Глава XV
Холодно. Так холодно, что мы с ребенком слепились в одно целое внутри моей грязной парки. Я приткнула малышку носиком себе в шею и чувствую кожей, как она часто дышит. От нее сладко пахнет молоком, а глаза круглые-круглые — ей нравится бежать со мной на ручках. Да, мы бежим. Удрали из дому и теперь скользим по обледеневшей парковке супермаркета, несемся по главной улице, мухой свистим сквозь толпу покупателей — в субботу здесь всегда полно народу, — сворачиваем и несемся дальше к муравейнику домиков в конце Холтс-аллеи. Классно я придумала, чтобы сбить со следа ищеек.
— Не бойся, птенчик мой. — Я целую лобик под крохотной шерстяной шапочкой. — Мама их обхитрит. Они нас с тобой не получат.
Понятия не имею, куда мчусь. Знаю одно: я так замерзла и устала за это ледяное, безумное утро нашего бегства, что мне срочно нужно где-нибудь отдохнуть, согреться и покормить свою девочку. Вот и двинулась к железнодорожному вокзалу — там на второй платформе есть кафе. А потом — очень удобно — можно сесть на поезд и уехать подальше.
Я больше не бегу, а иду быстрым шагом и стараюсь отдышаться. Мне не под силу мчать через весь город с ребенком на руках. Я ведь только неделю как родила, внутри еще все болит, и груди тяжелые от молока. Так что особенно не побегаешь — хотя придется, иначе пропало дело.
В журналах про мам и детей пишут, что, когда родишь, нельзя сильно перетруждаться — пускай, мол, родня и подружки помогают, носятся вокруг вас и все такое. А я вот сама несусь куда-то, несусь… и, наверное, привлекаю к себе внимание, но иначе никак. Я им в руки не дамся. Это моя девочка. Только моя.
Я назвала ее Руби — за губки, ярко-красные, как рубин. Говорят, роды быстро забываются — такой фокус природы, чтобы женщины не боялись еще рожать, — а я все-все помню, до последней секундочки. Зато от следующих дней в голове осталась такая путаница, что по полочкам не разложишь.
Мать с отцом здорово отметили Новый год у дяди Густава и тети Анны. Домой пришли, когда уже солнце вовсю светило. Я проснулась то ли от яркого света в комнате, то ли от веселья, которым вдруг весь дом загудел (мать только на Новый год и веселится по-настоящему). Проснулась — и на минуту даже забыла про то, что ночью случилось.
Только когда что-то между животом и коленями зашевелилось, меня стукнуло: ребенок-то больше не внутри меня! Под всеми тряпками, которые я на себя навалила, моя лялька уползла вниз — может, хотела обратно в живот залезть, а может, проголодалась и сисю искала. Ну, я ее на грудь положила, она сразу поняла, что надо делать, пососала раз десять — и уснула как ангел.
Вот и вокзал, добрались наконец. Я всего два раза на поезде ездила. Первый — в десять лет, мы тогда в Лондон пустились, к папиному двоюродному брату, который из какой-то деревни под Варшавой переехал. А еще — когда отдыхали в Бродстерсе. Только мы через два дня вернулись, потому что мать застукала отца: он горничную на лестнице нашего гостевого домика изловил и за сиськи хватал.
В кафе на второй платформе я сажусь за столик, а Руби пристраиваю на коленках так, что ее еле-еле видно, будто из-под парки выглядывает рюкзачок. Достаю из кармана деньги. Две бумажки по двадцать фунтов и немножко мелочи. Больше у матери в кошельке не было — потратила почти все, что отец ей на домашние расходы дает.
Покрепче прижав к себе Руби, я подхожу к продавщице. Покупаю горячий шоколад и батончик «Дейри Милк». Какая она хорошая девочка, моя Руби, — спит себе и спит. Тетка за стойкой даже не заметила, что у меня ребенок под курткой. Точно не заметила. Потому что, если б увидела, наклонилась бы и засюсюкала, правда же? А она брякнула сдачу на стойку и орет: «Следующий!» Я для нее пустое место.
Пока пью шоколад, изучаю расписание поездов — повезло, кто-то оставил на столике в чайной луже. В Лондон поезда уходят каждые полчаса. Следующий через двенадцать минут, нужно на него успеть.
