3
Как-то вечером приходит с левого берега Лазарь — начфин. Весь белый и дымящийся от мороза вваливается ко мне в землянку. Замерзшими, негнущимися пальцами вытягивает водку из кармана.
— По случаю взятия танка. Вспрыснуть надо…
Лисагор смеется. Я ничего не отвечаю. Мне уже надоели эти розыгрыши. Нет человека в полку, который не шутил бы по поводу моего танка. Даже тихий, скромный Лазарь — и тот вот острит.
— Иди ты знаешь куда?
Лазарь удивленно пожимает плечами.
— А у нас, на той стороне, слух распространился — будто красный флаг уже на танке…
— Вот приходите с той стороны и берите его, а потом уже слухи распространяйте.
Лазарь улыбается, скидывает шинель, сапоги, забирается на койку.
— Мороз такой, что голова трещит. К утру, наверное, Волга станет.
— Давно пора. Может, тол тогда подвезут. Лисагор раскупоривает бутылку.
— Взрывать, что ли, танк собрались? — спрашивает Лазарь.
— Какой там танк. Землю, а не танк. Земля знаешь какая?
— Вы что, подкапываетесь под него?
Лисагор так и застывает с бутылкой в руке. Меня тоже точно током ударяет. Вот дураки! Неделю мучаемся под немецким огнем, а такая простая мысль до сих пор не пришла в голову…
— Лазарище, будь ты проклят, золотая голова! Где ты только учился?
Подкопаться! Просто, как колумбово яйцо! Ближе всего к танку от крайней правой фарберовской землянки. Метров тридцать, не больше. Вал около нее высокий — метра полтора. Немцы даже не увидят, как мы землю выкидывать будем. А грунт на глубине не такой мерзлый.
— Здорово, черт возьми! — Лисагор хватает карандаш. — И людей много не надо. Копать сможет один человек — только часто менять. Один копает, другой землю вытягивает, двое разравнивают и маскируют. Восемь — десять человек с гаком хватит. Если дивизионных саперов человек пять подкинут — дня за три-четыре сделаем. Правда, инженер?
Лисагор подводит черту и пишет под ней цифру «4» — четверо суток.
— Устинов твой в восторге будет. Совсем как в Севастополе. Заложим толу килограмм сто — и как ахнем!.. Представляешь воронку? Бойцы из нее прямо шеренгой пойдут.
Мы выпиваем поллитровку, хлопаем от радости Лазаря по спине так, что он кашлять начинает. Натянув валенки, я бегу к Ширяеву, потом к майору.
Звонок по телефону полковнику, трехминутный разговор, и с завтрашнего вечера я получаю в свое распоряжение взвод дивизионных саперов, сто пятьдесят килограммов аммонита и пятьдесят килограммов тола из неприкосновенного запаса. Срок — четыре дня.
Ночью я никак не могу заснуть, ворочаюсь с боку на бок, мешаю свернувшемуся около меня клубочком Лазарю спать, курю одну папиросу за другой.
Следующие четыре дня я, кажется, совсем не сплю. Где-то урывками, скорчившись, вздремну на полчаса, и все. В рот ничего не лезет.
Лисагор тоже в лихорадке. Матерится за десятерых, сам землю таскает, раздобывает где-то три аккумулятора и десятиметровый шнур с лампочкой, кормит бойцов шоколадом, чтоб азартнее были.
В первые сутки проходим десять метров. Во вторые — восемь с половиной. Задерживает земля. В ведрах и котелках, на карачках приходится вытягивать ее наружу. С каждым новым метром работа усложняется. Грунт все-таки мерзлый, хотя мы только на глубине двух метров.
К утру первого декабря пройдено восемнадцать с половиной метров. Осталось одиннадцать с половиной. Меняем бойцов через каждые пятнадцать минут. Включаемся сами. В общей сложности нас работает пятнадцать человек. Этого более чем достаточно.
Еще один день. К вечеру остается пройти три метра. Бойцы копают, как звери. Вылезают из туннеля потные и грязные как черти. Совершенно неутомим Тугиев — работает не по четверти, а по полчаса и в четыре раза превышает норму. Я выхожу из строя — со второго раза натираю себе мозоли на ладонях. Четыре дня — ни я, ни Лисагор не ходим на берег.
Второго декабря часов в девять вечера звонит из штаба Ширяев.
— В пять ноль-ноль «сабантуй». Успеешь?
— Успею.
— Я приду часа в четыре. Разведчики тебе нужны?
