Глава восьмая
Когда в 1987 году Гордона Фелла возвели в рыцарское достоинство, он устроил по этому случаю гулянку в «Савойе». Разумеется, не в клубе «Доминион», как оно следовало, а в «Савойе». Ладно, не суть важно. На вечеринке он рассказал нам о церемонии, состоявшейся в Букингемском дворце. Горди, естественно, не был в то утро единственным произведенным в рыцари человеком. Королева ухитряется обрабатывать по дюжине кандидатов за раз. Они восседают, точно на лекции, в креслах, выстроенных рядами, а в глубине зала оркестр гвардейцев наяривает остолбененно неуместные мотивчики вроде «Ложки сахара» и «Крошка, крошка, бах, бах». Гордону предстояло опуститься на колени и получить титул после исполненного чувства собственной важности дурака, который сидел с ним рядом. Это напыщенное маленькое ничтожество пролезло в председатели некоего крупного благотворительного общества или еще чего и теперь явилось за тем, что почитало заслуженной наградой.
Упомянутая персона спесиво представилась Гордону, а когда тот назвал себя, шепотом осведомилась:
– И чем же вы занимаетесь? Служите по дипломатической части, я полагаю?
– Я художник, – ответил Горди.
– Правда? – сказала персона. – Надеюсь, вы не из этих ужасных современных мазил?
– Что вы, что вы, – ответил Гордон. – Разумеется, нет. Я и родился-то в шестнадцатом, в лоб его мать, столетии, неужто не видно?
Слог, возможно, для Бак-Хауса и не вполне подходящий, но в подобных обстоятельствах оправданный. Малый отвернулся от Горди, удрученный тем, что ему приходится разделять почести с подобным скотом. Гордон демонстративно поскреб яйца и зевнул.
Как бы там ни было, а пришел черед и благотворительному пролазе преклонить колени и получить причитающееся. Случилось так, что его возведение в кавалеры ордена «Ползучих Жаб» II степени, или на что он там был кандидатом, музыкой не сопровождалось – оркестранты заменяли на пюпитрах ноты песенки «Считай себя» на ноты «Рожденная свободной». Шпага Ее Величества похлопала пролазу по плечам, и тот с подобающим достоинством встал на ноги и дернул головой в резком поклоне, который посрамил бы и королевского конюшего. Пока он проделывал этот номер, его нервный, возбудимый, разволновавшийся организм разрешился на редкость продолжительным и на изумление громким пуком. Монаршья особа отступила на шаг, что было, собственно говоря, частью протокола, но присутствующим показалось непроизвольной реакцией на устроенную беднягой канонаду. Физиономия его, когда он волокся к своему месту, выражала глубочайшую скорбь. Каждый в зале глазел на него, а некоторые, еще того хуже, дождавшись, пока он поравняется с ними, отводили глаза в сторону. Гордон, в свой черед направлявшийся к ступенькам трона, пророкотал, минуя несчастного, да так, что услышал весь зал: «Не огорчайтесь, старина. Она к такому привыкла. Сами знаете, какая у нее куча лошадей и собак».
Губы королевы изогнулись, если верить Гордону, в улыбке, и она задержала его для разговора дольше всех прочих. Вернувшись на свое место рядом со все еще багровым пердуном, сэр Гордон немузыкально пропел под звуки вновь заигравшего оркестра: «Рожде-енная свободной, свободной, как ВЕЮТ ВЕТРА».
Будучи злопамятным сукиным сыном, Горди на этом не угомонился. Кто-то из журналистов, собравшихся около дворца и в особенности вокруг Гордона, спросил у него, как прошла церемония.
– Вон тот мужик, – сказал Гордон, ткнув пальцем в бедолагу, переминавшегося в обществе жены и единственного фотографа из родной гемпширской газеты, коими ему приходилось довольствоваться для подкрепления пошатнувшегося самомнения, – со страшной силой пернул буквально в лицо Ее Beличеству. Поразительно. Анархист какой-нибудь, не иначе.
Вся команда тут же слетелась к горемыке, как мухи слетаются на коровью лепешку; в последний раз его видели удирающим по Мэлл, и шелковый цилиндр скакал за ним по пятам. Одним мастерским ударом Гордон Фелл лишил его шляпы, репутации и, по всем вероятиям, жены. Никогда не обижайте художников. Себе дороже выйдет.
Я всегда полагал, что испытания, выпавшие на долю этого деятеля, суть самое унизительное, что может случиться с человеческим существом. Но не знал я, какой сюрпризик припас для меня Господь в тот грозовой норфолкский день.
Поливаемые дождем, мы с кривившимся от боли Дэвидом доплелись до западной подъездной дорожки. Продвигались мы медленно: Дэвид едва тащился, согбенный, прижимающий к паху носовой платок, по-старчески шаркающий ногами. Но в конце концов доползли, и я велел ему подождать под деревом, пока я не вернусь. Первой, с кем я столкнулся в доме, оказалась Ребекка.
– Тед, господи боже! – загудела она. – У тебя такой вид, точно ты из болота вылез.
– Нет времени на разговоры, Ребекка, – сказал я. – Можешь ты спасти человеку жизнь, одолжив мне машину?
– А в чем дело?
– Потом объясню. Время не терпит. Прошу тебя. Ребекка пожала плечами:
– Конечно, бери, дорогой. Она за домом.
– Благослови тебя Бог. И еще одна просьба. В ближайшие полчаса или около того сюда должен возвратиться Саймон. Ты не могла бы передать ему записку?
Я сцапал листок писчей бумаги, быстро набросал послание к Саймону, сунул листок в конверт и заклеил его.
– Мрачные, мрачные тайны, – сказала Ребекка.
– Чертовски важно, старая морковка. Не забудешь? Обещаешь?
