Книга: Дитя слова
Назад: СУББОТА
Дальше: ВТОРНИК

ПОНЕДЕЛЬНИК

В понедельник настала настоящая зима. Это был один из тех желтых дней, которые так характерны для Лондона, — не туманный в буквальном смысле слова, но когда с позднего рассвета и до рано наступающих сумерек все затянуто однотонной, сырой, холодной, грязной, желтоватой пленкой. В воскресенье было ветрено — в последний раз налетел буйный западный ветер, прежде чем умчаться куда-то по своим делам. А в понедельник воздух словно застыл.
В воскресенье никаких достойных внимания событий не произошло. К изумлению Кристофера, я весь день провел дома. Поступил я так потому, что думал: а вдруг появится Бисквитик? Но она не появилась. (Может быть, они ее заперли?) Она бы развлекла меня, а я в этом очень нуждался. Час за часом лежал я на кровати, ожидая ее (чего я, собственно, ждал?), и раздумывал о Кристел. Судя по всему, самое страшное все же случилось. Наконец стало вполне ясно (стало ли?), что Кристел действительно хочет выйти замуж за Артура, а раз так, то доводящая до безумия мысль о том, что я могу зря пожертвовать своими интересами, будет, по крайней мере, исключена. Неужели все эти годы я держал Кристел в клетке, из которой она только рада вырваться? Нет, ничего подобного. Она была вполне искренна, говоря, что «счастлива». И тем не менее, с поистине удивительной и впечатляющей решимостью сумела создать себе и другие возможности. Судя по этим страницам (до сих пор было так и лучше не станет), читатель может счесть меня чудовищным эгоистом, но я все же способен был желать Кристел счастья независимо от того, буду ли счастлив я. Мысль о ее замужестве резанула меня как ножом. Это не была ревность в собственном смысле слова. Кристел сказала: «В сравнении с тобою Артур — ничто», и я знал, что это правда. Просто у меня появилось чувство, что все меня бросают, настал конец света и куда-то навсегда исчезают ощущение безопасности, неотъемлемое право на защиту и ласку. Столь многое изменится — я не смел даже мысленно перечислить, что именно; не разорвут ли меня эти перемены, не растерзают ли в клочья? Сама-то Кристел понимает, чем чревато ее замужество? По всей вероятности, пет. В качестве заслона от этих мыслей я выставлял все время довод о счастье Кристел. Когда мы разговаривали с ней после того, как она выплакалась, я заметил в ней (или мне это померещилось?) проблеск внутреннего удовлетворения, словно она сама удивлялась тому, что решила изменить свою жизнь, не ограничивать ее чередованием четвергов и суббот. Мне ненавистен был этот проблеск, и однако же, если уж подталкивать ее к такому шагу, то пусть мною руководит не заблуждение, а точное знание, что именно этого она хочет. Правда, то, что я заметил, могло быть предвкушением не собственного счастья, а счастья моего (с Томми)! Я, конечно, намеренно направил ее по ложному пути насчет Томми. И больше мы об этом не заговаривали. В какой же мере на нее повлияло это неверное представление и если даже повлияло, то какое это имеет значение? Некоторое время, пока я лежал и терзался этими мыслями, мне казалось, что Кристел действительно хочет выйти замуж за Артура, хотя, сложись обстоятельства чуть иначе, она тотчас принесла бы свой брак в жертву. А раз так, не значит ли это, что Кристел можно спасти, что она в конце концов может стать такой, как все? Если бы только, если бы только я мог быть уверен, что она поступает так не ради меня. Утешился я наконец тем, что ничего ведь еще не случилось. Во второй половине дня мне удалось заснуть. Вечер я провел один. И не потому, что предпочитал одиночество, а просто потому, что не было у меня близких людей.
Понедельник, как я уже сказал, прорезался холодный и желтый. Я пешком дошел до Глостер-роуд и довольно рано оказался на службе. Выходя из лифта, я, к своему удивлению, обнаружил, что миссис Уитчер и Реджи Фарботтом уже на месте. Они стояли у дверей в Архив. Увидев меня, оба вскрикнули, захихикали и нырнули внутрь. Сделав несколько шагов дальше, я встретил Артура. Отчаянно покраснев, он принялся что-то объяснять. Поскольку я был в исключительно плохом настроении, я без единого слова прошел мимо него и вошел в Залу. И сразу понял, что произошло. Как понял и то, что я должен немедленно принять решение — весьма важное.
