Глава 6
Это был один из дивных мягких парижских вечеров конца сентября. Небо еще заливала синева – то густая, то прозрачная, как морская волна, то сумеречная, ночная; но это великолепное полотнище, протянувшееся от горизонта до горизонта, местами уже стало выцветать, особенно по краям оно казалось порванным, слегка запятнанным, в подтеках, словно тронутое стайками розовых облаков, вобравших в себя зябкий сероватый пресный отблеск городских огней, расцвечивающих низкое, будто зимнее, небо – скоро и все оно скроется за облаками. Но в этот вечер вдруг повеяло холодом, надвигающейся зимой; где-то неподалеку садовник или подметальщик развел костер из опавших листьев – в изысканно-терпком запахе дыма чудилось что-то подкупающе детское, он навеивал воспоминания о деревне, особенно мучительные, если все детство прошло в городе.
На поэтический лад меня настраивали беседы с Кориоланом, к которому я отправился в наше любимое кафе, как только Лоранс вышла из дома. Я показал ему копию договора с банком и вновь почувствовал на себе снисходительно-любящий взгляд, которым он, к моему великому стыду, обычно меня осаживал.
– Ну в самом деле, послушай, – сказал я, – ведь не может же Лоранс отказать мне в подписи, если я захочу взять свои собственные деньги в банке? Это просто немыслимо!
– Ты так считаешь?
– Но ведь она же их не хочет!
– Да, не хочет! Особенно не хочет, чтобы они были у тебя! Ты еще не понимаешь? Для Лоранс твои деньги значат, что ты теперь можешь купить себе билет на самолет и улететь один к каким-нибудь блондинкам, чтобы отплясывать с ними ча-ча-ча в казино – без нее, разумеется. Она ненавидит эти деньги, а теперь, когда может их у тебя отнять… – Он покачал головой.
Но я, как идиот, твердил:
– Ну что ты… она не может мне запретить…
– Она может тебе отказать в пачке сигарет, если захочет! – твердо выговорил Кориолан. – Да пойми ты: тебе и сантима, может быть, не дадут из этих денег. Хорошо же они тебя облапошили… Эх ты, шляпа!
Я пробурчал, что это просто невероятно… Но теперь мне припомнился довольный вид моего тестя, жест Лоранс, когда она испугалась, что я ее ударю… испугалась – значит, было за что… теперь я и сам начал это понимать… И все-таки невероятно…
– Ты думаешь, она осмелится?..
Кориолан только пожал плечами и отвернулся. С брезгливым видом он протянул мне бумаги, похлопал по плечу, откинулся на стуле, усталый, измученный…
– Который час? – спросил я.
– Уж не собираешься ли ты спокойненько вернуться к семейному очагу? – встрепенулся Кориолан.
– А чего ты хочешь от меня?
– Ну ты даешь! Заметь, я все это предвидел. Но тут ты меня просто убиваешь!
Мне его реакция показалась странной, хотя, может быть, и вправду, для того чтобы уйти из дома, лучшего момента не придумаешь: теперь мы могли на пару с Кориоланом позволить себе приятную и спокойную жизнь. Но, по-моему, наоборот, нужно было сражаться, а не бежать. Я отлично понимал, что он имеет в виду: на моем месте он бы ударил в набат и отправился в добровольное изгнание. Безусловно, я должен был что-то предпринять. Но я человек практического склада: в кармане у меня сто двадцать франков; пижама, не говоря уж о зубной щетке, осталась дома – и куда при всем при этом отправиться на ночлег? В какую-нибудь жуткую гостиницу? Да все уже кругом закрыто… А утром просыпаешься в жалкой, выстуженной комнате… нет, решительно это не по мне! Я должен вернуться, дать Лоранс понять, что вижу все ее убогие, почти бесчестные приемы, и тут же установить правила игры: она не должна мешать мне распоряжаться моими средствами. Только не могу я бесконечно строить из себя оскорбленного: подолгу симулировать негодование попросту не в моих силах. Во всяком случае, успеха в этой роли я никогда не имел.
Кориолан давно уже все это знал; знал он и то, что разыграть большой скандал, в чем он сам преуспел бы, я не сумею. Как обычно, все знали про меня всё заранее, и даже более того. А так как мои поступки, по обыкновению, легко прогнозировались, это мешало мне выработать новую линию поведения, а вернее, освобождало от необходимости что бы то ни было придумывать.
К тому же я хотел не бросить Лоранс, а всего лишь поставить ее на место. Почему-то я был уверен, что легко обведу ее вокруг пальца. Да, я плохо знал Лоранс… Все никак не мог вообразить, что на мои слова: «Будь любезна, дай мне заработанные мною деньги» – она ответит: «Нет, я оставлю их себе!» Разве такое может произойти между людьми, которые уже давно живут вместе, делят общую постель, говорят друг другу нежные слова? Неужели такой цинизм и впрямь возможен? А ведь Лоранс дорожит своей репутацией нравственного человека…
Я все хорошенько взвесил и потерял всякое желание разговаривать с ней сегодня же вечером, сгоряча. Это было выше моих сил. Нет, я лягу в студии, а завтра прямо с утра и приступлю – буду с ней обаятелен, но тверд. В квартиру я вошел на цыпочках, с облегчением убедился, что Лоранс еще нет дома – ее бридж затягивался порой допоздна, – и отправился к себе спать. Во всяком случае, Лоранс не знала того, что я для себя уже решил: не сдуру, но от полноты души я отдаю ей то, что она у меня отбирает. Вот такое соотношение – она гораздо ниже меня. Убаюканный мыслью, что не придется разыгрывать ни ярости, ни возмущения, я почти сразу же заснул.
Но посреди ночи проснулся в холодном поту. Я понял, почему был наказан: мне захотелось смешаться, слиться с кланом имущих. Не важно, что это состояние длилось всего минут десять, когда, одетый в строгий костюм, я стоял рядом с тестем, вернувшим мне свое расположение, и на меня уважительно поглядывал банкир, – тогда-то я и почувствовал себя уверенно, самодовольно, респектабельно, комфортно и в полнейшей безопасности. Я почувствовал себя «причастным». И когда этот грузный банкир объяснял мне, какие проценты он настрижет со стрекоз благодаря тому, что одалживает им деньги, заработанные муравьями, мне это было почти что интересно; на этот раз торгашам удалось меня соблазнить, а ведь я семь лет прожил среди них, так и оставаясь чужаком. Я был наказан там, где согрешил; деньжата меня и наказали (омерзительное слово, куда противнее, чем «шлягер»), и все же на какое-то мгновение я в них уверовал, уверовал, что мне они теперь доступны; но, как говорится, банк дал – банк взял.
