ЧАСТЬ II
Глава первая
Совсем немного дней прошло, с тех пор как я поставила последнюю точку, но вот я снова вынуждена развернуть свиток. По правде говоря, все, что я написала, стоило бы переписать с начала до конца, но боюсь, что мне не хватит времени. Я очень быстро устаю, и Арном, видя это, хмуро покачивает головой. Они думают, будто я не догадываюсь, что письмо Даарану уже послано.
Раз уж я не могу переписать написанное, я должна прибавить к нему то, что мне удалось узнать нового о женщине, сочинившей эту книгу. Иначе я буду достойна осуждения и умру с нечистой совестью. Оттого что я стала писать, я и сама переменилась. С такой работой не шутят. Память, стоит разбудить ее, превращается во властного деспота. Я пришла к выводу, что должна честно (я не хочу лгать, стоя перед судом) поведать все свои чувства и мысли. Прошлое, как я описала его, было не тем прошлым, которое я помнила. Даже заканчивая книгу, я еще не понимала многого так отчетливо, как понимаю сейчас. То, что случилось со мной, когда я писала книгу, я в ней не упомянула, но эти перемены были только началом: боги, подобно врачам, использовали мое стило как щуп, чтобы исследовать мою рану, прежде чем взяться за нож.
Лишь только я села за работу, мне стали посылаться знаки. Когда я описывала, как мы с Редивалью копались в грязи на берегу Шеннит, мне вспомнилось и многое другое о тех давних днях, когда не было еще ни Лиса, ни Психеи — только я и Редиваль. Я вспоминала, как мы ловили уклеек в ручье, как прятались в сене от Батты, как жались за дверьми, когда отец пировал, и выпрашивали у рабов остатки лакомств. И мне подумалось, как ужасно изменилась Редиваль впоследствии. Но это все мои мысли. А знаки, как я уже сказала, посылались извне. Одной из помех в моей работе оказалось посольство от Великого Царя одной из Юго-Восточных стран.
«Чума их всех побери», — сказала я тогда про себя, представив, сколько часов уйдет на беседы и на пиршество. Гости прошли в зал, и я с легким презрением заметила, что предводительствует ими евнух. Евнухи при дворе Великого Царя играют очень важную роль. Тот евнух, который возглавлял посольство, был очень толст. Толще человека мне не доводилось видеть — щеки его, маслянистые и жирные, были так велики, что за ними не видно было глаз. Евнух был весь обвешан безделушками, как какая-нибудь прислужница Унгит, но вот он заговорил, и я заметила в нем трудно уловимое сходство с кем-то знакомым. Догадка вертелась у меня в голове, но я гнала ее прочь, и так несколько раз; наконец я не выдержала и вскричала:
— Тарин!
— Ах да, Царица, да, да… — осклабился презрительно евнух, но (мне показалось) он был польщен. — Ах да, когда-то меня звали Тарин. Твой отец, Царица, меня недолюбливал, верно. Но… хи-хи-хи — ему я обязан своим положением. Да, да, он направил меня на верный путь. Два взмаха бритвы — и я стал важным лицом, великим человеком.
Я поздравила его с этим успехом.
— Спасибо, Царица, премного благодарен! Я доволен, очень доволен. Стоит только подумать… хи-хи-хи… если бы не вспыльчивость твоего отца, Царица, я так бы и таскал щит в охране царька варваров, все царство которого не больше наименьшего из охотничьих угодий моего повелителя! Ты не обиделась, Царица?
Я сказала, что мне известно, какие прекрасные охотничьи угодья у Великого Царя.
— А как поживает твоя сестра, Царица? — спросил евнух. — Такая была славная девочка… хотя, хи-хи-хи, с тех пор через мои руки и не такие красавицы проходили… жива ли она еще?
— Она — царица в Фарсе, — ответила я.
— Ах вот как. Фарса… Помню, помню. Как легко забываются имена этих царств-недомерков. Да, мне было ее жалко. Она была такая одинокая.
— Одинокая? — переспросила я.
— Ах да, да, да — очень одинокая. Когда родилась другая, маленькая царевна, она все говорила: «Раньше Оруаль любила меня, затем появился Лис, и она стала любить меня меньше, а когда родилась малютка, она и совсем меня разлюбила». Да, она была одинока. Я пожалел ее… хи-хи-хи… я был тогда парень что надо. Каждая вторая девушка в Гломе была в меня влюблена.
Я твердо перевела беседу на дела государства.