Она пообещала.
– А ключи от машины?
– Под защитным козырьком.
За рулем я не сиживал с армейских времен, да и тогда-то от случая к случаю. В те дни вы получали права, просто-напросто обратившись к начальнику личного состава и подписав клочок бумаги, после чего могли водить все что угодно – от мотоцикла до трехтонного грузовика. Впрочем, я не сомневался, что как-нибудь да справлюсь. Когда я вспоминаю, какое количество недоумков отличнейшим образом водят автомобили – взять хоть того же Саймона, – то не могу поверить, будто это искусство мне не по плечу.
«Мерседес» Ребекки стоял в гараже за конюшенным двором, откидная крыша его была поднята. Крыша, между прочим, с электрическим приводом. Провозившись пять минут с ключом зажигания и ничего не добившись – эта гнида даже поворачиваться не желала, – я поскакал на поиски Табби. Он завел машину и опустил крышу с такой быстротой, с какой не всякая свинья успевает прогадиться.
Я с великим неудобством затиснул свое брюхо за руль – только для того, чтобы столкнуться с новым затруднением.
– У этой хреновины всего две педали! – возопил я.
– Все остальное на автоматике, – ответил Табби.
Он потратил десять бесценных минут на кропотливые объяснения того, как тут что работает, и я, выбравшись из гаража, покатил со всей, на какую был способен, быстротой к западной подъездной дорожке. Доехал я до нее, ни во что не врезавшись, хоть и был к этому близок – края парка буквально утыканы вазами из портлендского камня и громадными деревянными скамьями. Я почти ничего не видел: дождь все еще лил, а куда запрятан выключатель дворников, я и вообразить-то не мог.
В конце дорожки я развернулся – машина, взбивая грязь, вылетела на траву парка.
Дэвид лежал под кедром, неподвижный.
Мать твою, подумал я. Молнией убило. Нашел где оставить мальчишку, под деревом.
На самом деле все было не так плохо. Дэвид лишился чувств, однако, решил я, не от потери крови. Носовой платок был покрыт пятнами, но отнюдь не пропитан кровью. Я наклонился и попробовал поднять Дэвида. Мальчик он не так чтобы тяжелый, и все же для меня его вес оказался великоват. Если я потяну спину или вывихну себе какой-нибудь сустав, никому от этого лучше не станет.
– Дэви! – крикнул я ему в ухо. – Очнись. Очнись, Дэви, очнись.
Он приоткрыл глаза и уставился на меня.
– Давай, мальчик Попробуй встать. Я раздобыл машину, поедем в больницу. Там тебя залатают.
Подняться он попытался с излишней торопливостью, так, словно все у него было в порядке. И, взвизгнув от резкой боли, привалился ко мне. Впрочем, теперь я смог доволочь его, полустоячего, до машины, перевалить на пассажирское сиденье и кое-как усадить.
– Ох, дядя Тед, – все повторял он. – Дядя Тед, дядя Тед.
– Чш! Я должен сосредоточиться на долбаной машине.
– На ролевой болонке, – заплетающимся, как у пьяного, языком сообщил он.
– Что?
– На… рулевой… колонке. Дворники. Там. Польза от дворников была, однако поездка все равно обернулась ночным кошмаром. Дорога парила самым жутким образом, что-то глубоко засевшее в памяти раз за разом заставляло меня, когда я хотел сбавить ход, жать на сцепление, но единственная педаль, какая подворачивалась мне под ногу, управляла тормозами, и я вбивал ее в пол, отчего «мерседес», к воющему ужасу всех прочих машин, начинал катить, поднимая брызги, точно на водных лыжах.
Мое кряхтенье и ругань, похоже, развлекли Дэвида, сохранившего способность соображать достаточную, чтобы указывать мне дорогу к больнице «Норфолк и Норидж».
Только когда мы уже подкатили к дверям отделения травматологии, до меня дошло, чем чревато для нас посещение больницы. Майкл вправе был ожидать, что я постараюсь выпутаться из этой истории так, чтобы ни его имя, ни имена кого-либо из членов его семьи не попали в газеты. Я повернулся к Дэвиду:
– Какие бы объяснения я ни давал, Дэви, ты должен запомнить их и повторить. Понял?
Он взглянул на меня:
– Что?
– Я объясню, кто ты и что с тобой произошло. Не уклоняйся от моих объяснений ни на единый слог. Понимаешь? Мы же не собираемся впутывать в эту историю Клару? Да и твоих родителей, если получится.
– А что вы собираетесь сказать?
– Откуда мне, на хрен, знать, голубчик? Это еще кто?
Мужчина в ярко-желтом пластиковом жилете стукнул костяшками пальцев в окно с моей стороны. Не ведая, как опустить стекло, я распахнул дверцу, и та с такой силой толкнула беднягу, что он повалился в лужу. Я вылез из машины и бросился ему на помощь.
– Простите… простите, ради бога. О господи, о боже. Вы весь мокрый.
– Здесь машины ставить не положено, – сказал он, игнорируя это пустяковое происшествие. – Только «скорую помощь».
– Так нам и нужна неотложная помощь, – сказал я. – Кроме того, я не умею парковаться. Я оставлю машину здесь, а вы приткните ее куда-нибудь, ладно?
– Чего-чего?
Я обошел вокруг капота и помог Дэви выбраться из машины.
– Эй! – крикнул мужчина. – Я не собираюсь…
Тут он увидел алый носовой платок, зажатой между ног Дэви, и слова упрека замерли на его устах.
– Вам лучше поторопиться, – сказал он. – Я отгоню машину за здание. Ключи получите у меня в будке.
