Книга: Гиппопотам
Назад: II
Дальше: IV

III

Суэффорд, 28.VII.92

 

Джейн!
Катастрофа. Полная дребаная катастрофа. Не знаю, как это случилось, и не знаю, как тебе об этом сказать. Меня так и подмывает удрать из Суэффорда с воплями: «Бегите, бегите! Все кончено!» Хотя не исключено, что сбежать я не успею, меня просто-напросто выставят, быстро и безжалостно. Угроза этого висит надо мной как дамоклов меч. Дамокл, кстати сказать, был греком, так что ладно, ничего… но, черт подери, как ты посмела потребовать, чтобы я избегал избитых латинских фраз?
Во все убывающее число привилегий старости входят следующие:
а) буквальная и метафорическая дальнозоркость, позволяющая все яснее различать давнюю школьную латынь;
б) презрение к производимому тобой впечатлению и мнениям других людей о тебе;
в) уважение и почтительность со стороны юности (или – если и это слово отдает, на твой вкус, латынью – «высокая оценка и лояльность тех, кто моложе тебя»).
Во всяком случае, таковы были мои пустые упования.
Давай договоримся: я оставлю латынь в покое, если ты пообещаешь мне НИКОГДА БОЛЬШЕ не прибегать к словам вроде «специфическая». Спасибо.
Ну вот, а теперь о катастрофе.
Хорошо ли ты разбираешься в компьютерах? Полагаю, намного лучше меня. Тот, которым я в эту минуту пользуюсь, – первый, к какому я когда-либо притрагивался. Думаю, дело тут всего-навсего в социальных амбициях закоренелого собственника пишущей машинки. Принадлежит эта штуковина Саймону, в мою комнату ее перетащили вместе с принтером и этакими барочными переплетениями кабелей. Она проживает на письменном столе и сварливо урчит, точно машинный отсек подводной лодки. Если ею некоторое время не пользоваться, с монитором приключается обморок и по экрану начинают плавать туда-сюда безвкусной расцветки рыбки – эксцентрическая манерность, которую я нахожу странно привлекательной. К компьютеру приделано устройство по прозванию МЫШЬ, имя объясняется тем, что, если его схватить и повозюкать по твердой поверхности, устройство попискивает.
О том, как пользоваться этой штукой, я знаю только одно: необходимо все время СОХРАНЯТЬ. Сие сотериальное (это от греческого «спасение») требование не имеет евангельских оснований, мне было сказано, что оно спасет меня от случайного стирания того, что я печатаю. Сохраняемому надлежит присваивать ИМЯ ФАЙЛА. Мои письма к тебе компьютер хранит в маленьком изображенном на экране конвертике. Конверт называется ПАПКА ТЕДА, а письма – ДЖЕЙН. 1 и ДЖЕЙН.2. Я-то могу именовать их письмами, но компьютер именует ФАЙЛАМИ. Термин не совсем верный, поскольку ни на какие файлы или папки они не похожи, но это к делу не относится. Терпение. Мы уже подбираемся к сути.
Когда я нынче утром уселся за компьютер, чтобы написать тебе это письмо, то решил первым делом перечитать последнее – напомнить себе, о чем там шла речь. Соответствующая процедура относительно проста. Я указываю мышью ФАЙЛ, который хочу просмотреть, дважды, в быстрой последовательности, щелкаю кнопкой, расположенной на голове мыши, и на экране, точно по волшебству техники, появляется содержимое письма.
Еще готовясь совершить эту операцию, я впервые заметил, что если залезть внутрь ПАПКИ ТЕДА, то рядом с ИМЕНЕМ ФАЙЛА появляется куча несущественной информации утомительно технического свойства: РАЗМЕР, ТИП, МЕТКА, этого рода вещи, за коими следуют цифры и темные для понимания акронимы. Имеются и еще две колонки, озаглавленные «СОЗДАНО» и «ПОСЛЕДНЕЕ ИЗМЕНЕНИЕ». Я сообразил, что эти слова относятся к ДАТАМ. Иначе говоря, всего только взглянув на файл, ты можешь узнать, когда он был впервые записан и когда ты в последний раз вносил в него изменения.
Ну-с, разрази меня гром, если я не обнаружил, что ДЖЕЙН.2, последнее мое письмо к тебе, уверяет, будто оно было «Изменено 27/07/92 в 20.04» – то есть вчера вечером, в пять минут девятого. Так вот, я точно знаю, что вчера вечером, в пять минут девятого, я находился вместе с Ребеккой, Оливером и Максом в библиотеке – всасывал предобеденные коктейли. И еще я точно знаю, что после марафона, учиненного мной в пятницу и субботу, 24-го и 25-го, я на компьютер ни разу и не взглянул.
Я просмотрел текст, чтобы выяснить, был ли он «изменен». Никаких перемен я в нем не усмотрел, но, с другой стороны, всякий может, читая письмо, случайно нажать на клавишу пробела, а это считается модификацией, достаточной для изменения атрибуции, указанной под заголовком ИМЯ ФАЙЛА.
Первым делом я подумал, что впадаю в нелепую паранойю. Как я могу быть уверенным, что компьютер вообще распознает даты? Кто его знает, может, он думает, что сейчас стоит холодная декабрьская ночь в Гейдельберге, в пору самого расцвета Священной Римской империи? Дабы проверить это (другого способа добиться от компьютера, чтобы он поделился со мной своими представлениями о дне недели, мне найти не удалось), я набросал новехонькое письмецо, а потом посмотрел, какой датой оно помечено. Сомнений нет, компьютер точен до минуты.
А это может означать лишь одно: КТО-ТО прочитал мое последнее письмо к тебе. Чего никогда не случилось бы, позволь ты мне поддерживать с тобой связь посредством МАНУСКРИПТОВ (это такое английское слово, обозначающее все, что написано от руки).
Кто мог совершить подобное преступление, я не ведаю. Машина принадлежит Саймону, он определенно умеет работать с ней… хранит тут какие-то дурацкие программы, которые составляют списки пернатой дичи поместья Суэффорд и регистрируют события каждого охотничьего сезона. Правда, мы можем счесть, что знакомство с компьютерами говорит в его пользу, поскольку он вряд ли настолько туп, чтобы внести изменения в текст моего письма, а потом сохранить его так, что даже я, совершенный профан, смогу сказать, что его кто-то переиначил. С другой же стороны, нам известно, что Саймон – не самое умное из творений природы.
Быть может, Дэвид? Более чем возможно, да только он – мальчик до того уж маниакально честный, «хороший» и строгий в вопросах морали, что, по-моему, скорее вырвет себе глаза, чем станет читать чужие письма. Но вот какая жуткая мысль продирает меня до самой задницы: если это все-таки Дэвид, то он, стало быть, прочитал и мои далеко не лестные замечания по поводу его долбаных стихов. Ой-ёй.
С определенностью можно сказать, что Оливер, Макс или Ребекка сделать этого не могли. Они находились рядом со мной с семи пятидесяти пяти и до конца обеда. Остальные обитатели дома – Саймон, Дэвид, Клара, Майкл, Энн, Мери и Патриция – спустились вниз, сколько я помню, после двадцати минут десятого, а стало быть, если мне не удастся доказать, что Все Это Сделал Дворецкий, придется послать за Пуаро.
Но ведь дело-то, собственно, не в этом, правда? Больше всего меня волнует не кто, а что будет дальше? Письмо получилось дьявольски длинное, и помимо того, что оно набито самыми опрометчивыми россказнями, любой поймет из него, что ты заплатила мне, дабы я все тут вынюхал, – отсюда и мой страх, что мне того и гляди укажут на дверь. Пока же остается лишь делать вид, будто ничего не случилось. Будь проклята техника. Будь проклята ты. Будь проклят я и будь проклят любой, кто это проделал.
Обратимся теперь к Семи Декларациям Онслоу-Террис, провозглашенным в твоем последнем послании.
1. Перестать пользоваться латынью. С этим мы уже разобрались.
2. Разузнать насчет близнецов.
