Книга: Гиппопотам
Назад: I
Дальше: III

II

Суэффорд, пятница/суббота, 24/25 июля

 

Джейн!
Ну-с, как видишь, я без особой охоты согласился с твоим предложением и отыскал для себя машину. Машина принадлежит САЙМОНУ и выглядит так, точно никто никогда ею не пользовался, со словами она обходится точь-в-точь как компания КРАФТ с сыром.
похоже, я, как человек, привыкший к механическим пишущим машинкам, чересчур сильно луплю по клавишам. К ТОМУ ЖЕ Я НЕ ПОНИмаю, как тут работает чертова клавиша «шифт». она либо обращает все буквы в прописные, либо вообще меня к ним не подпускает. ПО крайности, ты сможешь спокойно читать все это, если я уговорю саймона или дэви показать мне, как включается принтер.
в наставление тебе прилагаю к этому письму историю о вредительстве в день рождественской охоты, даже если она не отвечает твоим нуждам, думаю, ты получишь от нее удовольствие.
Твое письмо, вопреки твоим ожиданиям, ничуть не поставило меня в затруднительное положение. Не знаю уж, за кого или за что ты меня принимаешь, за какого-нибудь Генри уилкокса или Ч. Обри Смита, которые краснеют и коченеют при любом упоминании об эмоциях или вере. Я поэт, ради всего смурного, а не чиновник казначейства. ЕДИНСТВЕННАЯ ЭМОЦИЯ, которая раздражает поэта, это эмоция дешевая, не заработанная собственным трудом, заимствованная, проистекающая из желания иметь хоть какие-нибудь эмоции, порожденная домыслами и догадками, а не собственным нутром, так, во всяком случае, написано в руководстве для начинающих поэтов.
НО – отвлекусь лишь для того, чтобы заметить, что нет такого слова, «аналлегория», хотя ему и следовало бы быть – я вовсе не собираюсь судить о твоих эмоциях, самое жуткое (и кстати, о самом жутком: ты, похоже, забыла, как пишется «поверить». В твоем письме стоит «поверять». Возможно, правильное написание тебе известно, однако твое подсознание не способно заставить себя вывести такое страшное слово, как «поверить», во всей его цельности), самое жуткое… что у нас самое жуткое? АХ ДА, САмое жуткое в этом текстовом редакторе – он не позволяет вернуться назад и вычеркнуть слово, у пишущей машинки имеется каретка, ты сдвигаешь ее и забиваешь ошибку ххх-ми. А тут это, похоже, невозможно, человек может, конечно, сам отпустить себе все грехи, но никто ведь этого не заметит. Кроме него.
Так вот, о покраснении и окоченении при определенных упоминаниях – гостей сюда в этот уик-энд съехалось куда больше, чем я ожидал. В прошлом моем письме я говорил, что почитаю за грубость расспрашивать хозяина или хозяйку дома о том, кто у них поселился, – вследствие чего я удивился, когда в пятницу вечером сюда прикатила девица, выдающая себя за твою лучшую подругу. Уверяет, что зовут ее патриция Гарди, пахнет свежим огурчиком и причиняет нижеподписавшемуся значительное покраснение и закоченение. полагаю, ты знала, что она объявится. Надеюсь, она приехала не для того, чтобы шпионить за твоим шпионом.
К ней и всем прочим я вернусь попозже. На чем я остановился в прошлый раз? На утре понедельника. Да. Я дописал письмо к тебе, устало скатился по лестнице в холл, чтобы опустить оное в висящий там ящик, и минут пять продремал, привалившись башкой к барометру на стене, а после потащился наверх, затягивая себя на каждую ступеньку с помощью лестничных перил, и в конце концов рухнул в постель. Времени было без пяти восемь.
ПРОСНУЛСЯ Я в аккурат ко второму завтраку – Энн, с которой я встретился в малой гостиной, смерила меня взглядом, в коем смешались изумление и упрек, каковой я отверг с самым наглым видом.