Мать ко мне еще не скоро поднялась, только где-то к обеду стукнула в дверь и оставила поднос на полу. Я думала, что не вылезу из своего мокрого гнезда на полу, но голод погнал — поползла как миленькая на карачках. Никто еще не знал, что я из себя ребенка выпихнула. Не помню, что там на тарелке было, проглотила все как бродячий пес и сунула поднос обратно за дверь, чтобы все как всегда. И опять заснула. Наверное, надолго. Руби была умницей, не плакала, радовалась, что живая и что разрешают сосать и спать.
Я уже на платформе, у самого края. Поезд гудит в метре от нас с Руби, несет за собой всякий мусор и восторг, восторг! Скоро и мы уедем. Громкоговоритель бубнит, что следующим прибывает поезд до Лондона. Что мы с Руби будем делать в Лондоне? Без понятия. Главное — нас там никто не знает. Значит, там безопасно.
Никто не догадается, что я сбежала от родителей — от матери с отцом, которые велели отдать моего ребенка чужим людям. В Лондоне до нас никому нет дела, потому я и надеюсь, что там мы будем в безопасности.
Я дышу осторожно, проживаю каждую минуту с моей бесценной малышкой будто на цыпочках, будто это моя последняя минута. Мне кажется, вот еще миг — и на мое плечо ляжет тяжелая рука отца. А мать станет рыдать и обзываться гадкими словами. Потом рядом вырастет громадный полицейский, заберет мою Руби и отдаст чужой женщине, а мать с отцом будут кивать, страшно довольные. Меня посадят в тюрьму и даже навещать никому не разрешат. Никому, кроме дяди Густава…
Поезд громыхает вдоль платформы и с лязгом тормозит. Я поднимаюсь по ступенькам в вагон, прижимая к себе сверток с глазками, моргающими из-под края одеяльца. Что они видят, эти блестящие глазки? Я где-то читала, что новорожденные младенцы ничего не видят, кроме лица своей мамы.
Руби вдруг встрепенулась, зашевелилась в своем шерстяном коконе. Головой вертит и глядит вокруг, вроде все понимает. Ой, не могу. Смешная. Я улыбаюсь, целую ее в лобик и, страшно гордая своей умной девочкой, иду по узкому проходу.
Вагон полон, но мне удается найти свободное место рядом с молодым человеком с газетой в руках и наушниками. Не глядя на меня, он кладет руку на подлокотник, чтобы я не заняла. Руби совсем изъерзалась. Я ее разворачиваю, замечаю, что у нее ножка замерзла, — по дороге мы потеряли одну вязаную пинетку — и растираю крохотные пальчики. У меня болят руки — все-таки я несла Руби через весь город. И вообще мне как-то не по себе, вроде я грипп подхватила.
Я пытаюсь устроиться поудобнее, и мой сосед, покосившись на меня, замечает Руби. Она что есть сил изгибается и дергается — хочет вытащить ручки из одеяла. Не получилось, и она обиженно кричит. Странно — молодой человек сначала улыбается ей, а только потом отворачивается. Тс-чч-тс несется из его наушников. У кого-то звонит мобильник. Еще один детский визг раздается в другом конце вагона.
Если бы я не удрала из дома, если бы не хотела сохранить в тайне, что у меня есть ребенок и мы бежим в Лондон, то с удовольствием пересела поближе к другому малышу, пусть бы Руби на него поглядела. А я с мамой поговорила — какие она использует подгузники, кормит грудью или смесями? Я ведь теперь тоже мама, хотя вроде и права не имею, раз мне только пятнадцать. Я не чувствую себя настоящей. Та, другая мама небось нос задрала бы и ребенка своего подальше от меня отодвинула.
Состав тронулся. Оказалось, я сижу спиной по ходу поезда.
Через двадцать минут Руби уже кричала во все горло. Наш сосед сделал музыку погромче. Бабуля через проход от нас пялится — злится. Мне жарко в парке, я вся мокрая. Двери в конце вагона разъезжаются, контролер останавливается у первой пары скамеек, пассажиры лезут в сумки и карманы за билетами. Еще шесть скамеек — и контролер захочет продырявить мой билет. Которого у меня нету. Я поднимаюсь со скамейки, притискиваю к груди орущую Руби и иду в сторону контролера. Меня болтает из стороны в сторону, будто пьяную, хоть я и хватаюсь по пути за ручки на спинках сидений.