— Для чего?
— Живая сила. Вместо третьего батальона.
— А не жалко?
— У меня Чумак был. Предлагал свои услуги.
— Что это с ним случилось?
— Хочет первым в танк попасть. Полковник говорил, что к ордену представит.
— Ну что ж, пускай приходит. Я ему всегда рад.
— Человек пять хватит?
— Хватит.
— Жди, значит.
— Жду.
Я кладу трубку.
Итого, значит, одиннадцать бойцов — по три от двух батальонов и пять разведчиков. Мощная операция. Надо только ребят подходящих подобрать. Звоню Синицыну и Фарберу. Синицын обещает дать хорошие «березовые колышки». На нашем телефонно-кодовом жаргоне «березовыми» (в противовес «горелым») колышками называются опытные бойцы, преимущественно из сибиряков.
Фарбер сам приходит ко мне — в блиндаж первой роты, мой временный КП.
У него желтуха. Лимонно-желтый, в круглых очках своих, он похож сейчас не то на китайца, не то на японца. Желтухой сейчас почти все болеют — от однообразной пищи. Противная болезнь — нападает инертность, сонливость, пропадает аппетит. То тут, то там на снегу видны красно-бурые следы мочи.
— Кончать, значит, сегодня собираетесь? — говорит Фарбер, снимая и протирая запотевшие очки.
— Как будто…
— Волнуетесь?
— Волнуюсь.
Я чувствую, что мне страшно хочется спать — режет глаза, точно в них песок, — а сон не идет. Бывает такое!
— От вашего батальона трое пойдут, знаете? — говорю я.
— От моего три и от Синицына три. Так, что ли?
— Так. Всего шесть.
— Шесть… Почти целый батальон.
Он улыбается своей тихой некрасивой улыбкой.
— Сколько у вас людей теперь, Фарбер?
— Каких? Которые хлеб получают или воюют?
— Воюют.
— Без минометчиков и пулеметчиков — девять. Это с командирами рот, взводов, отделений.
— А их сколько?
— Один.
— Здорово.
— Вчера было двое, сегодня один.
— Убит?
— Убит. Уразов. Вряд ли вы его знаете. Из новеньких. Татарин, кажется, или казах. Хорошенький такой, черноглазый…
— Снайпер, должно быть?
— Снайпер. Расплодилось их сейчас у фрицев — уйма. За последнюю неделю пятерых вывели у меня из строя.
— Мне сегодня тоже попало, — сидящий в углу связист показывает потрепанную ушанку — в ней маленькая аккуратная дырочка в наушнике, — когда цепь проверял.
— А Уразову в каску, — говорит Фарбер. — Прямо в лоб. Никогда раньше не носил. А тут надел. Точно предчувствовал. Утром все письма писал.
— А вы верите в предчувствие, Фарбер?
— Как сказать…
— А все-таки…
Фарбер опять снимает и протирает очки. Надевает их, поправляет за ушами, на переносице. Не мигая смотрит в огонь, на весело потрескивающие щепки.
— Как вам сказать… — совсем тихо говорит он, — и верю, и не верю. Умом не верю, а вот где-то внутри, вопреки разуму… — Он старательно впихивает в печку смолистую, сверкающую янтарными капельками щепку, пламя с жадностью охватывает ее со всех сторон. — В детстве я боялся покойников, ни за что бы не пошел ночью на кладбище. Даже сейчас, когда я вижу убитого, мне трудно представить себе, что это уже все, абсолютный конец… Какой-то душевный атавизм?.. — Он подбрасывает еще несколько щепок в огонь. — Был у меня друг. Собственно говоря, даже не друг — друзей у меня давно уже нет, — а человек, к которому я очень хорошо относился. И он ко мне как будто неплохо. Веселый такой мальчик, командир конной разведки. Шутник, весельчак, кровь так и играла. На любое самое сложное задание, как на прогулку, отправлялся. Заломит набекрень кубанку, папиросу в зубы — и пошел… И вот когда он на последнее свое задание отправлялся — было это весной этого года, на Донце, пришел он ко мне и попрощался… «Будь здоров, говорит, Фарбер, больше не увидимся». Я сразу даже не понял. Решил, что в другую часть переводят или в какое-нибудь училище посылают. «Нет, говорит, за „языком“ иду». — «Почему же не увидимся?» — «Не вернусь. Убьют». И в одну точку все смотрит. «Я уж точно знаю». Даже карточку мне на прощанье подарил.
