Книга: Предтеча
Назад: 2
Дальше: Глава пятая

3

Ослабев постепенно и незаметно, Якушкин считал, что ослабел — вдруг. Он шел слабыми шагами, и выходящая из электрички толпа колебала его слева направо и справа налево, как былинку. Идти было странно легко. На полпути меж электричкой и флигельком он увидел упавшего пьяного; тут же к нему устремившийся, Якушкин склонился: «Подымайся… Давай подымайся!» — поднять же не смог.
Когда пьяный, пьяно отмахиваясь, несильно и даже как бы в пустоту шевельнул рукой, — отстань, мол, — Якушкин, присогнувшийся возле него, упал. Силясь, он попытался прихватить пьяного под мышками — и вновь не смог, и тут факт собственной физической слабости дошел до него полностью. Старик разглядывал свои руки: он недоумевал, слабеют ли руки сами по себе, или же он весь ослабел — разом. Старик стоял, сопя и удивленно хмыкая: «Значит, все из меня уходит, — вот те на!» Как бы в последний раз перевел он глаза на лежавшего в талом снегу пьяного, которого не поднять и с которым не поговорить, ни с этим, ни с другими, пусть даже сотнями будут они, страдальцы, валяться на полпути меж флигельком и электричкой. Говорливый зуд и сострадание он, однако, утолил в этот же вечер.
Еще по первому снегу там и тут бегали в окрестности бездомные собаки, поджимая хвосты и тусклыми каплями глаз как бы загадывая, удастся ли пережить зиму. Из снесенной на окраине деревни, каждая своим непростым зигзагообразным путем, собаки день ото дня перемещались кто больше, кто меньше в глубь города, надеясь на помойки и на запах вчерашней еды. Одна из доходяг, пусть тощая, с торчащими ребрами, бегала. Пес продержался зиму, и ему бы месяц еще на зигзагах своих продержаться, ну, полтора, а там — лето. «Пойдем…» — пробубнил Якушкин, пес же каменно стоял, не зная, чего ждать от человека. Хвостом он не вилял, был из обозленных.
Якушкин все же зазвал его во флигелек, — зазвав, покормил. Пес облизывался, а старик уже начал затяжной монолог о любви к людям и ко всему живому (теперь он так говорил, формулу свою не изменив — расширив), о всеобъемлющей, стало быть, любви, которая питает и поит нашу совесть, именуемую иначе интуицией. «Ты понимаешь ли, о чем тут речь?..» Старик сердито смотрел псу в зрачки. Пес, настороженный, тоже смотрел ему в зрачки. Он и в будущем так и не выучился вилять хвостом. Только смотрел.
Жена Якушкина заболела еще тогда, когда дом их был полной чашей и когда Якушкин греб немалые деньги, строя москвичам дачи. Вместе с другими магазинными работниками Марью Ивановну послали обмениваться торговым опытом в Прибалтику — на месяц. Редко куда ездившую, там, у Балтики, ее прихватила вдруг суровая бабья алчность: высмотрела она какие-то костюмчики необыкновенные — дамские и детские. В ней вспыхнуло. Когда, экономя и недоедая, она вернулась с четырьмя костюмчиками, но и с сильнейшим расстройством желудка, Якушкин отругал ее: «… Купила себе и Ленке. И хватит. А эти два зачем?» Она, виноватая, только глазами хлопала.
— Ну не дурочка ли? — корил Сергей Степанович месяц спустя, когда вновь и уже всерьез она пожаловалась на рези в желудке.
Она вроде бы и не болела, однако болела. Нет-нет и болезнь высовывалась, отражаясь в первую очередь на установившемся образе жизни. («По винцу скучаю», — жаловалась Марья Ивановна) Красное винцо, которое Марья Ивановна уважала, было ей ценно не само по себе, а привкусом: особой и, как ей казалось, красивой привычкой в общении с мужем. Подолгу любили они сидеть на веранде вечерами, уложив Леночку спать. Весной ли, летом ли было хорошо: были видны звезды; если же дождь, молнии распарывали черное небо, а здесь, на застекленной веранде, — тепло и уют. Ждала и постель. У них это получалось. В болтовне коротая время, зевали, смотрели час-другой телевизор, Марья Ивановна пила красное, он же — неспешно — набирался рюмка за полрюмкой водочки. «Уже, что ль?» Марья Ивановна негромко смеялась, когда он тянул руку, похлопывая. «А можно!» — откликался он. Отрываясь от телевизора, лениво, медлительным мужским шагом он двигался за Марьей Ивановной к постели — она уже стелила. Когда взбивала подушки, стояла к подушкам наклонившись, и с движением рук груди ее тяжело колыхались. Спальня была царская, чего только не было. Утоленные, в постели они сильно зевали; проваливаясь в первые ямы сна и как бы еще держась на поверхности друг за друга, то он, то она продолжали обговаривать завтрашнее — да уж, профессорше с Полянки надо бы сколотить дачу пораньше, до дождей. Молокаев не подведет, хорошие руки. Леночка в пятый пошла, одевать надо бы понарядней — или, может, рановато? Одна дочь… Отвоевавший войну, Якушкин женился не сразу — лишь в сорок лет, детей, кроме Леночки, не было, что задевало его и нет-нет царапало: он думал успеть в жизни. На веранде Марья Ивановна теперь заметно зябла; кутаясь в платок, она все жаловалась, как жалуются потерявшие вдруг здоровье. Дождь за окном и молнии в черном небе отзывались в ней совсем по-иному. Желудок вина не принимал; да сами вечера с неспешными разговорами и долгим сидением на веранде куда-то уплыли, потускнев. (Не прервись те разговоры с ней, жизнь могла сложиться другая, не был бы и сейчас он так говорлив. Не договорил.)