Но это был только первый знак, слабый намек, первая снежинка грядущей зимы, о которой стоит помнить только потому, что теперь известно, что за ней последовало. У меня не было оснований не верить Тарину, как, впрочем, не было оснований менять и свое мнение о Редивали, которую я считала и считаю бесчестной дурой. Ее даже винить не за что — просто пошла вся в отца. Одно было мне неприятно: раньше я и думать не думала, что чувствовала Редиваль, когда я променяла ее сперва на Лиса, а потом на Психею. Почему-то с самого начала я была уверена, что это меня нужно жалеть, что это мною играют как хотят. А Редиваль… что Редиваль? У нее же такие чудесные золотые кудри!
И я снова принялась за книгу. Непрерывное напряжение памяти привело к тому, что я продолжала просеивать и сортировать воспоминания даже во сне, хотя во сне это виделось мне совсем не так, как наяву. Мне снилось, что я стою перед огромной кучей зерен. В ней были пшеница, ячмень, овес, мак, рожь, просо — и все это я должна была перебрать и разложить отдельно. Задача казалась почти безнадежной; я даже не знала, зачем я делаю эту работу, но меня предупредили, что, если я остановлюсь хоть на миг или перепутаю хоть одно зерно, меня постигнут ужасные кары. Наяву любой сказал бы, что это неисполнимо, но во сне казалось, что ничего невозможного нет. Была одна на десять тысяч возможность, что работа будет закончена в срок, и одна на сто тысяч — что при этом я не сделаю ни одной ошибки. Скорее всего, меня ждало наказание: скорее всего, но не наверняка. И вот я брала каждое зерно двумя пальцами, рассматривала его и откладывала в положенную кучку. А в некоторых снах, совсем уж безумных, я превращалась в маленького муравья. Тогда зерна были для меня что мельничные жернова, и я ворочала их с огромным трудом, пока не подкашивались лапки. Но муравьи, как ты знаешь, читатель, способны нести ношу больше, чем их собственный вес, и вот я таскала и таскала зерна.
Чтобы дать представление о том, как боги принуждали меня трудиться и во сне и наяву, скажу только, что все это время я совсем не думала о Бардии, разве что пеняла иногда на его отсутствие, поскольку без него меня отвлекали от свитка значительно чаще. Для меня имела значение только моя книга. О Бардии же я вспоминала редко и с возмущением: «Что он, собирается проваляться в постели весь остаток жизни?» Или же: «Это все его женушка!»
Наконец настал день, когда я вписала в книгу последние слова: «У них нет ответа». Буквы еще не высохли, как я услышала, что говорит Арном, и впервые осознала смысл и значение его слов.
— Ты хочешь сказать, — вскричала я, — что жизнь нашего Бардии в опасности?
— Он очень слаб, Царица, — сказал Жрец. — Какая жалость, что с нами больше нет Лиса. Мы здесь, в Гломе, в сравнении с ним — темные знахари. Мне сдается, что у Бардии не хватает силы духа справиться с этой болезнью…
— О боги! — закричала я. — Что же вы мне раньше не сказали? Эй! Раб! Коня мне! Я отправляюсь к Бардии!
Арном, мой старый и испытанный советник, положил руку мне на плечо.
— Царица, — сказал он мягко и очень спокойно, — если ты навестишь больного, он может не выздороветь вовсе.
— Что я, чуму несу за собой? — возмутилась я. — Неужто я могу сглазить даже через платок?
— Бардия любит тебя и предан тебе больше, чем любой из твоих подданных, — сказал Арном. — Если он увидит тебя, он тут же, собрав все свои силы, вернется к придворным обязанностям. А сил у него осталось немного. Сотни отложенных дел, о которых он успел позабыть за эти девять дней, вызовут прилив крови к голове. Это может убить его. Оставим его в покое, пусть полежит и подремлет. Это единственное для него сейчас спасение.
Правда была горька, но я проглотила ее. Я согласилась бы даже заточить себя в башне, скажи мне Арном, что это поможет Бардии. Три дня я терпела (старая сморщенная дура!), на четвертый же сказала себе: «Все, хватит!», но на пятый Арном вошел ко мне в слезах, и стало уже поздно. Бардия умер, так и не услышав от меня тех слов, которые, возможно, лишь смутили бы его. Просто мне самой стало бы намного легче, если бы я успела склониться к уху верного воина и прошептать: «Бардия, я любила тебя».
Когда тело положили на костер, все, что было мне дозволено, — это стоять и смотреть. Я не была ему ни женой, ни сестрой и поэтому не могла оплакивать его и бить себя в грудь. А если бы могла — я бы надела на руки стальные рукавицы или ежиные шкурки!