В Зале была произведена полная перестановка. Мой стол убрали из ниши и поставили у стенки возле двери, где раньше стоял стол Реджи Фарботтома. Стол Эдит Уитчер стоял теперь на покрытом ковром пространстве в «фонаре» вместо моего, а стол Реджи — сразу за ее столом, тоже на ковре и лицом к окну.
За моей спиной раздалось нарочито громкое хихиканье. Я повернулся. Артур, взволнованный, стоял у двери в свой чулан. Миссис Уитчер и Реджи устроили возню в коридоре, кончившуюся тем, что он первой впихнул ее в Залу. Оба делали вид, что еле держатся на ногах от смеха.
— Хилари, мы подумали — успокойтесь, Реджи! — мы подумали, что вам удобнее быть ближе к Артуру… Ох, Реджи, перестаньте меня смешить… будьте серьезны…
— Я вполне серьезен, — сказал Реджи. — Разве может быть что-то серьезнее соображения быть ближе к Артуру?
— Реджи, прошу вас!..
— Но если быть действительно серьезным, Хилари, — сказал Реджи, поддерживая изнемогавшую миссис Уитчер, которая прямо-таки взвизгивала, заливаясь нервным смехом, — то, право же, должно быть чередование и сейчас настал черед других. Мы сочли, что это будет справедливо. А то мы чувствуем себя ущемленными! Вы сидите на этом месте не один год, и мы решили, что теперь настал черед Эдит. К тому же она — дама. Или что-то в этом роде.
— Реджи!
— Мы решили, что так будет по справедливости. Демократия и все такое прочее. Так что нет нужды обижаться.
— А он и не обижается! — аффектированно взвизгнула Эдит.
Появился Скинкер, рассыльный.
— Вы переставили стол мистера Бэрда!
— Совершенно верно, — сказал Реджи.
— Но мистер Бэрд всегда сидел там, в нише у окна.
— Тем больше оснований для перестановки, — сказал Реджи. — Старый порядок меняется, наступает новый. Так будет правильно, да, Хилари? Вы ведь не возражаете, дорогой?
— А я не считаю, что это правильно, — сказал Скинкер. — У каждого человека свое место. Это ведь комната-то мистера Бэрда, верно?
— Но это и наша комната, — возразил Реджи, — и нас двое, а он всего один — значит, двое против одного, а у его Артура есть своя комната, так что все логично. Хватит, Эдит, перестаньте корчиться, утвердитесь в своих правах, опустите свой зад на этот стул — у этого господина не хватит наглости вытянуть его из-под вас. — Он подтолкнул миссис Уитчер к окну, сам сел позади нее и повернулся вместе со стулом, чтобы видеть, как я себя поведу. Артур и Скинкер тоже смотрели на меня, ожидая взрыва.
А я вышел из комнаты, зашел в чулан к Артуру и сел за Артуров стол. Артур последовал за мной. Скинкер с сочувственным видом стоял у двери и озабоченно пощелкивал языком. А в Зале звучал победоносный, хоть и нервный смех и намеренно громкие голоса, предназначенные для моих ушей.
— Вот вам они — бумажные тигры!
— Ну, я просто сражен!
— А ведь вы были правы, Реджи. Дашь отпор нахалу, и он скисает!
— Принесите-ка нам, пожалуйста, чаю! — сказал Артур Скинкеру.
— Мистера Бэрда сразу так не раскусите, да уж, — молвил Скинкер и исчез.
Артур закрыл дверь.
— Хилари, неужели вы не?..
Я отрицательно покачал головой.
— Ну, — нерешительно протянул Артур, усиленно пытаясь понять меня и подыскать верные слова. — Я согласен: нет смысла сражаться с такими людьми. И, наверное, действительно должно быть чередование… то есть, я хочу сказать, я полагаю, это не… или, может, вы считаете… словом… вот что я хотел сказать.
Я не стал ему помогать.
Артур взгромоздился на стол и сел — колени его почти упирались мне в плечо. Ему, наверное, стало легче оттого, что не пришлось меня поддерживать в этой сваре. Он протянул было руку, словно хотел потрепать меня по плечу, и тотчас снова затеребил лацкан пиджака.
— Вы, само собой, просто сбили их с толку, Хилари. Этого они никак не ожидали.