Хм. В ответ на твой запрос сообщаю, что близнецы находятся у сестры Энн, Дианы, проживающей, как ты наверняка помнишь, невдалеке от Инвернесса. У Эдварда астма, а в это время года воздух Шотландии, по распространенному мнению, не так опасен, как воздух Норфолка. В разлуке Джеймс и Эдвард впадают в безутешное горе, поэтому их отправили туда обоих. Впрочем, эта тема еще будет подробно освещена в разделе, посвященном Четвертой Декларации.
3. Выяснить как Оливер и что привело его сюда.
Честно говоря, я поначалу не понял, что означает твое «выяснить как» он. Он… он как Оливер, я полагаю. Относительно же того, что привело его сюда: он сам дал в прошлую субботу точное объяснение, которого ты, возможно, не поняла, – ОиП. На языке восьмидесятых это означает «отдых и покой» или, быть может, «отдых и поправка» с примесью «оттянуться и передохнуть». Не «откровение и просветление», не «оппортунизм и постмодернизм», не «оправдание и преступление», не «отупение и пьянство» – ничего из этого и ни какие-либо другие дурацкие штуки, всего-навсего простенькие «отдых и покой».
Есть такая симпатичная американская поговорка: «Если оно похоже на утку и ходит, как утка, значит, наверное, утка и есть». Оливер выглядит, как человек, нуждающийся в ОиП, и ходит, как человек, нуждающийся в ОиП, сказал я себе. Значит, наверное, он в ОиП и нуждается. Не понимаю, зачем тебе требуется, чтобы я выяснил что-то еще в добавление к этому.
Однако, будучи всегда вашим покорным слугой, я вчера утром, после завтрака, попробовал ухватить Оливера за бороду. Он сидел в библиотеке, пропитывая падающий сверху свет табачным дымом и вычитывая сплетни из газет.
– С добрым утром, сердце мое. Догадайся-ка, на какую пьеску билеты в Нате проданы до конца сезона?
Оливер, разумеется, говорил о «Полупарадизе» Майкла Лейка, причине моего краха, пользующейся ныне шумным успехом в постановке Национального театра.
– Вряд ли я стал бы устраивать весь этот тарарам, – сказал я, воздвигаясь на защиту своих нападок на данное произведение искусства, – если бы думал, что пьеса продержится на сцене от силы пару недель. Причина состояла в том, что я знал, абсолютно точно знал: публика ее проглотит. В том-то вся и беда.
– Если и существует нечто, чего Тедди не способен переварить, так это преуспевающий левый, так и оставшийся левым. Всякий раз, как ты вспоминаешь о Майкле Лейке и подобных ему, Винни Виновность выскакивает неизвестно откуда и врезает тебе своей сумочкой прямо под дых, ведь так?
– Ох, Оливер, только не заводи этот разговор. – Я опустился в кресло напротив него, косые лучи солнца легли между нами.
Когда-то мы с Оливером вместе участвовали в Олдермастонском походе, вступили в один и тот же лейбористский клуб («Уэст-Челси», естественно… чтобы никаких татуированных волосатиков) и писали для одних и тех же периодических изданий, которые в ту пору до того клонились влево, что без поддержки Москвы просто попадали бы. Я с великим облегчением ухватился за Пражскую весну 1967-го как за повод выйти, во всех смыслах этого слова, из партии. Оливер неизменно делает вид, будто я предал его, предал мои принципы и предал никогда не существовавшее скопище невежества и предрассудков, именуемое «народом». Все мы, разумеется, знаем, что подлинным предателем, столь необходимым Оливеру Иудой, была не кто иная, как его возлюбленная История. Теперь он уже в том возрасте, когда ему кажется стоящим делом навязывать миру свои прискорбно уклончивые и основательно проредактированные дневники – «Дневники Душечки», как он именует их в частных беседах. Как раз недавно вышли из печати годы с 1955-го по 1970-й, там он вываливает на мою голову кучу ханжеского дерьма, но, естественно, почти ничего не сообщает о собственных мерзопакостных похождениях в подвальных ночных клубах. Несколько околичностей насчет «пробуждения гомосексуальной самобытности» и прочие смывки с его задницы – вот и все. По большей части «Душечка» состоит из журналистских сплетен и обычных для Оливера монокулярных истолкований политических событий. «Они» – беспомощны и бессердечны, «мы» – народные герои.
– Этот разговор? – произнес он. – А о чем бы ты предпочел поговорить? О зловонности трудящихся и неблагодарности, с коей они отказываются слушать тебя?
– Я только что начал переваривать завтрак, – сказал я, – и не желаю, чтобы меня вырвало из-за лекции о политической нравственности, которую читает мне человек, с удобством расположившийся на дорогой коже кресла, стоящего в библиотеке сельского дома миллионера.
– Политическая истина остается политической истиной, дражайший, независимо от того, высказывают ли ее в рабочей пивнушке или в джентльменском клубе, и тебе это прекрасно известно. Однако, – ласково добавил он, почувствовав, что у меня найдется ответ, способный привести его в замешательство, – ты прав. Давай поговорим о капусте, не о королях. Саймон уверяет, что, если не будет дождя, озимый ячмень приобретет вскоре вид замечательно глупый. Более того, вскорости сюда пожалует Ширли Шланг-для-полива, если, конечно, нам не удастся довести до слез Клару Капливую.
– Кстати, о Кларе, – сказал я, гадая, нет ли какого малосущественного значения в том, что Оливер использовал именно это имя. – Что происходит с этой продукцией Клиффорда? Она что… я хочу…
– Если ты хочешь знать, не стоят ли между нею и corps de ballet всего-навсего два худощавых педераста, то таки нет, дорогой. Ей четырнадцать, она немного косит, зубки торчат, у нее нет друзей, нет бюста – ничего, что могло бы сделать ее счастливой. Ты ведь навряд ли ожидаешь, что она станет душой нашего общества, верно?
– А как насчет тебя? Тут есть что вынюхивать?
– О боже, чует наше сердце, сейчас нас начнут выспрашивать о нашем благополучии. Матушка очень благополучна, спасибо, беби, и очень крепка. Социализм все еще остается единственным ее достойным упоминания заболеванием.
– Вообще-то ты немного сбавил в весе.
– В дни, когда я произрастал, когда Фицровия была еще сердцем цивилизованного мира, а Квентин Крисп еще поскрипывал, утрата веса считалась скорее желательной. Ныне она выглядит флагом позора. Мы можем относиться к худобе как к Трущобному Тедди, но это все же не значит, дорогуша, что нам надлежит заплывать жирком единственно ради того, чтобы умерить страхи наших друзей.
– Ой, ради бога, ты только не ожидай, что я буду при каждом моем шаге привставать на цыпочки политической корректности.
– Дорогой мой, подлинная политическая корректность состоит в этой стране, как тебе прекрасно известно, в том, чтобы заживо жрать меньшинства и вопить «Лицемерие, лицемерие» в адрес любого, кто осмеливается предложить что-либо иное.
Тут уж просто-напросто ничего не поделаешь – это я про себя и Оливера. Мы не смогли бы обсудить без перебранки даже перспективы датской футбольной лиги.
– Ладно, – я решил пойти на мировую, – будем считать, что я до смерти рад видеть тебя таким бодрым.
– Ха, ладно, тут-то ты и промахнулся, Толстый Тед. На самом деле я теряю вес потому, что мой Деннис не позволяет мне есть ничего, достойного поедания. Фигурка у меня, возможно, и милая, но к ней еще прилагается острая стенокардия.
– О господи, Оливер, извини меня.
– Это всего лишь боли в груди, ничего страшного. Однако мой сладкий Деннис предпочитает истолковывать их как Предвестие.
– Так ты прикатил сюда, чтобы вдали от его орлиных очей набивать пузо доброй едой?
– Да, Тед, что-то в этом роде.
Вот так. Теперь ты все знаешь, Джейн. Надеюсь, это полностью отвечает на твою Третью Декларацию.
4. Более подробные сведения о тете Энн.
Тем же утром, несколько позже, Дэви потащил меня к конюшням – поздороваться с лошадьми и собаками. Энни как раз с цоканьем въезжала во двор после утренней галопировки.