– Никак не мог заснуть. Постель слишком удобна, и в доме чересчур тихо, – заявил я, однако мне было ясно: она думает, будто я ночь напролет просидел у себя в комнате, надираясь до изумления. По твердому моему убеждению, мало сыщется в нашем мире вещей, превосходящих, по части откровенного отсутствия благородства, пьяницу, который напускает на себя вид радостный и бодрый, дабы продемонстрировать всем и вся, будто он о похмелье и слыхом не слыхивал, поэтому я проглотил оскорбление, читавшееся в ее взгляде, и отклонил, без дальнейших торжественных заверений в своей невинности, предложенный ею херес.
Час за часом описывать тебе каждый день я не могу: теперь уж суббота, а в понедельник и вторник произошло очень мало такого, о чем тебя стоило бы, по моему разумению, осведомлять. Саймон по-прежнему отсутствовал, а Энн старалась, чтобы я проводил в обществе Дэвида как можно больше времени.
– Все говорят, что он очень умный, – сказала она. – Боюсь, в каникулы ему здесь просто нечем заняться. Саймон гораздо старше, и у него… другие интересы. А я, как тебе известно, литературой никогда особенно не увлекалась. Майкл чудесно общается с ним, но Майкл в последнее время так занят… ты помнишь его племянницу, Джейн? Джейн Суонн?
Ха! Это был первый раз, что кто-то произнес твое имя. Ты ничего не сказала мне о том, насколько все осведомлены о твоем состоянии, ну так и я не стал упоминать о нем, желая понять, добралась ли уже эта новость до Суэффорда.
– Еще бы, – ответил я. – Она моя крестница.
– Ну да, конечно. Джейн была здесь в июне, а Саймона с Дэви как раз на несколько дней отпустили из школы – после экзаменов, – так она мгновенно нашла общий язык с Дэви. Это тем более замечательно, что на самом-то деле… – Энн смущенно умолкла.
– Что?
– Я не уверена, что ты знаешь, – сказала она, так подчеркнув на великосветский манер последнее слово, что, даже не знай я ничего, тут же бы все сразу и понял.
– Насчет лейкемии? Да, Джейн мне рассказала.
– Вот как? Не думала, что вы с ней поддерживаете отношения. Как это ужасно. Джейн напросилась к нам в гости и…
Тут она спохватилась и не стала говорить того, что собиралась сказать. Она, разумеется, знала про меня и твою матушку, и потому, вероятно, решила, что тактичнее будет не распространяться о той ветви семейства Логан, к которой ты принадлежишь.
Так ты, выходит, в июне жила в Суэффорде? Тогда-то Господь тебя и «ошарашил» – или ты приехала уже ошарашенной? Не сомневаюсь, что ты известишь меня об этом, когда сочтешь нужным.
(Удивительная штука с этой машиной. Щелкаешь по клавише кавычек, а она сама соображает, в какую сторону их следует развернуть – в правую или в левую. К примеру, нажимаешь, чтобы вставить кавычки, одну и ту же клавишу, «а получается вот что». Чертовски умно. Я начинаю понимать, почему вокруг нее поднято столько шума.)
Вследствие этого разговора Дэвид получил меня в более-менее полное свое распоряжение. Парнишка он смышленый, тут не о чем и говорить, и, по-моему, искренне интересуется поэзией, искусством, философией и бытованием сознания. Как то и подобает его возрасту, Дэвид уверен, будто единственное назначение поэзии состоит в описании природы. Китс, Клер, Вордсворт, кое-что из Браунинга и Теннисона – вся эта музыка. Я постарался деликатно вправить ему мозги.
– Нет-нет-нет, садовая твоя голова. Ты, полагаю, слышал такое выражение: «сублимация эго»? Все эти ребята писали не про одуванчики и маргаритки, они писали о себе. Поэты-романтики помешаны на самих себе в куда большей степени, чем любой съехавший на психоанализе калифорниец. «Печальным реял я туманом», «Я видел земли в золотом убранстве», «Займется сердце, чуть замечу я радугу на небе».
– Но они же любили природу, верно?
Мы шли парком, направляясь к деревне, где я намеревался запастись «Ротиками». Майкл снабжает своих гостей только сигарами. Дело было в понедельник, часа в три дня. Нас сопровождал щенок бигля, которому требовалась разминка. Функция его состояла в том, чтобы вдвое удлинить нашу прогулку, мочиться на мои оленьей кожи штиблеты и с элегантной ловкостью щелкать челюстями, уловляя порхающих бабочек.