Я был сам сбит с толку. Неужели решение Кристел лишило меня всякой воли, или это было просто неизбежное начало конца, которого я не предвидел так скоро? Начало конца — служебной карьеры, жизни? Почему я никак не реагировал? Боялся, что могу убить их? Нет. Я повел себя тихо не из каких-то там соображений благопристойности или вообще не из каких-либо разумных соображений, а от отсутствия соображений вообще. Возможно, это означало, что мое хамство пришло к концу, возможно, так приходит конец всякому хамству. Человека отчаявшегося любая неудача способна ввергнуть в глубочайшую депрессию, любой грех становится первородным грехом, по сути являясь частью его, любое преступление — Преступлением. Мною владела чистая, близкая к белому калению ненависть. Я ненавидел Артура. Ненавидел его идиотские торчащие колени и поношенные, до блеска вытертые, бесформенные синие брюки, которые сейчас находились так близко от моего лица, что я мог почувствовать их запах. Я был в ужасе оттого, что он завладел Кристел, однако тут — это я теперь отчетливо понимал — мне придется вести себя безупречно. А то, что произошло сейчас в Зале, было сущей ерундой, лишь знамением, лишь случаем, отражающим издавна существующее положение вещей во вселенной. Перспектива, маячивший вдали свет — исчезли; дверь, ведущая к спасению, закрылась; замуровывание, падение в бездну — ускорились, последний взмах маятника стал ближе. Меня словно могильным камнем придавила тень прошлого, — а быть может, будущего — страдания. Несчастье и грех неизбежно вплетены в человеческую участь. Я познал на себе эту неизбежность.
— Вы в порядке, Хилари?
Клетушка у Артура была крошечная, стены, как в сарае, были из фанеры, причем некрашеной. Высоко прорезанное окно выходило в коридор. Электричество там имелось, но Артур не включал света, возможно решив, что лучше не освещать моего лица. Я посмотрел вверх, в кроткие встревоженные глаза Артура. Мой будущий шурин уже сейчас выглядел другим человеком. Возможно, они с Кристел с симпатией и сочувствием обсуждают меня?
Явился Скинкер, неся чай. Он был человек добрый и, видимо, все это время пытался придумать, что бы такое подходящее сказать.
— Господь сказал — подставь другую щеку.
Значит, происшедшее воспринимается как пощечина, оставшаяся без ответа.
— Спасибо, — сказал я Скинкеру. И взял стакан чая. — Спасибо, — сказал я Артуру, потрепав его по плечу. И со стаканом чая в руке вышел в Залу и сел за свой стол.
Эдит и Реджи, с волнением ожидавшие моего появления, снова захихикали. Пока я пил чай и приводил в порядок бумаги, в комнате царило наэлектризованное молчание. Наконец Реджи произнес:
— Скажите что-нибудь, Хилари.
— А что вы хотите, чтобы я сказал?
— Скажите, что вы не сердитесь.
— Я не сержусь, — сказал я. И действительно не сердился.

 

Понедельник, вечер. Я открываю своим ключом дверь и вхожу в квартиру на Лексэм-гарденс.
— Привет.
— Привет, милый, — донесся до меня из кухни голос Клиффорда Ларра.
— Чертовски жарко у вас тут. — Я скинул пальто в прихожей на полосатую, лимонную с белым, козетку и прошел на кухню, где Клиффорд (всерьез занимавшийся кулинарией), стоя в длинном голубом переднике, наливал масло в миску.
— Как прошел день?
— Случилась ужасная неприятность.
— Вот как? — Он с интересом поднял на меня глаза.
— Миссис Уитчер и ее хахаль выставили мой стол из «фонаря» и поставили туда ее стол.
— Только и всего? Ну, а вы потом переставили все назад?
— Нет.
— Почему?
— Вы же знаете, почему. Какой смысл?
Клиффорд, держа в руке бутылку с маслом, холодно посмотрел на меня.
— Вы хотите, чтобы я вам посочувствовал. Хотите, чтобы я оценил оригинальность ваших страданий. Так вот нет. Я считаю, что вы идиот. Потеряли еще одну пешку в жизненной игре. Теперь вы уже никогда не сможете получить назад свое место, никогда. Кончено.
— Я знаю. Зачем сыпать мне соль на рану? Я вовсе не хочу, чтобы вы проливали слезы по моему поводу.
— Я не желаю копаться в метафизике вашего самоуничижения.
— А кто, черт побери, вас просит копаться?
— Просто вы упали в моих глазах — вот и все. Очень низко упали. Ваше поражение принизило вас. Словно кто-то вас подкоротил — миссис Уитчер подкоротила да еще и кровь высосала. А раз вы ей позволили, теперь она попытается это повторить. И вы превратитесь в нуднейшего человека, чьи страдания никого не будут интересовать.