Бочком-бочком протискиваюсь мимо дядьки в форме, который как раз допытывает такого же зайца. Отодвигаю вбок половинку двери — и шмыг в туалет. Воняет тут будь здоров, и пол — сплошная лужа. Ногой пихаю крышку, та хлопается на унитаз, а я — сверху. В сортире есть окошко, крохотное, но все-таки. Выпрыгнуть можно. Я ведь уже один раз выпрыгнула. Села на подоконник, ноги перекинула и свалилась на кусты. Наверное, своих я больше никогда не увижу.
— Ну, что? — спрашиваю я Руби. — Что кричишь?
Она куксит мордочку, плачет, изгибается. Руки умудрилась вытащить, а ножками сучит внутри кулька из одеяла. Я поднимаю ее так, чтобы мы оказались лицом к лицу. Заглядываю Руби в глаза, а она смотрит прямо в мои! Удивительно, мы и вправду родные, я это чувствую. Но через миг она становится красная-красная, вся сморщивается и ревет, будто ее пытают. А я еще думала, что буду хорошей мамой.
— Кушать хочет моя девочка?
Одной рукой тяжело раздеваться. Я дергаю замок молнии, с трудом расстегиваю. Под курткой я одета как капуста, приходится задирать кучу свитеров и футболок. Наконец добираюсь до груди — она горячая и болит. Вопли Руби обрываются, теперь она ворчит, как звереныш, и принюхивается. Неужели чует молоко, которое пропитало насквозь все мои одежки? Сосок она сразу находит ртом, но, вместо того чтобы ухватить по-нормальному, начинает его жевать и возить вокруг губами. Вижу, что голодная, а сосать почему-то не может, только что ей мешает — никак не пойму. Кулачки стиснула, молотит ими в воздухе. Вся облилась молоком, пытаясь накормиться, я ей мордочку вытерла — и зря. Она еще пуще развопилась. Молоко у меня невкусное, что ли?
— Ну а другого нет, — говорю я и опускаю все шмотки.
Мы минут двадцать сидим в туалете, чтобы контролер уж точно прошел весь вагон. Перестук колес и покачивание убаюкивают. Руби неохотно, но все-таки закрывает глазки. Я очень стараюсь ее не тревожить, когда выскальзываю из туалета на пятачок между вагонами. Пожалуй, здесь и простою до самого Лондона. Почему я удираю? Потому что мать и отец меня обдурили. Я всю беременность торчала взаперти в своей комнате, а они козни строили — как отобрать у меня ребенка.
— Давай его сюда, Рут, — проскрипела мать, вроде не про ребеночка говорила, а про пакость какую-то, которой в мусоровозе место.
— Рут, детка, будь умницей. Подумай — а как же школа? Что с тобой будет в жизни? — Отец маячил надо мной, скрестив руки на груди, — копия своего брата.
Пока они меня держали под замком, я притворялась смирной, вроде все в норме. Но времени даром не теряла, мозгами шевелила. И когда родила, решила — баста. Наплясалась под их дудку, хватит. Теперь я женщина с ребенком, мне нужно найти работу и жилье. У меня будет совсем другая жизнь, новая. И они думают, что я в школу вернусь?! А больше они ничего не хотят? Я даже не удержалась, плюнула от возмущения — и тут опять увидела контролера: он появился в переднем вагоне с дальнего от меня входа.
Кажется, поезд тормозит. Я дергаю вниз окно и высовываю голову, прижимая покрепче Руби, чтобы ее не вытянуло наружу. Впереди станция! Всего полмили, не больше. Контролер уже посреди вагона, приближается быстро, потому что билеты не проверяет — думает, у всех есть. Мелькнул знак с названием станции — «Милтон-Кейнз», вместо чахлого кустарника за окном поплыла бетонная платформа. Я ухватилась за ручку двери и, едва поезд затормозил, как раз в тот момент, когда контролер ступил в тамбур, выскочила из вагона. Голова Руби дернулась назад и снова вперед. Малышка стукнулась лбом об мою ключицу и как закричит! И вот мы опять бежим. Бежим от поезда, прямиком в унылый зал ожидания.
В зале ожидания нужно ждать. Мы садимся и ждем. Я дрожу, моя лялька хнычет.