– Послушай, дорогуша. Природа – это куча дерьма, в которой мы народились на свет. Она мила, но к искусству никакого отношения не имеет.
– «В прекрасном – правда, в правде – красота. Вот все, что нужно помнить на земле».
– Да-а-а, но если ты воображаешь, будто красота существует лишь где-то там, тебе, знаешь ли, предстоит в конец изгадить свою молодую жизнь. Не думай, будто чистотел и таволга, лютик и клевер указывают единственный открытый для нас путь к правде, красоте и ведической благодати. Джон Клер мог в слабоумном ошалении бродить по лугам и лощинам, потому что существовали луга и лощины, по которым можно было бродить. А теперь у нас имеются города и застроенные здоровенными сараями пригороды. У нас есть телевидение и талассотерапия.
– И потому мы должны писать о них, так, что ли?
Заметь это «мы», Джейн. Я только в тридцать восемь лет осмелился указать в моем паспорте «поэт» и признать свою принадлежность к genus irritabile vatum.
– Мы вообще ни о чем писать не должны.
– Шелли сказал, что поэты – это непризнанные законодатели мира.
– Да, и выглядел бы круглым идиотом, если бы с ним кто-нибудь согласился.
– Что это значит?
– Да то, что в таком случае поэтов следовало бы счесть уже признанными законодателями мира, не так ли? Вот и пришлось бы им отрывать затянутые в бархат задницы от стульев и приниматься за дело. Шелли это вряд ли устроило бы.
– Мне это соображение не кажется таким уж полезным.
– Что ж, тогда извини.
Некоторое время мы шествовали в молчании, щенок попрыгивал, точно дельфин, в море высокой травы.
– Послушай, – сказал я, – мне нравится, что ты хочешь стать поэтом. Я этот факт обожаю. Но я не могу, по чистой совести, представить себе занятие, более… Ладно, давай заключим пари. Я ручаюсь, что ты, Дэвид Логан, – ручаюсь, что за все то время, которое я здесь пробуду, ты не сможешь назвать мне ни единого занятия, приносящего меньше пользы и радости и имеющего меньше смысла, будущего, престижа и перспектив, чем то, к которому ведет призвание Поэта.
– Ассенизатор, – тут же ответил он.
– Два сценария, – сказал я. – Сценарий А: все поэты Англии, Шотландии, Уэльса и Северной Ирландии объявляют забастовку. Результат? Пройдет четырнадцать лет, прежде чем ее заметит хоть кто-то, пребывающий вне Гордон-сквер или офисов «ТЛС». Показатель тягот, дискомфорта и неудобства? Нулевой. Последствия? Нулевые. Пригодность для освещения в печати? Нулевая. Сценарий Б: забастовку объявляют все ассенизаторы одного только Лондона. Результат? Из крана твоей кухни льется дерьмо и валятся тампоны, ты выходишь на улицу, и под ногами у тебя чавкают отбросы и жидкая грязь. Тиф, холера, жажда и катастрофа. Тяготы, дискомфорт, неудобство и пригодность для освещения в печати? Высокие.
– Ладно, хорошо, это был неудачный пример. Э-э… тогда композитор. Сочинитель классической музыки.
– Уже ближе. Аудитория современных композиторов мала, согласен. Однако большинство из них, те, кто не загребает больших денег, – а большие деньги можно делать и на том, что они предпочитают именовать «серьезной» музыкой, – коротают время и зарабатывают себе на квартирную плату, сочиняя музыку к кинофильмам или рекламные побрякушки и пуская в оборот саундтреки, дирижируя, преподавая в консерваториях гармонию и контрапункт, ну и прочее в этом роде. Они могут, наконец, если им захочется, играть на пианино в барах ночных клубов. А поэт, что он способен предложить какому-нибудь кабаре? Аудитория у него еще меньше, сочинения предназначены почти исключительно для тех, кто говорит на одном с ним языке; если же ему нужна какая-то иная работа, то единственный его выбор – это поэзия других. Он пишет рецензии. Господи боже, сколько же он их пишет. В каждой газете, в каждом журнале, еженедельнике и ежеквартальнике, какие ты только можешь вообразить, торчит поэт, зарабатывающий себе на булку, рецензируя чужую поэзию. Или же он преподает. В отличие от композитора поэт не обучает людей основам своего ремесла, не преподает просодию, метрику, форму, поэт преподает поэзию других. Если у него уже есть имя, он может редактировать то, что печатается немногими еще уцелевшими издательствами, которые публикуют стихи. Так он и будет издавать поэзию других и составлять из нее антологии. Разумеется, он может также появляться в «Позднем шоу», «Калейдоскопе» и «Форуме критиков» и рассуждать там опять-таки о чужой поэзии. Господи Иисусе, да если бы мне дали возможность снова родиться в этом столетии и позволили выбрать, кем я стану, композитором или поэтом, я выбрал бы композитора и из чистой благодарности отдавал бы половину годового дохода на благотворительность.
