8
— Иногда мне кажется, что ты совсем дурочка, — говорила порой мать. Когда я плакала по идиотскому, с ее точки зрения, поводу. Она считала слезы явным признаком непроходимой тупости. Слезами горю не поможешь. Поздно плакать над пролитым молоком.
— Мне скучно, — отвечала я. — Не с кем играть.
— Играй с куклами, — советовала мать, подводя губы.
Что ж, я играла с ними, нейлоновокудрыми, лишенными мочеполовой системы, пластмассовыми богинями с открытым детским взглядом и гладкими, без сосков, грудками-выступами, которые напоминали коленки и не рождали ненужных мыслей. Я наряжала их для светских раутов, куда они так и не попадали, потом опять раздевала — и смотрела, смотрела, страстно желая их оживить. Они были непорочны, нелюбимы, обречены на одиночество: кукол-мальчиков в те времена не выпускали. Мои красавицы танцевали друг с другом или стояли у стенки в глубокой кататонии.
В девять лет я заговорила о собаке — прекрасно зная, что ее не купят, но рассчитывая получить хотя бы котенка; у знакомой девочки в школе кошка принесла целых шесть котят, причем один был семипалый.
Именно о нем я и мечтала. То есть на самом-то деле я мечтала о маленькой сестричке, но это было совершенно исключено, и даже я это понимала; слышала, как мать говорила кому-то по телефону, что и одного ребенка более чем достаточно. (Почему ей было так плохо? Почему я никогда не могла ее порадовать?)
— Кто будет его кормить? — спросила мать. — Трижды вдень?
— Я, — ответила я.
— Ты не сможешь, — сказала мать, — ты ведь не приходишь домой на ланч. — Действительно, ланч я брала с собой в специальной коробочке.
Котенок царапал бы мебель, и его требовалось приучать к ящику. Я стала просить черепашку; казалось бы, что плохого в черепахе, но мать сказала, что от нее будет запах.
— Нет, не будет, — возразила я, — у нас в школе есть черепаха, от нее совершенно не пахнет.
— Они теряются за шкафами, — сказала мать, — и умирают от голода.
Она не желала слышать ни о морской свинке, ни о хомячке, ни даже о птичке. После года неудач я загнала ее в угол — попросила рыбку. Он и не шумят, не пахнут, не имеют паразитов и всегда чистые; ведь рыбы, в конце концов, живут в воде. Я хотела аквариум с цветными камушками и миниатюрным замком.
Не придумав поводов для отказа, мать сдалась, и я купила в магазине «Крески» золотую рыбку.
— Она только погибнет, и больше ничего, — предостерегла мать. — Эти дешевые рыбки вечно чем-то болеют.
Когда рыбка прожила у меня неделю, мать снизошла до того, чтобы спросить, как ее зовут. Я сидела и, прижимая глаз к стеклу, неотрывно глядела на рыбку. Та плавала вверх-вниз, отрыгивая кусочки пищи.
— Сьюзен Хэйуорд, — ответила я. Совсем недавно мы с тетей Лу посмотрели «С песней в моем сердце» — фильм, где Сьюзен Хэйуорд поднимается с инвалидного кресла. У моей рыбки было мало шансов, и мне захотелось дать ей отважное имя. Но та все равно умерла; мать сказала, что я сама виновата — перекормила. Она спустила покойницу в унитаз, не дав мне оплакать ее и похоронить как положено. Я попросила новую рыбку, но мать сказала, что из произошедшего мне следовало бы извлечь урок. Всякое событие непременно должно было служить мне уроком.
Мать считала, что кино вульгарно, хотя, подозреваю, в свое время часто туда ходила; иначе откуда бы ей знать про Джоан Кроуфорд? Но на Сьюзен Хэйуорд меня водила тетя Лу.
— Ну, видишь? — сказала она после просмотра. — Рыжие волосы — это очень шикарно.
Тетя Лу была высокая, грузная, фигура — как на рекламе корсетов для зрелых женщин в каталоге «Итона», но ее это ни капельки не смущало. Она сворачивала седеющие желтоватые волосы в большой пучок на макушке, водружала сверху какую-нибудь невероятную шляпу с перьями и бантиками, прикрепляла ее жемчужной заколкой, надевала костюм из тяжелого твида, объемистую шубу — и казалась еще выше и толще, чем на самом деле. Одно из самых ранних моих воспоминаний: я сижу на ее широких, обтянутых шерстяной тканью коленях — эти колени были единственными, на которых я когда-либо сидела, причем мать всегда говорила: «Слезай, Джоан, не приставай к тете Луизе», — и глажу лисицу, висящую у нее на шее. Лиса была настоящая, коричневая и еще не такая шелудивая, какой стала позже, с хвостом и четырьмя лапками, с черными глазами-бусинами и прохладным пластмассовым носом; под ним, вместо нижней челюсти, имелась застежка, которая придерживала хвост. Тетя Лу, открывая и закрывая застежку, «разговаривала» за лису. Хитрое животное открывало всяческие секреты, например, где спрятаны леденцы, которые тетя Лу принесла мне в подарок, и задавало важные вопросы: скажем, что я хочу получить на Рождество. Когда я стала постарше, игра прекратилась, но лиса по-прежнему хранилась в шкафу, несмотря на то что вышла из моды.
В кино мы ходили очень часто. Тетя Лу обожала кино — особенно такое, где можно поплакать; без этого картина не могла считаться хорошей. У нее был свой рейтинг: фильм на два, три или четыре «Клинекса» — вроде звездочек в ресторанном гиде. Я тоже плакала, и эти праздники легитимных рыданий — самые счастливые мгновения моего детства.
Прежде всего восхищало, что я иду наперекор воли матери; хотя она сама меня отпускала, чувствовалось, что ей это не по душе. Затем мы ехали в кинотеатр на трамвае или на автобусе. Потом запасались в фойе бумажными носовыми платками, попкорном, конфетами и несколько часов сидели в приятной, мшистой темноте, набивая рты, хлюпая носами и глядя на большой экран, а перед нашими глазами, красиво страдая, проплывали величавые героини.
Я прошла все испытания вместе с милой, безропотной Джун Эллисон, вынужденной пережить смерть Гленна Миллера; съела три коробки попкорна за то время, что Джуди Гарланд мучилась с мужем-алкоголиком, и пять шоколадок «Марс», пока Элинор Паркер в «Прерванной мелодии» — где оперная певица становится калекой — мужественно брела по своему тернистому пути. Но больше всего мне нравились «Красные башмачки» с Мойрой Ширер — про балерину, которая разрывается между мужем и карьерой. Я ее боготворила: не только за рыжие волосы и восхитительные туфельки красного атласа, но и за очень-очень красивые костюмы; к тому же она страдала больше других. И чем мучительней были ее терзания, тем интенсивнее я работала челюстями — мне тоже хотелось всего этого: и танцевать, и быть замужем за красавцем-дирижером, всего сразу. А когда бедняжка бросалась под поезд, я так оглушительно всхрюкивала, что на меня возмущенно оборачивались даже те, кто сидел на три ряда впереди. На этот фильм тетя Лу водила меня четыре раза.
Я посмотрела не один фильм «для взрослых» намного раньше, чем стала взрослой, — моим возрастом никто не интересовался. К тому времени я была уже очень увесистой, а все толстые женщины выглядят одинаково — на сорок два. К тому же они заметны не больше худых, а наоборот — на толстых неприятно смотреть, и от них отводят глаза. Думаю, кассиры и капельдинеры воспринимали меня как огромное, лишенное всяких черт, бесформенное пятно. Реши я ограбить банк, ни один свидетель не смог бы меня как следует описать.
Из кинотеатра мы выходили с красными глазами — наши плечи все еще тяжело вздымались — и очень довольные. Мы шли выпить содовой или домой к тете Лy перекусить — горячими сэндвичами с крабовым мясом и майонезом, холодным куриным салатом. У нее было много такой еды в холодильнике и жестяных банках на буфетных полках. Она жила в старом доме с просторными комнатами, отделанными темным деревом. Мебель тоже была темная, солидная, часто — пыльная, и вечно заваленная чем попало: на диване — газеты, на полу — вязаные шали, под стульями — чулки, туфли, в раковине — грязные тарелки. Для меня этот беспорядок означал свободу, разрешение делать все, что душе угодно. Я старалась имитировать его в своей комнате и закидывала одеждой, книжками и конфетными обертками все поверхности, кропотливо продуманные и созданные моей матерью: туалетный столик под оборчатой скатертью из муслина с узором в виде веточек, такое же покрывало на кровати, ковер, гармонирующий с обстановкой. Пожалуй, это был мой единственный опыт оформления интерьеров, и, к сожалению, рано или поздно все приходилось убирать.
После еды тетя Лу наливала себе стаканчик, скидывала туфли, усаживалась в разлапистое кресло и скрипучим голосом начинала расспрашивать меня в жизни. Она искренне всем интересовалась и даже не смеялась, когда я говорила, что хочу стать оперной певицей.
Моя мать в душе презирала тетю Лу и считала ее, безмужнюю, неполноценной, несчастной женщиной. Если и так, то тетя Лу очень хорошо это скрывала. Мне она казалась куда менее несчастной и разочарованной, чем моя мать, которая к тому времени, заполучив и отделав свой последний дом, полностью сосредоточилась на том, чтобы как-то меня уменьшить. Она испробовала поистине все. И когда я наотрез отказалась принимать лекарства и придерживаться диет — тщательно ею разработанных, с меню на каждый день и подсчетом калорий, — отправила меня к психиатру.
— Мне нравится быть толстой, — сказала я доктору и разразилась слезами. Тот сидел, сведя кончики пальцев, и, пока я отдувалась и всхлипывала, улыбался — благожелательно, но с легким отвращением.
— Разве тебе не хочется выйти замуж? — спросил он, стоило мне затихнуть. От этого вопроса я завелась по новой, однако при следующей встрече с тетей Лу сразу спросила:
— Разве тебе не хотелось замуж?
Тетя Лу — она восседала в пухлом кресле и пила мартини — ответила характерным хриплым смешком.
— О, деточка, — сказала она, — я ведь была замужем. Неужто я никогда не рассказывала?
Я была уверена, что тетя Лу старая дева: ведь у нее та же фамилия, что и у моего отца, — Делакор. «Французская аристократия, ясное дело», — говорила тетя Лу. Их прадед был фермером; он решил изменить жизнь к лучшему и вложился, по выражению тети, в железную дорогу, с самого ее основания, ради чего продал свою ферму. Так в семье появились деньги.
— Разумеется, все они были мошенники, — протянула тетя Лу, цедя мартини, — просто их так никто не называл.
Как выяснилось, в девятнадцать лет тетя Лу с одобрения семьи вышла замуж за человека на восемь лет себя старше, с хорошим положением в обществе. К сожалению, муж оказался заядлым игроком.
— В один карман влетало, а из другого вылетало, — просипела тетя Лу, — но что я тогда понимала? Я безумно влюбилась, моя дорогая, безумно, он был высокий, темноволосый — красавец! — Я начала понимать, почему ей нравятся фильмы, которые мы смотрим: они очень напоминали ее собственную жизнь. — Чего я только не делала, моя милая, как ни старалась, но все без толку. Он пропадал по несколько дней кряду, а я, между прочим, понятия не имела, как вести дом и распоряжаться деньгами. В жизни продуктов не покупала; считала, что достаточно снять телефонную трубку, и тебе сразу принесут все, что нужно. В первую неделю семейной жизни я заказала по фунту всего: муки, соли, перца, сахара. Думала, именно так и следует поступать. Перца хватило на много лет. — Тетя Лу рассмеялась, как сердитый морж. Она любила посмеяться над собой, только иной раз от собственных шуток у нее перехватывало дыхание. — Он всегда возвращался, и если с проигрышем, то клялся в любви. А когда выигрывал, сетовал на цепи, которыми скован. Все это было очень грустно. А потом настал день, когда он не вернулся. Кто знает, может, его убили за долги? Интересно, жив ли он еще, если да, то я, полагаю, по-прежнему за ним замужем.
Позднее я узнала, что у тети Лу есть сердечный друг по имени Роберт. Он был бухгалтер, с женой и детьми, и к тете Лу приходил по воскресеньям на ужин.
— Не говори матери, детка, хорошо? — попросила тетя Лу. — Я не уверена, что она поймет.
— А тебе не хочется за него замуж? — поинтересовалась я, узнав о Роберте.
— Пуганая ворона куста боится, — ответила тетя Лу. — И потом, я ведь так и не развелась — какой был смысл? Я просто взяла назад девичью фамилию, чтобы не отвечать на дурацкие вопросы. Послушайся моего совета, девочка: не выходи замуж лет как минимум до двадцати пяти.