– Первый раз в этом году, – сказала она, спешиваясь. – А тебя, Тед, мы верхом не увидим?
– При нашем весовом соотношении, – ответил я, – будет, возможно, честнее позволить лошади взгромоздиться мне на спину и прокатиться немного.
Подошел, чтобы перенять кобылку Энни, конюх.
– Можно вас на несколько слов, леди Энн? – спросил он.
– Да, мистер Табби?
– Что-то неладно с Сиренью. Саймон думает, она заболела.
Мы столпились у двери, ведущей в стойло упомянутой лошади. Сирень – это принадлежащая Майклу крупная гнедая кобыла. Она стояла под углом к боковой стене, приткнувшись к ней мордой, – в несчастной позе, которая могла знаменовать или не знаменовать болезнь, но определенно свидетельствовала о довольно мрачном восприятии действительности. Лошади всегда поражали меня тем, что их подслеповатость и общая тупость нипочем не позволяют точно определить – то ли дело собаки! – как у них обстоят дела со здоровьем.
– Саймон зашел сюда перед утренней прогулкой и заметил, что она корма не берет, по стойлу кружит и в слюне у нее кровь.
– Но ведь вчера с ней все было в порядке, правильно?
– Вчерась, леди Энн, с ней все было путем. (Джейн, дорогая, прости мне эти попытки передать диалог. Проба сил.) С выгона она такая задорная воротилася.
– О господи, как по-вашему, что это может быть?
– Саймон не уверен, но токо он побаивается, может, она крестовником потравилась или у ей сенная лихорадка.
– О господи, надеюсь, он ошибается. Если бы причина была в крестовнике, мы бы, наверное, заметили раньше. Отравление же проявляется постепенно, так?
– Саймон говорит, леди Энн, что может оно и сразу.
Интересно, кто у них тут главный спец, подивился я, Саймон или этот профессионал на жалованье? Это он, наверное, пытается ответственность с себя свалить. Если бы лошадь вдруг взбесилась и всех перекусала, виноватым оказался бы мастер Саймон, а не конюх.
Дэви погладил лошадь по морде и нежно подул ей в нос.
– Интересно, – сказал он, открывая дверь стойла, – а если…
– НЕТ, Дэви! Нет! – завопила Энни. – Уходи оттуда, немедленно!
Дэвид вылетел из двери точно током ударенный. Табби благоразумно смотрел в сторону, я же счел дозволительным вытаращить глаза.
– Прости, дорогой, я не хотела кричать на тебя. – Энн, оправлявшаяся от своей странной вспышки, отрывисто дышала через ноздри, совсем как ее кобылица. – Больные лошади бывают очень опасными. Очень неуравновешенными.
Дэвид был багров от разочарования – или смущения, или страха, или гнева, или еще чего.
– Сирень знает меня не хуже прочих… – выдавил он.
Энни уже полностью овладела собой, теперь ей важно было показать мне и Табби, что все замечательно.
– Я знаю, дорогой, знаю. Но пока нам не известно, что с ней такое, а значит, существует опасность заражения. Понимаешь, есть много болезней, которые человек может подхватить от лошади.
– Да когда я в последний раз хоть что-то подхватывал? – спросил Дэвид.
Энни живо обернулась ко мне:
– Я через полчаса еду в Норидж, повидаться с дантистом. – Может, поедете со мной, оба? Дэвид показал бы тебе достопримечательности.
Я уселся рядом с Энн на переднее сиденье «рендровера»; притихший – если не надувшийся – Дэвид расположился сзади.
– Завтра возвращаются близнецы, – сказала Энн. – Агнус с Дианой уезжают в отпуск.
– А как же Эдвард?
– Он всю зиму и весну проходил новый курс лечения астмы. До сих пор никаких причин для тревоги у нас не было, вот мы и решили рискнуть и забрать его домой. Если все начнется заново, придется что-то придумывать. Марго говорила мне об одном месте в Швейцарии. Я страшно по ним соскучилась.
Она удивила весь белый свет и себя, когда в сорок восемь лет забеременела близнецами. Мне они запомнились восемнадцатимесячными шариками – с Рождества 88-го, в которое я последний раз приезжал в Суэффорд.
– Им уже около пяти, по-моему?
– Еще одна причина, чтобы вернуть их домой. До дня рождения осталось всего две недели.
Когда Энн высадила нас неподалеку от центра города и укатила к дантисту, Дэвид воспрянул духом.
– Знаете, чем интересен Норидж? – спросил он, едва мы ступили на тротуар.
Собственно говоря, я сомневался, что в этом городе вообще есть что-либо интересное, – если не считать расстояния, отделяющего его от Лондона, – однако продемонстрировал ожидаемое неведение.
– В Норидже ровно пятьдесят две церкви и триста шестьдесят пять пабов.
– Да что ты?
– Так говорят. Это означает, что человек может в течение года каждый вечер напиваться в новом баре, а каждую неделю раскаиваться в этом у нового алтаря.
Стало быть, шансы у нас были довольно приятные – шесть к одному, – шансы на то, что паб подвернется раньше, чем церковь. Но вероятность, похоже, взяла в этот день отгул, поскольку Дэви привел меня прямиком на соборную площадь, дабы я полюбовался арочными контрфорсами и исключительными пропорциями восточной апсиды огромного собора. Арочные контрфорсы и апсида какой-нибудь огромной барменши обладали для меня притягательностью бесконечно большей, однако я не стал противиться Дэви. Я пробормотал, что, по всей вероятности, лет уж двадцать как не бывал в кафедральном соборе. Запах камня, странное совершенство атмосферы и температуры – ни холодной, ни теплой, ни сухой, ни влажной – вот общая особенность всех норманнских и готических церковных интерьеров, много способствующая ощущению таинственности и величия, которое пробуждают эти сооружения. То есть это он так говорит.
Дэвид отвел меня на галерею, показать геральдические фигуры рода, к которому принадлежит его мать.
– А как по-твоему, где могут быть записаны предки твоего отца? – спросил я.
– В Библии, наверное.
– Тебе приятно, что ты принадлежишь к семени Авраамову?
– Вы же знаете, по одному только отцу человек евреем не считается.
– Да вроде бы так.
– Беда евреев в том, – сказал Дэвид, устраиваясь на маленьком выступе арочного окна, глядевшего на центральную лужайку храмового дворика, – что они лишены чувства природы. Все только города и дела.
– Это ты о евреях вообще или об одном еврее в частности?
– Ну, по-моему, папе сельская жизнь нравится сильнее, чем большинству из них, а вы как думаете?
Я думал, что он может себе это позволить. Истолковав мое молчание в сторону несогласия, Дэвид скрестил на груди руки и ненадолго задумался.
– Вы не хотите присесть? – спросил он наконец.
– Тебе действительно хочется это знать?
– Да, – удивленно ответил он.
– Причина, по которой я стою, – сообщил я, – в том, что я в последнее время вырастил пышный и сочный урожай почечуя.
– Почечуя?
– Ты, надо полагать, слыхал о геморроидальных шишках?
– А, о геморрое. Да. Папу он тоже донимает. Папа обзавелся мазью и такой лопаточкой для нее. Я их видел в шкафчике в ванной. Он говорит, что рано или поздно и меня ожидает то же самое, потому что геморрой – это вечное проклятие евреев. Геморрой да еще матери. А от чего он бывает?
– Он бывает от возраста и от сидячего образа жизни. Единственное, что способно его излечить, это ланцет хирурга. Но такое лечение будет похуже самой болезни.
– По-моему, в четверг вечером вы говорили, что излечить вообще ничего нельзя.
– Touche, юный прохвост.
– Вы-то не еврей, так? – после паузы спросил Дэвид.
– К сожалению, нет. Если не считать геморроя.
– И при этом совсем городской человек, правильно ведь?
– Только в норд-норд-ист, – сказал я. – Вообще же я отличу фокса от факса.
– Саймон считает меня самым городским человеком в семье, потому что я не одобряю убийство зверей. Говорит, что горожане утратили всякое представление о важности жизни и потому сосредоточились на важности смерти.