— Потеряла я свою радость, — тосковала Марья Ивановна.
— Ну-ну, — утешал он.
— Кончилось золотое время…
Умерла она вроде бы не от желудка. Или от желудка? Он не помнил. Он отбывал срок, когда ему написали, что умерла, что кремировали, и что дочка вполне справляется сама, и что учится, и что все хорошо. Потом было упавшее бревно.
Он неотчетливо помнил прошлое. Он решил тихонечко ее позвать, вглядываясь в темноту и не понимая, проснувшийся, какое это время и что за темные углы вокруг:
— Маша…
Он пытливо вглядывался в темноту флигелька. Ощупью поискал в постели рядом. И опять позвал:
— Маша… Маша…
Было тихо; подвывал мартовский ветер. С топчана поднявшийся Якушкин с некоторым удивлением включил свет — увидел пса у дверей флигелька.
Пес, строго и зло лежавший вдали от него, сразу же повел внимательными глазами: чего, мол, тебе?.. Якушкин дал псу кусок хлеба. Якушкин мяса почти не ел, но и такое ограничение пса устраивало: во флигельке было тепло, было безопасно. Якушкин дал еще. Он стал объяснять псу, что любовь, если ее растишь, делает тебя счастливым и что, если любишь, умирать не больно. Люди лишь временно растерялись и растлились, но скоро они поймут, как надо любить друг друга и все живое в мире, — другого пути у людей нет. Он рассказал псу про совесть, именуемую иначе интуицией. Он рассказал про гимны. И про все прочее.
— … Дай мне Веронику и магнитофон. На три дня.
— Не дам! — Дурдыкин взвился. Неужели же Коляня думает, что журнал занимается исключительно медициной, а читатели только и жаждут читать про опухоли и про фанатиков, которые якобы умеют лечить? Есть еще физика, есть (да-да, все еще модная!) кибернетика, есть географические открытия — мало ли в науке интересного?! Вероника же будет сегодня прослушивать песни острова Пасхи, о них и напишет. Вероника занята. Вероника при деле. «Ладно, ладно», — сказал Коляня; он посулил Дурдыкину небольшую опухоль. Где-нибудь на печени. Запоет ли тогда Дурдыкин песни острова Пасхи и что вообще он тогда запоет?.. Молоденькая журналистка Вероника в их распрю не лезла и только улыбалась, лишнего не сказав. Ясное дело, она предпочла бы не сидеть в редакции, а двигаться, удрав дня на три, хотя бы и на съезд врачей. Не закрепленный ни за кем, переносной магнитофон появился в отделе недавно, но Вероника освоилась с ним быстрее и лучше других.
Машинистки застучали вдруг обе разом.
— Да потише вы! — вскрикнул Дурдыкин.
— … Очень важно, — продолжал Коляня, — насколько продвинется врачеванье к тому моменту и к тому дню, когда у тебя обнаружат опухоль на печени.
— Я тебя убью! — заорал Дурдыкин.
Все смеялись. Веронику Дурдыкин не дал. Коляня двинулся к завотделом. Зав был также непрошибаем.
— Нужно и необходимо, — бил в точку Коляня, — чтобы о съезде врачей для журнала был сделан подробнейший очерк.
— Ну и сделай.
— Я собираюсь там выступать. Не писать же о самом себе.
— Но почему именно Вероника?
— Уже писала о врачах — пусть напишет еще. Дайте же девочке свою тропинку.
Зав, посмеиваясь, не уступил, хотя Коляня и ему пообещал опухоль на печени. Он всем ее обещал. Нервничал.
Аудитория из двух сотен врачей сидела солидно и слушала внимательно, однако Коляня, примчавшийся, уже обнаружил, что основной разговор перенесен на завтра и послезавтра. Томясь, слушал Коляня доклад за докладом. Тема сегодняшнего заседания казалась ему издевательской: успехи онкологии в борьбе с кожным раком. Начали за здравие. По мнению Коляни, ради кожного рака не стоило поить шампанским и кормить осетриной столь многочисленную шайку. В перерыве они шумно и быстро устремились к буфетам. На пиджаке — визитка. «Д-р Манусбергер. Вена» шел лакомиться красной икоркой, а «Д-р Трошкин В. А. Киев» предпочитал сначала вино в розлив. А были и те, что без визиток; седенькие и именитые, они прокладывали себе дорогу к заказному столику, постукивая палками с набалдашником. Коляня исходил желчью; он плохо спал, готовясь выступить, и сейчас настроен был крикнуть им всем, что люди дохнут, а они тут радуются копеечным своим успехам.