Как много нам приходится слышать либерального вздора об ужасающем состоянии государственной службы здравоохранения. Очереди, нехватка лекарств, низкий уровень морали – мы поневоле впитываем идиотическую трепотню, которой нас каждодневно потчуют профессионально разочарованные, лишенные чувства юмора, самодовольные дрочилы левых убеждений. Даже скептический старый реакционер вроде меня волей-неволей подпадает под влияние таких разговоров и начинает воображать, будто все учреждения ГСЗ забиты безнадежными больными, которые валяются по коридорам на соломенных тюфяках, дожидаясь, когда измотанный, сто лет не бывший в отпуске доктор отроческих лет придет и скажет им: крепитесь.
Ничего подобного. Ну то есть ни хрена подобного. Возможно, конечно, что больница «Норфолк и Норидж» представляет собой исключение – Восточную Англию, это следует признать, нельзя сравнить с перенаселенным городским кварталом; можно предположить, что за неотложной помощью здесь обращаются в основном покусанные бобрами селяне да туристы, перебравшие по части овсяных лепешек и древних соборов. Я тем не менее ожидал, что столкнусь, по крайней мере, с убожеством и порожденными переутомлением истериками. Однако, когда мы с Дэви прошли сквозь разъехавшиеся перед нами двери, я почувствовал себя не столько милым воображению левых солдатом, волокущим раненого товарища в грязный полевой госпиталь времен Крымской войны, сколько Ричардом Бартоном, вступающим под ручку с пьяненькой Элизабет Тейлор в пятизвездный отель.
– Ой-ой-ой, – закудахтала сидящая за столиком крохотная бабулька. – Это вы с какого же фронта прибыли?
– С молодым человеком приключился конфуз, – дружески подмигнув ей, сообщил я. – Обычная история, знаете ли. Защемил своего дружка молнией, бедняга.
– Ух ты! – сказала она. – Тогда надо ваши имена записать.
– Э-э, Эдвард Леннокс. Брови Дэви поползли вверх.
– А сыночка вашего имя?
– Дэвид, – ответил я. – Его зовут Дэвидом.
– У тебя, Дэвид, карточки государственного страхования случайно с собой нет?
– О господи, боюсь, мы так к вам спешили, что и не вспомнили о ней.
– Ну ничего, дорогой. Бланк можно и после заполнить. Присядьте пока, если вы не против, доктор сию минуту придет и вас осмотрит.
– Ты понял? – прошипел я Дэвиду, пока мы садились. – Дэвид Леннокс. Несчастный случай в уборной.
Дэвид кивнул. Он был очень бледен, волосы все еще мокрые, из прокушенной от боли нижней губы сочилась кровь.
Он сидел молча, уставившись на стенные часы.
– Все будет хорошо, – сказал я, истолковав его молчание как страх. – Они свое дело знают. Не исключено, что такие штуки случаются каждый день.
– Дело в том… – сказал Дэвид. – Да?
– Эти джинсы. Они пятьсот первые.
– Пятьсот первые? Не понимаю.
К нам уже приближалась, дыша гостеприимством, уверенностью и дезинфицирующими средствами, медицинская сестра.
– Дело в том, что у пятьсот первых, – прошептал мне на ухо Дэвид, вставая, – ширинка на пуговицах, а не на молнии.
Его увели, а я остался сидеть, бия себя по бедру разгневанным кулаком.
Чертова американская мода. Чтоб они сдохли. Чтобы все они сдохли. «Ширинка на пуговицах»? Слыханное ли дело? Да такие ширинки только и бывают, что у штанов, в которых тебя отпускают из армии, и у старых свадебных брюк. «На пуговицах»! Ах, мать-размать-перемать, это ж прелесть что такое! На пуговицах. Абсурд.
Двадцать минут я ярился в одиночестве, потом увидел, что ко мне направляется высокая женщина в белом халате, – отливающие сталью седые волосы ее были собраны в зловещего вида пучок, в холодных голубых глазах мерцал опасный свет.
– Мистер Леннокс?
– Он самый.
– Доктор Фразер. Не могли бы мы с вами поговорить?
– Да-да. Разумеется. Разумеется. Как Дэви?
– Сюда, пожалуйста. В мой кабинет.
Доктор Фразер – Маргарет Фразер, если верить приколотой к ее халату карточке, – закрыла за собой дверь кабинета и указала мне на стул.
– Мистер Леннокс, – сказала она, когда я уселся, – могу я попросить вас описать ваши отношения с Дэвидом?
– Ну, – тоном светской беседы ответил я, – день на день не приходится, когда получше, когда похуже. Вы же знаете, каковы подростки.
– Я не совсем это имела в виду, мистер Леннокс. – Она обошла письменный стол и села. – Вы приходитесь мальчику отцом, так?
– За грехи мои.
– В таком случае вы, вероятно, сможете объяснить, – она достала из нагрудного кармана шариковую ручку, – почему Дэвид сказал мне: «В машине было больнее, еще и потому, что дядя Тед ужасный водитель». Таковы были его слова, мистер Леннокс. «Дядя Тед».
– Правда?
– Правда. Так вот, я хотела бы знать, почему сын называет отца «дядей».
– Ну, я сказал «отец», а имел в виду, очевидно, «крестный отец».
– Крестный отец?
– Крестный отец. – Голос мой звучал сухо и как-то не в меру пронзительно. – Вы же понимаете, это все равно что отец, ведь так?
– И Дэвиду вы не родня.
– В общем, нет.
– В общем, нет. Понятно.
Она, словно вознамерясь выписать рецепт, извлекла из ящика стола блокнотик и начала в нем что-то строчить.
– А почему «очевидно»? – спросила она, не переставая писать.
– Простите?
– Вы только что сказали, что, говоря «отец», подразумевали – «очевидно» – крестного отца. Почему «очевидно»?