– На мой взгляд, замечание для Саймона слишком тонкое.
Дэвид рассмеялся.
– Ну, может, он его в охотничьем разделе «Тайме» вычитал.
Я вытащил из кармана «Ротики». Дэвид выпучил глаза.
– Что такое? – спросил я. – А ведомо ли тебе, что викторианцы вделывали пепельницы в спинки церковных скамей? И оценивали проповеди по длине сигар. Четырехдюймовая проповедь, пятидюймовая проповедь, полная «Корона» и так далее.
– Не может быть!
– Господом богом клянусь.
– Вы это здешнему смотрителю попробуйте втолковать.
Тут я с ним согласился; пришлось обойтись без курения.
Дэвид поднял на меня взгляд:
– Вы знаете, почему мама не дала мне войти утром в стойло и заняться Сиренью?
Я покачал головой.
Дэвид, вздохнув, прикусил нижнюю губу.
– Маме не нравится, когда я пользуюсь… она боится, понимаете?
– Боится?
– Мне иногда… удается… почти… Я знаю, вы будете смеяться…
– Не буду. Во всяком случае, не вслух.
– Мне иногда удается разговаривать с животными.
Ну да, подумал я, а я иногда разговариваю со стеной. Впрочем, я понимал, что он имеет в виду. Он, разумеется, имеет в виду, что животные ему отвечают.
Мой сын, Роман, ему примерно столько же лет, сколько Дэви, заявил как-то, что понимает речь мышонка, которого он держал в клетке у себя в спальне.
– И что он говорит? – спросил я тогда.
– Говорит, что очень хотел бы иметь друга. Довольно прозрачная просьба обзавестись еще одним мышонком, подумал я, и послушно поплелся в «Хорридз», где мне, по крайности, с гарантией продали бы самца. До меня только позже дошло, что просьба-то на самом деле исходила от Романа. Во время школьных каникул мать Романа иногда присылала его пожить со мной, и после того, как спадало начальное, вызванное Лондоном, возбуждение, на него нередко накатывало ощущение одиночества: для своей сестры Леоноры он был слишком юн – зачатие Романа было, строго говоря, последней отчаянной попыткой создать нечто, способное удержать меня и Элен рядом друг с другом, – для того, чтобы таскаться со мной по театрам, – тоже, а для развлечений, которыми могла бы снабдить его няня, – слишком взросл.
Мне вдруг стукнуло в голову, что у Дэви, при всей внешней идилличности его детства, тоже имеются причины чувствовать себя одиноким. Сельскохозяйственных и охотничьих интересов брата он не разделяет, да и с местными друзьями-однолетками Саймона у него (предположительно) общего мало; повадка Дэвида, хоть ее и нельзя назвать неприветливой, создает ощущение отстраненности, отдельности от стада, разобщенности с ним – если вспомнить слово, к которому прибегла Энни. Для чувствительного, умного ребенка держаться особняком – вещь естественная. Лучше щеголять независимостью, чем рисковать, что тебя оттолкнут. И тут животные становятся желанными друзьями, потому что они никогда не лезут к тебе с оценками. Девочки-подростки, как то хорошо известно, порой до того влюбляются в своих пони, что, бывает, затискивают между их срамными губами куски утреннего сахара, а после ложатся под лошадок, чтобы полакомиться сиропчиком, капающим из их влагалищ. Безоговорочная любовь, которую дают нам животные, любовь без ощущения вины, без отказов, принуждений или требовательности, весьма и весьма привлекательна для юных существ. Разумеется, они при этом еще и слишком глупы, чтобы понять: поведение даже самых умных животных определяется только одним – кормежкой. Для них начало и конец всякой любви – это «динь-динь, кушать подано».
– Разговариваешь, значит? – переспросил я.
– Они мне доверяют. Знают, что мне не нужны яйца, которые они несут, их молоко, шкуры, сила или мясо, их подчинение.
– С другой стороны, многие из них очень неравнодушны к мясу друг друга, не так ли? Или ты разговариваешь только с вегетарианцами?
Я тут же понял, насколько саркастичным мог показаться Дэвиду этот вопрос, и ощутил желание дать самому себе в морду. Даром что задал-то я его совершенно серьезно.
Дэвид встал.
– Нам надо встретиться с мамой в Доме приемов, – сказал он. – Это не близко. Пора идти.
* * *
Мы с Энн сидели, жуя горячие блинчики с сиропом, в кафе Дома приемов. Дэвид отпросился в городскую библиотеку, находившуюся через улицу от нас.
– Вот уж не надеялась, что мне это удастся, – сказала Энн.
– Что именно?
– Блинчиками полакомиться. Совершенно была уверена, что меня ожидают всякого рода жуткие уколы и пломбы.
– А получила чистое карантинное свидетельство, так?
– «Если бы у меня в вашем возрасте были такие зубы, леди Энн, я считал бы себя счастливчиком».
– Комплимент о двух концах.
– В нашем возрасте любой хорош, ты не находишь?
– Я не получал ни одного уже столько времени, – сказал я, – что затрудняюсь ответить на твой вопрос.
– О, бедный малыш Тед. Ну тогда получи один. Ты всего лишь неделя как в Норфолке, а уже выглядишь в тысячу раз лучше, чем в день твоего приезда.
– Это комплимент тебе и твоему гостеприимству, любовь моя, а вовсе не мне.
– Вот пропасть, а ведь ты совершенно прав. Ладно, тогда я скажу тебе, как это чудесно, что ты с нами.
– Ангел.
– Нет, правда, Тед. Так и есть. Надеюсь, тебе тоже у нас нравится. Если тебе что-то понадобится, скажи обязательно.
Я развел руки в стороны, показывая, что ни принцы, ни папы большего дать мне не могут.
– А как ты? – спросил я. – Счастлива?
– Блаженствую.
– И никаких туч на горизонте?
– Почему ты об этом спрашиваешь? – Она немного нахмурилась и занялась заварочным чайником.
– Да так, безо всякой причины. Просто думаю иногда, что эта жизнь может казаться тебе странноватой. Ты живешь в доме, в котором выросла, но…
– Но с мужем из совершенно другого мира? Ох, Тед, ну что ты, в самом деле! Я встречаюсь с самыми удивительными людьми. С людьми моего круга и со всеми этими финансистами, политиками, художниками, писателями и чудаками, которых так тянет к Майклу.
– Вот список, от которого многих стошнило бы.
– Ну, в моем описании он, может, и выглядит жутковато, но, правда же, мне так повезло. Если честно, особым умом я не блещу, а Майкл такой замечательный муж. Я к тому, что жаловаться в моем положении непристойно. Попросту непристойно.
Я позволил ей налить мне еще чашку чая.
– Я же не говорю, – продолжала она, – что не расстраиваюсь, когда газеты пишут о нем ужасные вещи. Сравнивают его, к примеру, с этим кошмарным Бобом Максвеллом. Называют корпоративным налетчиком, финансовым пиратом и пожирателем компаний. Если бы они знали, Тед! Они ведь не видели его слез, когда ему приходилось увольнять людей.
Хейг тоже орошал слезами списки потерь, подумал я. Что никогда не мешало ему бросать людей в атаку, верно?
– Он заботлив, Тед. Он порядочен. Я так горжусь им. И мальчики им гордятся.
– Ну это-то понятно. Я и сам им горжусь, уж если на то пошло.
– Я хочу сказать, Тед, разве это так мало – быть просто матерью и женой? Если под конец жизни ты можешь сказать, что главным твоим достижением была семья, это же не значит, что ты потерпела неудачу. Не каждому дано быть творцом вроде тебя и Майкла.
Ага, подумал я, стало быть, Энн уж добралась до этой стадии.
– Я, может быть, и не сочинила «Кольца Нибелунга», не основала «ИХТ», но я вырастила четырех детей.
Вырастила – с помощью целой орды горничных, мамок, нянек и прочей наемной рабочей силы, которой хватило бы на школу-интернат средних размеров.
