкой, когда она месит тесто, — есть чего испугаться.
Я взялась за работу — выкладывала тесто в большие формы и сажала их в печь. Тут надобна сноровка: каменные плиты должны равномерно прогреться: от слишком сильного жара корка подгорит, а мякиш не пропечется, а от слабого хлеба опадут и получатся жесткими. Поначалу мы работали молча. Дрова потрескивали, шипели и свистели. Видно, хворост влажный, коли печь так чадит. Пару раз я обжигалась о плиты и бормотала ругательства. Антуана делала вид, что не слышит, но, почти уверена, она улыбалась.
Мы испекли первую партию и приступили ко второй. На день монастырю нужно по меньшей мере три партии хлеба по двадцать пять белых буханок или тридцать черных в каждой. Еще сухари на зиму, когда растопкой не разживешься, да сдоба про запас и для особых случаев. От чада слезились глаза, но и сквозь него я чувствовала сильный аромат хлеба. В животе заурчало, и я вдруг поняла, что после исчезновения Флер толком не ела. Взмокли волосы, косынку хоть отжимай, лицо покрылось солеными каплями. Перед глазами вдруг поплыло, чтобы не упасть, я выставила вперед руку, но схватилась за горячую форму. Она уже остывала, но я обожгла нежную кожу между большим и указательным пальцами и вскрикнула от боли. Антуана снова взглянула на меня и сей раз точно улыбнулась.
— Сперва тяжело, а потом привыкаешь, — негромко, для меня одной проговорила она. Молодые послушницы сидели у раскрытой двери, слишком далеко, чтобы разобрать ее слова. Губы у Антуаны ярко-красные, пухлые для монахини, в глазах отблески пламени. — Со временем ко всему привыкаешь.
Я молча потрясла обожженной рукой.
— Не дай Бог твоя тайна откроется, — не унималась Антуана. — Тогда работать тебе в пекарне до старости. Так же, как и мне.
— Какая тайна?
Антуана хищно оскалилась, и я удивилась, что считала ее апатичной пустышкой. Заплывшие жиром глазки светились дьявольским умом, и на миг я даже ее испугалась.
— Твои встречи с Флер, какая же еще? По-твоему, я ничего не заметила? — Теперь, помимо злорадства, в ее голосе звучала горечь. — «У толстухи Антуаны куриные мозги», — так ведь все думают? «Толстухе Антуане только бы пузо набить!» У меня тоже был ребенок, но оставить его не позволили. Почему тебе можно? Чем ты лучше других? — Антуана заговорила еще тише, алые отблески пламени так и плясали в ее глазах. — Конец тебе, если мать Изабелла прознает, и отец Сен-Аман не поможет. Не видать тебе Флер как своих ушей!
Я смотрела на нее во все глаза: вот так Антуана! Ничего общего с размазней, которой палец покажи — разрыдается. Сейчас она больше напоминала базальтовую статую нашей низвергнутой святой.
— Не выдавай меня, Антуана, — зашептала я. — Угощу тебя…
— Чем? Сиропом? Конфетками? — рявкнула Антуана так, что молодые послушницы с любопытством подняли головы. Антуана шикнула на них, и любопытство мигом пропало. — За тобой должок, Августа, — прошипела Антуана. — Помни, за тобой должок. — Она отвернулась к своим хлебам, и до конца того утра я видела лишь ее бесстрастную спину.
Наверное, мне стоило вздохнуть с облегчением. Выдавать меня Антуана явно не собиралась. Неожиданная неподкупность — вот что пугало, а еще больше фраза «За тобой должок». Это же любимая песня Черного Дрозда!
Вечером после комплетория я пошла за водой для умывания. Солнце село, на мрачном темно-фиолетовом небе таяли алые борозды. Двор пустовал, ведь сестры уже разбрелись, кто в каминную, кто в дортуар готовиться ко сну. В голых окнах горел теплый желтый свет. Колодец еще не готов: его нужно обнести оградой и обложить камнем изнутри. Во мраке почти не виден ни он, ни заборчик, наспех сколоченный, чтобы никто не свалился. Ворот, барабан, ведро на веревке, тонкая тень на лиловой земле. До колодца двенадцать шагов. Шесть. Четыре. Тонкая тень метнулась прочь. На фоне темнеющего неба бледное личико казалось синюшным, а взгляд был удивленный и — готова поклясться! — виноватый.
— Что ты здесь делаешь? — с подозрением спросила она. — Тебе следует быть с остальными. Ты следишь за мной?
Что у нее в руках? Влажные тряпки? Стоило присмотреться, она попыталась спрятать их в складках рясы. В сгущающемся мраке я увидела на белье пятна, неужели черные? Я показала ей кувшин.
— Я вышла за водой, ma mère, — нарочито спокойно проговорила я. — Только сейчас вас заметила.
У ее ног стояло полное ведро. Вода переливалась через край, по утоптанному двору растекалась лужа. В ведре тоже лежали какие-то тряпки. Перехватив мой взгляд, Изабелла вытащила их из ведра. От тряпок быстро намокала ее ряса: отжать их она даже не потрудилась.
