Глава 12
Эмма сидела в кресле лицом к двери. Она ссутулилась, казалась маленькой, круглой, почти горбатой. На ней было широченное темно-зеленое платье, доходившее чуть ли не до полу, к коленям прислонена тонкая длинная трость. Когда Хью входил, глаза её были прикованы к двери. Она была меньше, чем ему помнилось. Он смотрел на неё с высоты своего роста. От сознания, что он наконец в её присутствии, что невозможное, несообразное все же произошло, у него захватило дух, он онемел и как будто даже снова остался один. Замерев, он только смотрел на нее.
Когда он пытался заранее представить себе эту минуту, картины ему мерещились неясные, однако достаточно мрачные. Он рисовал себе, как в порыве непреодолимого чувства бросается в её объятия. Воображал потерю сознания. Воображал слезы, и нервный смех, и все самые нелепые виды замешательства. Но эта безмолвная встреча, страшная своей реальностью, совсем лишила его сил. Не то, чем Эмма была связана с ним, а то, что она вообще существует, — вот что потрясло его и отбросило на грань ещё большего, чем прежде, одиночества. Словно не воссоединение состоялось, а лопнула струна.
Через какое-то время Эмма произнесла не то „Хью“, не то „Н-ну“, а может быть, просто вздохнула. Хью сел. Она очень постарела. В те мгновения, когда она являлась ему за эти годы, он не успел заметить, как она меняется.
Эмма подалась назад и чуть-чуть распрямилась. Потом сказала тихо, словно опасаясь, что от звука её голоса его как ветром выдует обратно за дверь:
— Насытили свое любопытство?
— Не любопытство, Эмма, — сказал Хью. С облегчением он почувствовал в себе горячий прилив чувства, желание упасть на колени, возможность задрожать.
Эмма молча его изучала. Она не улыбалась, не выглядела ни торжественной, ни смущенной, скорее угрюмой и рассеянной. Потом она что-то сказала.
— Прошу вас, погромче, — попросил Хью. — Я стал очень плохо слышать.
— Я тоже. Я сказала, что вы совсем не изменились, но это, конечно, не так. Просто я уже привыкла к вашему лицу.
— Надеюсь, мой приход вас не расстроил.
— Не знаю, почему он должен был меня расстроить, — произнесла Эмма медленно и раздраженно. — Я могла бы не принять вас. Но мне, должно быть, тоже было любопытно. — И добавила: — Много времени прошло. Слишком много.
— Слишком много для чего?
Она только повторила:
— Слишком много. Слишком много. — И вдруг: — Чаю хотите?
— Хочу, если это вас не затруднит.
— Затруднит. И вообще, я предпочла бы чего-нибудь покрепче. Джин и все прочее вон в том шкафчике. Достаньте, пожалуйста.
Хью поднялся. Странно было ходить по этой комнате — все равно что ходить на картине или в зеркале, — и чувство неотвратимости наливало тело свинцом. Он бегло оглядел обстановку гостиной. С тех пор как он здесь был в последний раз, сменилось, вероятно, не одно поколение занавесок, по каким-то признакам он отметил, что вкус у Эммы стал значительно лучше, но многие вещи он узнал и очень явственно ощущал, что забрел в прошлое. Он поставил бутылки и стаканы на столик перед Эммой, возле её очков, огромной пепельницы и синей пачки сигарет „Голуаз“, и, приближаясь к ней, каким-то шестым чувством уловил, как состарилось все её тело. Словно её тело и его обнюхивали друг друга, как две старые собаки, а сами они смотрели на это со стороны. Рука Эммы лежала на ручке кресла, как осторожная ящерица. Сухая сморщенная кожа, коричневая от никотина, туго обтянула суставы. Ему показалось, что она затаила дыхание.
— Странно, — сказала Эмма, когда он отошел от нее. — Я всегда думала, что упаду в обморок, если мне ещё доведется увидеть вас вблизи, но вот не упала. Самочувствие самое обычное. Только разговаривать мы не можем. Это встреча в царстве теней.
Хью испытал к ней смиренную благодарность — она хотя бы ожидала, что эта встреча её взволнует. Он сказал мягко:
— Скоро мы сможем разговаривать. Вы только не умолкайте.
Черты её с годами заострились. В лице появилось что-то голодное, свирепое, покрасневшие глаза не утратили блеска, но потемнели. Волосы как будто высохли, превратились в кудрявый темно-серый парик. Но он уже начал забывать, какой она была раньше, бледные призраки былого уносились, как листья, гонимые ветром.
— Я ещё не уверена, что разрешу вам пробыть здесь так долго, — сказала Эмма. — Я не уверена, что мне хочется с вами разговаривать. Мое любопытство и так уже почти удовлетворено. Обсуждать прошлое я не хочу. Интересно, зачем вы пришли?
Хью не сразу нашел нужное слово.
— Потребность, — сказал он.
— Что? Говорите громче.
— Потребность.
— Вздор, — сказала Эмма и, отпив из стакана, поморщилась.
— Зачем вы пришли на похороны Фанни? — спросил Хью.
— Желание напоследок сделать гадость.
— Вздор.
Эмма коротко улыбнулась.
— Разве вы не видите, что я старая высохшая вещь вроде чучела крокодила? Подает голос, а внутри пусто. Искать сегодня во мне душу — безнадежное дело.
Ее меланхолия скорее даже порадовала Хью. Он понял, как боялся, что найдет её всем довольной, что она замкнулась в каком-то своем совершенном мирке, что ей ничего не надо. Он сказал:
— