Книга: Кафка на пляже
Назад: Глава 40
Дальше: Глава 42

Глава 41

К следующему походу в лес я уже подготовился как надо. Приготовил компас, нож, флягу с водой, запас еды, перчатки, баллончик желтой краски, который откопал в ящике с инструментами, и топорик. Сложил все это в маленький нейлоновый вещевой мешок (он нашелся в том же ящике) и пошел. Опрыскался спреем от комаров, надел рубашку с длинными рукавами, обмотал шею полотенцем, надвинул кепку, которую мне дал Осима. День был душный и пасмурный. Казалось, того и гляди пойдет дождь. На этот случай в вещмешке лежала накидка. Стайки птиц, перекликаясь, чертили фигуры в небе, затянутом низкими пепельными тучами.
До круглой поляны, как всегда, добрался без проблем. Стрелка компаса почти все время показывала на север. Я двинулся дальше вглубь леса, оставляя на стволах деревьев желтые отметины, чтобы можно было вернуться назад. Баллончик с краской – не хлеб, которым в сказке отмечали дорогу Гензель и Гретель. Птицы не склюют.
На этот раз в лесу было не так страшно – все-таки я готовился. Чувствовал себя, конечно, напряженно, но сердце уже не билось, как в лихорадке. Меня разбирало любопытство. Хотелось знать, что там дальше, на этой тропинке. Мне надо знать, даже если там ничего нет. Внимательно поглядывая вокруг, я шаг за шагом продвигался вперед.
То и дело до моего уха доносились непонятные звуки. То будто что-то с шумом падало на землю, то скрипело, как половицы под чьей-то тяжестью. Были и звуки совсем странные, непередаваемые. Я даже вообразить не мог, что они означают. Они рождались то далеко-далеко, то где-то совсем рядом. Казалось, в этом лесу расстояние имело свойство растягиваться и сжиматься. Иногда над головой неестественно громко начинали бить крыльями птицы. Тогда я останавливался и прислушивался. Задерживал дыхание, ожидая чего-то. Но ничего не происходило. И я шел дальше.
За исключением этих неожиданных звуков тишину в округе ничто не нарушало. Ветра не было и даже листья над головой не шелестели. Я слышал лишь собственные шаги – шорох раздвигаемой травы да сухой треск ломавшихся под ногами веток.
В правой руке я держал топорик, который я перед выходом заточил на бруске. Шершавая рукоятка плотно лежала в ладони. Надобности в нем пока не было, но с этой увесистой штукой я чувствовал себя под защитой. Только от кого, собственно, мне обороняться? Ни медведи, ни волки в лесах на Сикоку не водятся. Ядовитые змеи? Может, изредка и встречаются. Но если подумать хорошенько, скорее всего самое опасное живое существо в этом лесу – я сам. Чего я боюсь, в конце концов? Уж не собственной ли тени?
И тем не менее, идя по лесу, я чувствовал, что за мной кто-то подсматривает и подслушивает. Наблюдает. Скрытые из виду, они, затаив дыхание, следили за мной. Откуда-то издалека прислушивались к моим звукам. Гадали, куда я направляюсь и с какой целью. Но я по мере сил старался о них не думать. По всей вероятности, это плод моего воображения, иллюзия, а иллюзии, чем больше о них думаешь, имеют свойство множиться, приобретать более выраженную форму. И может статься, перестают быть иллюзиями.
Чтобы заполнить чем-нибудь тишину, я принялся насвистывать, подражая сопрано-саксу Джона Колтрейна с его диска «My Favorite Things». Конечно, мои беспомощные трели не шли ни в какое сравнение с замысловатыми экспромтами Колтрейна, вытворявшего с нотным рядом нечто невообразимое. Я только подстраивался под оживший в памяти каскад его звуков. Ну и ладно. Хорошо хоть так получается. Я взглянул на часы. Пол-одиннадцатого. Осима как раз готовится к открытию библиотеки. Сегодня… среда. Поливает сад, протирает столы, кипятит воду для кофе. Короче, выполняет мою работу. А меня занесло в этот лес, и я забираюсь все дальше, в самую чащу. И никому не известно, что я здесь. Об этом знают только я и еще – они.
У меня под ногами тропинка. Хотя, пожалуй, это слишком громко сказано. Больше похоже на естественную промоину. Когда в лесу сильный дождь, потоки воды устремляются вперед, размывая почву, унося с собой траву, подмывая корни деревьев. Огибают попадающиеся на пути скалы. Дождь кончается, вода уходит, оставляя после себя высыхающее русло. Получается что-то вроде тропы, которая зарастает потом папоротником и травой. Чуть зазеваешься и, пожалуйста, – где она, тропинка? Иногда приходилось карабкаться по крутым откосам, хватаясь за корни.