– Моя бесценнейшая из бесценных старинных подруг, – начал я и, возможно, даже погладил ее по ладони. – Прежде всего, признай, что на самом-то деле ты и помимо этого делаешь многое. Не думаю, что существует комитет, фонд или благотворительное общество, в котором ты не состоишь членом правления. Люди могут посмеиваться над «леди Щедростью», но то, что ты делаешь, делать необходимо – и делается, и не могло бы делаться без тебя.
– Спасибо тебе за эти слова, Тед. Знаешь, должна признаться, иногда начинает казаться, что тебя недооценивают. В последние годы в благотворительных и школьных комитетах появились такие ужасные типы. Злобные, капризные, глумливые. Они думают, что мне только и следует улыбаться да кивать, как королеве. А стоит мне что-нибудь предложить, они меня высмеивают, как будто все, что от меня требуется, – это позволить ставить мое имя в начале письма и носить большую шляпу.
Я слишком хорошо представлял себе эти сборища. Ничтожества в рыжих веснушках, дымчатых очках, дешевых костюмах, кольцах с печатками и кожаных мокасинах, измученные бритвенными порезами и синдромом кишечной колики, импортеры корейских стригущих машинок и управляющие тренировочными площадками для гольфа, заполонившие ныне все правления, комитеты и магистратуры страны, – что способны они увидеть в этой леди Понсонби-Смити-Твистлетон-Тра-ля-ля? Консерваторы, либералы или лейбористы, все они считают ее никчемным посмешищем.
Представляю себе, как Энни радостно предлагает:
– Разве не интересно было бы попросить герцогиню Кентскую открыть в колонии для малолетних новый туалетный комплекс?
Обмен насмешливыми взглядами, головы неверяще покачиваются, осыпая перхотью листки с повесткой дня.
– При всем уважении к леди председательнице, это было бы в высшей степени неуместно, – произносит некий подрядчик административного строительства, подразумевая, собственно: «Ладно, пташка, мы подумаем, спасибо. Ты просто закрой свой классный ротик и подпиши гребаный чек».
Бедняжка, все ее преступление в том, что она старается быть любезной.
– То, что ты делаешь, – сказал я, – невозможно не оценить. Господи боже, да взять хоть твою семью! Я предпочел бы иметь четверку замечательных, готовых принести пользу человечеству сыновей, чем четверку слабеньких стихотворений, покрывающихся плесенью в «Оксфордской антологии современной поэзии».
– Но у тебя ведь тоже есть дети.
– Это у Элен они есть. Я – олицетворение Дурного Влияния. Мне кажется, своих крестных детей я знаю лучше, чем Романа и Леонору.
– Тед, разве можно так говорить. Я уверена, ты чудесный отец, достаточно посмотреть, как ты ведешь себя с Дэви. Ты обращаешься с ним как с равным.
– Это я из тщеславия. Мне следовало бы обращаться с ним как со старшим.
– Ах, милый, я понимаю, о чем ты. Он тебя не очень донимает?
– Господь всемогущий, что ты! Сколько я представляю, школьные характеристики у этого мальчика будут почище, чем у святой Агнессы.
– Теперь ты понимаешь, почему я сказала тебе, что тревожусь за него? Понимаешь, что это вовсе не истерика? Ему приходится очень трудно. Вырасти словно бы в тени такого мальчика, как Саймон. Я временами… а, вот и он!
Показался Дэвид, помахивающий набитой книгами сумкой.
– О чем это вы тут беседуете?
– О характерных отличиях десятилетнего «Макаллана» от восемнадцатилетнего. Я объяснил твоей маме, что десятилетний хоть и дешевле, да лучше.
– Совершенно с вами согласен, – сказал Дэвид. Нахаленок.
По пути к парковке я спросил у него, что он взял в библиотеке.
– Да так, книги.
Мне, впрочем, удалось, когда он забрасывал сумку на заднее сиденье «рендровера», углядеть одно из названий.
Название было такое: «Стаунтон. Анатомия лошадей». Оп-ля.
На этом мой доклад касательно леди Энн временно завершается, хоть я был бы не прочь порасспросить ее о том, что означают слова «в тени такого мальчика, как Саймон».
5. Ни в коем случае не увивайтесь вокруг Патриции. Она человек очень специфический, не стоит ее обижать.
Эта фраза недостойна тебя в каждой ее частности. Полагаю, я должен почувствовать себя польщенным картиной, которую рисует твое воображение: Патриция, позволяющая мне «увиваться вокруг» нее. Или тебе представляется, что я способен пасть на нее этаким орлом и изнасиловать? Хотя в ее случае правильнее сказать – встать на цыпочки и изнасиловать.
В том, что она «специфична», я нисколько не сомневаюсь. А о ком, черт подери, нельзя сказать того же самого? От использования слова «специфичный» всего один шажок до завершения телефонного разговора фразой «люблю тебя» вместо более привычных и желательных «пока» или «ну и иди в жопу».
Как бы то ни было, твои предостережения излишни, поскольку это она увивается вокруг меня.
После второго завтрака она отыскала меня в гамаке – я отдыхал в нем с «Телеграф» и стаканчиком обычного.
– Сыграем в крокет, Тед?
– Ну, – откладывая газету, ответил я, – воротца я вижу ясно, но где же шары и молотки? Или мы будем использовать ежей и фламинго?
– Все вон в той хижине, – сказала она, указывая на симулякрум виллы «Ротонда». Хижина, это ж надо.
В крокет я играю довольно прилично. Не знаю уж почему, в любой другой игре я не более чем обуза. Вчера вот играл с Саймоном в теннис: от мальчишки только и требовалось, что важно стоять в середине корта и мягко перебрасывать мяч через сетку, а я колбасил по другую ее сторону, хлеща ракеткой по воздуху, мотаясь из стороны в сторону и пыхтя, что твой «Ньюкомен». Оливер, наблюдавший за игрой, сказал, что это зрелище привело ему на ум ветряную мельницу, наскакивающую на Дон Кихота.
А вот кроткое и злорадное искусство крокета в большей мере отвечает моему низко лежащему центру тяжести и высокоразвитой злобности. Играли мы в наилучшую его разновидность – двумя шарами, – я своими фашистскими фаворитами, красным и черным, Патриция же выбрала желтый и синий. Сдается, мое мастерство взяло ее врасплох, хоть она и сама играет изрядно, так что первый обход лужайки совершился в сосредоточенном молчании, нарушаемом лишь плюханьем и шелестом шаров, вылетающих за границу лужайки.
Впрочем, когда мы приблизились к последним воротцам, Патриция махнула рукой на попытки выиграть у меня и выказала склонность поболтать. Похоже, у нее имелось подобие продуманной повестки дня.
– Тед, почему вы так вели себя в четверг вечером?
– Вел себя как?
– Вы прекрасно знаете.
В четверг у нас был парадный обед. Как ты можешь видеть из составленной мною хроники событий, я вел себя самым что ни на есть образцовым образом. Насколько я в состоянии судить, в салат тогда нагадил не я, а Оливер и, до определенной степени, Дэви. Примерно это я и сказал Патриции.
– Что бы здесь ни происходило, – ответила она, – вы можете только погубить все вашим скепсисом и презрительностью. Вам это, может, и представляется очень забавным, но я считаю, что вы могли бы проявлять к своим крестникам немного больше уважения.
Это к кому же, Джейн, к тебе или к Дэви? Теперь я и вправду запутался окончательно.
– Мысли, Патриция, – сказал я, – как вы легко можете себе представить, уже начинают выпускать бутоны и булькать в первичном бульоне моего разума, неразвитые и перемешанные, как протозойные формы жизни. Некоторые из хоть на что-то похожих образчиков их могут когда-нибудь эволюционировать в подобия разумных существ, пока же в этом забеге цивилизаций моя планета, похоже, отстает от всех прочих на миллиарды лет. Когда вы говорите «что бы здесь ни происходило», что вы, собственно, имеете в виду?..
– Если вам угодно сидеть в зрительном зале и отпускать язвительные замечания, дело ваше, Тед. Но предупреждаю, попробуйте нам все испортить, и я… я убью вас.
– Да что испортить-то?