Очереди у буфетов набухали. Врачи друг с другом знакомились, шутили, обменивались телефонами и адресами. Но Коляня и общаться не мог, он был желт: вытерзался и перегорел ночью. Решив, что день впустую, Коляня двинулся к выходу (надо бы во второй половине дня посетить операционную).
Прикинув время, Коляня отправился к себе в гостиницу, где сразу и полез в ванну: он хотел чуть взбодриться, а вышло нехорошо — уснул. Там и уснул — в воде теплой и журчащей. Струя лилась так тонко и мелодично. Разбудила вдруг появившаяся в ванной Вероника, стройненькая, юная, а в руках стопка докладов и оттисков. «Я сама сбежала», — сказала она в шаге от Коляни.
Она говорила: «Я сбежала…» — «А если хватятся?» — «Зато я оставила им магнитофон!» — и засмеялась, умненькая. Оказывается, в редакции Коляня сегодня так плохо выглядел и был так, бедный, желт лицом, что Вероника обеспокоилась, — обеспокоившись, приехала. Войдя в незапертый номер, юная Вероника именно по шуму воды сообразила, что Коляня в ванной.
— … Вспомнила жуткий фильм: один чудак в ванне вот так же заснул. А родственник вошел и всыпал в ванну химикат. И тот чудак, спящий, напрочь растворился.
— Какая прелесть.
— И весь стек в трубу — пожурчал и стек.
Оставляя следы мокрых ног, Коляня протопал до постели и сел, закурив. Вероника появилась из ванной минут через пять, вся свеженькая, стройная, закутанная в большое махровое полотенце. «Времени мало». — «Мало», — согласилась она, подошла к окну и задернула шторы, плохонькие такие, гостиничные, холостяцкие шторы. Она шла от окна к постели и на ходу сматывала с себя полотенце. Уверенная в себе, стройненькая Вероника.
Припозднившийся Коляня стоял от стола поодаль, наблюдая, как больного с мощным надрезом на спине перевернули на левый бок, потом на правый: по обе стороны надреза ему оттягивали и отдирали кожу от мяса, обнажая. Больного как бы раздевали. Метастазы глубоко не пошли, но на средней глубине их находили там и тут. Оттянули кожу еще — метастазистые бугорки вырезали и выскабливали даже из подмышек. Андрей Севастьянович, припухший и царски медлительный, работал, ассистировал Чижов.
Сама опухоль была впритык к позвоночному столбу — столб не тронула, однако прилепилась к ребру и проела его, как серая ржа. Опухоль вышвырнули вместе с ребром, выбора не было. (Анестезиолог добавил наркозу.) Под ножом вытекая, кровь с другой стороны прибывала через капельницу — из подвесного стаканчика, возмещая потерянную, кровь капала, капала, капала, и сама капельница была старенькая, пожелтевшая, цветом в осень. Больной под наркозом, уже и без ребра, улыбнулся, онемевшие бледные губы его растянулись. Анестезиолог, не забывший, подмигнул Коляне: мол, смеются они во сне, бывает, я же тебе говорил, что они смеются. Дело было сделано. Чижов уже зашивал.
Андрей Севастьянович вышел — Коляня вышел за ним, но хирурга мигом перехватили, уведя к телефону. Выехала каталка; голова оперированного, повязанная белой марлей, несильно колыхалась. Наконец вновь появился Андрей Севастьянович, и Коляня расспросил об операции. Потом только спросил о своих пророках — о Суханцеве и о Шагиняне.
— … Я обещал, Коля, и слово сдержу — они выступят, однако не на первом заседании и не на втором.
— Не хотите ли почитать общие их рассуждения?
— Зачем читать — я же буду их слушать.
Коляня вышел на улицу. Был закат. Закурив и приостановившись, Коляня смотрел на высокие, розовевшие от солнца башни, которые ничуть на него, Коляню, не давили, не смыкались крышами, не сосали из него кровь, и вообще ничего дурного и зловещего в них не было. Коляня жил в городе. Теперь — как все.
Пространство меж башнями, будто бы двор, тускнело, но было еще залито красным — с красными скамейками и с красными, редко посаженными деревьями. Коляня курил, расслабился. Впромельк Коляня вспомнил о детстве, потому что ему как бы подсказали: пацан выскочил из подъезда, лет семи-восьми, — с бидоном в руках. В белой маечке, худенький, пацан промчался, пересекая по диагонали красное пространство, красный газон, меж деревьями и дальше-дальше, — размахивая бидоном, летел он к квасной бочке на той стороне. Мелькнул — и не стало.
Назад: 2
Дальше: Глава пятая