— Так набирай воду! — раздраженно велела она и неловко пнула ведро. Оно опрокинулось, и на темной земле расплылось пятно.
Я бы послушалась, да слишком напряженной казалась мать Изабелла. Глаза у нее едва не вылезали из орбит и странно блестели, а испарину на лице не помешал разглядеть даже сгущающийся мрак. Еще чувствовался запах, сладковатый, хорошо мне знакомый.
Запах крови…
— Что с вами?
Изабелла пронзила меня взглядом, отчаянно стараясь не потерять лицо, и судорожно сглотнула. Подол ее рясы промок насквозь и заметно потемнел.
Тут Изабелла разрыдалась, горько и безутешно. Так плачут малыши, которым все равно, как это выглядит со стороны. На миг я забыла, с кем разговариваю. Передо мной была не мать Изабелла, наследница рода Арно, а ныне строгая настоятельница монастыря Святой Богоматери Марии. Она прижалась к моей груди, и на миг мне показалось, что я обнимаю Флер или Перетту, плачущую от настоящего или выдуманного горя, как бывает только с детьми.
— Не плачь, милая, не плачь, — приговаривала я, гладя Изабеллу по голове. — Не бойся, все образуется.
Изабелла что-то говорила, уткнувшись мне в грудь, но слов было не разобрать. Она так и сжимала в кулачке мокрые тряпки, вода текла мне на спину.
— Да что случилось? Милая, что с тобой?
Острый запах лихорадки исходил от Изабеллы, как от болота после дождя, а лоб был таким горячим, что я перепугалась.
— Что у тебя болит?
— Живот, — пролепетала Изабелла. — Судорогой сводит, прихватывает. И кровь. Кровь течет!
Последние несколько дней в монастыре столько говорили о крови, что я не сразу поняла, в чем дело. Ее слова — кровавая скверна! — перепачканные тряпки, ноющий живот… Ну конечно! Я крепче прижала ее к себе.
— Я умираю, да? — спросила она дрожащим голоском. — В ад попаду?
Бедную девочку никто не предупредил! Мне повезло больше, моя мать ханжеством не отличалась. Она объяснила, что кровь эта не грязная и не проклятая. Напротив, это Божий дар. Жанетта научила меня подкладывать тряпицу и поведала еще больше. «Это мудрая кровь, — таинственно шептала она, — магическая». Она ловко раскладывала новые карты Таро, которые Джордано привез из Италии. В жизни не видала таких пронзительных черных глаз, даром что Жанетта мучилась от катаракты. «Видишь карту? Это Луна. Джордано твердит, что ей подчинены приливы и отливы: больше луна — больше воды. У женщин так же: сухо в убывающую луну, а растущая наполняет нас кровью. Боль утихнет. Чтобы получить Божий дар, нужно немного потерпеть. Это и есть магический камень, о котором мечтает наш Философ. Настоящий источник вечной молодости».
С Изабеллой о таком говорить нельзя, но я объяснила ей все, как могла. Рыдания понемногу стихли, в безвольное тело вернулось напряжение, и, наконец, она отстранилась.
— Жаль, мать тебя не предупредила, — терпеливо говорила я. — Тогда бы ты не испугалась. Ничего постыдного тут нет. Каждая девочка взрослеет и становится женщиной. С каждой такое бывает.
Изабелла быстро приходила в себя. Бледное личико скривилось от гнева и отвращения.
— Стыдиться тут нечего, — втолковывала я, надеясь помочь. — Дьявол тут ни при чем. — Я попыталась улыбнуться, но встретила обвиняющий, злобный взгляд. — Кровь и боль приходят раз в месяц, на несколько дней. Тряпицу сворачивай вот так… — Я скрутила свой воротник, только Изабелла уже не слушала.
— Лгунья! — Она отпрянула от меня и пнула мой кувшин так, что он пролетел через хлипкий забор и упал в колодец. — Ты лгунья!
Я попробовала возразить, но Изабелла бросилась на меня с кулаками.
— Неправда! Неправда! Неправда!
Тут я поняла, что совершила смертный грех. Я видела мать настоятельницу беззащитной. Пожалела ее. Мало того, я узнала ее тайну, которую она считала такой постыдной, что стирала окровавленные тряпки ночью…
Приговор этот я прочла во взгляде, которым Изабелла обожгла меня напоследок.
— Ты лгунья! Мерзкая ведьма! Да, ведьма! Я докажу, что ты дьяволу продалась!
— Изабелла… — позвала было я.
— Не буду слушать! Не желаю! — вопила Изабелла, но даже тогда я жалела ее, такую юную, ранимую, одинокую… — Не желаю слушать! Ты с первой минуты меня возненавидела! Смотришь надменно, сравниваешь… — Она всхлипнула. — Меня не обманешь! Я знаю, что ты задумала, и не позволю тебе… Не позволю! — выкрикнула Изабелла и умчалась прочь.