11
После ресторана «Кус-и-Вкус» следующей моей работой стало «Спортивное шоу». Его устраивали каждый год в марте на территории Выставки, в здании Колизея. Это было что-то вроде автомобильного шоу или осенней ярмарки, где фирмы, торгующие моторными лодками, байдарками, стекловолоконными каноэ, удочками, спортивным оружием, показывали на отдельных стендах свой товар. Мальчики-скауты в зеленой униформе, с голыми розовыми коленками, торчащими из-под длинных шорт, показывали, как они умеют ставить палатки и разводить костры, как слаженно действуют по сигналу пожарной тревоги. Рядом с их платформой висел плакат Министерства лесного хозяйства о предотвращении лесных пожаров. В определенные часы устраивал пляски ансамбль замученных жизнью индейцев в подозрительно новых костюмах. О мучениях индейцев я знала из их разговоров — мы часто ели хот-доги у одного ларька. Один из них звал меня «бочка».
Там еще был стадион, где соревновались в распиливании бревен и ловле рыбы на мушку, а также конкурс на звание «Мисс Свежий Воздух». Там же выступал тюлень Шарки; он умел играть «Боже, храни Королеву», трубя в свирель из паяльных трубок.
Эта работа нравилась мне больше всего — своей безалаберностью и пестротой. В шумной толпе я была почти на месте. Людей интересовало только то, что я искусно подсекаю рыбу и пилю бревна. Я работала вечерами после школы и по целым дням в выходные, а в обеденный перерыв, съев пять-шесть хот-догов и выпив несколько банок «Медовой росы», ходила гулять. Смотрела показы мод: парки последних фасонов, капковые спасательные жилеты, в которых фигуряла мисс Свежий Воздух, одновременно демонстрируя безупречное владение спиннингом. Еще я любила встать у выхода на арену и наблюдать, как участники соревнования, балансируя на планшире каноэ, сбивают стрелой воздушный шарик или сталкивают друг друга с крутящегося бревна в пластмассовый бассейн.
От меня требовалось немного: стоять на стрельбище в красном кожаном фартуке и выдавать напрокат стрелы. Когда запас стрел в бочке иссякал, я отгоняла за веревочное ограждение посетителей — детишек, спортивных молодых людей с женами и подругами, подростков в черных кожаных куртках, которые постоянно ошивались либо у нас, либо возле тира, — шла к мишеням, выдергивала стрелы и складывала их в бочку. А дальше опять все сначала.
Кроме меня, в тире работали двое: Роб и Берт. Роб был зазывалой; у него имелся опыт уличной торговли и обслуживания карнавалов, летом он обычно подвизался на Выставке: приглашал на карусели, продавал сладкую вату, проводил игры, раздавал призы — каких-нибудь пупсов. Встав на края бочки, он кричал:
— ТРИ — десять центов, девять — четвертак; под-
ходите, себя покажите, попадете в шарик, один выстрел за так; ну, юная леди, не хотите попробовать?
Берт, робкий университетский первокурсник, носивший очки и свитера с вырезом лодочкой, помогал мне выдавать стрелы и сгребал четвертаки.
Трудность нашей работы заключалась в том, что мы шли к мишеням, не будучи абсолютно уверены в своей безопасности. Роб кричал:
— Луки ВНИЗ, пожалуйста, СТРЕЛЫ с тетивы. — Но изредка кто-нибудь все же выпускал стрелу, не то случайно, не то нарочно. И однажды меня таки подстрелили. Мы уже собрали все стрелы; ребята понесли бочки назад, а я меняла мишени и, уже втыкая в землю последнюю, вдруг почувствовала удар по левой ягодице. За моей спиной истерически захохотали, Роб закричал: «Кто это сделал?» — и лишь после этого я почувствовала боль. Парень уверял, что он не специально, но я не поверила. Скорее при виде моего луноподобного зада на него нашло временное затмение.
Пришлось идти в медпункт вынимать стрелу и стоять задрав юбку, пока промывали и перевязывали; рану. К счастью, стрела была игровая и вошла не очень глубоко.
— Всего-навсего повреждение мягких тканей, — сказала медсестра. Роб пытался отправить меня домой, ноя осталась до закрытия. После работы он отвез меня на своем древнем «фольксвагене», причем был со мной чрезвычайно мил. Несмотря на страшный цинизм во всем остальном, он всегда искренне сочувствовал жертвам подобных инцидентов, поскольку и сам чуть не погиб из-за сошедшего с рельсов автомобильчика Могучего Мышонка. Когда мы стояли на светофоре, Роб снял правую руку с руля и потрепал меня по колену.