В полдень я вошел к Лоранс; она сидела на постели, на нашей постели, с подносом на коленях и похрустывала сухариками. Свежая, румяная, аппетитная; брюнеткам, чуть склонным к полноте, идет зрелость – с возрастом они только расцветают, и я пожалел, что нечасто наслаждаюсь этим зрелищем (а что мне мешало это делать?). Надо сказать, я толком не знал, чего же мне хочется, хотя вроде бы наметил четкую и ясную цель. А вот Лоранс казалась спокойной.
– Здравствуй, милый! – И она протянула мне руки, я положил голову на ее мягкое, душистое плечо, и от этого родного запаха, от этой ласки все мои опасения улетучились.
Просто дурь у человека разыгралась, дурь и тщеславие, ну и, конечно же, Лоранс боится, как бы я ее не бросил. Меня прямо-таки затрясло от пылкого желания, надежды, чаяния убедиться в том, что и впрямь моя жена дуреха, и дуреха еще большая, чем я, бывало, замечал. Я сел прямо:
– Ну что? Больше не сердишься? Как ты могла подумать, что я способен отдать тебя на растерзание какому-то кассиру?
Словно тени, пробежали по ее лицу смущение и жадность, беспокойство и презрение; она чему-то грустно улыбалась, и я почувствовал, как ей хочется поплакаться на свою судьбу.
– Пошел в банк, – сказал я и встал, а уже развернувшись к двери, вспомнил: – Ах да! Прежде чем упразднить этот счет, давай подпишем вместе один чек, один-единственный, на котором тебе понадобится моя подпись. Вот…
И я ей протянул один из аварийных чеков, которые получил вчера в банке. Лоранс взглянула на него и нахмурилась.
– Триста тысяч! Чек на триста тысяч франков? Новыми? – И она как-то особо подчеркнула это слово «новыми», будто говорила с рассеянной и по-провинциальному старомодной тетушкой, какие встречаются во всякой добропорядочной семье.
– Новыми… да-да, конечно, новыми! – закивал я, улыбнувшись, но с таким чувством, будто оскалился всеми зубами.
– А для чего это?
Она спрашивала в веселом недоумении, так что я счел за благо ответить тоном еще более мажорным; и мне уже виделось, как мы заливаемся от хохота над этим злосчастным чеком.
– Хочу купить «Стейнвей»… «Стейнвей» последнего выпуска. Ты не можешь себе представить, какой у него роскошный звук! Уже лет десять, как я лелею эту мечту, жажду и вожделею, – добавил я в надежде, что мой высокий стиль покажется ей убедительным.
Куда теперь подевались все эти удивительные старинные слова и значат ли они еще для кого-нибудь хоть что-то? «Лелеять»… может быть, за этим словом притаилось нечто, чем наверняка чревато будущее, этакое оптимистическое провидение? А может, в нем угасает еще вчера теплившаяся реальность, которая сегодня обернулась тихим помешательством? Но я выбрал неудачное время, чтобы кокетничать с языком: на лице Лоранс уже готов ее излюбленный мимический коктейль – смесь скорби и снисходительности.
– Но почему же тебе не сказать мне об этом?
Я походя отметил особую весомость инфинитива; так фраза звучала более обещающей, чем если бы Лоранс поставила вопрос в прошедшем времени: «Но почему же ты мне об этом не сказал?» В общем, меня все время куда-то заносило, и я никак не мог сосредоточиться.
– Но ведь цена-то непомерная! – объяснил я. – Ах, прости, у тебя нет ручки.
Я протянул ей свою с довольным видом, словно наконец понял, почему она все еще тянет. Лоранс перечитывала чек уже в сотый раз, пока я топтался рядом, весело посматривая то на нее, то на часы. Я даже потирал руки, чтобы подчеркнуть, как я тороплюсь. Но вдруг внезапно я понял, что такое ненависть. Во мне поднялась какая-то волна, ударила в голову и оглушила. Словно два противоположных импульса пробежали по всему телу: один отталкивал от омерзительного существа, сидевшего передо мной, существа, которое так унизительно заставляло меня ждать; другой же к ней притягивал, повелевал смять и распластать ее по этой вычурной кровати, придушить, наконец. Сердце заколотилось, я весь напрягся. Нет, это не было поверхностным, скоропреходящим чувством! Руки у меня обессилели; казалось, они безжизненно болтаются вдоль тела, ни на что больше не годные, вялые, как у ветхого старика; но вот потихоньку они стали оживать, и я уже мог пошевелить ими – так отходят отмороженные пальцы, когда сначала ощущаешь некоторую зыбкость, что ли, словно между плотью и кожей зудит какая-то неприятная пустота.
Я слишком пристально следил за тем, как снова обретаю власть над своими чувствами, лишь сегодня до меня дошел неясный смысл этого устаревшего выражения, так что, занятый самим собой, я едва расслышал, как Лоранс сказала: «Нет!» Я отвернулся, чтобы скрыть свою ненависть, да так и застыл к ней спиной, словно смирившись с неизбежным, – наверное, нечто подобное испытывают дипломаты, когда, несмотря на все их ухищрения, начинается война. «Будь что будет!» – я смирился и все же до конца не мог поверить: неужели она и впрямь отказывает мне в моих же деньгах, да еще на покупку рабочего инструмента? Теперь мне было не столько обидно, сколько любопытно, словно благодаря этому мгновенному, но сильному припадку из меня вытекла вся желчь.
– Серьезно, не могу понять, почему ты недоволен своим «Плейелем».
Лоранс выговаривала мне с шокированным видом, будто собственной персоной славная вдова Плейель отбивалась от хищных покупателей.
– Извини, – парировал я с видом знатока, – но я же не спрашиваю у тебя, почему ты предпочитаешь одеваться у Шанель, а не в «Труа картье», такое не требует объяснений.
Я уже устал от этих пограничных стычек, но почувствовал, что меня заманивают в западню, когда, похлопывая по одеялу, Лоранс сказала:
– Присядь сюда, Венсан. Ну же!
Я осторожненько присел и на секунду заглянул прямо ей в глаза, беспокойные, безмолвные, гибельные и слепящие, словно из ночной тьмы прямо на меня выскочил автомобиль с неотрегулированными фарами.
– Венсан, посмотри же на меня, пожалуйста!
Она обхватила мою голову руками и притянула ее к себе, так что при желании я бы мог цапнуть мою Лоранс. И сдержаться мне стоило нечеловеческих усилий. Она явно жульничала. В этой ложной открытости и честности, в наших взглядах, таких близких, а на самом же деле далеких друг от друга, все было так тяжеловесно, вульгарно, искусственно, что я впервые резко отстранился от Лоранс.