— Послушать вас, я уже им стал.
— И от вас плохо пахнет. Вам надо бы следить за этим.
— Вы хотите, чтоб я что-нибудь расколошматил в самом начале вечера?
— Вы так легко теряете над собой контроль.
— А вы намеренно делаете мне больно.
— Ох, не будьте занудой. Я уже понимаю, что вы сегодня весь вечер будете нудить. — И он принялся помешивать свою ужасающую черную маслянистую бурду.
— Да? Так вот: Кристел выходит замуж за Артура Фиша. — Я еще не говорил Клиффорду об этом романе.
Клиффорд продолжал помешивать. Лицо его изменилось, конвульсивно сжалось, затем медленно разгладилось и приобрело поистине ангельски-спокойное выражение.
— Ну, чтобы развлечь меня, не надо заходить так далеко.
— Это не шутка. Помолчав, Клиффорд сказал:
— Этого не может быть.
— Чего — не может быть?
— Да этого брака. Не может быть.
— Почему? Вы, что ли, намерены помешать?
— Нет. Но признайтесь. Вы же пошутили.
Редко удается завязать дружбу с человеком, который не только кажется сложным, но и является таковым. Клиффорд Ларр очень меня интересовал. Он внушал мне восхищение, симпатию. Однако наши отношения, хоть и достаточно близкие, носили все же официальный характер. Частично это объяснялось, конечно, тем, что он задавал им тон, окружал себя тайной, держался этаким загадочным принцем. Никаких интимных отношений между нами, конечно, не было. Меня неизменно привлекал только другой пол. То, что он принадлежал к людям со странностями, я не сразу распознал (потому что не склонен был замечать подобного рода вещи), однако впоследствии понял, что это — главное, краеугольный камень, ключ, — правда, ключ, которым я не мог воспользоваться или который открывал двери, но за ними сразу обнаруживались другие. Этим объяснялось его неблагополучие, которое, словно свод, давило на наши, как я уже сказал, несколько формальные, даже официальные отношения. То, что он надеялся сойтись со мной поближе, сейчас, казалось, отошло в далекое прошлое, стало легендой той поры, которой, возможно, и не существовало, по отголоски которой проникали в настоящее, окрашивали, если не определяли его. Ничто впрямую, конечно, не было сказано, и в свою жизнь Клиффорд меня не посвящал. Единственным указанием на его другое существование был Кристофер Кэйсер, который являлся скорее носителем, чем источником информации. Я познакомился с Кристофером через Клиффорда. Вполне возможно, что Клиффорд и Кристофер были ранее в приятельских отношениях, хотя теперь, судя по всему, больше не встречались. Я предпочитал не думать об этом. И не потому, что мне были неприятны люди со странностями или я их не одобрял. Никаких предрассудков на этот счет у меня не было. Если я и сторонился чего-либо, так скорее обычных отношений между полами, чем необычных. Просто наша дружба с Клиффордом Ларром началась в период моего глубочайшего воздержания. Она зиждилась на своеобразной клятве молчания. Во всяком случае, она зиждилась на моей пассивности, отсутствии любопытства, даже внешней бесчувственности. Я, конечно, был второй скрипкой. И в то же время держался как человек грубоватый, этакое животное, которое ничего не замечает и которое ipso facto будет обо всем молчать. Каким образом я сумел без всяких объяснений все это разгадать, постичь самую суть нашей дружбы и понять, что Клиффорд понимает, что я обо всем догадываюсь? Так или иначе я понимал, что Кристофер вовсе не является подсаженным ко мне шпионом и что Клиффорд уверен: мы с Кристофером никогда не обсуждаем его. А Клиффорд, несомненно, требовал от всякого, кто приближался к нему, — молчания. Если и будут какие-то признания, — а он иногда намекал на такую возможность, — они должны произойти с его высочайшего соизволения. Никакими расспросами из него ничего не вытянешь, да, собственно, всякие расспросы исключались сухим, безразличным тоном, установившимся в наших разговорах с Клиффордом. На шее у него всегда висел на цепочке талисман — Лора Импайетт считала, что это — крест. На самом же деле это было мужское кольцо с печаткой. Случалось, когда мы были вдвоем, Клиффорд расстегивал рубашку в этой своей до отвращения накаленной центральным отоплением квартире, и обнажалось болтавшееся на цепочке кольцо — он словно бы выставлял его напоказ. Я смотрел на это кольцо, раз даже потрогал, но ни разу еще не спрашивал о нем Клиффорда. Таковы были правила наших отношений. Сдержанное проявление нежности, обузданное любопытство, абсолютное молчание — он заставлял меня играть эту срежиссированную им, не совсем естественную для меня роль, возможно, получая от этого призрачное удовлетворение, заменявшее ему интимную связь. Молчание окружало — опять-таки по его желанию — и тайну наших понедельников. Возможно, эта тайна была создана в возмещение того, что могло бы существовать, но не существовало. Я-то был бы только рад, если бы стало известно, что мы с Клиффордом — друзья. Я гордился этой дружбой, которая, несомненно, повысила бы мой статус на службе. Там Клиффорд был важной персоной, личностью загадочной, человеком, которым восторгались и которого одновременно боялись из-за острого языка, а ведь всегда лестно быть любимцем того, кого все боятся. Иной раз я спрашивал себя, а не стыдится ли меня Клиффорд, не стыдится ли своей симпатии ко мне, и не потому ли не хочет, чтобы наши имена были связаны. Даже намек на такую возможность создавал странную напряженность в наших отношениях, что как раз и нравилось ему, иначе он расстался бы со мной без малейшего сожаления и тут же обо мне бы забыл. А то, что человек может вот так расстаться с тобой и забыть о твоем существовании, делало наши отношения еще более напряженными.