— Жаль, что ты не можешь писать стоя, — пошутил он. Это был мой третий сексуальный опыт.
Едва переступив порог, я услышала, что отец зовет меня в гостиную. Это было удивительно — родители давно не обращали внимания на мои приходы и уходы. Они сидели на своих обычных местах. Отец был несчастен, опустошен, мать — разгневана.
— У нас для тебя очень плохая новость, Джоан, — мягко начал отец.
— Твоя тетя Лу умерла, — перебила мать. — От сердечного приступа. Я всегда говорила, что так и будет. — Когда дело касалось несчастий, пророчества моей матери сбывались с удручающей точностью.
Сначала я не поверила. Но мне очень захотелось сесть, и я села, со всей тяжести. И тут же завопила от боли.
— Что еще такое? — проговорила мать.
— В меня попали стрелой, — объяснила я. — Сзади.
Мать посмотрела так, точно я сошла с ума.
— Как это на тебя похоже, — сказала она, будто я была сама виновата, и воинственно продолжила: — Тетя оставила тебе деньги в наследство. Трудно представить что-то более идиотское. Пустая, бесполезная трата времени, если вам интересно мое мнение.
Мать, которая всегда сразу брала быка за рога, отправилась на квартиру тети Лу, как только узнала о несчастье от управляющего ее дома. Это он нашел бедную тетю Лу. Она лежала в кимоно на полу ванной-поскользнулась на коврике то ли до, то ли после сердечного приступа. Настоящее завещание хранилось у тетиного адвоката, но мать нашла среди бумаг копию.
— Кавардак, — сказала она, — вся квартира-один сплошной кавардак. Тебе придется пойти со мной и помочь разобраться. — Кроме нас, родных у тети Луне было.
Тетя действительно оставила мне деньги. Две тысячи долларов. Немало по тем временам, особенно для девочки моего возраста. Но имелось условие: я могла получить наследство, только если похудею, причем тетя Лу даже указала точный вес. Мне надо было сбросить сто фунтов.
Именно это безумно разозлило мою мать. Она считала, что я на такое не способна. С ее точки зрения, две тысячи долларов были выброшены на ветер. Не считая меня, деньги по завещанию получал муж тети Лу, игрок, — разумеется, при условии, что он отыщется.
Всю ночь я оплакивала тетю Лу, отчаянно, судорожно, громко, но все же не вполне прочувствованно — не могла поверить в ее смерть. То, что она исчезла навсегда, стало очевидно лишь на следующее утро, когда я, пьяная от недосыпа, на ватных ногах вошла вслед за матерью в опустевшее тетино жилище. Там все было по-прежнему, но без бодрой, уверенной тети Лу квартира производила впечатление неухоженной, неряшливой, убогой. При тете казалось, что беспорядок в ее квартире неслучаен и даже тщательно спланирован; но теперь получалось, что это — результат обычной расхлябанности. Хуже того, все вокруг выглядело так, будто по квартире прошелся злоумышленник, который разыскивал нечто важное и расшвыривал вещи, нимало не заботясь о хозяине. Было ясно, что тетя Лу не собиралась умирать, иначе непременно бы прибралась… Но в то же время она готовилась к смерти — иначе откуда взялось ее странное завещание?
Впервые я чувствовала себя в ее квартире незваным гостем. Мы словно вломились без спроса или подсматривали сквозь дырку в двери за чем-то глубоко личным. Но дальше — хуже: мать начала рыться в шкафах, стаскивать с вешалок одежду. Она складывала ее, совала в большой коричневый мешок для пожертвований в пользу инвалидов, который принесла с собой, и отпускала разные замечания.
— Нет, ты только посмотри, — сказала она про лучшее вечернее платье тети Лу, расшитое золотыми блестками. — Какая дешевка.