– О господи боже… – Патриция отшвырнула молоток и прожгла меня яростным взглядом. – Вы просто какой-то кабан африканский, вот вы кто. Огромный, жирный и злобный бородавочник.
Она вертанулась кругом и потопала в дом, что-то бормоча, давясь разбушевавшимися чувствами. Глядя ей вслед, я вдруг заметил, что кто-то приближается ко мне от угла лужайки. То была улыбавшаяся во весь рот Ребекка с наполненной клубникой плетеной корзинкой в руках.
– Все та же волшебная способность ладить с женщинами, Тед?
– Есть люди, – ответил я, нагибаясь, чтобы подобрать шары, – которые терпеть не могут проигрывать.
– Да брось, Тед, дело же не только в этом, а? Пытался пощупать ее, когда она нагнулась, чтобы ударить по шару?
– Никак нет, – ответил я. – И в мыслях не имел.
– Тогда ты не Тед Уоллис, а самозванец, и мне следует пойти позвонить в полицию.
– Нет, говоря вообще, в летний день любая нагнувшаяся женщина в короткой юбочке приводит в действие определенный рефлекс, однако могу тебя заверить, что рефлекс этот погребен под годами разочарований и находится полностью под моим контролем.
– Так в чем тогда дело? Пойдем посидим на ступеньках, и ты мне все расскажешь.
Мы уселись, спинами к летнему домику.
– Что здесь происходит, Ребекка? Просто скажи мне, какого дьявола здесь происходит?
– Дорогой, ты же здесь дольше моего. Вот ты мне и скажи.
Боюсь, Джейн, что в этот миг я наполовину выдал тайну нашего маленького заговора.
– Ну, для меня все началось так, – сказал я. – Пару недель назад я столкнулся с Джейн. Она меня узнала, я ее нет, отчего и почувствовал себя полнейшим дураком.
– Я думаю, нам обоим известно, кто в этом повинен, дорогой.
– Да, хорошо, кто угодно. Мы отправились к ней домой, она рассказала мне о лейкемии и так далее.
– И наговорила кучу всякого насчет Бога?
– О чудесах сказано было, это точно. О чем-то, исходящем отсюда, из Суэффорда. Она уверяла, что была… ну… исцелена.
– Мне ли не знать! В Филлимор-Гарденз посыпались экстатические письма с восхвалениями Господа и многих чудес Его.
– Ты ей веришь?
– Как и ты, дорогой, потому я и здесь. Чтобы все выяснить. Видишь ли, у нас, у меня и Джейн, один и тот же врач.
– И что он говорит?
– Ты же знаешь врачей. Ремиссия его удивила, однако он в высшей степени осторожен.
– Значит, ремиссия была точно?
– Никаких сомнений.
– Хм. – Некоторое время я просидел, размышляя.
Ребекка разглядывала клубнику.
– Но какое отношение имеет все это, – наконец спросила она, – к данному Патрицией превосходному описанию твоей персоны как бородавочника – огромного, жирного и злобного бородавочника?
– Ей известно о чудотворном выздоровлении Джейн?
– Наверняка. Лучшие подруги.
– Кто еще знает?
– Понятия не имею, дорогой. Как я понимаю, все случилось в конце июня. Саймон привез Джейн с Норфолкской выставки совершенно обессиленной, белые кровяные тельца чуть ли не сочились из ее пор. Майкл и Энн были, разумеется, здесь, поскольку Саймона с Дэви отпустили из школы домой – отпраздновать окончание экзаменов; может, был и еще кто-то кто, не знаю. Ах да, Макс и Мери, они в это время жили в доме, я почти уверена.
– Стало быть, каждый из них уверовал в это чудо?
– Меня не спрашивай.
Я набрал пригоршню клубники и еще немного поразмышлял.
– Ладно, думаю, Саймон не уверовал. Он мне позавчера рассказывал про обморок Джейн. Сравнил ее поправку с выздоровлением знакомых ему свиней.
– Романтичный шельмец, – заметила Ребекка.
– С другой стороны, Оливер… Вот он, похоже, что-то проведал. Тут я почти не сомневаюсь.
– Если где-то подрос трюфель, Оливер его унюхает, будь спокоен.
– Да и Патриция явно считает, что мне все известно, но только я скептически посмеиваюсь в рукав.
– Ну, именно такое впечатление ты и произвел позавчера во время обеда, не так ли?
Ребекка ссылалась на беседу по поводу «целительства» и «психиатрии», которая состоялась у меня с епископом и прочими.
– Ты же понимаешь, милая, не правда ли, что весь этот разговор о чудесах попросту нелеп?
– Я знаю только одно, дорогой. Джейн должна была умереть в конце июня.
– Почему ты не дала мне знать? Почему я только благодаря случайности узнал, что моя единственная крестная дочь больна лейкемией?
– А то тебе было до этого дело. Чтобы заставить тебя оторвать твои красные зенки от стакана с виски, одной лишь умирающей крестницы не хватило бы. Я знаю, что ты собой представляешь. Оливер рассказывает мне про все твои художества. Да ему и рассказывать не нужно – я газеты читаю. Элитарный пропойца, буйствующий в Сохо и Вест-Энде, оскорбляя каждого встречного и просиживая жирную задницу в барах вместе с такими же кончеными дружками, блюющий желчью на всякого, кому меньше пятидесяти, и отгрызающий целые куски от рук, которые осмеливаются его покормить.
– Ребекка…
– Но теперь-то тебя уволили, верно? И тут вдруг понадобились богатые, влиятельные друзья, которые помогут тебе выбраться из пруда прогорклой мочи, в котором ты барахтался последние двадцать лет. Теперь ты будешь пускать слюни, изображая кроткое сочувствие, теперь тебя распирает отеческая заботливость. Да что там, дорогой, ты даже пить стал меньше и катаешься в лодочке с крестником, точно старый беловласый святой, – лишь бы тебе позволили остаться внутренне все тем же циничным, злобным, старым дерьмом, которое так хорошо знает и любит весь божий свет.
Вот тебе, Джейн, и вся твоя мать, в кратком изложении. Подозреваю, что я единственный в мире человек, который осмелился отвергнуть ее. Пусть это случилось два десятилетия назад – для умов, подобных ее, времени не существует. Месть для Ребекки – это блюдо, которое надлежит сервировать холодным, купающимся в coulis из ядовитых сарказмов, обложенным побегами белладонны и со всей силы швыряемым в рожу несчастного ублюдка, которого она наметила в жертвы.
Я встал, стряхнул со штанов черенки клубники и, не сказав ни слова, ушел.
По пути к дому я столкнулся с Кларой Косоглазой.
– Добрый день, мистер Уоллис, – сказала она. – А я как раз за вами.
Во всяком случае, я полагаю, что сказала она именно это. Я бы не стал и пытаться сымитировать шепелявые речи бедняжки.
– Вот как? А зачем?
Она смотрела мне прямо в лицо (и еще на какой-то неопознанный объект, расположенный в ста двадцати градусах к западу).
– Дядя Майкл хочет видеть вас в своем кабинете.
* * *
Человеку, попадающему в кабинет лорда Логана, первым делом приходит на память штаб-квартира Эрнста Ставро Болфельда . Какие-то пульты управления, шторы с электрическим приводом, проекционные экраны, средства связи, глобусы, внутри которых обретаются графинчики с виски, и большие экраны видеофонов – это всего лишь видимые и кое-как опознаваемые элементы технического оснащения.
– Выбираете город для уничтожения, мистер Бонд? Ну-с, и который же? Нью-Йорк? Ленинград? Париж? Нет, погодите, Лондон! Конечно! Гудбай Пиккадилли, прощай Лестер-сквер , как любите повторять вы, англичане.
– Тед! – Майкл с сигарой в зубах полупривстал из кресла. – Прости, что вытребовал тебя, точно проштрафившегося капрала. Я жду звонка из Южной Африки.
– Бизнес или политика?