Ну наконец. Руби начала есть. Я ее полчаса уламывала, зато теперь она работает как насос. Я тоже проголодалась. Хорошо, вспомнила про «Дейри Милк», выудила из кармана и развернула одной рукой. Маленькая головка лежит на моей левой ладони, коленки Руби подтянула к животу — такой клубочек из ляльки и одеяльца. Шоколадные крошки падают прямо на нее, я их аккуратно собираю и сую в рот, думая о том, что когда-нибудь Руби тоже будет есть шоколад. Только вот когда? Откуда мне знать? Я понятия не имею, когда она сможет есть взрослую еду, когда начнет ходить, говорить. Когда ее надо отдавать в школу? Или начинать учить музыке? А когда она забеременеет, уйдет из дома и начнет новую жизнь?
Руби сосет все медленней, почти лениво, и я рада, потому что к соску будто спичку поднесли, так жжет. До сих пор мы были в зале ожидания одни, а теперь мужик вошел. Пустых стульев завались, а он уселся напротив меня. Очень мне приятно, чтобы чужой дядька на мои сиськи глазел.
— Сколько лет? — спрашивает.
Самому мужику лет сорок, пакетов всяких тыща, он их на пол свалил, чтобы нас с Руби лучше видеть. Дышит тяжело, пахнет от него морозом. Я не знаю, он про Руби спрашивает или про меня? Мол, слишком мала для матери? Поэтому молчу, типа оглохла и ослепла.
— Моей четырнадцать… — Он откидывается на спинку стула. Вздыхает.
Я чуть-чуть опускаю руку — вдруг Руби выпустит наконец сосок. Иначе отсюда не уйти. Но Руби крепко присосалась, мне даже кричать от боли хочется. Раз уйти не получается, я натягиваю край одеяла на голову Руби и свою грудь.
— Это самое замечательное время, — продолжает дядька. — Наслаждайтесь. Потом не вернешь. — Достает из одного пакета банку колы, дергает кольцо. — И удобства такого больше не будет… — кивнув на мою грудь, он отхлебывает из банки, — когда краник с молоком всюду с собой.
Хохочет — думает, смешно. А мне страшно. Вокруг ни души, и за окнами сереет, хотя на часах в зале всего полтретьего. Снег, что ли, пойдет? Я замерзла, и из носа течет.
— Далеко едете? — Уставился на меня поверх своей банки, глаз не сводит.
— Вообще-то я мужа встречаю. Он приедет на следующем поезде. А потом мы все домой.
Я вру с таким видом, будто и не вру вовсе. Даже сама на секунду — вкусную, как шоколадный батончик, — поверила, что это правда. Я представляю симпатичного парня, капельку растрепанного с дороги, но с красивой стрижкой и в дорогом костюме. Он сходит с лондонского поезда после рабочего дня в своей процветающей фирме в Сити, обнимает любимую жену и чудесную дочку и везет семью сначала в ресторан, а только потом — в наш уютный, теплый домик…
— Значит, на том самом, которого я жду. Пара минут до прихода. Пойду, пожалуй. Всего вам доброго, малышу не болеть.
Он уходит. Я хочу его окликнуть — он пакет под стулом забыл, — но молчу. Его поезд подошел и уехал, Руби снова уснула. Только тогда я цепляю носком ботинка пакет и вытаскиваю из-под стула. Там битком всяких продуктов. И я думаю: неужели специально оставил?
Теперь мне еще тяжелее: надо нести и Руби, и пакет. А у меня изнутри вроде что-то вываливается. И разве столько крови должно течь? Но даже если и не должно, в больницу я ни за что не пойду. Они ж меня домой отправят или, чего доброго, полицию вызовут.
На автобусе добираюсь до центра Милтон-Кейнз. Мы сюда за покупками в Рождество ездили, с мамой и тетей Анной. Им не понравилось — только и делали, что ныли про жуткую дороговизну. А мне казалось, я в сказку попала.
Сегодня никакой сказки. Все витрины кричат «Распродажа!!!», и у меня дурацкое чувство, будто я продираюсь сквозь слипшиеся ириски — такая кругом толкучка. Захожу в «Джон Льюис» и иду прямиком в детский отдел. Здесь тепло и весело от всяких вещичек для малышей — абажурчики под цвет простынок и полотенец, яркие стопки мягких комбинезончиков и ползунков. С потолка, правда, свисает потрепанный рождественский «дождик», а елка завалилась набок, вроде по горло сыта праздником и мечтает об отдыхе.