– Пожалуй, хватит! Или я покупаю «Стейнвей» на свои деньги, или мы больше об этом не говорим. Тогда, если ты хочешь, я тут же выпишу чек для твоего отца на всю сумму.
– Венсан, у меня нет права! – простонала она умоляющим голосом. – У меня нет права позволить тебе спустить все это черт знает с кем. Ты же отлично знаешь, что никакого «Стейнвея» покупать не собираешься, а хочешь только выручить своих приятелей!
– А не все ли тебе равно?
Меня отнюдь не смущало, что она права. Но для меня безусловным было и то, что я имею право на ошибку и отказывать мне в этом даже противоестественно.
– Нет, не все! Кончится это тем, что ты все растратишь! Тебя по наивности обчистят твои же прихлебатели, а заодно ты изверишься во всем роде человеческом. Нет, мой дорогой, я не хочу, чтобы тебе было горько…
– Это касается меня одного…
– К тому же ты сам этого захотел, Венсан. Неосознанно ты искал убежища от этой публики. Ты хотел, чтобы тебя защитили те, у кого развито чувство ответственности. Сам подумай! Разве иначе ты бы согласился на помощь моего отца?
– Твой отец обвел меня вокруг пальца. – Я чуть было не выпалил: «Да надул он меня!» – трудно говорить спокойно, когда тебя твоими же руками обчищают. – Он не объяснил мне всех пунктов договора, а теперь я даже пачки сигарет не смогу купить без твоего разрешения.
Она с достоинством вскинула голову:
– Когда это ты нуждался в моем разрешении, чтобы купить сигареты?
Что ж, если сравнивать карманные деньги с моими гонорарами… Я бросил на Лоранс красноречивый взгляд, и она смутилась.
– Зато ты можешь ежемесячно получать проценты со своего капитала, это твердый доход. Если ты хочешь уладить это с банком, я подпишу необходимые бумаги.
– Насколько я понял, мне дозволено растрачивать лишь проценты с оборота, которым занимается твой банкир благодаря моему вкладу, но насчет вклада ни-ни! Вот это замечательно!
– Дорогой, – сказала она нежно, почти улыбаясь, – дорогой мой, ты сердишься, но это делается для тебя, Венсан, клянусь! Для тебя! Я и франка не возьму из твоих денег, ты это отлично знаешь. Я их храню – не больше; к тому же безотчетно ты и сам хочешь того же. – Эта маленькая фрейдистская нотка была, очевидно, краеугольным камнем в здании, куда Лоранс собиралась упрятать свою совесть; со вчерашнего вечера и все утро она неуклонно возводила его, вкладывая в это дело всю неодолимую силу глупости и злонамеренности, помноженную на бесконечно живую в ней жажду обладания.
Я был не в силах бороться ни против столь простых и сильных чувств и желаний, ни против тех неотразимых доводов, которыми она пользовалась:
– Но я думаю о тебе, Венсан! Представь, дорогой, что со мной приключится несчастье…
– Смотри, не накликай беду, – сказал я, все еще пытаясь иронизировать, как вдруг что-то сжалось у меня в горле, и, красный, спотыкающийся, я попятился вон из комнаты под ошеломленным взглядом моей нежнейшей женушки; я почувствовал своего рода нервную тошноту, чего давным-давно со мной не случалось, наверно, с отроческих лет; раньше я думал, что это возрастные явления, и со временем я от них избавился.
Я вернулся в студию, в свое убежище, запер дверь на ключ и растянулся на кровати. Она меня достала! Семь лет Лоранс походя унижала меня, ей только и было нужно, чтобы я находился под рукой, пускай даже озлобленный и скрывающий свой гнев. Она всегда мечтала держать меня на коротком поводке и хотела, чтобы я чувствовал это. Лоранс изводила мысль, что она содержит меня, и, должно быть, она считала, будто лишь это меня к ней и привязывает и что я будто бы похож на ее отца, тщеславного борова, с той лишь разницей, что я не могу оскорблять ее, как он оскорблял всю жизнь бедную мать Лоранс. Похоже, все детство она провела среди этой грязи и поклялась себе в том, что не потерпит ни чванства, ни хамства неверного мужа. Вот почему она вышла замуж за меня; я ей казался слабохарактерным, и Лоранс воображала, что сможет помешать мне изменять ей; между нами навсегда установились отношения собственности и собственницы; Лоранс никогда меня не любила, она мной владела. Что же касается моих постыдных провалов, она так утешала меня лишь потому, что они ее вполне устраивали; ей не нужен был великий музыкант; более того, она бы все сделала, чтобы я им не стал, если бы у меня действительно были задатки для этого.
Вообще-то по натуре я сентиментальный циник, и если что и задевало, даже оскорбляло мое естество, так это воспоминания о тех радостных моментах, когда я и вправду немного любил Лоранс, когда мне нравилось смотреть на нее и верить, что она счастлива, – память о том, чего на самом деле никогда не было; на самом деле она меня дурила, она мной пользовалась, она жила за счет моего хорошего настроения, моего темперамента и природной веселости; Лоранс умела манипулировать моими чувствами, поскольку напряженность между нами никогда не спадала; тысячи раз она мне говорила: «Я тебя люблю», – лишь потому, что любовь для нее была средством платежа, взносом, – я же признавался ей в любви, поскольку верил в эти слова, хотел в них верить.
Однако с ней мне было на редкость скучно; я терпеливо переносил ее ужасных друзей, ее бахвальство, жестокость, глупость, ее снобизм со смешанным чувством вины и снисходительности или, точнее, со снисходительностью, вызванной тем глубоким чувством вины, которую порою ощущал при мысли, что она меня содержит, вины, которую я никогда бы, наверное, не почувствовал, если бы Лоранс чуть грациознее и естественнее играла благородство – короче, если бы она меня любила ради меня самого.
Но сегодня я все еще оставался подневольным: у меня не хватало сил начать с нуля, без профессии, без друзей, без денег и особенно без привычки жить в бедности. Лоранс отобрала у меня самые прекрасные годы жизни, как будто женщиной был я, а она – мужчиной. И все мои альковные похождения тут не в счет. Она и впрямь меня любила только ради самой себя. Она меня не знала, мной не интересовалась; чтобы это понять, стоило лишь вспомнить, с какой настойчивостью Лоранс исправляла во мне то, что ее не устраивало. Вдруг я глухо зарыдал – впервые Лоранс заставила меня заплакать, но заплакать от стыда, что она вертит мной как последним идиотом.