Майкл широко известен обыкновением запускать лапы в дела государств-наций. По стенам кабинета развешены фотографии, на которых он ослепительно улыбается в камеры, приняв самые разные позы, свидетельствующие о близких отношениях с мировыми лидерами: на одной его рука обнимает за талию Валенсу, на другой он застыл бок о бок с Манделой, на третьей чокается стопочкой водки с Ельциным, на четвертой восседает с Арафатом на нелепо вызолоченной софе а-ля Людовик XVI, на пятой играет в гольф с Джеймсом Бейкером и Джорджем Бушем.
– Какая разница? В Йоханнесбурге есть табачная компания, к которой я присматриваюсь. Сам знаешь, Южная Африка – развивающаяся страна.
– Обожаю твой оптимизм.
Майкл отмахнулся рукой от кольца сигарного дыма, а заодно и от неуверенности всякого, кто ограничен настолько, чтобы сомневаться в нем.
– Итак, Тедвард. Что ты желал бы узнать?
Я поначалу не понял, о чем он? Потом до меня дошло, и по лицу моему расплылась широченная улыбка:
– Так ты надумал? Поможешь мне?
– Я и мои адвокаты получаем абсолютное право вето?
Я с силой закивал:
– Определенно. – Как будто до этого когда-нибудь дойдет.
Майкл немедля толкнул через стол стопку страниц – отпечатанных через один интервал, с узкими полями, сшитых зеленой нитью.
– Прочти и подпиши, – сказал он. – Поставь инициалы там, где я их поставил, и полную подпись там, где расписался я.
О пути сильных мира сего.
– Мне обязательно это читать? – спросил я.
– Тедвард, какой жалобный тон, совсем как у ребенка, которому слишком много задали на дом. Твоя «Баллада бездельника», должно быть, вылилась прямо из сердца. Да я прочитываю документы, которые объемистей этого в двадцать раз, сидя на толчке перед завтраком.
– Чего ж тогда удивляться, что у тебя геморрой, – сказал я.
– Ты знаешь о геморрое? – нахмурился Майкл.
– Мы сострадальцы, – торопливо сказал я. – Я понял все по тому, как ты усаживаешься.
– Ну писатели! Не такие уж вы и бездельники. Только все ваше дело – приглядываться к людям.
Как мило, что он в это верит.
– Так скажи мне, – произнес я, передразнивая одну из его излюбленных вводных фраз, – что в этих бумагах?
– Стандартный контракт на авторизованную биографию. Право на судебный запрет. Не волнуйся, там нет ничего, что помешает тебе получить полный авторский гонорар. Кстати, о гонорарах. Ты должен мне один пенни.
Он протянул через стол раскрытую ладонь.
– Как это? – Я удивленно уставился на него.
– Согласно закону, – сказал Майкл, – контракт не вступает в силу без выплаты вознаграждения. Кто-то кому-то, а заплатить должен. В документе, который ты вот-вот подпишешь, сказано, что за вознаграждение в сумме одного пенни я соглашаюсь сотрудничать с тобой при написании биографии, именуемой в дальнейшем «Материалом». Вот так. Один пенни, прошу.
Озадаченный этим сочетанием юридической зауми с неподдельной серьезностью, я порылся в кармане брюк и достал монету.
– Сдача с пяти пенсов у тебя найдется?
– Определенно. – Майкл поймал брошенную мной монету, выдвинул ящик стола, достал металлическую коробочку, покопался в ней и извлек два двух-пенсовика. – Четыре, пять, – сказал он. – Обменяемся рукопожатием, деловой партнер. Мы заключили сделку.
Я встал, чтобы пожать ему руку, но тут он расхохотался, повергнув меня в окончательное смущение.
– Тедвард! Улыбнись! Любая сделка требует, чтобы ее отметили.
– Извини, – сказал я. – Твоя серьезность внушила мне благоговейный страх.
– Вот тебе первый урок того, как мы работаем. Мрачная решительность до самого момента подписания и обмена рукопожатием. А после того как подписи поставлены и одна рука пожала другую, нас обуревает экстаз, который никакой любви и не снился.
Майкл поставил на стол два магнитофончика и нажал на обоих кнопки записи.
– По одному на каждого, – сказал он. – Просто чтобы мы с тобой знали, до чего уже добрались.
Так мы с ним и сидели, пока Майкл пересказывал историю своей жизни, прерываясь лишь для того, чтобы ответить на два звонка из Йоханнесбурга и на один зов к чаю да принять оттуда-отсюда четырнадцать факсов. Подробности нашего разговора, Джейн, я оставлю до уик-энда. Пока скажу лишь, что многое прояснилось.
Нынче утром, однако ж, случилось нечто довольно странное.
Я сполз сверху к завтраку, надеясь перехватить бекон, пока тот не обратился в подошву, и, как обычно, сидел один, с «Телеграф», у торца обеденного стола.
Вошла Патриция, раскрасневшаяся и взволнованная.
– Тед! – воскликнула она. – Как хорошо, что я вас застала.
– Выпейте кофе, – ответил я с некоторой холодностью. Я нахожу затруднительным изображать сердечность, общаясь с девицей, совсем недавно обозвавшей меня бородавочником, – как бы сильно не хотелось мне вбить мой кляп в ее дудку.
Кофе, однако, ее не интересовал. Что-то другое было у нее на уме. Причем далеко не дурное.
– Тед, простите мне все, что я наговорила вчера.
– О.
– Я так жалею об этом. Не знаю, что на меня нашло. Я нагрубила вам совершенно безобразным образом.
– Нисколько, нисколько.
– И вообще несла какую-то чушь.
В этот миг появился разыскивающий Логана Саймон – на обычно пустом лице его читалась тревога.
– По-моему, он работает в кабинете, – сказала Патриция. – Что-нибудь случилось?
– Да, в общем, нет. Я, собственно, насчет Сирени. Это папина кобыла. Похоже, ей лучше. Просто хотел сообщить ему, вот и все.
И он отвалил, оставив нас с Патрицией наедине. Она продолжила свои несколько натужные извинения:
– Понять не могу, почему я была так груба с вами. Последнее время мне приходилось несладко. Наверное, в этом все и дело. Вы, может быть, слышали, что мой… что Мартин, мужчина, с которым я жила, бросил меня. Я очень…
– Старушка, милая, – сказал я. – Прошу вас. Забудьте об этом.
– Просто мне показалось, что за обедом вы намекали на меня. Когда говорили о психиатрах. Понимаете, я тоже ходила к одному, вот и решила, что вам об этом известно и вы надо мной смеетесь.
– Патриция, да я бы и на миг…
– Нет, теперь-то я это поняла. Пролежала всю ночь без сна, думая, какая я скотина. Вы же просто так говорили, вообще. Да и откуда вам было знать?
– Я сам виноват, что разболтался, не подумав. Это мне следовало бы извиниться перед вами.
Она улыбнулась. Я улыбнулся в ответ. Где-то в самой глуби штанов заброшенный старый червяк дрогнул и пошевелился во сне.
Она поцеловала меня в щеку:
– Никаких обид, никакой натянутости между нами?
– Разумеется, нет, дорогая, – соврал я.
Я смотрел на ее великолепно устроенный зад, который, покачиваясь, выплывал из комнаты, и чувствовал, как эта самая натянутость сникает у меня в паху. Высокий зад, подобие полочки, идущей прямо от копчика, – на такой заварочный чайник можно ставить.
И все же, Джейн, о чем она, черт ее возьми, толковала? Она не одурачила меня и на секунду. Улыбка ее была слишком бодрой, поцелуй в щечку слишком театральным. Уж ущемленную-то гордость я как-нибудь различить способен. Она извинилась передо мной, потому что ей так велели. Хм. Мысли, мысли.
Вернемся, однако ж, к заданной мне программе и обратимся к Шестой Декларации:
Вы рассказали только о гостях. Но ведь в доме множество других людей. Домашняя прислуга, садовники, конюхи и так далее, тот же Подмор. А о них у Вас ни слова.
Что тебе требуется, кровиночка моя? Я не из тех непринужденно аристократичных типов, что способны прогуливаться с королями, не утрачивая умения общаться с людьми из любых слоев общества. Я – убогий буржуа, изображающий declasse. Дай мне хоть дух перевести, куколка.