О наших встречах никто не знал, кроме Кристел. Это и осложняло нашу дружбу, а возможно, крепче связывало нас. Мне следовало бы пояснить, что я немного знал Клиффорда, который был моим ровесником, еще в Оксфорде. Он был прекрасно осведомлен о крахе, который я там потерпел. На службе он об этом никому не сказал. (Мне удалось весьма успешно затуманить коллегам мозги по поводу моего прошлого.) Это обстоятельство поначалу действительно могло навести на мысль, что он питает какой-то интерес ко мне. Когда я только приступил к работе в департаменте и с ужасом обнаружил там его, я с опаской стал ждать слухов. Но никаких слухов не возникло. Клиффорд молчал. А потом в один прекрасный день он пригласил меня выпить вместе. Я настолько плохо знал его, что отправился на это свидание не без страха, опасаясь шантажа. Словом, пока я со свойственной тугодумам медлительностью соображал, чего он так деликатно добивается, он уже получил ответ на свой вопрос. Тем не менее это послужило началом нашей странной дружбы, которая теперь, но всей вероятности, имела куда большее значение для меня, чем для него. Он, несомненно, был самым незаурядным из всех моих знакомых, и мне оставалось лишь благодарить судьбу за такого друга. Без него моя интеллектуальная жизнь совсем бы угасла. Сейчас его реакция на известие о предстоящем замужестве Кристел ошарашила меня.
В Оксфорде Клиффорд Ларр интересовался мною куда больше, чем я — им. Объяснялось это не только несчастным случаем, положившим конец моей жизни там (и во многих отношениях конец моей жизни вообще), но и тем, что Клиффорд, как он мне потом сказал, был любителем всяких странностей, а я был человек странный. Возможно, обо мне говорили куда больше, чем я думал. Клиффорд знал, что у меня есть сестра, которой я очень предан. У него тоже была сестра. Ничего общего с Кристел она не имела. Она была талантливым математиком и погибла от рака в двадцать с чем-то лет. Когда стало ясно, что мы с Клиффордом намерены встречаться регулярно (уговор насчет понедельников был единственным условием, на котором я настоял исходя из своего уклада жизни), он пожелал познакомиться с Кристел, и я два раза брал ее с собой, отправляясь к нему. Он тоже заходил к ней вместе со мной. Кристел влюбилась в него. Меня это поразило и очень расстроило. А не должно бы. Ну, кого в конце концов встречала в своей жизни бедняжка Кристел? Она так мало видела мужчин — совсем как Миранда, жившая на уединенном острове. А Клиффорд был недурен собой, блестящий, умный, при желании обаятельный, окруженный атмосферой меланхолии и таинственности, что вызывает у женщин жалость, а потом довольно быстро — любовь. Кроме того, он удивительно мило вел себя с Кристел, был мягок и тактичен, чего в других случаях я никогда за ним не замечал. В ее присутствии он даже выглядел иначе и лицо у него становилось другим. В ее присутствии он неизменно — возможно, инстинктивно — изображал уважительное дружелюбие ко мне, что тоже способствовало завоеванию ее сердца. И держался он с ней если не совсем как с ровней — что было исключено, — то, во всяком случае, теплее, чем кто-либо из моих друзей (за исключением, конечно, Артура). Он объяснял ей суть вещей и явлений. Импайетты же опекали ее. Они были добры к Кристел, но никогда не смотрели на нее как на личность. Она их не интересовала. А вот Клиффорда она интересовала. И, чувствуя его интерес, Кристел расцветала и любила его за это.