Я выждала три дня, как велит обычай, и отправилась с утешением к вдове. Не только долг и приличия привели меня туда: Ансит была любима Бардией и потому была в некотором смысле моим врагом — но кто в мире теперь мог бы лучше понять меня?
Меня провели в верхнюю комнату, где сидела за пряжей Ансит. Вдова была бледна, но очень спокойна. Я волновалась заметно больше. Как я уже писала, когда-то меня удивило, насколько Ансит оказалась, вопреки моим ожиданиям, некрасива. Теперь, постарев, она внезапно расцвела новой красотой; ее гордое лицо излучало удивительный покой.
— Госпожа… Ансит, — сказала я, взяв ее за руки (она не успела отдернуть их), — что мне сказать тебе? Как мне говорить с тобой о нем, когда утрата твоя безмерна? Чем же мне утешить тебя? Только тем, что лучше иметь и потерять такого мужа, чем вечно жить с любым другим мужчиной.
— Царица оказывает мне великую честь, — сказала Ансит, выдернув свои руки из моих, встав и сложив их на груди.
Глаза ее были опущены долу, она стояла так, как придворной даме полагается стоять перед царицей.
— Ах, дорогая моя, хотя бы сейчас не смотри на меня как на царицу! Я умоляю тебя — разве мы в первый раз увиделись только вчера? Я не смею и сравнивать свою утрату с твоей, но она тоже велика. Прошу тебя, сядь. А я сяду рядом, и мы поговорим.
Она уселась и вновь принялась за пряжу; лицо ее было спокойно, а губы — слегка поджаты, как положено домашней хозяйке, занятой делом. Я подумала, что она вряд ли мне чем-нибудь поможет.
— Это все так неожиданно! — сказала я. — Неужели никто не заметил, что болезнь опасна?
— Я заметила.
— Неужели? Арном сказал мне, что это легкая хворь!
— Он и мне это сказал, Царица. Он сказал, что это — легкая хворь для человека, которому достанет сил побороть ее.
— Сил? Но кто был сильнее Бардии?
— Он был как сгнившее изнутри дерево.
— Сгнившее? Почему? Я этого не знала!
— Видать, не знала, Царица. Он истощил себя — или его истощили. Уж лет десять, как ему бы уйти на покой. Он же был не железный, Бардия, — из плоти и крови, как все мы.
— Он никогда не выглядел старым, никогда!
— Может быть, Царица, тебе не приходилось видеть его усталым. Ты ни когда не видела его лица ранним утром, не слышала, как он стонал, когда я будила его на заре. (А что мне было делать? Он брал с меня клятву, что я разбужу его.) Ты никогда не видела, каким он возвращался поздно вечером из дворца. Голодный, а поесть даже сил нет. Откуда тебе знать, Царица? Ведь это я была его женой. Он был слишком учтив, чтобы зевать и жаловаться в присутствии своей повелительницы.
— Ты хочешь сказать, что работа…
— Пять войн, тридцать одна битва, девятнадцать посольств, непрестанные заботы о том о сем — одному польсти, другому пригрози, третьего утешь… День напролет думать, советовать, запоминать, угадывать, подсказывать, не отлучаясь из Столбовой залы, — все время эта Столбовая зала. Нет, не только на рудниках можно уморить человека.
Я ожидала услышать все что угодно, но не это. Когда прошла первая вспышка гнева, за ней последовал страх; я боялась, что Ансит (хотя мне с трудом верилось) говорит правду. Стоило мне это заподозрить, как мой голос задрожал от обиды.
— Не ты говоришь, госпожа, а твое горе. Прости меня, но это все домыслы. Я работала с ним наравне, так не хочешь же ты сказать, что сильный мужчина не вынес того, от чего не сломалась слабая женщина?
— Ты говоришь как та, что не знает мужчин. Они крепче нас, зато мы выносливее. Их жизнь короче. Мужчины хрупки. Да ты и помоложе его будешь, Царица.
У меня похолодело в сердце.
— Если ты права, — сказала я, — то он мне лгал. Довольно было одного его слова, и я сняла бы с него ношу забот и отправила его на покой со всеми возможными почестями.
— Ты плохо его знаешь, Царица, если думаешь, что он мог сказать это слово. Ах, ты счастлива на троне; мало в мире повелителей, которых так любят их слуги!
— Да, это так. Ты ведь не осуждаешь меня за это? Даже в горе ты не имеешь права упрекать меня — ведь никакой другой любви я не знала. Безмужняя, бездетная — а у тебя все это было…
— Только то, что ты изволила оставить мне, Царица.