Мне припомнилось, как она во второй раз осталась у меня на ночь, в жалком гостиничном номере, где я жил тогда, на авеню Коти, – в ту ночь мы решили пожениться. Она не спросила меня, люблю ли я ее, но сказала, что она любит меня, что она хотела бы жить со мной и что она сделает меня счастливым. Я возразил ей, что не уверен в своем чувстве. Она ответила, что не важно и что когда-нибудь я, может, полюблю ее. И неловко польстила: «Лишь бы ты притворялся так же хорошо, как сегодня, мой милый!..» Мы отдыхали после любовных игр, и я поверил ей, поверил самому себе. Через семь лет я обнаружил, что превратился в пленника и эгоиста, ничтожного и циничного, а теперь еще и смешного. «Браво, браво! – похвалил я самого себя. – Если уж скуки ради подвести итоги – где это мы сегодня находимся, – надо признать, что результаты блестящи! Браво, дорогой Венсан!» Но не будущее меня пугало, скорее – прошлое: целых семь лет я жил, спал с женщиной, которая меня не любила, которая если и испытывала ко мне какую-нибудь страсть, то самую мерзкую – безоглядную алчность.
Итак, я вернулся в студию, теперь уже, очевидно, временное мое пристанище, и хотел снова завалиться спать. Но было всего лишь начало второго. За последний час на меня обрушилось столько событий, столько ударов упало на мою бедную голову, сколько и за неделю я не получал, – мне нужно было пройтись. Но куда отправиться? Я не знал, могу ли теперь воспользоваться машиной. Вместо того чтобы наслаждаться свободой от своих супружеских обязанностей, я чувствовал себя ущемленным в правах жиголо: как только Лоранс меня разлюбила – да и любила ли она меня вообще (во всяком случае, не более, чем любого другого представительного, крепкого и покладистого молодца)? – у меня ни на что здесь не осталось прав. Ну и как мне теперь собой распорядиться? «Притворяйся! Все время притворяйся! – шепнул мне тоненький и осторожный голосок. – Притворяйся, что ничего не понял, притворяйся, что тебе весело, что ты все забыл! Притворяйся, дружок, притворяйся!»
Мне нужно было заняться своими делами, отправиться к Ни-Гроша, чтобы с ним придумать, как вырваться из когтей моей семейки. В знак протеста я надел свой новый костюм, раскритикованный в пух и прах Лоранс из-за его дурного покроя и отвратительной ткани, и в этом затрапезном виде вышел из дома. На лестнице я столкнулся с Одиль, она широко мне улыбнулась. В ответ я подмигнул ей. Интересно, какую версию всех этих событий ей преподнесет Лоранс, что она там понапридумывает в угоду своему тщеславию, своему моральному кодексу.
К Ни-Гроша я отправился один, поскольку по четвергам Кориолан замещал букмекера. В «Дельта Блюз» меня заставили ждать; за окном мокли под дождем каштаны… Что ж, как говорится, день на день не приходится… Наконец я вошел к Ни-Гроша, сразу же он мне показался каким-то смурным.
– А, это вы! – пробрюзжал он. – Виноват, но я лишь утром получил письмо из вашего банка и не успел еще объединить счета.
– Какое письмо?
– Которое вы мне вчера отправили. Браво! Вы рассылаете доверенности и запросы о счетах, словно это долговые акты! Стоит их прочесть, как чувствуешь себя мошенником! Да еще ваш тесть присылает ко мне завтра эксперта, чтобы перешерстить всю мою бухгалтерию…
– Я тут ни при чем, – промямлил я с жалким видом.
– Да-а, ну и зарвались же вы!.. Зарвались, зарвались… И ни франка не получите за ваши «Ливни», старина! Ни гроша!
– Но, собственно говоря, я не за этим…
– Ну что ж, скажу вам, так и быть, – он совсем распоясался, – а по-моему, так даже лучше! Потому что, видите ли, сочинять музыку, шлягеры, весь этот успех и все такое – это не для любителей, вы понимаете! Настоящий шлягер этак не набросаешь с утреца, бренча себе на пианино!
– Однако тему «Ливней» я нашел именно так!
– Так я и думал! Так и думал! Теперь-то я знаю всю подноготную! Тут я пообедал с вашим другом Бонна, с режиссером, а он мне все рассказал!
– Что рассказал?..
– Ну, что тема-то принадлежит другому его приятелю… До, си, ля, фа – и уж не знаю там как… А вы ее аранжировали, к тому же плохо, зато поспешили заявить о своих авторских правах. А ему пришлось потом ее перезаписывать через третье лицо, но уже как вашу… Браво, старина, браво!
Меня как обухом по голове ударили:
– Нет, и вправду Бонна вам так рассказал?
– Да-да, – оживился Ни-Гроша, – и я ему верю. Извините, но я особенно не выбираю между таким человеком, как Бонна, который знает и любит свое дело, и типом вроде вас… вы только и способны на то, чтобы рассылать судебные акты от имени своей жены или ее банка… Кстати, ваша жена по-хозяйски выпуталась из этого дельца. Что ж, надо полагать, не особенно приятно выйти замуж за жиголо!..
Господи, подумал я устало, придется драться… и попытался придумать что-нибудь такое, чтобы избежать этого; но нервы среагировали быстрее, чем голова, – и кулак, не попав в подбородок Ни-Гроша, врезался в его скулу. Шатаясь, он отступил назад, выкрикнул: «Тихо, тихо, старина! Ну берегитесь!» – но угроза была уже излишней, так как Ни-Гроша рухнул на свой палас, который на этот раз не должен был показаться ему слишком ворсистым.
– Это вам дорого обойдется! – прохрипел он, тыча в меня указательным пальцем.
Я, рассмеявшись, в свою очередь ткнул в него своим.
– Уж не знаю, о чем еще теперь можно сказать, что это обойдется мне дорого, а?.. – передразнил я его.