Я глядела, как коричневый бумажный мешок с неуемной жадностью, вещь за вещью, заглатывает тетю Лу — ее просторные балахоны, веселые шарфики и украшения, все эти добрые насмешки над собой, которые моя мать принимала всерьез (ту фиолетовую блузу, например), — и вдруг поняла, что больше не смогу этого вынести. Мне удалось спасти лису: когда мать повернулась спиной, я украдкой сунула ее к себе в сумку. И пошла на кухню, к холодильнику, чтобы в последний раз пообщаться с тетей Лу. Мать ничего не сказала, даже не упрекнула, что я ей не помогаю; было понятно, что меня привели не за этим, а в качестве изощренного наказания за любовь к тете Лу, пока она была жива.
Я нашла в шкафу банку с консервированным омаром и сделала сэндвич. Рядом лежала сумочка тети Лу, и я открыла ее. Я чувствовала себя шпионкой, но знала, что мать непременно доберется и до сумочки, поэтому вытащила кошелек, пудреницу и носовой платок с кружевной оторочкой и характерным тетиным запахом и переложила к себе. Это было не воровство, а спасательная операция: хотелось, чтобы от тети Лу, которую моя мать вознамерилась уничтожить, осталось как можно больше.
Мать, последнее время хандрившая, из-за смерти тети Лу воспряла духом — для нее нашлось дело. Она занялась похоронами, умело, с мрачным удовольствием: рассылала письма, отвечала на открытки и телефонные звонки (все — с работы тети Лу), поместила объявление в газету. Отец был ни на что не годен. Он взял отпуск на несколько дней и бродил по дому, шаркая кожаными бордовыми шлепанцами, путаясь у матери под ногами и повторяя: «Бедная Лу», снова и снова, как больной попугай. Помимо этих слов, он произнес еще только две фразы, обращенные ко мне: «Она, можно сказать, меня вырастила» и «Во время войны она связала мне шерстяные носки. Только они не подошли». Оказалось, что отец был привязан к ней намного больше, чем я предполагала. Тем не менее мне было непонятно, как человек, воспитанный тетей Лу, мог вырасти таким немногословным. Тетя Лу частенько говорила: «В тихом омуте черти водятся» и «Коли нечего сказать, лучше промолчи». Может, дело в этом.
Денег отцу она не оставила. Игроку деньги нужнее — думаю, так рассуждала тетя Лу.
Ее выставили для прощания в похоронном бюро О’Дакра, окружив корзинами белых хризантем (их заказала моя мать). К гробу подходили одинаково немолодые девицы из компании по производству гигиенических прокладок; они громко шмыгали носами, жали руку моей матери, говорили, каким чудесным человеком была тетя Лу. Я на похоронах оскандалилась: чересчур много и громко рыдала.
Бухгалтер Роберт, с опухшими, красными глазами, тоже там был. После службы он пожал мне руку:
— Она непременно с нами свяжется. Мы можем на нее рассчитывать. — Только мне что-то не верилось.
Потом мы пришли домой. Мать сказала:
— Ну что ж, с рук долой.
Следующее, что я помню, — белый потолок гостиной. Я упала в обморок, опрокинув журнальный столик (поцарапан), лампу (шведский модерн, разбита) и отделанную медью пепельницу (без повреждений).
Оказалось, что у меня заражение крови — из-за стрелы: медсестра в пункте неотложной помощи пожалела антисептика. Доктор сказал:
— У нее, должно быть, уже несколько дней температура.
У меня и правда кружилась голова, в ушах звенело, перед глазами плыло, но я думала, что это от потрясения. Меня уложили в постель, вкололи пенициллин. Доктор сказал: хорошо, что она такая толстая («в теле», как он выразился); у него была какая-то своя теория насчет жира и микробов. Мать принесла мне куриный бульон из кубиков, растворенных в кипятке.
У меня началась настоящая горячка, с бредом. В частности, мною владела мысль, что стрела попала мне в ягодицу в момент смерти тети Лу, и ее направила улетающая тетина душа; уведомила меня о случившемся, попрощалась — надо признать, в весьма своеобразной манере. Разумеется, заражение крови в ее планы не входило, но в целом все было весьма в ее духе… Я сознаю, что это глупости, суеверие, но и посей день не могу избавиться от своего убеждения. Тогда я сильно мучилась, терзалась угрызениями совести: как можно было не услышать прощальное послание, а возможно, даже крик о помощи? Мне следовало все бросить и бежать к тете Лу прямо со стрелой в ягодице. Я бы успела. Из далекого далека до меня доносился ее голос: «Шибче едешь — дальше будешь», «Гвоздя недосчитаться — человеку пропасть», хоть я и знала, что обе поговорки неточны.