Дэвида моя пылкая речь, похоже, несколько озадачила. Он немного подумал, покусывая нижнюю губу, потом сказал:
– Я знаю, на самом-то деле вы так не думаете. Вы просто проверяете, насколько серьезно я отношусь к моему призванию. Я знаю, нет ничего лучшего, чем быть поэтом, и вы это тоже знаете.
К этому времени мы уже добрались до проулка, ведущего к главной улице деревни, и я вдруг сообразил, что случилось нечто удивительное и чудесное, а вернее сказать, не случилось кой-чего гнусного и отталкивающего. Я полчаса проговорил с юношей, который считает себя поэтом, а он даже не обмолвился о том, что хочет прочитать мне хотя бы одно из своих стихотворений. Возможно, Джейн, это и есть то чудо, на которое ты намекала…
Это у нас была вторая половина понедельника. Вторник выдался спокойный. Мы плавали по озеру на лодке, я пил шабли и, по просьбе Дэвида, читал ему вслух из моих «Избранных стихов». И он все еще не попытался навязать мне свои.
Он считает «Строки о лице У. X. Одена» слишком замысловатыми, я ответил на это, что с таким же успехом можно жаловаться на излишество собак в «Сто одном долматинце». Ему нравится «Марта, увиденная в свете, падающем из окна» и «Баллада бездельника», но самое его любимое, естественно, «Там, где кончается река», а мне не хватило духу сообщить ему, что стихотворение это было вдохновлено известием о том, что стихи Грегори Корсо и Лоуренса Ферлингетти включены в программу школьных экзаменов. Он считает эти мои стихи экологическими и «зелеными» avant la le ttre – стихами о стекающих в море нечистотах. Терпеть не могу юнцов.
Безумие, конечно, но я, точно загипнотизированный, ни с того ни с сего спросил, не почитает ли он мне свои стихи, раз уж я почитал ему мои.
Дэви покраснел, точно перезрелый персик.
– Вам же на самом деле этого не хочется, – сказал он.
– Да ладно тебе, ты помнишь что-нибудь наизусть? Я правда хочу послушать.
И заметь, это сказал Тед Уоллис, известный тем, что он при первой же угрозе декламации стихов бросается под проезжающую мимо машину.
Стихотворение было коротким, и это хорошо. Стихотворение было благозвучным, что также хорошо. В стихотворении присутствовала форма, хорошо и это. Стихотворение было плохим, что плохо. Стихотворение называлось «Зеленый человек», и это уже непростительно.
Зеленый человек
Я высосал землю досуха, до пыли –
Пудра на волосы, как у кавалеров Ватто,
Я подпрыгнул до неба, где тучи плыли,
Смахнул их – небо станет синим пальто.
Я вылизал травы до золотистого глянца,
Получилась солома для плоти – нежна.
Я стиснул листья горячими пальцами,
Излился сок – кровь должна быть свежа.
Засеял я поле собственным семенем,
Семя белеет, как облачный бриз.
Скоро родится сын нашего племени:
Плод земли, отпрыск лиственных риз.
Человек из соломы, бог из щепоти пыли
Величаво пальто свое синее распахнет,
Священная зелень – плоть его хлорофилловая –
Омоет весь мир и всех нас спасет.