Уходя, я заметил, как служащие провожали меня восхищенными и даже благодарными взглядами. Я плотно закрыл за собой дверь этого заведения, куда, как мне только что казалось, стану время от времени наведываться, чтобы, как и всякий, потолковать о своих делах, проектах… Контора! У меня чуть было не завелась своя контора… Что за чушь! Сердце еще не улеглось после этой маленькой стычки, когда я сел на террасе кафе и заказал себе виски, как большой мальчик. Хорошо бы не забыть врезать как следует Ксавье Бонна, если он мне еще когда-нибудь попадется. Но на этот счет я не очень-то себе доверял: память на плохое у меня не длиннее приступов ярости – и уже я жалел бедного Ни-Гроша, которого одолели клерки моего тестя; мне почти было жаль и Ксавье Бонна: полный крах его финансовых планов заставил его так жалко врать. Хотя… удары следовали за ударами и удача покидала меня на глазах. Я подозвал гарсона. Вторая рюмка прошла хуже третьей, третья хуже четвертой… Короче, к четырем часам я надрался в стельку на террасе «Фуке» и сидел страшно этим довольный. Надо было держать ухо востро, чтобы не заявиться теперь домой: после выпивки я всегда становился таким добряком и так всех любил, что скорее всего оказался бы в объятиях Лоранс, изливая на нее всепрощение и нежность. (Что-то мне подсказывало ни в коем случае этого не делать.) Я мог бы пойти в бар Кориолана, но я еще там ни разу не показывался, очевидно, потому, что сам он этого не хотел. Потому… ну что ж… потому я очутился на улице; приятелей у меня больше не было (всех их разогнала Лоранс), подружек, естественно, тоже. Я был единственным сыном у своих родителей; с тех пор как они умерли, мне и приткнуться вне дома стало негде. Правда, остались еще шалые любовницы, в основном приятельницы Лоранс, но с ними я уже не встречался года два или три, поскольку Лоранс притупила у меня и вкус к приключениям. Можно было бы еще отправиться в казино, только никто бы не дал мне нужной суммы под необеспеченный чек. Денег у меня хватило бы лишь на то, чтобы расплатиться за виски. Я щедро дал на чай и, к моему великому изумлению, обнаружил в кармане завалявшийся конверт Кориолана с полутора тысячами франками еще с того самого дня, когда я был богачом. А я ведь когда-то был богачом! Не всякому такое дается, пусть и не слишком долго я наслаждался своим положением. Я осторожно встал и убедился, что еще неплохо переношу алкоголь: держался прямо, только голова немного свешивалась набок – ни дать ни взять Аль Капоне, для полноты впечатления не хватало шляпы. Я купил ее в лавке, после чего у меня осталось чуть больше семисот франков, и вернулся за свой столик. Нет, ни за что не пойду домой с этими деньгами: Лоранс и ее папаша, конечно же, вытащат и их у меня из кармана, едва я переступлю порог. «На этот раз они меня не облапошат… – бормотал я. – Это уж было бы слишком! Нет, только не сейчас». Я безрезультатно попытался отыскать свою машину, но вместо этого натолкнулся на очаровательную девицу, так сказать, легкого поведения. Языком я еще ворочал и, пока она не назвала мне свой тариф, проявил инициативу.
– У меня семьсот франков, – заявил я, пришвартовываясь.
– А у меня как раз нет, – довольно мило ответила она, и я отправился к ней.
Я провел с Жанин два изумительных часа. Лоранс не допускала никаких вольностей, и я начал уже забывать об остроте наслаждения. Жанин позволяла все, и ко мне вернулась не только радостная раскованность, в нашей любовной игре я словно набирался сил: и если Лоранс и здесь меня сдерживала и контролировала, то и я не открыл перед ней всех заповедей блаженства. Под действием винных паров я был сама нежность с моей подружкой, и она благосклонно отнеслась к моим излияниям. Очень не хотелось с ней расставаться: многие мужчины чувствуют себя подавленно после любви, я же никогда. И эта сумрачная комнатка с коричневым паласом, зелеными занавесками в мелкий пестрый цветочек, с ширмами в том же духе казалась мне если не элегантнее, то уж приветливее, чем обстановка на бульваре Распай. Но все-таки я должен был оставить Жанин и разыскать автомобиль, на что у меня ушла целая вечность.
Кориолан уходил из своей лавочки в шесть часов, я припарковался рядом чуть раньше. Он вышел секунда в секунду; я газанул, надвинул шляпу на глаза. Наклонившись к дверце, Кориолан удивленно поднял брови:
– Во что ты играешь?
– В Аль Капоне! Но ты бы видел меня в полный рост!
– Ты в доску пьян! – констатировал он, усаживаясь, однако, на место смертника.
На самом деле я протрезвел. И, добравшись с Кориоланом до «Льон де Бельфор», постарался восстановить свое блаженное состояние. Кориолан натянуто улыбнулся: у него были для меня плохие новости; но так как я отказался их выслушать, он уселся и начал шутить – да, Кориолан – настоящий друг! Теперь еще и Жанин стала моим другом, и на душе у меня от этого потеплело. Ну и хозяин кафе Серж, славный мой приятель… А потом дворецкий тестя, добряк Тома, к несчастью, уже покойный! Я вспомнил о надгробной оде, которую состряпал своему слуге его бывший хозяин, и с воодушевлением пересказал ее Кориолану. А еще поведал, каких глупостей, словно сорванец, наболтал тестю, прежде чем позволил ему снять с меня штаны. Так что мой успех у публики в кафе, то есть у четырех непритязательных ротозеев, был полный. К ужину я уже совсем пришел в себя и возвращаться домой, ну то есть к ней, не особенно хотел.
– Знаешь, она меня не любит! И никогда не любила! – доверительно сообщил я Кориолану, который дополнительно ко всем своим достоинствам отличался еще и тем, что никогда не опускался до замечаний вроде: «А что я тебе говорил!» – хотя множество раз я давал ему для этого повод.
– Она к тебе привязана, – сказал он, – а это совсем другое дело.
– А помнишь… – Тут мне, кстати, припомнилось, как три года тому назад я получил приглашение работать в музыкальной газете и вынужден был отказаться. Состояния на этом поприще я бы себе, конечно, не сколотил, но на жизнь хватило бы; и что же, Лоранс сделала все, чтобы я не начал зарабатывать. Мне хотелось оживить память Кориолана.
– Ну и что она такое придумала? – спросил он, потягивая виски, готовый слушать все, что угодно.
– Аппендицит! Аппендицит! Именно тогда, когда я уже совсем согласился, у нее начался приступ, да еще с перитонитом в придачу. Мне даже спать пришлось в клинике. Но как только на работу приняли другого – хоп! – выздоровела в мгновение ока.
Тогда я очень боялся, что Лоранс умрет. И я загодя страшно переживал саму возможность этого. Помню, как тяжело было от одной мысли о ее смерти, и все-таки… Тогда она не хотела, чтобы я работал; теперь мне пеняет, что я никуда не устроился… Ну что тут скажешь!
– А если все-таки где-нибудь устроиться? – спросил я у честной компании.
Кориолан с отсутствующим видом тщательно рассматривал свои руки. Я потряс его за плечо:
– Ну так как?
– Знаешь, сейчас так много безработных, – пробурчал он. – Без протекции нет никаких шансов что-нибудь подыскать.
– Но попробовать все-таки можно!
Ничего неразумного в этом не было. Да и что бы могла возразить Лоранс, если бы утром я встал и отправился на целый день на службу? Правда, чем бы она занималась с утра до вечера без своей живой игрушки? С другой стороны, эта самая игрушка по имени Венсан всегда с таким трудом поднималась по утрам, и этой деталью пренебрегать не стоило.