– Ну… – Меня уже томила потребность закурить. – Наверное, это не очевидно, раз вы спрашиваете. Когда не принадлежишь к семье, ничто не кажется очевидным, верно? Я хочу сказать, чужие жизни… загадка. Полная загадка. Вы не находите?
– Но ведь и вы к семье вроде бы не принадлежите?
– А-а, ну… да. В этом смысле. Хм.
– Согласно бумаге, полученной мной из регистратуры, рана Дэвида возникла, когда он защемил пенис молнией.
Пенис, что за противное слово. Такому не место в устах высокой женщины с холодными голубыми глазами и твердыми грудками.
– Да, молнией, правильно.
– Между тем джинсы, в которые он одет…
– На пуговицах. Да, ну, очевидно, он переоделся.
– Опять очевидно?
– Ну, знаете, он, это… Пошел пописать, защемил конец. Я просто не знал, что делать. Ну и сбегал, принес ему другие штаны, и он…
– Вы были рядом с ним, когда он мочился?
– Нет, ну, оче… естественно, он закричал, как же иначе? Я побежал наверх…
– Наверх?
– В уборную…
– Это случилось в уборной?
– Да! В уборной. А вы думали где, в булочной? В парикмахерской?
Она начертала несколько слов. Ее молчание и терпеливость раздражали меня до крайности. Я полез в карман куртки.
– Надеюсь, вы не собираетесь закурить, мистер Леннокс? – не поднимая глаз, поинтересовалась она. – У нас тут больница.
Я вздохнул. Она заговорила опять, все еще продолжая писать:
– А почему одежда Дэвида так промокла?
– Дождик шел, доктор Фразер. Почти с самого полудня все время шел дождь. Вы не заметили?
– Заметила, мистер Леннокс. Заметила. В такую погоду мы часто имеем дело с очень серьезными несчастными случаями, мистер Леннокс. – Мне что-то разонравилось, как она то и дело повторяет это имя. – Но вернемся к вашему рассказу. Насколько я вас поняла, несчастье произошло с Дэвидом в ванной комнате? Мне совсем несложно понять его желание переодеться после случившегося, но вот почему он переодевался под дождем…
– Я же должен был вывести машину, так? Слушайте, а к чему все эти вопросы? Такого рода вещи наверняка случаются довольно часто…
– Рада возможности сообщить вам, мистер Леннокс, что на самом деле, и это очень приятно, к нам в больницу очень редко попадают дети со следами зубов на пенисе.
– О.
– Да. И еще реже хирургу-травматологу, человеку очень занятому, приходится выслушивать россказни об уборных, мочеиспускании, молниях и переодевании, когда и дурачку понятно, что заляпанные грязью, спермой и кровью джинсы плюс истерическое состояние мальчика свидетельствуют совсем об ином.
– А, – произнес я, – ну…
– И уж совсем редким делает данный случай то обстоятельство, что ребенка привез к нам человек, в котором я мгновенно признала поэта Э. Л. Уоллиса, но который назвался просто Эдвардом Ленноксом.
– Да господи ты боже мой, если вы с самого начала знали, кто я…
– Этот самый Э. Л. Уоллис, – продолжала она, – объявляет себя отцом мальчика, а когда выясняется, что это полная ложь, просит меня поверить, что он, «очевидно», подразумевал отца крестного.
– Каковым и являюсь.
– Я думаю, мистер Уоллис, – сказала она, укладывая подбородок на сложенные ладони, – что вам следует немедленно назвать мне имена настоящих родителей мальчика, вам так не кажется?
Я оставил ее вопрос без ответа:
– Я хотел бы поговорить с Дэви.
– Если я позволю вам это, полицейские, когда я им позвоню, будут мной недовольны, я совершенно уверена.
– Полицейские? Вы что, с ума спятили? Какое, черт дери, отношение имеют ко всему этому полицейские?
– Пожалуйста, мистер Уоллис, не кричите.
– Простите, но, послушайте… – Я наклонился вперед и понизил голос: – Хорошо. Давайте говорить как взрослые, зрелые, повидавшие виды люди, идет? Признаю, история с молнией – чистой воды вранье. Но нельзя же, лишь потому, что с двумя влюбленными случилось такое несчастное проис…
– Дэвиду пятнадцать лет, мистер Уоллис. Я не сомневаюсь, что в мире богемы, в котором вы обретаетесь…
– Да-да-да. Ваши протухшие, полученные из третьих рук представления о богеме мне нисколько не интересны. Молодежь должна иметь право на эксперименты, так? Я хочу…
– У меня у самой сын одних с Дэвидом лет, мистер Уоллис!
– Ну, если на то пошло, у меня тоже, доктор Фразер. Она с ужасом уставилась на меня:
– У вас?
– Можете мне поверить. И если бы такое случилось с ним, думаете, я стал бы устраивать скандал? Разумеется, нет. Довольно поднять шум вокруг чего бы то ни было, и оно разбухнет, утратив свои истинные пропорции. Вы знаете, что такое юность. Чувство вины, обиды, гнев, агрессивность. Нет-нет. Раздувать из всего этого историю не следует ни в коем случае. Это не богемные идеи, а простой здравый смысл. Я абсолютно запрещаю вам обращаться в полицию. Да и родителям лучше ничего об этом не говорить, таков мой совет. А теперь, если позволите, я хотел бы увидеться с мальчиком.
Доктор Фразер, позабыв о блокноте, глядела на меня круглыми глазами.
– Ну и ну! – наконец произнесла она. – Должна сказать, мистер Уоллис, вы могли бы получить первый приз за одно только дьявольское самообладание. Так это и именуется «поэтической вольностью», да?