В моменты просветления и потом, при выздоровлении, я думала о втором тетином послании — завещании. Как его понимать? Значит ли это, что она все же не могла принять меня такой, какая я есть, и, как все остальные, считала уродиной? Ей я тоже не нравилась? Или прагматичная сторона ее натуры подсказывала, что мне же будет легче, если я похудею? Зная мою мечту, она предлагала мне деньги на отъезд, на побег от матери — но при условии моей капитуляции. Так, по крайней мере, мне тогда казалось.
Однажды, сидя в кровати и листая какой-то отцовский детектив, я случайно увидела свое тело. В комнате было тепло, я откинула одеяло, а ночная рубашка задралась. Обычно я никогда на себя не смотрела, ни в зеркало, ни просто так. То есть, бывало, конечно, что я бросала осторожный взгляд на то или иное место, но чтобы все целиком… Зрелище было слишком ошеломляющее. А сейчас прямо на меня глядело мое бедро. Толстое, огромное, оно походило на больной орган, какие бывают на иллюстрациях в книгах про дикие племена; оно уходило в бесконечность, подобно прерии на аэрофотоснимке, только было не зеленым, а голубовато-белым, испещренным реками венозных прожилок. Оно превосходило размером три нормальных ноги. Я подумала: это — мое бедро. И поняла: дальше так продолжаться не может.
Едва встав с постели, я объявила матери, что намерена похудеть. Она не поверила, но я отправилась в центр города, на Ричмонд-стрит, и согласно воле тете Лу взвесилась в присутствии ее адвоката, мистера Морриси, который без конца повторял:
— Она была личность, ваша тетушка.
За время болезни я уже похудела, и мне осталось сбросить всего семьдесят фунтов.
Мне почему-то казалось, что коль скоро я приняла решение, то должна взять и сдуться, как резиновый матрас. Хотела, чтобы все произошло мгновенно, без усилий с моей стороны, и была крайне раздосадована, когда этого не случилось. Я обратилась к волшебным снадобьям моей матери, всем вместе: по утрам принимала таблетки от ожирения, пила слабительное, по полпачки сразу, питалась хрустящими хлебцами с черным кофе, бегала вперевалку вокруг квартала. Разумеется, не обошлось без серьезных побочных эффектов: зверские, ослепляющие головные боли, учащенное сердцебиение из-за сжигателей жира, пугающая четкость зрения. Мир, который так долго был для меня расплывчатым пятном с огромной, но нечеткой фигурой моей матери на переднем плане, неожиданно обрел фокус. Яркий солнечный свет, сочные краски резали глаза. Меня мучили приступы слабости и жуткие рецидивы, при которых я с маниакальной, непреодолимой страстью, будто в трансе, пожирала все, что попадалось на пути, — с ужасом вспоминаю, как съела девять порций жареной курицы, — и останавливалась, лишь когда мой сузившийся желудок начинал протестовать и отсылал съеденное обратно.
Из-за болезни я много пропустила и никакие могла догнать одноклассников; мне было очень трудно сосредоточиться. По утрам я боролась с мыслями об обеде, а после — с угрызениям и совести. Я стала вялой и вспыльчивой; срывалась на подруг, сказала наконец, что не желаю больше слышать об их идиотских бойфрендах; отказалась украшать зал к балу старшеклассников под названием «Апрельские арабески» — была сыта по горло клинексовыми цветочками. Мок оценки покатились вниз; кожа висела складками, как у тяжелобольного или очень старого человека, болтаясь мешковатым спортивным костюмом. В мае у меня состоялась странная, сюрреалистическая встреча со школьным психологом. В голове звенело от голода, мысли заводной мышью метались из стороны в сторону, а я изо всех сил таращила глаза на неправдоподобного ярко-серого человека, который твердил:
— Мы же знаем, что у тебя, Джоан, есть способности. Может, у тебя неприятности в семье?
— Моя тетя Лy умерла, — сказала я и начала неудержимо хихикать — так, что даже подавилась. Остаток встречи он прохлопал меня по спине. Кажется, он потом звонил моей матери.