– Послушай, – сказал Кориолан, – вернемся к плохой новости. Я сходил к Ни-Гроша с контрактом импресарио, который ты мне составил. Он посмеялся мне в глаза. Двадцать пять процентов – это противозаконно. Кажется, так и в тюрьму можно загреметь. Теперь он наложил лапу на первую бумагу, и я не получу от него и десяти процентов. Заметь, что Ни-Гроша поклялся все-таки не преследовать меня по суду.
– Пусть будет так. Кстати, знаешь, я сегодня врезал ему хорошенько!
При этих словах посетители, которые потихоньку расползлись по кафе, снова подтянулись к нам; и я им описал во всех деталях более-менее точно, как я врезал несчастному директору «Дельта Блюз», а закончил на сентиментальной ноте:
– Потом я отправился к Жанин, чтобы окончить день красиво!
Я совсем забыл, насколько увлекательна уличная жизнь Парижа. Семь лет я был лишен всего этого лишь потому, что Лоранс с трудом переносила, когда меня не было дома, потому что страшно скучала без своей большой игрушки. (Спьяну это выражение показалось мне смешным.) Зато от провала Кориолана моя свобода и богатство уже никак не зависели; в теперешнем положении что двадцать пять процентов от прибыли, что десять погоды не делали.
– Это надо спрыснуть! – заявил я. – Мсье, угощаю всех.
Я забыл, что последние деньги отдал Жанин. Да, жить своим умом хоть и весело, но недешево. Слава богу, Кориолан стоял начеку: на всякий случай он попридержал от вчерашнего пять тысяч франков. Я потирал руки:
– Так у нас еще остается почти сто тысяч.
– Ну да!
– Старик, мы их промотаем! Завтра едем в Эври!
– В Лоншан! – сказал Кориолан сурово. – Завтра понедельник, и скачки в Лоншане. – В глазах его зажглись огоньки.
– Что будут пить мсье? – напомнил я, и мы навсегда отказались от наших недолгих карьер композитора и импресарио.
Домой я вернулся пьяным. В тишине и сумраке квартиры я добрался до студии, почти не натыкаясь на мебель, только уже у себя стукнулся о бок гигантского новенького «Стейнвея», от которого сразу же пришел в восторг, но тут же почувствовал, как во мне разливается желчь. Красавец инструмент! Только я к нему даже не присяду, лишь пальцами проведу по клавишам. А завтра с утра войду без стука в спальню и объясню Лоранс разницу между вожделенным фортепиано и дозволенным.
Я бы так и поступил, но, когда я проснулся, она уже ушла. Вернувшись в студию, я два часа провел за фортепиано. Все темы звучали на нем возвышеннее, деликатнее, становились какими-то особенными; они разворачивались, струились из-под моих пальцев – бетховенские я мог сделать обрывистыми, Фэтса Уоллера – тягучими, но все словно обновленные и ослепительные. Через два часа я снова стал человеком, юношей, безумно влюбленным в музыку; я снова превратился в милого Венсана и наконец начал жить в согласии с самим собой. Хуже того, я почувствовал себя счастливым вопреки… собственному желанию.
Впервые я почувствовал, что счастлив или, во всяком случае, получаю удовольствие от этой моей безалаберной жизни. За семь лет я утратил тягу к риску, зато выучился ходить на поводке; растерял свою врожденную веселость, доверчивость, жизнелюбие (но это же все было во сне, было!), их вытеснили сдержанность, ирония и безразличие. Три добродетели, которые если на что-нибудь и годятся, так лишь на то, чтобы расстроить планы Лоранс, вооруженной тщеславием, эгоизмом и недоброжелательностью, которые удесятеряла ее чудовищная, яростная жажда обладания, к несчастью, совершенно несвойственная мне. Я хотел только одного – не поддаваться. Но как?.. Во всяком случае, силы наши не равны: горько видеть слабость и бесполезность добрых сил, а к помощи злых я прибегать не собирался; к тому же бой не мог идти на равных, когда один из противников ранит себя своим же собственным оружием.
Вдруг радостный перестук пишущей машинки в соседней комнате спугнул мои сумрачные мысли: Одиль, энергичная и словно наэлектризованная, принялась за свою почту, вернее, за мою. Я зашел к ней.
– Здравствуйте! – сказал я весело. – А вы знаете, дорогая Одиль, что теперь я уже не вправе требовать от вас ни уважения, ни секретарских услуг? Я передал все мое имущество и все права Лоранс. Все, что касается моего бывшего состояния, вы теперь должны обсуждать с ней.
– Что? Что вы говорите?
Для ушей человека, который вчера напился, голос Одиль звучал слишком четко, звонко, даже резко. Я поднес руку ко лбу, пока Одиль причитала:
– Как же это можно? Вы шутите!
Она выглядела подавленной. Я же торжественно изрек:
– Это самое меньшее, что я мог сделать… Одиль, подумайте, в какую сумму я обошелся своей жене за семь лет.
Одиль покраснела; потом, помахивая передо мной карандашом, заговорила менторским тоном, чего я никак от нее не ожидал:
– Уж не знаю, чем вы обязаны Лоранс в личном плане, но что касается чисто денежных вопросов, если вы и вправду заработали миллион долларов, как она мне сказала…
– Вправду, – подтвердил я грустно. – Да, миллион долларов!
– Что ж, это значит, что вы возвращаете ей из расчета приблизительно семьдесят тысяч франков за месяц. Ну так вот, вы никогда не обходились Лоранс так дорого.
– Как это?
Никогда Одиль не выглядела такой уверенной и знающей:
– Давайте прикинем. Если доллар равен шести франкам, ваш миллион долларов составляет шесть миллионов новых франков. Делим эту сумму на семь, то есть на семь лет, – выходит чуть больше восьмисот пятидесяти тысяч франков в год; теперь их делим на двенадцать – получаем приблизительно семьдесят тысяч франков в месяц! Ну не думаю, чтобы вы или Лоранс на вас тратили столько. Нет, гораздо меньше!
Я рассмеялся: всего, что угодно, мог ожидать, но только не этого.
– Я об этом не думал, но, наверно, так оно и есть. Ну и сколько же я на самом деле стоил Лоранс ежемесячно, конечно, примерно?
– Гораздо меньше! Ну гораздо меньше! – разволновалась посерьезневшая Одиль. – Давайте посчитаем?..
И она уже схватилась за счетную машинку, но я остановил ее:
– Да нет же! Я пошутил… Действительно пошутил! Во всяком случае, Одиль, я бесконечно рад. Значит, у Лоранс не просто счастливый брак, но и выгодная сделка! Что ж, тем лучше! Раз уж я представляю собой выгодное капиталовложение…
Одиль понурила голову – то ли от смущения, то ли от испуга.