Я тебя предупреждал. Как будто кто-то пукает, а ты нюхаешь, верно? Смахивает на изящное описание того, как он дрочил средь древес. Возможно, тебя удивит, что я столь любовно сохранил эту муть в памяти, так позволь тебя заверить: я списал ее с кропотливо каллиграфического манускрипта, который Дэви преподнес мне в дар после того, как я осыпал его (а что мне еще оставалось?) хвалами.
И довольно о вторнике. Среда, однако ж, стала для Суэффорда днем чрезвычайно важным, ибо в этот день Майкл возвратился из города домой. Насколько мы поняли, он собирается на какое-то время остаться здесь. В его кабинете оборудовано подобие центра связи, где он может в поте лица поглощать компании, мухлевать с пенсионными фондами и приобретать – не знаю уж, что там приобретают магнаты вроде твоего дядюшки… приобретения, я полагаю.
В среду, уже после полудня, мы с Дэвидом стояли на плоской крыше портика и наблюдали за посадкой вертолета на Южную лужайку. Майкл вывалился из него, побежал, схватившись за голову (за парик, если верить хваткой молве. Не беспокойся, рано или поздно я все выясню) к дому и, выбравшись из-под рвущих воздух лопастей, сразу поднял взгляд туда, где стояли мы. Дэвид помахал ему рукой, Логан помахал в ответ. Я тоже помахал, Логан вгляделся, а затем помахал и мне и загарцевал на месте. Добро пожаловать. Большое-пребольшое добро пожаловать от большого-пребольшого человека.
Вниз по деревянным ступеням помчали мы, впереди Дэвид, я, пыхтящий, сзади; мы прогремели по коридору детской, скатились по черной лестнице и ворвались в холл, чтобы поприветствовать Майкла, – ни дать ни взять Джо и Эми Марч из самого приторного, какой только можно вообразить, воскресного телесериала. Твоя тетушка Энн, выскочившая из гостиной, опередила нас на целый корпус и получила первый поцелуй. Майкл, не размыкая объятий супруги, взглянул на нас, заскользивших, тормозя каблуками, по мрамору и наконец смущенно остановившихся.
– Дэви! И Тедвард! Ха-ха!
Бог ты мой, вот человек, которому можно лишь позавидовать. Не власти его, не богатству и положению, хотя, по правде, им тоже можно, но авторитету и – ну да, власти в этом смысле – власти, которой он обладает в своей семье, власти над семьей и колоссальным радиолучам чистой воды харизматичности, которые Майкл испускает с такими расточительством и неустанностью, с какими портят воздух штангисты и литературные редактора.
Вот тебе сравнения и сопоставления.
Прошлое Рождество, Тед приглашен в дом Элен (Элен – это его вторая жена и мать Леоноры и Романа).
Тед, который машину водить не умеет, в строгом согласии с расписанием, как ему и было велено в письме и по факсу, выгрузился на станции Дидкот. Кто-нибудь его встречает? Хрена лысого.
Стало быть, Тед берет такси и проезжает в нем двенадцать миль. Добравшись наконец до нужного места, он кончиком своего плампудингового носа – у него обе руки заняты подарками – нажимает на кнопку дверного звонка.
Никто не выходит, поэтому Тед пинает дверь – та, как выясняется, не заперта. Пошатываясь под грузом пакетов с подарками, он ковыляет в гостиную. Вот он стоит на пороге, щеки его красны от предвкушения праздничного веселья, глаза мерцают, точно китайские фонарики. Старина Тед, воплощающий собою самый Дух Рождественских Даров, Генрих Восьмой в благодушнейшем из его настроений, брат Тук и ангел Кларенс в одной лучезарной упаковке. Он – сама Радость, Веселье, Отеческая Любовь и Святочные Увеселения. Он – каштаны, поджариваемые в языках пламени, он – истинное олицетворение горячего смородинового вина и лобзаний под веткой омелы. Румяное добродушие его обещает игры, забавы, поцелуи в щечку, катание детей на спине и прочие сладостные проказы.
Бывшая жена Теда, его единственный сын, его единственная дочь, ухажер его единственной дочери и единственный новый муж его бывшей жены отрываются от телевизора, в котором Силли Блэк представляет рождественский показ «Свидания вслепую», и произносят:
– Тсс!
– А, это ты.
– Ты уже принял, пап?
– Привет.
– Господи, ну и видок у тебя.