– Слушайте, идите вы к черту! – Я был уже сыт этой тугогрудой ханжой по горло. – Вы врач, а не дурацкий социальный служащий. Разве вы не приносили клятву, запрещающую распускать сплетни о личной жизни ваших пациентов? Иисусе Христе, женщина, что творится с этой страной? Почему таким, как вы, людям с командирскими замашками непременно нужно совать носы в чужую жизнь? Заштопайте мальчишке конец, дайте ему какие-нибудь таблетки и отправьте восвояси. Какое вам, к дьяволу, дело, как он получил это увечье и от кого? Просто-напросто оставьте нас в покое, ладно?
– Вам, возможно, интересно будет узнать, мистер Уоллис, что я член муниципального совета. Мировой судья.
– И член обществ «Кальвинисты против членососания» и «Домашние хозяйки против феллацио», нисколько не сомневаюсь. Мне решительно безразлично, на что вы тратите вашу личную жизнь. А вам должно быть столь же безразлично, чем занимается этот мальчик в своей. Вы врач, ваше дело лечить, а не проповеди читать.
Она смерила меня еще одним враждебным взглядом и протянула руку к телефону:
– Если я сию же минуту не получу имена и адрес родителей Дэвида, мистер Уоллис, то позвоню в полицию.
Я вздохнул:
– Что же, очень хорошо. Отлично. И полагаю, имена родителей девочки вам тоже понадобятся, чтобы вы могли вставить двум семьям сразу, так?
– Девочки? Какой девочки? – Она изумленно уставилась на меня.
– «Какой девочки, какой девочки»! Что значит «какой девочки»? Господи боже, кто же ему отсосал, по-вашему, жираф?
– Нет, мистер Уоллис. Я полагала, что вторым участником происшествия были вы.
Настал мой черед изумленно выпучить глаза:
– ЧТО? Что вы полагали?
– Прошу вас, мистер Уоллис, потише.
– Вы решили, что это я…
Всю мою жизнь люди, подобные доктору Фразер, бросаются по моему адресу словами вроде «богема», а я искренне верю, что если и обладаю хоть одним недостатком, так состоит он в том, что у меня не такой извращенный ум, как у прочих. Меня именуют также циником и скептиком, но это потому, что я называю вещи своими именами, а не теми, кои мне хотелось бы, чтобы они носили. Если вы проводите жизнь, сидя на вершине нравственного холма, то ничего, кроме грязи внизу, не видите. А если, подобно мне, живете в самой грязи, то перед вами открывается обалденно хороший вид на чистое синее небо и чистые зеленые холмы вокруг. Не существует людей более злобных, чем носители нравственной миссии, как и не существует людей более чистых душой, чем те, кто погряз в пороке. И все-таки глупо, наверное, что я не сразу понял, куда она клонит.
– Если я ошиблась, мистер Уоллис, – тем временем говорила она, – уверяю вас, мне очень жаль, но поймите и вы: в случаях, подобных этому, я просто обязана выяснять все факты. Итак, родители?..
– Когда я вам их назову, – сказал я, – вы поймете, почему меня так встревожило и ваше желание обратиться в полицию, и шум в прессе, который из этого проистечет. Родители мальчика… – я выдержал театральную паузу, – это Майкл и Энн Логан.
Она разинула рот. Я серьезно покивал:
– Вот именно.
– Знаете, мистер Уоллис, – сказала она, – а ведь лицо Дэвида с самого начала показалось мне знакомым. Я с ним встречалась. Мы с леди Энн делим в суде одно и то же место.
– Да ну?
Вот так сюрприз. Представляю, с каким упоением она выносит смертные приговоры браконьерам и эксгибиционистам.
– Ну вот, так случилось, что в Суэффорде живет сейчас девочка, Клара Клиффорд. Дочь Макса Клиффорда, возможно, вы и его знаете?
– О нем я, разумеется, знаю… я только не знала, что у него есть дочь.
– Ей четырнадцать. В общем, чтобы долго не рассусоливать: я сегодня после полудня прогуливался по суэффордскому лесу и услышал крик, а добравшись до места, обнаружил, что юный пыл и неопытность повергли Дэви в состояние, которое вы уже видели. Случай несчастливый, неприятный, но едва ли требующий вмешательства полиции.
Доктор Фразер смерила меня еще одним долгим взглядом:
– И вы действительно крестный отец Дэвида? Я поднял вверх правую ладонь:
– Клянусь честью поэта.
Она улыбнулась, и я в первый раз заметил призрак чего-то привлекательного и даже эротичного, затаившийся в ее пронзительных голубых глазах.
– Если хотите, – предложил я, – можете снять отпечатки моих зубов. Такова ведь обычная в судебной практике процедура?
– Думаю, я поступлю иначе, – сказала она, вставая. – Пойду и еще раз переговорю с Дэвидом. Вы не будете против, если я оставлю вас здесь ненадолго?
– Нет-нет. Почитаю пока ваши письма.
– Ничего интересного вы в них не найдете, – рассмеялась она. – Зато в среднем ящике стола обнаружите пепельницу.
Я сочинил для нее небольшой подарок и записал его в блокнот:
Милая докторша по имени Фразер
Глаз имела, что твой хирургический лазер:
Если ты обормот,
Взгляд как в морду упрет –
Сэкономишь на бритве на разовой.
Ниже я приписал: «Лимерики – это лучшее, на что я ныне способен. Жаль только, не существует хорошей рифмы для „Маргарет“… С любовью, Тед Уоллис».
Под этой толстой коркой льда, думал я, кроется отлично сохранившееся страстное сердце. Я был уверен, что знаю, какие звуки она издает в миг оргазма. Что-то среднее между скрипом ржавой калитки и рыком атакующего ягуара. Э-хе-хе. Доказать себе правильность этой догадки мне все равно никогда не удастся.