– Я вам сказала это, Венсан, по дружбе…
– Очень мило, славная моя Одиль, и я вам страшно благодарен. Разумеется, я слова не скажу Лоранс. В худшем случае, если уж придется, навру, что сам все посчитал.
Мы помолчали; наконец Одиль решилась:
– Венсан, хотела вам сказать… Лоранс, как все женщины, счету в банке предпочла бы от вас подарок, счет – это как-то бездушно! Не сомневайтесь, тут все жены похожи друг на друга.
– Но только не моя! Не Лоранс! Я женился на редкостном существе, – отчеканил я, как альтруист, надеясь, что большинство жен-кормилиц все-таки холят и лелеют своих мужей, а не скручивают их дома в бараний рог.
– А почему у вас нет детей? – спросила Одиль, когда я уже выходил из комнаты.
Я не ответил. Еще вчера я, может быть, сказал бы ей: «Мы об этом думаем», – но это неправда. Мы об этом никогда не думали. Или, скорее, Лоранс сама все обдумала и решила, что ей не нужна еще одна игрушка, пусть маленькая, – хватит с нее и большой. Может быть, она испугалась, что маленькая игрушка получится очаровательной и станет отвлекать на себя внимание большой. Ну а потом, в ее семье от бедняков детей не заводили; всему свои границы, даже мезальянсу. В некоторых случаях можно обойтись и без детей.
Мещанские, но, в общем-то, верные расчеты Одиль никак не выходили у меня из головы: да, Лоранс, пожалуй, заключила выгодную сделку, и только лишь на первый взгляд рискованную. Если уж все взвесить, ел я мало, притязаний у меня никаких, худющий, нетребовательный в одежде. Случались, конечно, и дорогие покупки, например машина, золотые запонки (целых четыре пары!), даже фотоаппарат, теперь, правда, уже не модной марки, но работает отлично. Вот, кажется, и все… ну на самом деле, не перевесят же в ее пользу мои карманные деньги… «Какой ужас! – подумал я. – Какой ужас все эти подсчеты, даже если делать их в шутку! Какой дурной вкус! Ну зачем…» Пусть она и виновата, пусть Лоранс в ответе за все это, я так мелочиться не должен. Хватит с меня этой квартиры-западни, комнатки, где я так часто задыхался от ее… любви, хватит с меня всего этого заколдованного пространства, где вокруг сплошь закрытые ставни, замкнутые лица. В конце концов, как же мне было здесь одиноко все эти годы! Одиноко… Некому улыбнуться, не с кем поделиться мыслью. Вместе мы издавали только крики животного удовольствия, да и то ни разу одновременно… Я отвернулся к стене, чтобы наказать себя, чтобы заткнулся этот резкий, гнусный голос, который все время звучит во мне, размышляет, – слушать его нельзя, но и невозможно отвязаться…
Я проснулся довольно поздно, уже в полдень, и припомнил, что не включил в список дорогих подарков часы (а ведь она их мне купила на Вандомской площади – вот неблагодарный!). Значит, полдень. Я отправлюсь на бега к трем часам, вернусь к семи. И снова «некий час настал». Часы походили друг на друга с тех пор, как семь лет тому назад я потерял чувство времени. Долгая нерасчленимая временная протяженность, внутри которой мы пребывали с Лоранс, вдруг стала обретать форму, члениться на отрезки, и мой интерес к стрелкам часов мне показался знаком возрождения. Время или сама жизнь тянулись эти семь лет почти сплошным кошмарным сном.
По радио из комнаты Одиль в очередной раз звучала музыка «Ливней»; но я вспомнил, что это не мое сочинение, а Ксавье Бонна, а я всего лишь исковеркал тему и поставил под этим свою подпись… Ну уж Ксавье, дорогуша! Я ему точно врежу, как только мы пересечемся! Я порадовался этой перспективе, пока не понял, что она как бы предполагает мое возвращение к Лоранс… но разве можно с ней оставаться после всего, что она сделала! К сожалению, все эти мои «разве» да «все-таки» ни в малейшей степени не определяют мои поступки: «все-таки» я защитился на бакалавра, «все-таки» поступил в консерваторию, «все-таки» Лоранс вышла за меня замуж. Но все эти посылы исходили, в общем-то, от других – преподавателей или женщин – и частенько были похожи на «вопреки»: «вопреки Венсану!» Зато уж я сам все-таки напялил на себя коричневый костюм в духе Аль Капоне и позвонил Кориолану. Через час мы катили по направлению к Лоншану, завернув сперва в банк, где взяли и поделили часть моего капитала. С пачкой денег в кармане мы чувствовали себя важными персонами.
Стояла хорошая погода, и в Лоншане, как всегда, было чудесно. За семь лет я лишь трижды побывал здесь: в первый раз вместе с Лоранс – вообще-то она чувствует себя как рыба в воде на светских развлечениях у Триумфальной арки; но в Лоншане я на три часа растворился в толпе, и к бегам моя жена тут же охладела; во второй – я отправился сюда уже один, когда Лоранс все еще лежала в постели после тяжелейшего аппендицита; ну и в третий – когда она отправилась в Бретань на похороны дедушки, отца ее отца (покойный не выносил даже звука моего имени). Короче, за семь лет, благодаря этой женщине и несмотря на нее, я только четыре раза видел скачки, а помогли: в первом случае – снобизм; во втором – болезнь; в третьем – родня и в четвертом, сегодня, – лицемерие Лоранс. Но, в сущности, мне никого и ничего не было нужно, чтобы сломя голову броситься в изумительный, прелестный Лоншан.
Я, конечно, встретил массу друзей и знакомых по скачкам, они приняли меня так, будто мы вчера лишь расстались. Часы в Лоншане бегут, не замечаешь как; ну а годы здесь не в счет; за один забег тут можно постареть на три года, зато потом ни одна морщинка может не появиться в течение целых пятнадцати лет. Во всяком случае, причины морщин здесь – нервное напряжение, возбуждение, разочарование, восторг, ликование – конечно, это не серьезные морщины, но зато и не позорные, разъедающие лицо, нарисованные скукой жизни. Кориолан объяснял это тем, что деньги становятся ирреальными в таких заколдованных местах, как ипподром – здесь поиски, обладание, потеря денег зависят лишь от каприза четвероногого; здесь сто франков, поставленные на последний забег, вызывают больший азарт, чем тысяча на первом; здесь любезно разговаривают с профессиональными советчиками, из-за которых вылетели в трубу уже целые состояния, однако этим людям улыбаются и могут даже по привычке вновь последовать их советам во время ближайшего забега (на бирже такое просто невозможно представить); здесь мой тесть, если бы он играл в тотализатор, мог бы столкнуться нос к носу со своим дворецким, и тот не оказал бы ему никаких знаков почтения и, может быть, даже и запрезирал его открыто, если бы хозяин имел глупость сделать крупную ставку на лошадь, явно вышедшую в тираж.