Дома я проводила долгие часы перед зеркалом. Брови, а потом и рот постепенно занимали все больше места на моем лице. Я неостановимо уменьшалась. Вид толстого человека на улице, еще недавно рождавший солидарность, вызывал омерзение. Песчаная дюна плоти, тянувшаяся от подбородка к лодыжкам, стала оседать; над ней поднимались острова груди и бедер. Незнакомые мужчины, чьи взгляды раньше скользили по мне так, словно я была пустым местом, начали поглядывать на меня из окон грузовиков, со строительных лесов — вдумчиво, изучающе, как пес смотрит на пожарный гидрант.
Что касается матери, то сначала она была довольна; правда, выражала это по-своему:
— Давно пора, хотя, может, уже и поздно. — Позднее, видя, что я не отступаю, стала говорить: — Ты погубишь свое здоровье… Почему ты ни в чем не знаешь меры? — И даже: — Надо все-таки есть побольше, доголодаешься до смерти.
Она, как и раньше, пекла всякие пироги, печенье и оставляла на кухне мне на искушение, и я с потрясением осознала, что так в известном смысле было всегда. Но я худела, и мать все больше терялась, уходила в себя. Она уже довольно много пила и начала забывать, куда что положила, отдала платья в чистку или нет, что говорила, чего не говорила. Временами принималась умолять меня бросить таблетки и позаботиться о своем здоровье; потом вдруг впадала в ярость, клокочущую, хаотичную, совершенно не похожую на былой целенаправленный гнев.
— Ты невыносима, — презрительно бросала она. — Убирайся, тошнит на тебя смотреть.
С моей точки зрения, такое поведение могло иметь только одно объяснение: кроме моего похудения, у нее ничего не осталось. Все свои дома она уже обставила, делать стало нечего, и на мне она рассчитывала протянусь до конца. По идее, я должна была радоваться ее огорчению, но вместо этого только недоумевала. Я ведь и правда верила, что, если похудею, мать будет счастлива; деспотично, самодовольно, но счастлива: ее воля исполнилась. А она почему-то бесновалась.
Однажды, когда я, еле живая от голода, приплелась из школы и отправилась на кухню за своей единственной наградой — кусочком хрустящего ржаного хлебца, — мать нетвердой походкой вышла из гостиной со стаканом скотча и, несмотря на поздний час, в розовом халате и пушистых шлепанцах.
— Посмотрите на нее, — сказала она. — Ест, ест, только одно и умеет. Ты отвратительна, понимаешь, на твоем месте я бы и нос на улицу постеснялась высунуть. — Такое она говорила, когда я еще была толстой, а она пыталась застращать меня, чтобы хоть как-то уменьшить, но сейчас подобные речи казались совершенно неуместными.
— Мама, — ответила я, — я на диете, ты не забыла? А ем я хлебец, если ты не против, конечно, и сбросила уже восемьдесят два фунта. И как только сброшу еще восемнадцать, то пойду к мистеру Морриси, получу деньги тети Луи уеду из дома.
Мне, конечно, не следовало раскрывать карты. Мать посмотрела на меня со злостью, которая быстро сменилась страхом, и яростно выплюнула:
— Бог тебе этого не простит! Бог тебе этого никогда не простит!
Тут она схватила ножик, которым я намазывала на хлебец творог, и вонзила мне в руку, повыше локтя. Нож прошел сквозь свитер, оцарапал кожу, отскочил и упал на пол. Мы обе не могли поверить в случившееся и, не отрываясь, смотрели друг на друга. Потом я подняла нож, положила на стол и непринужденно накрыла левой рукой дыру в свитере, будто хотела спрятать то, что сама наделала.
— Я, пожалуй, приготовлю чай, — сказала я непринужденно. — Тебе налить, мама?
— Было бы замечательно, — ответила она. — Чай очень бодрит. — Мать неуверенно села на стул. — Я хочу в пятницу пройтись по магазинам, — продолжала она, пока я наливала воду в чайник. — Впрочем, тебе это вряд ли интересно.
— Почему, было бы замечательно, — отозвалась я.
Вечером, когда в комнате матери все стихло — она пошла спать рано, а отец был еще в больнице, — я собрала чемодан и ушла. Я очень испугалась — не столько ножа (царапина оказалась неглубокой, к тому же я как следует промыла ее антисептиком, чтобы не было заражения крови), сколько материнской внезапной религиозности. Когда она заговорила про Бога, я решила, что у нее помутился рассудок. Она, конечно, заставляла меня ходить в воскресную школу, но верующей никогда не была.