Фарбер расстегивает шинель и откуда-то из глубины достает старенький, потрепанный бумажник. Мы оба долго рассматриваем веселое, мальчишеское, почти без бровей лицо, смотрящее на нас с потрескавшегося и потертого глянцевого квадратика.
— Сережа Кондрашев. Лучший разведчик, которого я когда-либо встречал. Фарбер прячет бумажник и застегивает шинель. — Ему оторвало голову снарядом, когда он уже вернулся с задания и устраивался на ночлег…
Больше мы ничего не говорим. Сидим и смотрим на огонь, на вываливающиеся из печки и тихо гаснущие на земле угольки. Откуда-то издалека чуть слышно доносятся редкие, равномерные пулеметные очереди… На передовой тишина.
А часиков через пять-шесть… Проверим пистолеты, гранаты, натянем рукавицы и…
Я закрываю глаза и стараюсь себе представить, как развернутся события.
Будем лежать у входа в туннель на животах и смотреть на часы. Потом или я, или Ширяев скажем: «Пора». Кто-то приложит к наискось срезанному бикфордову шнуру спичку и с силой проведет по ней теркой. Спичка не зажжется. Зажигающий вполголоса выматерится, полезет в карман за другой спичкой. Кто-нибудь присветит фонариком, заслонив его ладонью. Опять движение теркой. Вспышка. Пошло. Бикфордов шнур выплевывает пламя, тихо шипит, укорачивается. Пятнадцать секунд — столько секунд, сколько в нем сантиметров. Медленно подбирается к капсюлю, капсюль соединен с детонирующим шнуром. Детонирующий шнур длиной в тридцать пять метров, но сгорит он в 1/8 секунды. Он горит со скоростью 270 метров в секунду… Мы все сожмемся, подберемся, еще раз проверим, где гранаты.
А потом… Потом тридцать метров под землей, натыкаясь на чьи-то пятки, сжимая в руке оружие, задыхаясь от напряжения…
А может, недостаточно тола положили и воронка получится слишком маленькая, тесная? Нет. Сто пятьдесят килограммов тола и сто пятьдесят аммонита — это не игрушки…
Ну, а потом, потом… Неужели будем сидеть под танком? Повернем пулемет и будем жарить по немцам? Ход завалим, заминируем. А завтра вечером, сидя в моей землянке за шипящим самоваром, будем говорить обо всем, как уже о прошедшем…
А может?.. Нет, не может быть. Ни в коем случае не может быть… Никогда больше не скажет полковник: «Эх, инженер, инженер…»
— Товарищ лейтенант, вас!
Телефонист протягивает мне трубку. Беру.
— Шестьдесят первый слушает. В ухо шипит голос Коробкова — зам по тылу, — он сегодня дежурный по штабу.
— Большой хозяин интересуется, как дела. Сколько осталось?
— Метра три…
— К пяти будет готово?
— Будет.
— Так и передать?
— Так и передать.
— Это точно?
Я отдаю трубку телефонисту. Коробков может замучить своими вопросами. Фарбер встает, опускает наушники на шапке — мороз сегодня еще крепче.
— Поеживаются фрицы, — улыбается он, завязывая тесемки под подбородком. — Видали наш трофей сегодняшний?
— Какой трофей?
— Неужели не знаете? Фриц к нам перебежал…
— Ну?
— Самый настоящий, кукрыниксовский. В пилотке. Обмотанный полотенцем.
— Что ж вы не рассказываете?
— Я думал, вы знаете. Раненько утром еще прибежал. Надоело, говорит, воевать — холодно. Штрафник. Не захотел отдать офицеру теплый свитер. С убитого товарища снял. Ну и угодил в штрафники — под танк.
— Под танк?
— Под танк. Он у них «toteninsel» называется — «остров смерти». Туда только штрафников посылают. Кто сутки просидит — оправдывается, кто двое получает железный крест, кто трое — с дубовыми листьями. Но таких еще не было…
— Ага… Значит, и у них он в печенках сидит. Хорошо.
— Говорят, в день по пять-шесть убитых вытягивают из-под него.
— Хорошо…
— Отправили его в штаб. Что-то важное хочет сообщить, только не ниже как полковнику… Смешной такой, замерзший и с рюкзаком не меньше, чем он сам. Пожалел расстаться… Ну ладно. Я пошел…
Фарбер протягивает руку.
— Так, значит, в пять?
— В пять.
Он уходит. В землянку врывается облако свежего морозного воздуха, и коптилка чуть не гаснет.