Мелодия, которую изображал на своем сопрано-саксе Джон Колтрейн, внезапно оборвалась, и в ушах уже звучало соло пианиста Маккоя Тайнера. Левая рука задавала отрывистый монотонный ритм, правая добавляла целую гамму повторяющихся раз за разом мрачных аккордов. Музыкант живо, в мельчайших деталях, будто сцену из мифа, рисовал картину, где из кромешной тьмы на свет божий, как внутренности из чрева, выволакивали чье-то темное прошлое. Прошлое кого-то, кто не имеет ни имени, ни лица. По крайней мере, мои уши так воспринимали эту музыку. Настойчивый рефрен постепенно перепахивал поле реальности, перекраивал его на новый лад. В воздухе висел едва уловимый гипнотизирующий запах. Пахло опасностью. Как… в лесу.
Я продвигался вперед, ставя зажатым в левой руке баллончиком с краской маленькие отметины на стволах и периодически оглядываясь, чтобы проверить, хорошо ли видны мои желтые следы. Порядок… Метки, показывавшие дорогу домой, тянулись за мной неровной чередой, как буйки на поверхности моря. Вдобавок на всякий случай я делал кое-где зарубки на деревьях. Тоже знак. Далеко не все деревья оказывались моему топорику по зубам. Я выбирал те, которые тоньше и податливее. И они безропотно подставляли себя под удары.
Временами из чаши, как на разведку, вылетали большие черные комары с явным намерением подпитаться чьей-нибудь кровью. Дребезжа крылышками, они зудели над самым ухом. Я размахивал руками, хлопал себя по разным частям тела, и комары лопались со смачным звуком, хотя некоторые твари все же успевали насосаться. Теперь чесаться будет. Сняв с шеи полотенце, я вытер испачканную кровью ладонь.
Солдат, которые тогда в горах учения проводили, тоже, наверное, комары доставали. Если это летом было. Интересно, сколько весила их полная выкладка? Винтовка старого образца – что кусок железа. Патроны, штык, металлическая каска, несколько ручных гранат, ну и, конечно, сухой паек, вода. Еще лопатка окопы рыть, котелок… Килограммов двадцать будет. В любом случае, вес приличный. С мешком моим не сравнить. В голову пришла дикая мысль: а что если я сверну сейчас в заросли и нос к носу столкнусь с теми солдатами? Да нет. Они же пропали здесь шестьдесят с лишним лет назад.
Я подумал о походе Наполеона в Россию, о котором читал, сидя на крыльце хижины. Французские солдаты, прошедшие долгую дорогу до Москвы летом 1812 года, тоже, должно быть, страдали от комаров. Да не только от комаров. Французам приходилось сражаться с массой всего. Не на жизнь, а на смерть. Голод и жажда, отвратительные, утопающие в грязи дороги, заразные болезни, жуткая жара, партизанские отряды казаков, нападавшие на растянутые коммуникации, нехватка медикаментов и, конечно, крупные сражения с регулярной российской армией. Когда французы заняли покинутую Москву, их армия уменьшилась с полумиллиона до ста тысяч человек.
Я остановился промочить горло водой из фляжки. На часах ровно одиннадцать. Время открывать библиотеку. Я представил, как Осима распахивает ворота, занимает свое место за конторкой. На столе, наверное, как всегда, лежит длинный остро отточенный карандаш. Время от времени Осима берет его и вертит в руках. Легонько прижимает к виску тем концом, где ластик. Картина вырисовывается в голове с необыкновенной четкостью, хотя все это где-то очень далеко.
Я слышу, как Осима говорит: «Клитор чувствительный, а соски почти ничего не ощущают. Менструаций тоже не бывает. Для половой жизни у меня анальное отверстие, а не вагина».
Я вспомнил Осиму, который, отвернувшись к стене, спал тогда на кровати в хижине. Вспомнил оставшуюся после него – или нее – ауру, окружившую меня, когда я лег спать на ту же кровать. Ладно, хватит об этом…
Я сменил тему. Стал думать о войне. О наполеоновских войнах. О войне, на которой пришлось сражаться солдатам японской армии. Топорик приятно оттягивал руку. Его остро наточенное лезвие отливало металлическим блеском, от которого резало глаза. Я непроизвольно отвел взгляд. Зачем люди воюют? Почему сотни тысяч, миллионы собираются вместе и начинают убивать друг друга? Что их к этому толкает? Гнев? Страх? А может, и гнев, и страх – разные проявления одного и того же духа?
Я врезал топориком по дереву. Оно неслышно застонало, полилась невидимая кровь. Я зашагал дальше. Джон Колтрейн снова взял в руки свой сопрано-сакс. Рефрен перепахивал реальность, перекраивая ее на новый лад.
Душа вдруг незаметно перенеслась в мир сновидений. Все тихо вернулось к тому, что было. Мы вдвоем с Сакурой. Я обнял девушку и вошел в нее.
Не хочу больше, чтобы меня дурачили. Не хочу продолжения хаоса. Я уже убил отца. С матерью такое сделал. А теперь еще и с сестрой. Если я в самом деле проклят, нечего дергаться, сопротивляться. Пусть все кончается поскорее, раз так запрограммировано. Надо быстро стряхнуть с плеч эту тяжесть и жить дальше так, чтобы не зависеть от чьего-то умысла. Самому по себе. Вот чего мне хочется. И я извергаюсь в нее.