Короче, я очутился в толпе беззаботных, свободных и приветливых людей; и мне почудилось, будто отворились небеса и ангелы играют для меня на трубах гимн жизни – вновь обретенной, подлинной, нормальной жизни. К моему великому удивлению и к изумлению Кориолана, слезы навернулись у меня на глаза, я так расплакался, что пришлось утереться рукавом, прищурить один глаз и, чтобы уж совсем не сгореть от стыда, поворчать на пылинку, попавшую в другой. Мой запоздалый маневр не совсем удался, и Кориолан все время, пока мы стояли на трибунах, тревожно и даже испуганно поглядывал на меня, как поглядывают на лошадь с изъяном.
Обойдя знакомых, мы поднялись в ложи, где нас встретили с распростертыми объятиями. Два-три забега мы посмотрели оттуда, к сдержанному удивлению наших приятелей, но дольше оставаться здесь нам было не по карману, потому что касс для пятидесятифранковых ставок на этой галерее попросту не существовало. Правда, на этот раз благодаря первому и единственному чеку Ни-Гроша мы могли шикануть. После четвертого забега, возбужденный и разгоряченный, я спустился на первый этаж, кое с кем переговорил, но у жокейских весов увидел белую кобылу по кличке Сансеверина и тут же пришел от нее в восторг, сам не знаю почему. В списке она шла по ставке 42 к одному, дурной знак; и все же в приступе безумия я решил играть по-крупному. Я проиграл, выиграл, снова проиграл и через два часа вернулся в точности к своему исходному финансовому состоянию, что было, в общем-то, обидно, гораздо более обидно, чем если бы я в пух и прах проигрался. Я совершенно ничего не знал, что там творится у Кориолана: об игре мы никогда не договаривались. И такую линию поведения считали гениальной, когда другой проигрывал, и дурацкой, если он выигрывал. Зато ни упреков, ни сожалений и даже угрызений совести, какие всегда случаются при двойном пари, мы не знали.
Однако сегодня, столкнувшись с Кориоланом у окошечка, к своему удивлению, услышал от него вопрос, на кого я ставлю; и почему-то он не разразился ироническими замечаниями, узнав, что на Сансеверину; только чуть приподнял брови и назначил свидание у первых трибун. Там я его спокойно и поджидал, пока собиралась публика и лошадей вели к старту. Был забег на 2100 метров, и сразу после старта диктор объявил, что лидирует Сансеверина. На этом мои надежды должны были бы, естественно, лопнуть: лидировать с начала до конца ни один скакун не в силах. И все-таки я ждал, как и все; скоро, очень скоро я услышал гудение, будто летел рой шершней, гул от топота лошадей, мчавшихся к последнему виражу. Ни с чем не сравнимый, он постепенно становился все громче, и толпа вторила ему, волнуясь и шумя, – все больше людей собиралось на лужайке возле финиша. Плотный, монолитный, он звучал все слитнее, взлетал к верхней точке, на которой последние двести метров держался, казалось, бесконечно, и в этот миг вдруг почудилось, будто толпа обезголосела, а лошади стоят на месте. Сразу вслед за этим движение и гул вспыхивали с новой силой, но расслаивались, дробились: тысячи глоток выкрикивали клички лошадей, уже не заглушая бешеного топота копыт, – тысячезевый крик дикой орды, варварская, устрашающая атака пробуждали память о допотопных временах; в этот миг трудно сказать, орет ли толпа от ужаса или от восторга. Я вытащил сигареты из кармана, пока перечисляли лидеров, и среди них по-прежнему была Сансеверина, но теперь уже она шла ноздря в ноздрю с фаворитом Пачули. Я меланхолично закурил, но сигарета выпала у меня из пальцев, когда диктор уточнил: «Кажется, Сансеверина отражает атаку Пачули!» На мгновение я закрыл глаза, как-то бестолково помолился и, прежде чем увидеть, услышал, как с чудовищным шумом, резким позвякиванием шпор и удил, со скрипом седел и глухой руганью жокеев забег мчится к финишу; открыл и увидел уже впереди, словно трепещущий штандарт, вихрь разноцветных курток над распластанными, сверкающими от пота, мускулистыми, такими голыми телами лошадей; и пока весь забег мчался мимо меня со звуком раздираемой ткани, пока, вспыхнув, затухал говор толпы у финиша, кто-то стал уже выкрикивать в громкоговоритель: «Сансеверина победила! Сансеверина – фаворит! Сансеверина первая! Результаты Пачули и Нумеи – по фотофинишу!» Сигарета прожигала мой итальянский мокасин, а я переживал один из лучших моментов в своей жизни, настолько яркое, чистое, полное удовольствие, что перед этим чувством можно только преклониться. Выиграл! Я выиграл у целого света! У своего тестя, у банкира, издателя, у своего режиссера, у жены и на скачках!.. Как мне повезло! Мои соседи разочарованно бросили талоны наземь, я же, завидев Кориолана, кинулся к нему в объятия с воплем: «Я выиграл!» «Мы выиграли!» – гаркнул он, хлопая меня по спине, – такого сюрприза я не ожидал!
– Ты тоже на нее поставил?
– Ну да! Чего уж там, целых пятьсот франков!
– А я две тысячи! Но как ты выбрал Сансеверину?
Смеясь, мы пробирались к окошечку через толпу несчастных, смотревших на нас с завистливым презрением, которое испытывают серьезные игроки к везунчикам-дилетантам.
– Ах да, я ведь тебе, кажется, сказал, что ставлю на нее?
Кориолан хохотнул.
– Старик, сегодня я повторял все твои ставки! Я решил, что после всего, что с тобой случилось, ты уже просто не можешь вдобавок еще и проиграть, – подытожил он с убежденным видом, деликатно посмеиваясь.
Но плевать я хотел на деликатность. Теперь Сансеверина уже шла из расчета 37 к одному – значит, я выиграл семьдесят четыре тысячи франков, чего со мной никогда не случалось, и недаром! Я пригласил выпить всю толпу, целый мир вдруг воскрес для меня.
В Париж мы вернулись опьяненные успехом. На красном светофоре Кориолан повернулся ко мне:
– Для простака, которого вчера накололи в банке на семь миллионов франков, у тебя вид скорее довольный.
Но никто лучше его не мог понять, почему выиграть семьдесят четыре тысячи на бегах упоительнее, чем иметь семь миллионов в банке.