— Оставить? Безумная, о чем ты говоришь?
— Нет, нет, я прекрасно знаю, что любовниками вы не были. Это ты предоставила мне — ведь кровь богов не может смешиваться с кровью смертных, не так ли? На мою долю ты не посягала — взяв от него все, что тебе было нужно, ты позволяла ему уползать домой ко мне, пока он снова тебе не понадобится. Недели и месяцы выпроводили в походах, бок о бок ночью и днем, и у вас были общие победы, советы, тяготы, общий солдатский хлеб и грубые шутки. А потом он приходил ко мне — от раза к разу все более худой и поседевший, и засыпал, не доев ужина, и кричал во сне: «На правый фланг, скорей! Царица в опасности!» А утром, не доспав, во дворец: все в Гломе знают, что Царица — ранняя пташка. Вот потому я и говорю: ты оставила мне то, что осталось.
И взгляд ее, и голос безошибочно выдавали чувство, знакомое всем женщинам.
— Как? — вскричала я. — Неужто ты ревнуешь? Она не ответила.
Я вскочила на ноги и откинула платок с лица.
— Взгляни, дура, только взгляни, — кричала я, — как ты могла ревновать его ко мне?
Она подняла глаза и посмотрела. Я втайне надеялась, что мое лицо испугает ее, но в глазах Ансит не было страха. Впервые за этот день упрямые губы ее дрогнули и слезы показались в уголках глаз.
— Ох, — прошептала она, — я и не знала… Так ты тоже…
— Что — тоже?
— Ты тоже любила его. И мучилась. Мы обе…
Мы обе заплакали и в тот же миг очутились в объятиях друг друга. Как это ни странно, ненависть наша иссякла в тот самый миг, когда Ансит узнала, что я всю жизнь любила ее мужа. Я уверена, что все было бы иначе, будь Бардия жив, но его больше не существовало, и нам нечего было делить: мы обе были изгоями, мы говорили на языке, который не понимал никто, кроме нас, в этом огромном равнодушном мире.
В нашем языке не было слов — одни рыдания, слова же были для нас подобны острым клинкам, и мы старались не извлекать их из ножен.
Но это наше состояние не продлилось долго. Мне не раз случалось видеть в бою, как воины сходятся с противником в смертельном единоборстве, но налетает шквал, швыряет им в глаза сухую пыль, опутывает мечи полами плащей. Тогда бойцы забывают друг о друге, вынужденные бороться с ветром. Так и мы с Ансит. Нечто, не имевшее отношения к делу, сделало нас сперва друзьями на короткое время, а затем врагами — и уже навсегда.
Мы высвободились из объятий (я не помню, как это произошло); мое лицо снова закрывал платок, губы Ансит вновь непреклонно сжались.
— Ладно, — сказала я. — Благодаря тебе я почувствовала себя на миг убийцей Бардии. Ты хотела причинить мне боль и добилась этого. Радуйся, ты отомстила. Но скажи, сама ты веришь в то, что сказала мне?
— Верю? Я не верю, я просто знаю, что царская служба выжала из моего мужа всю кровь — год за годом, по капле.
— Почему же ты не сказала мне? Одного твоего слова было бы довольно. Или ты подражаешь богам, которые дают советы, когда уже слишком поздно?
— Почему не сказала? — удивилась Ансит, гордо вскинув голову. — Чтобы ты оторвала его от трудов, в которых была вся его жизнь, вся его слава и доблесть (ибо что такое, в конце концов, какая-то женщина для мужчины и воина)? Чтобы сделать из него малое дитя или впавшего в детство старца, нуждающегося в уходе? Да, тогда бы он был только мой — но какой ценой?
— Но все же — только твой…
— Для меня важнее было принадлежать ему. Я была его женой, а не содержанкой. Он был моим мужем, а не комнатной собачкой. Он имел право жить такой жизнью, которой достойны великие мужи, — а не такой, какая угодна мне. Теперь ты отбираешь у меня сына. Илердия повернулся спиной к дому матери; его манят чужие земли и непонятные мне вещи. С каждым днем он будет все меньше принадлежать мне и все больше — тебе и миру. Но неужто ты полагаешь, что я буду препятствовать ему, даже если бы мне было довольно пошевелить пальцем?
— И ты могла — ты можешь — терпеть это?
— Ты еще спрашиваешь? О, Царица Оруаль, похоже, ты ничего не знаешь о любви! Нет-нет, я не права, просто, видно, царская любовь не такова, как наша. Вы ведете свой род от богов и любите, как боги. Как любит Чудище. Говорят, для него любить и пожирать — одно и то же, не так ли?