— Чем-нибудь помочь, милая?
Голос приятный, но все равно продавщица, пари держу, следит, чтобы я чего-нибудь не стибрила. Я укладываю Руби на плечо — пусть все видят, что у меня есть ребенок. Имею полное право разгуливать по детскому отделу, так ведь?
— Спасибо, я кое-что подыскиваю.
— Если вам нужно перепеленать малыша — комната матери и ребенка в конце зала. — Улыбается и морщит нос. Я ее понимаю — от Руби воняет. А у меня подгузников нет.
— Руби, солнышко мое! Тебя и вправду нужно переодеть, а мамочка твоя — вот глупая! — забыла сумочку с твоими вещами дома. — Я так в жизни не сюсюкала.
— В комнате матери и ребенка вы найдете все необходимое. За счет заведения.
В комнате никого. Пахнет детской присыпкой и теплым молоком. Положив Руби на пеленальный столик, я трясу руками — совсем затекли и гудят от усталости. Разворачиваю одеяльце. Костюмчик моей девочки промок насквозь, неудивительно, что она хныкала. Кому приятно?
Я стаскиваю с нее все, до самого нижнего байкового комбинезончика с кнопками между ножками.
— Мамочка тебя быстренько вымоет, зайка моя.
Я пощекотала ей попку, но Руби не в настроении. Смотрит на меня сердито, и одна слезинка скатывается из уголка левого глаза. Я надела ей чистый подгузник — неуклюже, кое-как, но все же. А остальные одежки пришлось надеть грязные: у меня не было времени собрать сумку. Удирать нужно было немедленно — или сейчас, или никогда. Вот только что я лежала на кровати, а через секунду — уже в кустах под окном. Какие уж тут сборы теплых вещей.
Пока я кормлю Руби, вдруг понимаю, что нам негде ночевать. Моя подруга Рэйчел как-то убежала из дома. Правда, всего три дня бегала. Так она пошла на ночь в приют для женщин, которых мужья бьют. Ее никто не бил, и вообще ей только тринадцать в то время было, но в приют ее пустили. А потом сообщили в полицию — догадались, что сама сбежала. Вернули, конечно, родителям.
Рэйчел взбунтовалась из-за того, что ей не разрешали завести щенка. Я взбунтовалась из-за того, что мне не разрешили моего собственного ребенка.
В комнату заходит еще одна мама. «Привет», — говорит. Смотрит на меня. Потом на Руби. Кажется, она хотела поболтать, но передумала и занялась своим ребенком. У нее классная коляска — большая, удобная, со специальной сумкой для подгузников, бутылочек и всякой малышовской всячины. Вот бы мне такую, руки бы не отваливались.
Руби вроде как переодета, я ее покормила, завернула в одеяльце и пристроила на левой руке. Пока другая мамаша не видит, напихала подгузников, сколько влезло в пакет с продуктами.
«Счастливо», — говорю. И еще целый час брожу по магазину, глазею на полки с разными прелестными штучками. Честное слово, не хотела, но как-то само вышло — стянула губную помаду. У меня никогда не было губной помады. Из магазина выхожу спокойно, никто меня не хватает за кражу, и вот я уже сижу в «Макдоналдсе», пью чай и смеюсь.
На улице совсем стемнело. Мы с Руби на пару хихикаем — моя девочка довольна, потому что сыта и в сухом подгузнике. А когда я намазала губы ярко-красной помадой, она даже начала пузыри пускать от радости. По-моему, ей нравится ее мамочка.
Никогда не думала, что убегу из дома. Никогда не думала, что это будет так просто. Наверное, это и есть моя самая большая ошибка — я просто не думала. Не думала, что забеременею: кому может настолько понравиться такая серая мышь, как я, чтобы он сделал ей ребенка? Но об этом я и сейчас думать не хочу… поэтому зажмуриваюсь и жду, пока картинка не исчезнет.