Конечно же, Кристел никогда не говорила мне, что влюбилась в него, но все было и так ясно, и она это знала. Ясно было и то, что любовь эта безнадежна. Клиффорд был законченный женоненавистник, и к тому же ничего серьезного с существом необразованным у него быть не могло. Видимо, Кристел вызвала в нем человеческую теплоту, быть может, просто жалость. Вполне возможно даже, что его привлекал образ Кристел. Он любил шутки ради говорить мне, что я помешался на своей сестре. (Безобидный соперник?) А потом его почему-то поражало и искренне радовало то, что она была девственница. «Она в самом деле девственница? — с довольным видом спрашивал он меня, желая снова и снова слышать подтверждение, словно ребенок, который снова и снова хочет слушать одну и ту же сказку. — Так приятно думать, что есть еще девственницы в наши дни». Когда стало ясно, что она решила выйти замуж, Клиффорд, по-моему, поступил единственно возможным для себя образом, и притом правильно: он полностью устранился. «Он больше не придет, верно?» — сказала мне Кристел унылым тоном, какой обычно означал у нее горе. «Нет», — сказал я. Он и не пришел, и она тоже ни разу больше не была в его квартире, представлявшейся ей сказочным дворцом. Их необычное и мимолетное общение словно снежным покровом окутала тишина. Кристел никогда больше не заговаривала о Клиффорде. И он редко заговаривал о ней, лишь порою осведомлялся — вежливо и без особого интереса, — как она поживает. Ну, а я с глубоким облегчением воспринял их разрыв.
Когда началась моя дружба с Клиффордом Ларром, — если наши отношения можно так назвать, — я представлял себе, что она будет развиваться если не драматически, то, во всяком случае, достаточно бурно, и будет в ней начало, середина и конец. Я, видимо, не очень верил в свою способность не наскучить столь образованному человеку, как Ларр. Он принадлежал к числу âmes damnées. И я, конечно, тоже. Только я был примитивной, глупой, случайной, полубессознательной âme damnée; он же был человек рафинированный, изощренный. Я просто не мог поверить, что у него не исчезнет желание встречаться со мной, — при том, что я открыто не разделял его вкусов. Однако оно не исчезало, и в то же время он вроде бы вовсе не стремился развивать наши отношения дальше определенной, намеченной им черты. (А этой черты мы достигли довольно быстро.) Словом, в наших отношениях не было динамики, но не было и стабильности. Знакомство с Клиффордом доставляло удовольствие и — муку. Уж об этом он всегда заботился. Я, естественно, завидовал ему и чувствовал свою несостоятельность, а Клиффорд знал, как заставить меня почувствовать ее еще острее. Клиффорд был богат. Отец его был преуспевающим адвокатом, потом судьей. Клиффорд вырос в богатом, полном книг доме. Он был прекрасно образован и воспитан — куда мне до него; мне бы этого уровня, наверно, не достичь, даже останься я в Оксфорде. Квартира у Клиффорда была как музей, храм, Двор чудес. По вечерам, хотя в комнатах полно было ламп, там почему-то всегда царил полумрак. Если на Клиффорда нападала депрессия, что случалось нередко, он выходил в город и покупал какой-нибудь objet d'art. Квартира была положительно забита занятными книжными шкафчиками, ковриками, китайскими вазами, бронзой и всякой всячиной. Клиффорд коллекционировал рисунки итальянских художников, коллекционировал индийские миниатюры (мне они особенно правились) с изображением принцесс — во дворце, в саду, на лодке, беседующих с животными, поджидающих возлюбленного. Можно было бы неплохо повысить свое образование, посещая его дом, — если бы я, конечно, хотел чему-то учиться. Сначала он пытался заставить меня слушать музыку или научить меня играть в шахматы, потом перестал. Зато я знал больше, чем он, языков и никогда не позволял ему забывать это.