Тетя Лу нисколько не сомневалась: желающие пасть к моим ногам найдутся обязательно; она и мысли не допускала, что никто не предложит мне руки и сердца. По мнению матери, с моей внешностью не на что было и рассчитывать, но тетя Лу считала, что на сложности нужно плевать, а препятствия существуют для того, чтобы их преодолевать. Обезножевшие оперные певицы вполне в состоянии добиться всего, чего хотят, главное — не. сдаваться. И даже такая громадина, как я, может очень много. Правда, сама я не была так уверена в собственном потенциале.
После неудачного замужества тетя Лу решила найти работу.
— Печатать я не умела, — рассказывала она, — и вообще ничего не умела, при моем-то воспитании; но тогда, детка, была Депрессия, деньги в семье кончились, пришлось как-то выкарабкиваться. Я пошла работать.
Пока я была маленькая, о службе тети Лу говорили очень расплывчато — как мои родители, так и она сама. Упоминали только, что она возглавляет департамент какой-то фирмы. Лишь в тринадцать лет я узнала, чем она в действительности занимается.
— На, — сказала однажды мать, — думаю, тебе пора это почитать. — И сунула мне в руки розовый буклет с красивой цветочной виньеткой на обложке. «Ты растешь» — называлась книжечка. Открывалась она письмом: «Чем старше ты становишься, тем интереснее твоя жизнь. В то же время, с тобой происходит много непонятного. Например менструация…» Внизу помещалась фотография тети Лу, которая была снята, когда у нее еще не так сильно обвисли щеки. Она улыбалась профессионально-материнской улыбкой; шею обвивала единственная нитка жемчуга. Тетя Лу нередко носила жемчуг в обычной жизни, но всего одну нить — никогда. Под письмом стояла подпись; «Искренне Ваша, Луиза К. Делакор». Я с большим интересом изучила диаграммы в розовом буклете, прочла, как себя вести на теннисном корте и школьном выпускном вечере, как одеваться и чем мыть голову; но больше всего меня потрясли фотография и подпись. Моя тетя Лу была почти как кинозвезда. Она оказалась знаменитостью — в своем роде.
При следующей же встрече я обо всем ее расспросила.
— Я заведую связями с общественностью, моя дорогая, — сказала она. — Только по Канаде. Но тот буклет, в общем-то, не я писала. Это работа рекламного отдела.
— А чем занимаешься ты? — спросила я.
— Ну, — протянула она, — хожу на всевозможные заседания, даю советы по рекламе. А еще отвечаю на письма. Через секретаршу, разумеется.
— Какие письма? — заинтересовалась я.
— О, сама можешь представить, — ответила тетя Лу. — Жалобы на качество продукции, просьбы что-то посоветовать, всякое такое. Казалось бы, писать должны одни только молоденькие девочки — собственно, в основном так и есть. Спрашивают, где у них вагина и тому подобное. Для них у нас специально разработан бланк ответа. Но приходят письма и от тех, кто действительно нуждается в помощи; им я отвечаю лично. Например, кто-то боится идти к врачу или что-то еще и пишет мне. А я в половине случаев даже не знаю, что сказать. — Тетя Лу допила мартини и встала за новой порцией. — Как раз на днях пришло письмо от женщины, которая считает, что беременна от инкуба.
— Инкуба? — удивилась я. По звучанию это напоминало какой-то медицинский прибор. — А что такое инкуб?
— Я смотрела в словаре, — сказала тетя Лу. — Это такой демон.
— Что же ты посоветовала? — с ужасом спросила я. Что, если та женщина права?
— Я посоветовала, — задумчиво проговорила тетя Лу, — купить тест на беременность. Если он положительный, то это не от инкуба. А если отрицательный, то не о чем и беспокоиться, верно?
— Поведение Луизы выходит за всякие рамки, — сказала как-то моя мать, объясняя отцу, почему она не приглашает тетю Лу чаще. — Понятно, что гости интересуются, чем она занимается, но она же вечно лепит все как есть. Я не могу допустить, чтобы у меня за столом употребляли подобные выражения. Знаю, она очень добрая, но ей полностью наплевать, что о ней подумают.
— Подсчитаем плюсы, — со смешком сказала мне тетя Лу. — Они хорошо платят и хорошо ко мне относятся. На что тут жаловаться?
Психиатр после трех сеансов слез и молчанок махнул на меня рукой. Меня обижала его убежденность, что во мне, помимо ожирения, еще что-то не так, а он обижался, что я обижаюсь. Матери он сказал, что это проблема семейная, и, работая только со мной, ее не решить. Мать возмутилась.