Пока она заполняла бумаги, Дэви робко переминался у стола приемной. Участливая сестра, а возможно, и сама доктор Маргарет выдала ему несколько глянцевых журналов, чтобы было чем прикрыть пах. За журналами бугрилась плотная белая повязка.
– Я использовала кетгут, – сказала она мне. – Через пару дней он рассосется.
– Никаких долговременных повреждений?
– Какое-то время ему будет больно мочиться и еще больнее…
– Понятно.
– В остальном все нормально. Он сам себе будет хорошим целителем, не сомневаюсь.
– Вы даже не знаете, сколько правды в ваших словах, – согласился я, и Дэвид наградил меня грозным взглядом.
– Кроме того, я вколола ему сыворотку от столбняка и кое-какие антибиотики.
– А сможет он, сходив по-маленькому, сам заменять повязку?
– О, тут никаких сложностей не предвидится, верно, Дэви? – сказала она, кладя ладонь на плечо мальчика.
– Все будет в порядке, – ответил Дэви, извиваясь, будто червяк в банке удильщика, от смущения, вызванного тем, что о нем говорят поверх его головы, точно он пятилетний ребенок.
Из Нориджа мы выезжали в молчании. Я был слишком занят стараниями уворачиваться от грузовиков и столбов, да и у Дэвида имелось о чем подумать. Однако, выбравшись за пределы города и пристроясь в хвост приятно неторопливому автофургону, я почувствовал себя достаточно уверенно – теперь можно было и поговорить.
– Нам повезло, – сказал я, – что эта врачиха – подруга твоей матери.
– Да, она говорила. Она все расскажет маме?
– Нет, – ответил я, – не думаю.
– Может, я сам расскажу, – сказал, к немалому моему удивлению, Дэви.
– Ну, если это кажется тебе хорошей идеей… Он неуютно поерзал на сиденье:
– Она должна узнать о поступке Саймона. О его дурном, злом поступке.
– Погоди-ка… – Я на секунду оторвал глаза от дороги, чтобы взглянуть на него. – А чего ты, собственно, ждал от Саймона? Знаешь, наткнуться на такую сцену…
– Он знал. Он прекрасно знал, что происходит. Знал и завидовал. Он хотел унизить меня, все испортить. Понимаете, он всегда завидовал мне. Он вроде того брата в притче о блудном сыне. Не может снести своей заурядности, того, что мама с папой считают меня не похожим на всех, специфическим.
– А ты, значит, такой и есть? Не похожий на всех и специфический? – До чего же мне надоело это жуткое слово.
– Вы же знаете, Тед, что это так.
– Рискуя показаться тривиальным, все-таки спрошу: разве того же нельзя сказать о любом другом человеке?
– Ну, это тоже верно. Я, в общем-то, и не считаю, что делаю что-то необычайное. Я думаю, каждый может обрести такую же силу, как у меня, если очень захочет.
– Даже я?
– Особенно вы! Вы уже обладали ею, когда были поэтом. Написали же вы «Там, где кончается река», ведь так?
– Я всегда считал, что сила моя, как поэта, есть результат изучения формы и размеров, ну и, конечно, поэзии других людей, но уж никак не подключки к некоему мистическому источнику. И, – я решил, что пора прямо сказать ему об этом, – неприятно тебя разочаровывать, но стихотворение «Там, где кончается река» отнюдь не о чистоте природы и не о том, как пагубно воздействует на нее человек.
– Именно об этом. О загрязнении.
– Оно о том, что стихи Лоуренса Ферлингетти и Грегори Корсо включили в школьную программу.
– Как это? – Он вытаращился на меня, точно на сумасшедшего.
– Стихи вдохновляются реальными вещами, реальными, дерьмовыми, конкретными вещами. Это стихотворение было просто-напросто горькой шуткой насчет того, как чистый источник поэзии мутится людьми, которых я считал никчемными, бесталантными ничтожествами. Я намеренно воспользовался усталой старой метафорой текущей к морю реки, чтобы утолить потребность сравнить этих бедных, безвредных американских поэтов с плавающим поверху дерьмом.
– Пусть так, – снова поерзав, сказал Дэви, – и все-таки я не вижу, какая тут разница. То значение, о котором я говорил, все равно присутствует в вашем стихотворении, верно? В истоке своем река чиста, а потом, на пути к морю, она с каждым городом и селением, через которые протекает, становится все более мутной и грязной, все более отвратительной. Ваше стихотворение об этом и говорит. Не думаю, что кто-нибудь из читавших его знает о тех поэтах. Само-то оно о чистоте.
– Да, но суть дела в том, что сочинение стихов начинается не с желания высказать некую мысль о Чистоте, или Любви, или Красоте – каждое слово непременно с заглавной буквы. Стихи делаются из реальных слов и реальных вещей. Ты отталкиваешься от низменного физического мира и от твоего собственного низменного физического «я». Если попутно возникает нечто значительное или прекрасное, так в этом, я полагаю, и состоит чудо и утешение, которые дарует нам искусство. Хочешь золота – изволь спуститься в шахту и выковырять его из земли, изволь пропотеть до печенок в грязной кузне, выплавляя его, – само оно сверкающими листами с неба не посыплется. Хочешь поэзии – изволь вываляться в человеческой грязи, изволь неделю за неделей, пока у тебя кровь носом не пойдет, сражаться с карандашом и бумагой: стихи не вливаются тебе в голову ангелами, музами или природными духами. Нет, Дэви, не вижу, что общего имеет мой «дар», каким бы он ни был, с твоим.
Некоторое время Дэвид переваривал сказанное.
– А что, если быть точным, вы можете сказать о моем?
– Не знаю, дорогой мой. Вот в чем самая-то херня. Я не знаю.