Итак, Клиффорд по-прежнему охотно встречался со мной, но заставлял меня дорого за это платить. У него часто бывало дурное настроение, и тогда он принимался говорить о самоубийстве. Когда на него нападал мрак, он безжалостно язвил меня. Сначала я выходил из себя, что ему как раз и требовалось. Однажды я в бешенстве грохнул об пол дорогую чашу из красного богемского стекла. Клиффорд ужасно расстроился и чуть не заплакал. (Чем больше у человека вещей, тем сильнее, очевидно, его жажда обладать ими.) Злиться он стал потом. А я после этого случая стал более сдержан, хотя у нас по-прежнему иной раз возникали ссоры, когда я в слепой ярости выскакивал на улицу, загнанный в угол, не зная, что ему отвечать. Он же был полон всеобъемлющего сарказма, и, когда его сарказм не был направлен на меня, это было даже забавно. Ему нравилось вызывать в людях самодовольство, чтобы потом можно было их презирать. (Особенно легкой добычей были для него в этом отношении Импайетты.) Я чувствовал себя особой привилегированной, когда видел, как он презирает весь мир, кроме меня. Возможно, в этом проявлялось мое особое самодовольство. Как я уже говорил, Клиффорд был сухой, тонкий, высокий. У него были слегка волнистые светлые волосы — в таких волосах долго незаметна седина. Узкие, близко посаженные голубые глаза, прямой острый нос и тонкий рот, который обычно саркастически кривился, но когда он слушал музыку, или смотрел на картины, или смотрел на Кристел, или (очень редко) смотрел на меня, рот его расслаблялся, губы чуть выпячивались, и все лицо становилось спокойным, мягким. Он носил дорогие костюмы из тонкого вельвета и дорогие, тонкие, яркие рубашки.
Мы сидели за ужином и ели тушеную телятину и салат, обильно сдобренный растительным маслом. (Я перестал просить его не поливать маслом мой салат.)
— Так почему же это не может состояться? — спросил я. (Речь шла о браке Кристел с Артуром.) — Из-за меня, по-видимому.
— Почему вы считаете себя центром вселенной?
— Вовсе не считаю. Просто в данной ситуации мне так кажется.
— Он такое ничтожество. У нее же есть какой-то вкус.
— Вы недооцениваете Артура. У него много достоинств.
— Назовите хотя бы одно.
— Хороший характер.
— Слабенький он человечек. Ладно, ладно, мой дорогой, слишком поздно создавать Артуру авторитет в моих глазах.
— Брак может изменить его.
— Перемены производит страсть — та самая, что заставила Аполлона похитить Дафну. А здесь этого нет и в помине.
— Не понимаю, откуда вы это взяли?
— Вы хотите сказать, что любовь способна облагородить Артура?
— Такое может с кем угодно произойти.
— Признайтесь, до сих пор вы пи разу не сказали о нем доброго слова.
— Но вы же над ним издеваетесь. Вы издеваетесь над всеми. Вот я и клюнул. А не следовало. Я уважаю Артура.
— Все должны издеваться над всеми — это главное.
— Я не думаю, чтобы Артур над кем-либо издевался.
— Ну, это потому, что он слишком застенчив. Ему недостает энергии, чтобы постичь абсурд.
— Она хочет ребенка.
Клиффорд ничего на это не сказал, но тонко дал понять, что оценил всю важность моего сообщения. Он убрал тарелки. Принес суфле из сыра. Я был приучен сидеть и не помогать.
— Очевидно, если Кристел выйдет замуж за этого своего унылого воздыхателя, вы тоже женитесь?
— Нет. — Клиффорд становился омерзительным, когда речь заходила о Томми. И я решил не развивать этой темы. Женитьба на Томми ведь означала конец наших понедельников. — Это вопрос отдельный.
— Все существует так, как оно есть, а не отдельно.
— Эту мысль вы уже высказывали.
— Так почему бы не отпраздновать двойную свадьбу?
— Никаких свадеб не будет.
— Значит, вы согласны со мной насчет Кристел и Артура?
— Да. Этого не будет.
— Тогда зачем же вы завели об этом речь? Просто чтобы досадить мне?
— Да.
— Зачем?
— Вы же сказали, что вам со мной скучно, сказали…
— Ох, до чего же вы нудный, — сказал Клиффорд. — Настоящая деревенщина, научившаяся двум-трем фокусам. Типичный выходец из низших слоев, который никогда и не поднимется выше уровня средней школы. Так и останетесь мальчишкой, получившим награду за лучшие отметки на экзамене. Вечно усердствуете, вечно завидуете. Вы и существуете-то лишь благодаря тому, что лезете из кожи вон и знаете чуть больше других, а понимать — ничего не понимаете. У вас даже чувства юмора нет. Кончатся экзамены, на которых вы можете отличиться, — и вы перестанете существовать.