— Подумай, какая наглость! — крикнула она отцу. — Он хотел содрать еще денег! Все они шарлатаны, если хочешь знать мое мнение.
После психиатра настала эпоха слабительного. Думаю, мать совсем отчаялась; мой вес стал ее навязчивой идеей. Подобно большинству людей, она мыслила образами и, должно быть, видела во мне некую гигантскую штуковину с одним отверстием, трубу, которая все впускает, но ничего не выпускает; ей казалось, что стоит только найти и вытащить пробку, и я мгновенно сдуюсь, как дирижабль. Она стала покупать разные лекарства и подсовывать их мне под всяческими предлогами — «Это хорошо для цвета лица» — и даже тайно подмешивать в еду, а однажды сделала из слабительного глазурь для шоколадного торта, который оставила в кухне на столе. Я его нашла, съела и чуть не умерла, но худее не стала.
Это было уже в старших классах. Я не позволила матери отдать меня в частную женскую школу, где носили шотландские юбки и маленькие клетчатые галстучки, поскольку со скаутских времен избегала сугубо женских сообществ, особенно тех, что одеты в форму. Вместо частной школы я пошла в ближайшую местную. Мать считала, что это, конечно, плохо, но могло быть гораздо хуже — мы теперь жили в очень респектабельном районе. Однако семьи так называемого «нашего уровня», которые моя мать числила достойными подражания, отправляли детей в частные школы наподобие той, куда она хотела послать меня. В местную же попадали отбросы — дети из небольших домов по окраинам нашего района, из недавно построенных многоэтажек, к обитателям которых старожилы относились с подозрением, и, того хуже, дети с торговых улиц, из квартир над магазинами. Многие одноклассники пришлись бы не по нраву моей матери, но я ей об этом не рассказывала, поскольку не хотела, чтобы меня обрядили в форму.
К тому времени мать начала давать мне деньги на одежду — в качестве стимула похудеть. Она считала, что я стану покупать вещи, которые сделают меня не такой заметной; какие-нибудь темные платья в меленький горошек либо вертикальную полоску, излюбленные создателями моды для толстых. Вместо этого я выискивала одежду странную, вызывающе некрасивую, кричащих цветов, с горизонтальными полосами. Что-то покупала в салонах для беременных, что-то-по сниженным ценам на распродажах; особенно мне нравилась красная, толстая, почти войлочная, юбка-солнце с аппликацией в виде черного телефона. Чем ярче цвет, чем шарообразнее вид, тем охотнее я покупала: лишь бы не дать себя урезать, выхолостить с помощью темно-синего мешка в горошек.
Однажды я вернулась домой в новом желто-зеленом полупальто с овальными деревянными пуговицами, светясь, как неоновая дыня, мать расплакалась — отчаянно, горько, уронив на перила беспомощное, словно тряпичное, тело. Раньше она никогда не плакала при мне, поэтому я перепугалась, но одновременно возликовала: вот моя сила, мое единственное против нее оружие. Я победила; не дала себя переделать по ее стройному и прекрасному образу и подобию.
— Где только ты это выкапываешь? — рыдала мать. — Ты назло, нарочно! Если бы я была как ты, то сидела бы в подвале!
Этого момента я ждала давно, очень давно. Та, что заплачет первой, проигрывает.
— Ты пила, — сказала я. Это была истинная правда, и я впервые в жизни осознанно испытала счастье праведного осуждения.
— Чем я провинилась, что ты так себя ведешь? — воскликнула мать. Она была в халате и тапочках, несмотря на четыре тридцать пополудни, и, надо заметить, волосы у нее могли быть и почище. Я презрительно протопала мимо и поднялась в свою комнату, весьма довольная собой. Но немного подумала и засомневалась. Мать присвоила все лавры себе, но ведь я не ее кукла и поступаю тем или иным образом не потому, что она что-то сделала, а потому, что сама так хочу. И вообще, что ужасного в моем поведении?
— Я такая, какая есть, — сказала однажды тетя Лу. — И если я кому-то не нравлюсь, это его забота. Запомни, моя дорогая: не все в жизни можно выбирать, но можно научиться принимать все как данность.
Я привыкла считать тетю Лу мудрой; и уж безусловно, она была великодушна. Одна беда — сентенции, которыми она так щедро сыпала, на поверку часто оказывались неоднозначны. Например, кто кого должен был принять: я свою мать или она меня?