– Тсс! Домой-вернулся-моряк-домой-вернулся-он-с-моря-и-охотник-вернулся-с-холмов, ни хрена не подумал я про себя.
Вот такого рода хамский, непристойный и безобразный прием получают в каждый день своих жизней девяносто девять отцов из ста. Ничего нового и удивительного тут нет. Единственный отклик на такое паскудное поведение состоит, естественно, в том, чтобы надраться и показать ублюдкам, где раки зимуют, – в общем, сделать им приятное, подтвердив справедливость их ледяного приема и гарантировав себе точно такой же в следующий раз.
Ладно, поскулил, жалея себя, и будет, поехали дальше. Мы покинули твоего дядю Майкла (человека, который за всю его жизнь ни разу не входил в комнату без того, чтобы все в ней не повскакали бы на ноги, дабы сгрудиться вокруг него, словно ручные газели, или с перепугу повыпрыгивать из окон) стоящим посреди холла.
– Ну, Дэви… что слышно, что видно?
– Клубника в саду так и прет. Мы с дядей Тедом вчера под вечер ходили смотреть.
– Значит, клубника у нас для пудинга имеется. Да. Целые горы клубники. Тедвард! – Майкл по-медвежьи облапил меня, стараясь помять посильнее. – Я уже слышал! – Руки раскинуты, плечи приподняты: распятый Христос.
Вдруг понимаешь, что Христос на кресте, в сущности говоря, ничем не отличается от вечного среднеевропейского жида, пожимающего плечами: «Меня распинают, а мамочка стоит у креста и ноет, что набедренная повязка на мне нестираная. Вэй!» – в этом примерно роде. Гоям такого не осилить. Я счел, что Майкл имеет в виду мое увольнение из газетки.
– Да ладно, – сказал я (и увидел в зеркале, что, пожимая плечами, обращаюсь в довольно противного, вздорного, престарелого горбуна), – подумаешь, вшивая газетенка.
– И правильно! Всего-навсего газетенка. Я именно так и сказал, когда продавал ее в восемьдесят втором. Всего-навсего газетенка. Смотри не забудь… – Он не договорил и огляделся по сторонам. – А Саймон-то где?
Энни взяла его за руку:
– Саймон у Робби. Гонки на тракторах, ты же знаешь, я тебе факс посылала. Завтра утром вернется.
Выходит, Энни посылает Майклу факсы с рассказами о том, что поделывает его потомство, так, что ли? Должен сказать, Джейн, это здорово меня удивило – я ведь присутствовал, если ты помнишь, в гостиной в понедельник утром, когда Саймон томно объявил, что собирается остаться на ночь где-то еще, и мне показалось, что Энн его объявления почти не заметила. Говорят, единственное, что должен уметь финансовый гений, – это схватывать подробности. Возможно, то же самое справедливо и в отношении отцовства, и, если так, мне в этом плане надеяться не на что: все, что я способен запомнить, это половую принадлежность, возраст и имена двух моих отпрысков.
Наконец все мы наобнимались, наприветствовались и Майкл поспешил наверх, чтобы принять ванну и сменить деловой костюм на привычную тенниску и шорты. Осознание, что он наверху, совершенно изменило Суэффорд. Трудно даже объяснить, насколько переменилась здесь вся атмосфера. Как будто мы тут в последние дни только и делали, что дожидались его появления. Я на несколько лет старше Майкла, и тем не менее он до сих пор способен внушить мне ощущения четырехлетнего сопляка. Тем большей глупостью с моей стороны было огорошить его печальным известием, едва он вечером пустился вниз.
– Что ты хочешь сделать? – Брови Майкла сошлись, отчего лицо его приобрело выражение не то громового гнева, не то изумленного замешательства.
Я, по трусливому моему обыкновению, принял первое истолкование.
– Майкл, Майкл… это не…
– Так ты стал чем-то вроде литературного трутня? Подобием… как ее? Подобием торгующей вразнос грязным бельем Китти Келли. «Частная жизнь Майкла Логана». Нет-нет, слишком пресно, что-нибудь покруче. «Частные жизни Майкла Логана». «Подлинные частные жизни Майкла Логана». Тедвард, Тедвард. Какой кошмар.