Идущая за нами машина гуднула, и я обнаружил, что еду со скоростью меньше тридцати миль в час. Мне вдруг пришло в голову, что при наличии некоего умного устройства можно было бы с легкостью определять эмоциональное состояние водителя по тому, как он меняет скорость и насколько агрессивно орудует рулем. Я начал обдумывать идею чувствительных датчиков, которые отзывались бы на рассогласованность в действиях водителя и определяли ее причину по некой электронной таблице, составленной толковым психологом. А затем данные, взятые из этой таблицы, можно было бы выводить на установленное на крыше автомобиля табло. «Внимание! Водитель этой машины только что вдрызг разругался с женой». «Этот водитель только и думает, что о своей новой любовнице». «Этот водитель вне себя от ярости, поскольку не смог нынче утром найти свои очки». «У этого водителя ровное, спокойное настроение». Я убежден, что это внесло бы значительный, как любят выражаться отставные комиссары полиции, вклад в укрепление дорожной безопасности. Единственный, наверное, недостаток моей идеи состоит в том, что опытные водители, в каком бы настроении ни пребывали, все равно управляются с машиной лучше меня.
Мы нагнали фургон, и я потряс головой, отгоняя эти бессмысленные мечтания. Вот что в вождении хуже всего: мысли твои засасывает в подобие длинных туннелей, и ты словно погружаешься в спячку. Тебе не удается прорезать, если можно так выразиться, грудью прибой мыслей, он уносит тебя, и в конце концов ты отдаешься ему на милость.
Я искоса глянул на Дэви. Мальчик сидел, обмякнув, – рот приоткрыт, глаза стеклянные – в ступоре, который так хорошо удается подросткам.
– Возможно, мне помогло бы, – сказал я, – если бы ты побольше рассказал мне о самой природе твоих способностей. По-моему, у меня есть одна недурная идея, но ты смог бы заполнить кое-какие пробелы.
– Ладно.
Ко времени, когда вдоль дороги потянулись живые изгороди и за деревьями замелькали шпили Холла, я, по моим понятиям, был уже более-менее «на уровне», как выражается Макс Клиффорд. Я узнал и о Сирени, и обо всем прочем.
Прежде чем вернуть машину в гараж, я высадил Дэви на задах дома. Ему надлежало проскользнуть наверх – незамеченным, если удастся, – а я тем временем объясню домашним, что бедный ангелочек вконец вымотан после тяжелого дня, в течение которого он приделывал пчелкам оторванные крылышки, исцелял помятые лютики, лучезарно улыбался каплям дождя, – ну, в общем, вел себя, как и подобает Дэвиду. Саймон ждал меня у гаража. Я остановил машину и выбрался из нее, не выключив двигатель.
– Уже почти семь, – заметил он с намеком на жалобу в голосе. В записке я попросил его явиться сюда, на рандеву со мной, к половине шестого.
– Не суть важно, – сказал я. – Загони это ублюдочное сооружение в гараж. Для меня дни вождения миновали.
Любовь Саймона к автомобилям взяла верх над раздражением. Он уселся в «мерседес», въехал в гараж и выключил двигатель. Я стоял на дворе, поджидая его. Дождь прекратился, все вокруг сияло, роняя капли, свежее, как отмытые листья салата.
Саймон проторчал в сумраке гаража непозволительно долгое время.
– Что ты там делаешь? – крикнул я в темноту. – Колыбельную машине поешь?
Через две-три минуты он вылез из автомобиля, обошел вокруг него и закрыл двери гаража.
– Там на переднем сиденье кровь была, – сказал он. – Я ее вытер.
– А. Молодец. Ну-с, если уже семь, мне лучше пойти в мою комнату и переодеться.
Мы пошли к дому.
– Я получил вашу записку, дядя Тед. И никому ничего говорить не стал. Да я и так бы не говорил.
– Не сказал, – пробормотал я.
– О, извините. Вечно путаюсь.
– Господи, нашел за что извиняться.
Некоторые качества Саймона, похоже, пробуждали во мне интеллектуального погромщика. Любого громилу в той или иной степени распаляет бессловесное смирение его жертв, отчего он только сильнее ярится.
– Вы на меня сердитесь? – спросил Саймон.
– Нет, я безмерно зол на себя, – ответил я. – Зол на себя за то, что веду себя с тобой раздраженно, зол на тебя за то, что ты позволяешь мне вести себя с тобой раздраженно, зол на себя за то, что позволяю себе злиться, и пуще всего за то, что я тупица.
Фраза эта содержала слишком много «зол» и «раздраженно», чтобы Саймону удалось проникнуть в ее смысл, и потому он сменил тему:
– Как Дэви?
– Жить будет. Я велел ему сидеть в спальне. А что Клара?
– Все будет хорошо. Ее я тоже отправил в постель. – Он наклонился, чтобы вырвать травинку, вылезшую под растущим вдоль боковой стены дома кизильником. – Дэви, наверное, злится на меня?
– Он считает, что ты завидуешь его способностям. Думает, будто ты нарочно выбрал момент, чтобы выскочить из кустов и унизить его. Что ты злой.
Саймон изумленно вытаращился на меня:
– Бедняга.
– Ну, в общем, возможно, и так. А каковы твои воззрения? Что ты думаешь о Дэви?
Саймон некоторое время размышлял над этим вопросом.
– Он мой брат.
– Да-да. Но что ты о нем думаешь. Каково это, иметь такого брата?