— Женщина, — сказала я. — Я спасла ему жизнь. Неблагодарная дура, ты бы стала вдовой на много лет раньше, не прикрой я его своим телом в день битвы при Ингарне. Меня тогда ранили, и рана до сих пор болит к перемене погоды. А где шрамы от твоих ран?
— Там, где они остаются у женщины, рожавшей восемь раз. Да, ты спасла его жизнь. Спасла, потому что она была тебе полезна. Ты бережлива, Царица! Зачем терять верный меч? Позор тебе, пожирательница людей. Ты съела стольких, что и не сосчитать: Бардию, меня, Лиса, твою сестру — обеих твоих сестер…
— Довольно! — закричала я. Воздух в комнате стал багряным. Мне пришло в голову, что, если я прикажу пытать и казнить ее, никто не сможет мне помешать. Арном не решится поднять голос. Илердия поднимет восстание, но не успеет спасти ее, когда она будет корчиться на острие кола, как майский жук, проткнутый булавкой.
Но нечто или некто (если боги, то хвала им) сдержали мой гнев. Я пошла к двери, открыла ее, обернулась и сказала:
— Если бы ты посмела говорить так с моим отцом, ты осталась бы без языка.
— Ну и что? — сказала она.
По дороге домой я подумала: «Она получит назад своего Илердию. Пусть живет дома и трудится на земле. Станет деревенским мужиком, будет сыто рыгать, рассуждая о ценах на скот. А я могла бы сделать его большим человеком. Но он станет ничтожеством, и пусть благодарит за это свою мать. Ей больше не удастся обвинить меня в том, что я пожираю чужие жизни».
Но я оставила Илердию при дворе.
Божественные Врачеватели уже привязали меня к верстаку и принялись за работу. Гнев недолго помогал мне защищаться от правды; гнев устает быстро. Ведь Ансит сказала правдивые слова — она сама не знала, насколько правдивые. Я наслаждалась избытком работы и заставляла трудиться со мной допоздна Бардию, задавала ему ненужные вопросы, только для того чтобы услышать его голос, делала все, чтобы отдалить то время, когда он уйдет домой и оставит меня наедине с пустотой моего сердца. Я ненавидела его за то, что он уходит домой. Я наказывала его за это. Мужчина не упустит случая, чтобы высмеять того, кто слишком сильно любит свою жену, а Бардия был в этом смысле очень уязвим; все знали, что он женился на бесприданнице, и Ансит часто хвасталась тем, что ей нет нужды брать в прислугу девушек пострашнее, как приходится делать другим. Сама я никогда не поддразнивала его, но всяческими хитростями делала так, чтобы другие поднимали Бардию на смех. Я ненавидела тех, кто шутил над Бардией, но издевки над его семейной жизнью причиняли мне сладкую боль. Может, я все-таки ненавидела его? Может быть. Любовь иногда состоит из ненависти на девять десятых, но при этом остается любовью. В одном нет никаких сомнений: в моих безумных ночных грезах (в которых Ансит умирала или, еще того лучше, оказывалась блудницей, ведьмой или изменницей), когда Бардия искал моей любви и сострадания, я заставляла его вымаливать у меня прощение. Иногда я терзала его так жестоко, что он был почти готов наложить на себя руки.
Но все кончилось так странно… Часы моих терзаний остались позади, и жажда страсти угасла так же внезапно, как и возгорелась. Только тот, кто прожил долгую жизнь, знает, как многолетнее чувство, пропитавшее насквозь все сердце, может иссякнуть и увянуть в краткое время. Возможно, в душе, как и в почве, не самые красивые цветы пускают самые глубокие корни. А может, я просто постарела. Но, скорее всего, дело было вот в чем: моя любовь к Бардии (не сам Бардия) стала для меня невыносимой. Она завела меня на такие высоты и бросила в такие глубины, где любовь уже не может существовать — она задыхается то от отсутствия, то от избытка воздуха. Жажда обладать тем, кому не можешь дать ничего, изнашивает сердце. Только небу ведомо, как мы мучили его попеременно — то я, то Ансит. Ведь не нужно быть Эдипом, чтобы догадаться, как каждый вечер она ждала его, питая в сердце ревность ко мне, и эта ревность отравляла его домашний покой.
И когда жажда эта иссякла, все, что я называла собой, ушло вместе с нею. Словно у меня вырвали душу, как больной зуб, и на ее месте осталась дырка. Большего зла боги мне не причинят — так я тогда думала.