О слугах, известных мне по именам, могу рассказать следующее. Существует Подмор, зовут Диком, ведет себя скорее как изгнанный из профсоюза и подрабатывающий чем придется коммивояжер, чем как дворецкий, – с другой стороны, такими давно уже стали все на свете дворецкие, даже те, что подвизаются в герцогских домах (как будто я хоть в одном бывал). Старшие слуги лишились способности притворяться людьми, не имеющими ни корней, ни личной жизни, ни сексуальности. Достаточно раз взглянуть на Подмора – и мгновенно, увы, понимаешь, что родился он в Каршалтон-Бичиз , что в пятидесятые годы водился со стилягами, которых тогда называли «Тедди-бой» , а после перебрался вместе с женой, Джулией, в Норфолк (подальше от гула машин и того, что в ту пору именовалось «крысиными бегами»…), что он успел присмотреть во Флориде площадку для гольфа, в которой купит пай, уйдя в скором уже времени на покой, и что он не понимает, почему Логан не заменил французские окна главной гостиной стеклянными раздвижными дверями.
В сущности, больше мне о нем сообщить нечего, кроме подозрений, что он – несмотря на наличие миссис Подмор – тайный педераст. В том, как он поглядывает на Дэви, присутствует нечто гомосексуальное.
Джули Подмор исполняет роль домоправительницы, обязанности ее сводятся в основном к тому, чтобы сварливо командовать горничными и потуплять взоры, минуя кого-нибудь из гостей. Ей за пятьдесят, рост, вес и постелепригодность средние; красит волосы. Больше ничего ни в похвалу ей, ни в поношение сказать не могу.
Единственная горничная, чье имя мне удалось запомнить, зовется Джоанн. Запомнил же я его, потому что бедрам ее присуще сочетание пышности с шумливостью. В результате подъем по лестнице или ходьба по коридору сопровождается у Джоанн скрипучими звуками. Под стать бедрам и бюст, этакое подобие кронштейна: по-моему, ей приходится все время отклоняться назад, чтобы не клюнуть носом в пол. Другая известная мне горничная до обидного невзрачна – и ей не удастся возвыситься в своей профессии, пока она не усвоит, что гостям вряд ли интересны подвиги ее братца на гоночном треке.
Существует также кухонный штат, в его гнездилище я ни разу не заглядывал, но могу сказать, что повариху зовут Черил и что заварной крем она готовит из рук вон плохо. Причина, сколько я понимаю, – чересчур вольное обращение с мускатным орехом.
Решившись высунуть нос из дома, мы тут же столкнемся с Алеком Табби, главным конюхом. Это решительно норфолкский тип, отличительных характеристик не имеющий. Его сын, Кении, помогает ему разгребать навоз и чистить лошадей, к чему, собственно, и сводится конюшенная жизнь. Нынче он немного подавлен, поскольку приезжавший после полудня коновал обнародовал мрачные прогнозы касательно оправки Сирени от болезни.
Пышная особа по имени Кэт надзирает за псарней и – для такого занятия это традиция – являет миру симпатичную бороду и усы. Чтобы упрятать в штаны один лишь зад ее, потребуется не меньше квадратного ярда прочного синего вельвета. Вообще-то она довольно занятная и разговаривать с ней – сплошное удовольствие. Она уговорила меня выводить на прогулку щенков – дело в это время года необходимое и доставляющее мне массу развлечений. Есть нечто неизменно забавное в том, как щенки переваливаются с ноги на ногу.
Еще удалившись от дома, мы повстречаемся с Томом Джарролдом, егерем. Он с агрессивным рвением оберегает своих петушков, курочек и птенчиков, а никчемного горожанина вроде меня способен засечь за милю. Сказать друг другу нам практически нечего. Упования Генри, его подручного, сводятся к тому, чтобы стать выполненной под копирку копией Тома. Представляется, что Саймон – это единственный живой человек, способный общаться с каждым из них. У Джарролда имеется дочь с заячьей губой, Катрина. На самом деле губа у нее не просто заячья, но еще и заросшая густым волосом. Природа бывает порою непомерно жестокой.
Единственная из прочих услужающих, кто также заслуживает упоминания, это Валери – секретарша, или личная помощница Майкла. Она держится особняком и появляется в доме лишь в определенные дни. Я покамест не понял, присутствует ли в ее приездах какая ни на есть регулярность. Когда она здесь, то обедает в одиночку, в кабинете Майкла, сторожа его телефоны. По-видимому, это ее собственный выбор, поскольку место за столом, среди особ высокопоставленных и воспитанных, ей предложено было.
Увы, мой ангел, больше мне сказать нечего. Однако, как того требует твое последнее предписание, сиречь Седьмая Декларация, Четыре Константы вовек пребудут моей путеводной звездой.
Постоянная бдительность; постоянная осведомленность; постоянное внимание; постоянная непредубежденность.
Так что будь покойна: дух мой будет дерзать, неодолим, и компьютер Саймона не уснет в моих руках, доколе я – вернее, мы – не возведем Иерусалим в зеленых Норфолка полях .
Примите, мадам, заверения относительно честности моих намерений по части этого и всех иных дел.
Ваш (что касается «Логан – Уоллис Биограф ОООО «)
Тед Уоллис (ГИД).
28-июль-1992 08:23 От: «Интерьеры Онслоу Лтд» Для. тел. 0653378552 С: 01 из 01
Интерьеры Онслоу
Онслоу-Террис 12а • Южный Кенсингтон • ЛОНДОН ЮЗ 7
СРОЧНАЯ ФАКСИМИЛЬНАЯ ПЕРЕДАЧА

 

Для: Патриция Гарди, через Логан, Суэффорд-Холл, Норфолк
От: «Интерьеры Онслоу Лтд.»
Мой факс: 071-555 4929 Ваш факс: 0653-378552
Предназначается исключительно и лично для мисс Гарди

 

Дорогая мисс Гарди!
В Вашем письме сообщается, что Вы могли бы рассмотреть возможность обращения к Т. Л. У. с тем, чтобы поднять вопрос относительно его недавних замечаний по поводу предмета, который мы с Вами обсуждали.
Мы с чрезвычайной настойчивостью рекомендовали бы Вам воздержаться от подобного шага. Т. не является экспертом в данной области и не осведомлен ни о каких деталях.
Надеюсь, это предупреждение поступит к Вам вовремя и сможет удержать Вас от совершения прискорбной ошибки.
В настоящий момент я лишена возможности участвовать в предложенном Вами совещании.
Письмо поступит к Вам в ближайшее время.
Ваша
Дж. С.
28-09-1992 09.57 «Логангрупп ОКОО» К: тел. 0715554929 С: 00 1
ЛОГАНГРУПП ОКОО

 

Для…………………….Джейн Суонн
Компания……………..Интерьеры Онслоу
№ факса………………..071 555 4929
От………………………..Патриция
№ факса…………………0653 378552
Страница……………………..1 из 1

 

Джейн!
Тьфу ты! Если твой факс означает то, что я думаю, я вляпалась. Вчера устроила Теду разнос. Обозвала его грязным, уродливым старым бородавочником. Трудно взять такие слова назад, тем не менее я только что поговорила с ним в утренней столовой.
Я сказала ему, что вела себя так абсурдно из-за того, что меня оставил Мартин, а на него набросилась, думая, будто он нападает на меня. Похоже, он это проглотил. Ощерился улыбкой, которую он считает галантной, и заляпал себе рубашку яичным желтком, – думаю, это знак прощения.
Тебе действительно следовало предупредить меня заранее. Так он действительно не знает, что происходит? И вообще, какое тебе дело до того, что он думает или во что верит? Надеюсь, он здесь не по заданию какой-нибудь газеты ? Голова кругом идет. Хотя, если поразмыслить, Майкл объявил вчера вечером, что Тед пишет его биографию. Они часами совещаются о чем-то наедине. Что все это значит?
Самые бурные извинения, приезжай как можно скорее,
Пат.
Если Вы столкнулись с какими-либо трудностями при передаче,
позвоните, пожалуйста, Валери Майерс, телефон 0653 378551.
Назад: II
Дальше: IV