 

– Ты не должен был этого делать, даже во сне, – говорит мне парень по прозвищу Ворона.
Он здесь, рядом, у меня за спиной. Со мной вместе идет по лесу.
– Я очень старался тебя остановить. Ты должен был это понять. Услышать меня. Но не услышал. А просто лез напролом.
Не отвечая и не оборачиваясь, я молча шел вперед.
– Думал, сможешь так избавиться от своего проклятия? Да? Ну и как? Получилось? – спрашивает Ворона.

 

Ну и как? Получилось? Убил отца, с матерью сотворил такое, а теперь и с сестрой. В общем, исполнил Пророчество полностью. Хотел, чтобы действие отцовского проклятия кончилось. Но ничего не кончилось. Ни от чего ты не избавился. Проклятие жжет тебя еще сильнее. И ты это понимаешь. Оно по-прежнему сидит в твоих генах. Стало твоим дыханием, оседлало ветер и разлетается на его крыльях по миру во все стороны. Мрачный хаос в душе никуда не делся. Так же, как охватившие тебя страх, гнев, тревога. Они по-прежнему живут, безжалостно терзая твое сердце.

 

– Знаешь, не бывает таких сражений, которыми можно закончить войну, – говорит Ворона. – Война зреет изнутри. Растет, с чмоканьем высасывая кровь, которая льется, когда люди убивают друг друга, выгрызает изуродованную плоть. Война – своего рода совершенное живое существо. Ты должен это знать.
– Сестра… – выдыхаю я.
Я не должен был так поступать с Сакурой. Даже во сне.
– Что же мне делать? – спрашиваю я, глядя в землю перед собой.
– Да-а… Наверное, надо преодолеть страх и злость, что сидят внутри тебя, – говорит Ворона. – Пустить туда яркий свет, растопить застывший уголок сердца. Это будет по-настоящему круто. Вот тогда ты и станешь самым крутым пятнадцатилетним парнем на свете. Понимаешь? Еще не поздно. Ты вновь обретешь себя, если прямо сейчас возьмешься за дело. Напряги мозги, подумай. Думай, что делать. Ты же не дурак. Ты же сообразительный.
– Неужели отца в самом деле я убил? – задаю я вопрос.
Ответа не было. Я оглянулся и увидел, что Ворона исчез. Мой вопрос поглотила тишина.
Один в этой чаще, я чувствовал внутри ужасную пустоту. Будто превратился в ту самую «пустышку», о которой как-то говорил Осима. Во мне образовалось огромное белое пятно, которое продолжало разрастаться, стремительно пожирая то, что оставалось у меня внутри. Я даже слышал это чавканье и все больше переставал понимать самого себя. Полный тупик. Потеря ориентации. Ни неба, ни земли. Я думал о Саэки-сан, Сакуре, Осиме, но был от них далеко, за много световых лет. Это как смотреть в бинокль с другого конца – сколько ни вытягивай руку, все равно не достанешь. Я – одиночка, блуждающий в темном лабиринте. «Прислушивайся к шуму ветра», – сказал Осима. Я прислушиваюсь, но ветра-то нет. И Ворона куда-то пропал.
Напряги мозги, подумай. Думай, что делать.
Но я уже не мог ни о чем думать. Думай не думай – все равно в этом лабиринте упрешься в тупик. Что же такое во мне засело? А может, оно борется с пустотой вокруг?
«Взять сейчас и решить все разом. Наложить на себя руки, здесь, в лесу», – на полном серьезе мелькнуло в голове. Прямо в чаще леса, на этой тропинке-не-тропинке. Перестать дышать, тихо похоронить сознание во мраке, излить до последней капли темную кровь, зараженную бациллой насилия, оставить гнить в разросшейся под деревьями траве все свои гены. «Может быть, тогда мое сражение кончится? – думал я. – Или я так и буду вечно убивать отца, осквернять мать, осквернять сестру, разрушать само существо этого мира?» Закрыв глаза, я всматривался в себя, стараясь заглянуть в собственную душу, где клубился уродливый, шершавый, как наждачная бумага, мрак. Когда темные тучи разошлись, листья на кустах кизила засверкали в потоке лунного света подобно тысяче острых клинков.
В этот самый миг мне почудилось, будто что-то зашевелилось у меня под кожей. В голове громко щелкнуло. Я открыл глаза и сделал глубокий вдох. Бросил под ноги баллончик с краской. Топорик, компас… Предметы падали на землю со звуком, который рождался где-то далеко-далеко. Тело сделалось удивительно легким. Я сбросил с плеч мешок. Чувства обострились. Воздух казался прозрачнее, лес – еще гуще. В ушах по-прежнему звенело непостижимое соло Джона Колтрейна. И конца ему не было.
Подумав, я достал из вещмешка охотничий нож и сунул в карман. Тот острый нож, который забрал из стола у отца в кабинете. Если понадобится, им можно рассечь на запястье вены и выпустить на землю всю кровь. И механизм сломается.
Я вступал в самую чащу. Полый человек. Белое пятно, пожирающее само себя. Поэтому бояться в лесу больше нечего. Совсем нечего.
И я вступил в чащу.
Назад: Глава 40
Дальше: Глава 42