Я сижу напротив окна. На улице темным-темно, поэтому в стекле видно мое отражение. Большие дыры вместо глаз, кости, обтянутые кожей, — слишком… костлявые, что ли. К настоящему парикмахеру меня никогда не водили, так что прически никакой, даже челка кривая. Мать считает — нечего у зеркала вертеться. И вообще, мирская суета — зряшное дело. Сколько себя помню, она долбила про немыслимые страдания польского народа в войну, про нацистов, про варшавское гетто, про восстания. Из-за всего этого, говорила она, про мирской вздор в нашей семье и думать забыли. Мол, деды такие тяготы перенесли, чтобы я могла жить на этом свете, а у меня и капли нет мужества, которое понадобилось им, чтобы сбежать из Польши. О чем речь — я никак в толк взять не могла. Про войну я знаю, на истории проходили. Ничего хорошего, конечно, даже ужасно, но я-то ни при чем.
В «Макдоналдсе» я дала себе обещание, что весь мирской вздор будет моим. Война ведь давно кончилась. И матери больше рядом нет.
Я классно справляюсь. Мы с Руби сейчас в «Холидей-Инн». Обязательно нужно было найти где переночевать — у меня ж ребенок, не станешь ведь малыша на ступеньках магазина до утра морозить. Когда я вышла из «Макдоналдса», впереди маяком мигало неоновое название гостиницы. Мне всегда хотелось пожить в настоящем отеле, а мать с отцом, когда мы куда-нибудь уезжали, выискивали что подешевле — какую-нибудь ночлежку с затхлым бельем и задрипанными паласами. А в «Холидей-Инн» просто здорово. Вообще-то видок у меня, наверное, немного подозрительный — старая куртка, штаны тренировочные, — но все-таки губная помада… Надеюсь, с накрашенными губами я выгляжу почти на двадцать. Здесь красивый бар с уютными диванчиками и лампами на каждом столике, и музыка не гремит, а порхает вроде бабочек, хотя какие бабочки посреди зимы? Руби здесь точно нравится. Она вопила во все горло, а как только музыку услышала — притихла сразу же.
Дядя Густав как-то говорил, что добиться можно всего чего твоей душе угодно, главное в этом деле — выглядеть уверенно. А уж он-то всегда получает чего хочет, так что ему виднее. Ну и я нос кверху, улыбаюсь администраторше, а сама мимо стойки топаю. Еще и Руби повыше подняла, головкой на плечо к себе положила. Когда ты с ребенком — я уже заметила, — к тебе доверия больше.
На табличке вверху написано: «К бассейну». Поплавать я бы не прочь. Я дошла до женской раздевалки, где две тетки лет по пятьдесят в купальники втискиваются. Тепло. Пахнет женщинами и хлоркой. Я на скамейку села и возилась с Руби, пока тетки свою одежду в ящички складывали и еще ругались, что монетки замок-автомат не принимает. Не принимает? Я уши навострила. Потом они к бассейну ушли, а по дороге про внуков говорили.
Вместо бассейна мы с Руби в душ пошли. Я ее голенькую к себе одной рукой прижимала, а другой намыливала нас, намыливала, пока мы обе аж скрипеть не стали от чистоты. Очень удобно, что мыло жидкое было, кнопку нажмешь — и полная ладонь. И полотенца такие мягкие, пушистые. Надеюсь, те две бабушки не сильно обиделись, что я кое-что из их вещей взяла. Сами виноваты — надо было шкафчик выбирать, где замок работает.
В их спортивных сумках оказались здоровенные трусы и лифчики, махровый спортивный костюм, пара футболок, юбка размера не меньше восемнадцатого и косметичка со всякими совершенно обалденными штучками. Я на себя свою грязную одежду натянула, а ляльку завернула в махровый костюм — уж больно ее вещички провоняли. Я их постирала в раковине и вместе с продуктами, которые тот дядька на вокзале оставил, сложила в свою новую спортивную сумку. Руби подхватила и пошла по коридорному лабиринту. В гостинице с сумками все ходят, верно ведь? Обычное дело. В коридорах через каждые несколько шагов — двери. Ведут не только в простые номера. На некоторых таблички «Люкс Балморал» или «Люкс Виндзор». Я по пути дергаю дверные ручки — всюду закрыто. Мы с Руби поднимаемся в лифте на следующий этаж и опять идем по коридору. Впереди болтают две горничные. Рядом тележка с бельем постельным и пакетиками разными — с чаем, печеньицами. А комната, куда они все это привезли, похоже, кладовка или что-то в этом роде. Видно, пополняют запасы для гостей отеля.
— Утром все разложим, Сандра, — говорит одна.