– Да я, собственно, и не помню времени, когда его не было. Дэви бывает иногда сущим наказанием. Ну то есть, если говорить прямо, он немного чудной. И просто изводит меня дурацкими выпадами против охоты. Я хочу сказать, он разглагольствует насчет своей любви к природе, но ведь не может же он не понимать, что если бы не фазаны, то никаких рощ и лесов тут и не было бы. А были бы, на тысячи квадратных миль вокруг, ровные поля. Понимаете, в лесу же не только охотничья дичь обитает. Все эти дикие цветы, зверьки, насекомые – все зависят от охоты.
– Конечно, конечно, конечно… – Я был не в том настроении, чтобы выслушивать лекции о благодетельности охоты. – Но я тебя спрашивал о другой стороне Дэви.
– Смотрите, вон Макс, – сказал Саймон, оставив меня при впечатлении, что он с облегчением ухватился за возможность не отвечать на мои вопросы.
Макс, облаченный в темный костюм, стоял у дверей и с великодушным одобрением взирал на небо – как если б оно было младшим администратором, исхитрившимся провести сокращение штатов, не спровоцировав забастовку.
– Тед. Саймон. Отлично, – произнес он, когда мы приблизились. – Дождь перестал. Восхитительный вечер.
– Кажется, скоро опять пойдет, – сказал Саймон.
– Ты вроде бы очень чем-то доволен, Макс, – заметил я.
– А ты, старина, выглядишь хреново.
Так оно, полагаю, и было. Кожу мою и скальп исцарапала ежевика, дождь, пот и грязь оставили от одежды рожки да ножки.
– Ну, я пойду, – сказал Саймон. – Увидимся за обедом.
Макс взял меня под руку и повел в сторону лужайки.
– Если честно, Тедвард, у меня действительно превосходное настроение.
– Вот как? – неприветливо откликнулся я. Терпеть не могу, когда Макс называет меня именем, придуманным Майклом.
– И еще могу сообщить тебе, если ты и сам уже не догадался, что я попросил Дэви посмотреть, не сможет ли он помочь Кларе.
– А она болела?
– Ой, ну брось, Тедвард, ты прекрасно знаешь, о чем я. Так или иначе, Дэвид с ней повидался. Если хочешь знать, я всегда считал мальчишку нетерпимым маленьким мерзавцем. Очень неприятно было просить его об услуге. Он такой святоша. Нет в мире людей несноснее настроенных против бизнеса снобов. Придет время, и он, будь спокоен, примется отличнейшим образом тратить папины грязные деньги. Да что ж теперь… способностей его я отрицать не могу. Не знаю, что он сделал, но средство оказалось сильнодействующим. Клара вернулась совсем обессиленной.
– И как, помогло? – Я глядел на него во все глаза. Мне даже в голову ни разу не пришло, что лечение Дэвида, после того, как вмешался Саймон, могло оказаться эффективным. Помимо всего прочего, Клара, если я верно все разглядел, не столько проглотила снадобье, сколько, говоря языком грубо телесным, заблевала им свое платье.
– Я только что провел полчаса в ее комнате.
– Ты хочешь сказать, что у нее теперь и зубы выровнялись, и глаза смотрят в одну сторону?
– Да нет. Ясно же, что Дэви не может так просто взять и изменить ее внешность. Но внутренне, Тедвард! Я никогда не видел ее такой радостной, такой… уверенной в себе. Это абсолютное чудо. А мы-то посылали девочку к психиатрам, к монахиням, в летние лагеря, бог знает куда еще. Невероятно.
Пока он выпаливал все это, я соглашался и кивал, изображая энтузиазм.
– Она не сказала мне, как он это сделал, но даже если он скормил ей глаз тритона и ухо летучей мыши, мне все равно. По-видимому, и косоглазие скоро выправится, и зубы тоже. Она теперь так сильно… А, ладно, сам увидишь. Увидишь сам.
– Потрясающе, – сказал я. – Диво дивное, да и только. Но, послушай, мне пора принять ванну и переодеться, не то я опоздаю к обеду. Увидимся за рюмочкой.
В холле я обнаружил всползавшего по лестнице Оливера.
– Ну-ну! – сказал он, повернувшись на звук открываемой двери. – Еще одна радостная встреча ветеранов битвы на Сомме – и с разыгрыванием боевых эпизодов, сколько я замечаю.
– Да, повеселились от души. Я попал под грозу, если тебе это интересно.
– По-моему, это она в тебя попала, дорогой. Я начал подниматься по лестнице.
– Кстати, Джейн обо мне не спрашивала?
– Нет, сердце мое. Она сообщила, что до завтра приехать не сможет.
– Почему?
– Какое-то новое обследование. Дорис Доктор попросту не может поверить своим глазам. Наверное, хочет выставить ее напоказ в Королевском хирургическом обществе. Давай-ка поспешим. Не стоит опаздывать к обеду.
Я сидел в ванне, глядя на небо и тучи, которыми был расписан потолок, и сжимая в кулаке стопочку десятилетнего. Мне хотелось смыть с себя все случившееся. Хотелось, чтобы здесь была Джейн. Хотелось вернуться в Лондон. Хотелось не быть таким старым, запутавшимся и обозленным. Ладно, по крайности, виски у меня имелось. Бутылка – вот все, о чем я прошу, полная бутылка…
Пока я сквозь пар вглядывался в ангелочков, взиравших на меня со своих поддельных небес, некоторая мыслишка поднялась, будто пузырек болотного газа, из глубин моего разума. Я даже виски от удивления выронил. Следом на поверхность стали выскакивать и другие мысли, и каждая, точно блуждающий огонек, подсвечивала другую, сливаясь в извилистый прочерк молнии. Возможно ли? – дивился я. Что, если эти зигзаги света ведут в никуда, а уподобление ignis fatuus более чем уместно, и все внезапно явившиеся мне мысли суть не что иное, как ложный след, заводящий в трясину? Хм…
И я потянулся к телефону, с такой предусмотрительностью установленному в нише над ванной.