— Может, мне пойти домой и избавить вас от моей несуществующей персоны?
— Поступайте как вам угодно. Если бы вы хоть умели играть в шахматы, мы могли бы заняться этим и не разговаривать. Но вы, конечно, беретесь лишь за то, в чем наверняка можете одержать победу.
— Конечно!
— Вы скрываете свою неполноценность от себя — хотя от других вам ее не скрыть, — напичкивая себя всякими иностранными словечками, которые вы даже не в состоянии произнести и которыми вы никогда не воспользуетесь…
— Но вы же хотели бы знать русский, сами говорили…
— Разговор, достойный детского сада. Отправляйтесь-ка домой, если вам так хочется. Мне сегодня надо составить завещание. — Эта фраза уже вошла у нас в обиход, она стала своеобразным поворотным моментом в наших беседах.
— Не забудьте завещать мне индийские миниатюры.
— Вы ведь любите только картины, в которых есть сюжет. И только ту музыку, где есть мелодия. Как, вы говорили, будет по-чешски музыка?
— Хутба.
— Хутба. Вот что вам нравится. Мне надо составить завещание, иначе эта свинья, мой кузен, все унаследует. Non amo, ergo non ero. «Жизнь — это острый шип? Пусть так, сказал мудрец, а человеку все один конец. И не успевши свет дневной увидеть, спешит его скорей возненавидеть». Мы для богов — как мухи для мальчишек. Даже Виттгенштейн не считал, что мы когда-нибудь достигнем Луны. Значит — «я счастливый мотылек, хоть конец мой недалек», жить или умереть — все равно, только смерть предпочтительнее.
— Вот и прекрасно. Дайте мне только знать, когда будете уходить из мира сего, чтобы я мог найти себе другого компаньона на понедельники.
— Мессия может лишь в одном отношении изменить мир. Если я избавлю мир от своего присутствия, то спасу его. Эй, presto. Мне надо составить завещание. Значит, Кристел намерена подарить свою девственность этому червяку. Но этого не произойдет. Вы не дадите этому произойти, верно?
— Я не дам этому произойти. Налейте-ка мне еще вина, хорошо? Вы что, не можете расстаться с бутылкой?
Он налил мне вина.
— А теперь прошу вашу руку. — Это тоже уже стало традицией. В какой-то момент он протягивал руку через стол и брал мою руку. Иногда его крепкое пожатие успокаивало меня. Иногда раздражало. Сегодня это заранее вызвало у меня раздражение. Тем не менее руку я ему дал.
— Итак, — произнес Клиффорд уже другим тоном, и губы его слегка вытянулись, надулись, — ваш стол передвинули от окна, и вы позволили.
— Да.
— Бедный мальчик-отличник. А больше ничего… ничего необычного… не произошло с вами в последнее время… мой дорогой?
Я посмотрел в умные узкие голубые глаза, такие светлые, но холодные, как скандинавские озера под солнцем. За светлой белокурой головой я увидел индианку в полосатом сари, которая стояла на террасе и следила за полетом птиц. Некий инстинкт еще раньше предостерег меня против упоминания о Бисквитике. И теперь я снова решил: лучше затаиться. Однако как удивительно в точку попал Клиффорд своим вопросом.
— Нет. Ничего.
— И вы ничего… ничего такого не слыхали?
— Ничего такого. А что я должен был слышать? О чем? Пальцы Клиффорда с силой сжали мою руку.
— Вы не слышали?..
— Нет. Что такое? Вы меня пугаете. Что я должен был слышать? — Я отнял у него руку.
Он отодвинул стул.
— О, ничего… ничего. Я себя чувствую совсем разбитым. Не могу спать. И пилюли больше не действуют. Я теперь их просто коплю. Раньше я представлял себе сады и садовые калитки, и это помогало. А теперь лежу часами и смотрю в потолок. Человеческая жизнь — это театр ужасов. Надеюсь, вам понравилось сырное суфле. Чрезвычайно важно то, что Моцарт умер нищим, — важнее, пожалуй, лишь то, что Шекспир перестал писать. Театр ужасов. Шли бы вы домой.
— Но что вы хотите мне сказать?
— Ничего. Раз не можешь сказать, значит, не можешь, и даже не можешь просвистеть, как обычно говорил мой старый учитель философии. Так что двигайте к себе.
— О'кей, — сказал я. — И прощайте — в случае, если решите покончить с собой сегодня ночью.
— Прощайте.
Назад: СУББОТА
Дальше: ВТОРНИК