* * *
Неисповедимы пути тонких материй, но освобожденная, облегченная Марина вдруг ни с того, ни с сего обрела покой и даже непонятную ей самой силу. Она пошла иначе, быстрей и выпрямленней. Она думала маленькую простенькую мысль: никто не знает, что нас ждет завтра. Приходил чинильщик антенны, посмотрел на полку с книгами. «А эту я люблю, - сказал он, вытаскивая зажатого в томах Бальзака Брэдбери. - Мальчишкой я с ним летал. Такой был кайф. Куда они все делись?» - «Это не они делись - мы. Стали взрослыми». - «Дайте почитать. Верну, не бойтесь». - «Я не боюсь, - сказала она. - Но если вы его замотаете, мне будет грустно, и я о вас подумаю плохо». Господи, при чем тут это? Он ведь не сказал ей «У вас красивые глаза» или «Вы интересная женщина». Он сказал ей про кайф с Брэдбери, по нынешним временам заявление почти сродни непристойному, но зернышко уже лопнуло, выпростав слабенькие лепестки. Чего, дура? Неважно. Просто стало хорошо. Не мало во времени, когда его, хорошего, по крупичкам, по капелькам.
Одновременно! Элизабет была просто придавлена к земле этим календарным квадратиком. И из всех возможных глупых телодвижений она избрала это: стала звонить по написанному на нем телефону. И телефон ответил. Почти через четыре года молчания.
- Это я, - сказала она. - Можешь вспомнить?
- Запросто, - голос был тускл и равнодушен. - Привет, Эльжбета (так он ее когда-то называл - на польский манер).
- Моя клиентка выронила календарик с твоим номером. Я говорю ей: «Спрячьте». А она мне: «Да выбросите его к чертовой матери».
Такой был взят ею тон. В последнюю секунду она заменила «родную мать» на чертову.
- И что за пациентка?
- Снулая баба с тусклыми волосами. Садится на краешек стула. Юбке сто лет. На шее родинка. Говорит тебе это что-нибудь?
- У меня не бывает снулых. Что угодно, кроме этого. Как там ты? Все вправляешь мозги бедному женскому человечеству?
- А что мне сделается? - ответила она лихо, едва сдерживая колотящееся сердце: на что она рассчитывала? Что скажет - сейчас приду? Или: «Боже, как я рад тебя слышать»? Даже не вздрогнул на гласной, не поперхнулся на согласной, не замер на запятой. Е-мое! Какая идиотка. И теперь, если он положит трубку, она останется еще в большем отвале, чем раньше. Раньше - просто исчез. А сейчас исчезает на глазах, вернее, на ушах… Раньше можно было подумать - мало ли что… Теперь никакого «мало», а большое - иди-ка ты на хрен, чего звонишь, дура?
Из этой ситуации надо было выбраться хотя бы без оскорбительного для себя урона.
- Как мама? - спросила она.
- С божьей помощью помре уже два года как…
- Прости. Не знала. Ты все так же польский резидент?
- Ты случайно меня застала, - почему-то она точно знает, что он врет, - я как раз собираюсь улетать в Польшу. Гружу чемодан.
- А книга вышла?
- Конечно. Я не делаю пустой работы.
- Намекаешь? - зачем-то спрашивает она, уже заранее предчувствуя хамство.
- Намекаю, - как-то зло отвечает он. - Бэт! Не тяни кота за хвост. У тебя ко мне дело?
- Ну, знаешь, - кричит она ему. - Нечего хамить. Я позвонила с добрыми намерениями… Узнать… Ты тогда так исчез…
- Е-мое! - уже кричит он. Вспомни еще советскую власть.
- А что она тебе сделала плохого?
Ее затягивает какая-то наглая, тупая трясина. Да скажи ему: «Пошел ты на…й!» Или вежливо так: «Ко мне пришли». Но ей будто всласть это истязание.
- Пока, Бэт! - говорит он. - У меня дела. Ко мне пришли. - И первый кладет трубку.
Какому слову научила ее Марина? Konac - по-польски смерть. Она знает: это слово у нее - от него. И не случаен этот выброшенный календарик. Ее хотят убить! Ей посылают знак смерти! Боль пронзает ее насквозь.
Надо срочно позвонить Ольге. Она умеет снимать порчу. Элизабет у нее училась, с ее помощью переучивалась, восхищаясь ею и, что там говорить, завидуя. Красивые пальцы с перстнями, ноги длинные с красивой изящной стопой, вал волос.
- Никогда не перебивайте говорящего. Ждите следующей фразы. В ней может быть смысл. Она может напрочь опровергнуть все предыдущее. А все произнесенное вслух - практически уже лекарство. Выговорившемуся надо только утереть губы.
Она была успешна во всем, эта Ольга, и сейчас Элизабет услышит ее голос, мягкий, спокойный, спасающий. Но было занято. Глухо занято. Долго-долго. Хотя время Элизабет уже было совсем другим. Оно уже не понимало минут и стрелок. «Не перебивайте говорящего. Ждите следующей фразы. В ней может быть смысл».
Элизабет цепенеет от отчаяния. С ней такого не было никогда. «Пока, Бэт! Ко мне пришли». Как она, сильная, двинула Петьку, пришлось тому зуб выплевывать. А как она разбирается с этими комолыми телками, как стягивает рваные нитки отношений, связей. Она умеет. Она умная. Она сильная. Но слова, ее же слова, не проникают внутрь, они пролетают мимо, как стрелы бестолкового лучника. Вдруг откуда-то, прямо из-под кожи, слова Машки: «Да это ты во всем виновата. Я не видела тебя счастливой. Вечный гон… Куда? Ты хоть помнишь меня маленькую?» Всем телом Элизабет хочет вскрикнуть: «Я все помню, доченька. Все!» Но, оказывается, нет у тела органа, чтоб докричаться до дочери. И вдруг, как на транспаранте, ЭТО: «Я уже никому не нужна. Я уже климактерическая особа. Мой удел… Konac». Удел, узел, увал, увалень… Почему она раньше не замечала неуклюжесть буквы «у», как бездарно она тычется рогами?
Ей становится душно, вот и снова душное «у». Надо выйти на балкон. Он у нее хлипкий, из тех, что ставили еще в скорости советских застроек-башен. Чем ему не угодила та власть? Она хочет туда, обратно. Она была тогда молода. Она была тогда девчонка. У нее было будущее. Какое еще будущее, если в нем два «у»? Она держится за перила и смотрит вниз. Упасть. Но с какой стати? Ей, сильной, удачливой. Нет, упасть…
Черт! В ее удачливости тоже эта рогатина «у». Нет, все-таки упасть. Ничего больше не будет. Ничего. Упасть. Она успела подумать, что в слове «думать» тоже живет «у». И «умереть» - тоже с этой буквы. Никому не ну…