Я медленно иду мимо, приглядываюсь — что да как. Держусь уверенно, как дядя Густав советовал, и горничные не замечают, что я пялюсь в крохотную уютную кладовку. Они не замечают, что метрах в трех я торможу, вроде мне что-то на самом дне сумки потребовалось. И ясное дело, когда они, затолкав тележку внутрь, идут к лифту, думая, что дверь сама захлопнется, они не замечают, что я успеваю прыгнуть в сторону и ногой придержать дверь.
— Ну, Руби? Как тебе?
Здесь все забито стопками постельного белья, полотенец. Мой голос звучит как-то странно, глухо.
Я страшно горжусь собой — ловко добыла нам комнату на ночь! До утра сюда навряд ли кто заглянет, и, значит, у нас с Руби куча времени! Будем валяться на грудах подушек, покрывал, простыней, я могу пробовать виски из малюсеньких бутылочек, и печенье из разных пачек, и сахар из крошечных пакетиков — если палец сунуть и облизать, то смахивает на сухую шипучку.
Я укладываю Руби на подушку, а сама кружусь, разбросав руки. Места только-только хватает, чтобы покружиться, — из-за тележки и полок вдоль стен. Снимаю кроссовки, стаскиваю стопку сложенных покрывал на пол и устраиваю из них и подушек гнездышко, совсем как мама-птица для своих птенчиков. Потом расстегиваю спортивную сумку и вытаскиваю еду, которую нам на вокзале оставили. Первым делом разрываю пачку крекеров и запихиваю в рот сразу три. Там еще есть банка горошка — это мне ни к чему, потому как открывалки нет, — кочанный салат, пакет морковки, консервированная ветчина «Спэм» — обожаю! — и пачка сливочного печенья.
— Руби, пируем! — Я даже взвизгнула от восторга, а Руби срыгнула молоко — пришлось под ней на подушке простынку поменять.
Я устроила себе ранний ужин: сжевала крекеры с ветчиной и салат, похрустела морковкой. На сладкое — сахар, а запила виски. И спать, спать. Кажется, тыщу часов проспала с Руби под бочком. Нет, она у меня все-таки чудо-девочка.
В конце концов все же пришлось оттуда уйти. Я убирала липкие покрывала и складывала подушки на место, стараясь, чтобы все выглядело как было, но после двух ночей в кладовке меня наверняка очень скоро вычислили бы. Наутро после пира я проснулась совсем больной. Прибрала как сумела и улизнула. Весь день проторчала в торговом центре. Пришлось истратить пару фунтов на прокладки потолще и чашку горячего шоколада. Еще я чуть не увела детскую коляску, да только мамаша слишком быстро из туалета вышла.
Вечером я проделала все в точности, как вчера. Мы с Руби даже снова вымылись в душе. Засыпая в гнездышке из покрывал и подушек в кладовке, я мечтала о собственном домике и хорошей работе, где мне платят по несколько сотен фунтов в месяц. А рано утром мы незаметно смылись, потому что уж слишком долго везло, а удачу, говорят, искушать нельзя.
Сейчас мы тащимся по скользкой обочине какой-то дороги. Я тяну руку, оттопырив большой палец, — может, кто подвезет до Лондона. Шоссе где-то совсем рядом гудит, я слышу. Несколько машин притормаживают, шоферы на нас с Руби глядь — и дальше, не останавливаясь. Фургончик проехал мимо, а метров через тридцать, смотрю, тормозные огни у него мигают, вроде он не уверен — то ли остановиться, то ли нет. Все-таки остановился, и снова я бегу с Руби у груди и спортивной сумкой, которая колотит меня по спине. Горло жжет от холодного воздуха.
— Куда путь держишь, куколка? — Шофер громадный, белобрысый и грязный, на каменщика смахивает.
— В Лондон. — Я пытаюсь отдышаться, привалившись к пассажирской дверце.
— Могу довезти только до пересечения с шоссе, а дальше мне сворачивать. Но хоть на пару миль ближе будешь.
Бугай-каменщик ухмыляется. Зубы у него отвратные, такого же буро-желтого цвета, как и волосы. Но вроде добрый, и мы с Руби забираемся на сиденье рядом с ним. В фургончике тепло, маслом машинным пахнет и немножко кофе.
— Ну и что такая малышка делает на дороге с самого ранья в понедельник?
Он глядит на дорогу, но и на меня косится время от времени. Хмыкает весело, и я понимаю, что ему в общем-то до лампочки, хотя послушать он не возражает.