Ах, дерьмо. Дерьмовое-раздерьмовое-дерьмо-и-еще-раз-дерьмо. Я развел руки в стороны.
– Майкл, старый моржище, я знал, что случится именно это. Я все неправильно объяснил. Речь вовсе не о тебе, ты меня не интересуешь. То есть не ты per se. Речь о целом… целом явлении.
– Для поэта ты на редкость неловко управляешься со словами.
Я в смятении откинулся на спинку кресла. Майкл был так рад увидеть меня, так страшно доволен. А я поспешил и все испортил. Мы сидели с ним за обеденным столом, скатерти уже сняли, Энни удалилась в гостиную, Дэви отправился спать. Животы наши были наполнены клубникой и сливками – Майкл попусту слов на ветер не бросает, – настоящей старорежимной клубникой, позднего урожая, той, из которой черешок извлекается с такой же легкостью, как молодая морковка из компоста, это тебе не современная пародия с отодранными листьями, отдающая на вкус выдохшимся сидром; доброго вина в животах у нас тоже хватало, и в воздухе висело густое облако дымка гаванской сигары Майкла и моих «Ротиков». Вот я и счел момент более чем подходящим.
– Черт возьми, Майкл, ты же меня знаешь, – с победительной улыбкой произнес я.
– Это меня и пугает, – ответил он.
– И это тебя недостойно. Мне не интересны слухи или скандалы… да я, собственно, и уверен, что таковых не существует, а если существуют, так мне наплевать. Я сказал «биография», но думал скорее об истории, о своего рода картине. Понимаешь, Майкл, – я склонился вперед, – я считаю, что две великие связующие линии истории двадцатого века – это линии англосаксов и евреев. Возможно, в следующем столетии их сменят испанцы и арабы, или чернокожие и азиаты, или венерианцы с марсианами, черт их знает, однако за последнюю сотню лет (я, разумеется, исступленно импровизировал) все устройство земного шара, интеллектуального мышления, популярной культуры, истории… ну, не знаю, судеб человечества, если угодно, так или иначе определялось англичанами и евреями. Ну так вот, евреи редко вступают в браки за пределами своей расы, и англосаксы тоже. Но вы с Энн – ты понимаешь? – вы составляете особенно интригующий, особенно живой предмет исследования, позволяющий выявить основные принципы происходящего. Ты не просто рядовой еврей, ты, возможно, самый влиятельный из евреев Европы. Энн не просто рядовая англичанка, она принадлежит к одному из древнейших родов Британии, ее предки правили, повесничали и превращали эту страну в руины в течение тысячи лет. Ее матушка состояла в родстве с Расселом – и с Бертраном и с премьер-министром сразу, – а тут еще примесь крови Мальборо и Черчилля, не говоря уж о Сесилах и Паджетах. Так что твоя семья представляет собой союз, переплетение двух великих линий. Возможно, традиция англосаксонского и еврейского господства над миром, идущая от Христа к Марксу, Эйнштейну, Кафке и Фрейду – попутно минуя Шекспира, Линкольна, Франклина, Джефферсона и полковника Сандерса, – завершается. Твои дети, твой брак, твоя семья – все это обращается едва ли не в символ, не так ли? Меня не интересует, Майкл, ни то, сохранил ли ты верность жене, ни в какие грязные делишки ты в свое время впутывался. Я, право же, считаю, что из всего этого может получиться изумительная книга.
Клянусь чьей-то-стью…
Майкл разглядывал меня этак с неделю.
– Хорошо, я подумаю об этом, Тедвард. Я улыбнулся:
– Да я ни о чем больше и не прошу.
– А пока поживи у нас подольше. Будет время все обсудить. Пойдем, составим компанию Энн.
На этом мы пока и остановились.
Ну как, Джейн, я справился? По-моему, он проглотил мои россказни, – собственно, почему бы и нет? Чертовски убедительно – не думаю, к тому же, что я в той или иной степени изгадил для себя возможность заниматься чем-то еще. Но я хотел бы, Джейн, драгоценнейшая из дражайших, самых дорогих мне существ, чтобы ты наконец толком объяснила мне – чего я тут должен искать.
Позволь же мне потянуться, плеснуть себе еще виски, а после мы с тобой займемся четвергом.
Назад: I
Дальше: III