Иногда я мечтала: тетя Лу — моя настоящая мать, которая по неизвестным, но вполне простительным причинам передала меня на воспитание моим родителям. Может, я дочь красавца-игрока, который еще обязательно объявится? Или тетя Лу родила меня вне брака, в очень юном возрасте? Тогда отец мне вовсе не отец, а мать… но тут все рушилось: что могло заставить мою мать взять меня к себе, если она была не обязана этого делать? Стоило отцу лишь заикнуться о том, как сильно меня любит тетя Лу, мать тут же ядовито фыркала: «Она же не сидит у нее на голове постоянно!» На руках, на шее, на голове — метафоры, которыми пользовалась моя мать, говоря обо мне, хотя наделе почти никогда ко мне не прикасалась. Руки у нее были тонкие, с длинными пальцами и красными ногтями, прическа безупречно уложена; в жестких кудрях для меня не нашлось бы гнездышка. Я хорошо помню, как мать выглядела, но вот ощущений память не сохранила.
Зато тетя Лу была холмистая, мягкая, шерстяная, меховая; даже лицо, напудренное и нарумяненное, было ворсистым, словно тельце пчелы. Из прически вечно выбивались пряди; подол махрился; местечко между воротником и шеей, куда я, слушая говорящую лису, опускала лоб, пахло чем-то сладковатым. Когда летом мы гуляли по Канадской национальной выставке, она держала меня за руку. Мать никогда этого не делала, она заботилась о перчатках и придерживала меня за плечо или воротник. Она ни за что не повела бы меня на Выставку: там якобы нет ничего интересного. А вот мы с тетей Лу считали, что очень даже есть. Нам нравилось все: крики зазывал, духовые оркестры, розовая сладкая вата и жирный попкорн, которыми мы объедались, разгуливая от павильона к павильону. Первым делом мы всегда шли к павильону натуральных продуктов, смотреть корову, сделанную из настоящего масла; только один раз вместо коровы вылепили королеву.
Но есть и такое, чего я толком не помню. Однажды, когда мы уже погуляли по центральной аллее и побывали на аттракционах, тех, что поспокойнее — тетя Лу любила чертово колесо, — то увидели два шатра, куда она меня не пустила. На одном были нарисованы одалиски в гаремных костюмах с огромными торчащими грудями; рядом, у входа, на маленькой сцене, позировали две или три женщины в прозрачных шароварах и с голыми животами, а человек с мегафоном зазывал публику. В другом шатре проходило шоу чудес-
Там были шпагоглотатель, пожиратель огня, гуттаперчевый человек, сиамские близнецы, которые СРОСЛИСЬ ГОЛОВАМИ И ТАК И ЖИВУТ, и самая толстая в мире женщина. Туда тетя Лу тоже отказалась заходить.
— Нельзя смеяться над чужим несчастьем, — изрекла она, гораздо серьезнее, чем обычно. Как несправедливо, подумала я: надо мной ведь смеются, а мне почему нельзя? Впрочем, тогда ожирение не считалось несчастьем, а расценивалось всего-навсего как позорное безволие; в нем не было ничего фатального, а следовательно, и привлекательного. Другое дело сиамские близнецы или жизнь в барокамере. Короче говоря, плохо ли, хорошо ли, но в том шатре была Женщина-Гора, которую мне страстно хотелось, но так и не удалось увидеть.
Никак не вспомню, было там два шатра или только один? Вроде бы человек с мегафоном зазывал и на шоу чудес, и на одалисок. Оба представления были очень зрелищны: такое, чтобы поверить, нужно увидеть.
На центральной аллее тетя Лу больше всего любила огромную пасть, откуда нескончаемым потоком лился механический смех. Это называлось «Хохот во мраке». Внутри были фосфоресцирующие скелеты и кривые зеркала, которые растягивали тебя или сужали. Они меня нервировали: толще я становиться не хотела, а в возможность стать тоньше не верила.
Женщину-Гору я представляла так: она сидит в кресле, вяжет; перед ней проходят зрители — нескончаемая вереница худых серых лиц. Она в прозрачных шароварах, бордовом атласном лифчике, как у танцовщиц, и красных шлепанцах. Я пыталась представить, каково ей. В один прекрасный день Женщина-Гора взбунтуется и совершит нечто из ряда вон выходящее; а пока зарабатывает себе на жизнь чужим любопытством. Она вяжет шарф кому-то из родственников; тому, кто знает ее с детства и вовсе не считает странной.