Я смотрю прямо и молчу — прикидываю, что бы такое сочинить. Руби верещит и крутится у меня на коленях.
— Симпатяга, — говорит шофер, кивая на мою дочку. — Сколько уже?
— Совсем мало. — Я рада, что он забыл про первый вопрос, даже если ему и все равно.
Шофер-каменщик мычит себе под нос — напевает что-то — и в такт барабанит пальцами по рулю, но я чуть ли не слышу, как у него мысли скрипят.
— И ты, значит, голосуешь на дороге с ребенком, которому совсем мало? — Песня оборвалась.
— Ага.
Я вгрызаюсь в ноготь. Перекресток уже виден впереди, так что я быстренько сую Руби — хоть она продолжает вопить — под куртку, застегиваю молнию и перекидываю сумку через плечо. Надо отсюда поскорее выбираться. Белобрысый верзила больше ни о чем не спрашивает. Высаживает меня на придорожном пятачке автостоянки, гудит на прощанье и газует.
Пальцы на ногах у меня как деревянные, ничего не чувствуют, а щеки будто осы жалят — такой ветер хлещет ледяной и колючий. Мы с Руби стоим прямо на съезде с шоссе на проселочную дорогу. Почти час стоим, прежде чем первая машина останавливается — великанский грузовик. Колес у него штук сто, не меньше. Он пыхтит и плюется дымом, пока тормозит.
— Лондон? — кричу я шоферу, и тот мне кивает — залезай.
Без лестницы в кабину черта с два заберешься, но шофер нас с Руби втягивает и даже пристегивает ремнем. Кабина огромная, за сиденьями даже что-то вроде кровати есть. Губы меня почти не слушаются — застыли на холоде, но я умудряюсь спросить у шофера, куда он нас сможет довезти — до самого Лондона? Он вскидывает обе руки, вроде сдается:
— Э-э-э… Инглиш — нет. — Гогочет хрипло и трогает свою махину.
Через два с половиной часа мы уже в Северном Лондоне. У какого-то завода попрощались с шофером грузовика, а складской сторож объяснил, где ближайшая станция подземки. Мне всегда хотелось прокатиться в подземке, и сейчас меня просто распирает от гордости, что я все сделала сама. Мы с Руби трясемся в вагоне до центра города, который нас спасет. Выходим на «Тоттенхем-Кортроуд» — без понятия, почему именно здесь, просто название понравилось. Пока я волочусь по платформе, Руби, кажется, тяжелеет с каждой минутой. Меня давит к земле, а живот такой болью стянуло, вроде меня пополам раскромсали. Я взмокла под кучей одежек, все тело горит, и дышать нечем, и голова капельку кружится, и сердце бухает, и печет в груди от молока, но я все тащусь и тащусь. Эскалатор, спасибо, вывез нас из-под земли. Сойдя с эскалатора, я немного постояла, а народ обтекал нас со всех сторон.
Передохнув, я сунула билетик в турникет, вышла — и сразу стало немного легче, когда воздух остудил лицо. Я продолжаю идти, сама не зная куда и едва удерживая свою девочку — такая она тяжелая! Сейчас самое главное — избавиться от людей, которых вокруг безумные толпы, и от звона в моей собственной голове, поэтому я сворачиваю в первый же проулок, но здания, кажется, наваливаются на меня, а звон только усиливается, будто через каждое ухо по поезду проезжает. В конце проулка стоит несколько баков, из них воняет кислятиной и гнильем. Из двери одного дома появляется дядька в шеф-поварском халате с колпаком и швыряет в ближайший бак два полиэтиленовых пакета. Таращится на меня с полминуты, верно, принял за пьянчужку — ужас, а еще с ребенком. И с треском захлопывает дверь.
А в следующий миг я уже лежу навзничь. Помню сильный удар затылка о землю — и все. Кромешная чернота и тишина длились целую вечность.
Потом кто-то силком открывает мне глаза, я не вижу кто, потому что яркая лампа с потолка светит мне прямо в лицо.
— Просыпайся, просыпайся.
Я рывком сажусь — ой, как больно в голове! — и оглядываюсь в поисках Руби. Я в отчаянии — где моя девочка? Я ору во все горло:
— Где мой ребенок?!
Запах крови вокруг. И запах моего собственного страха.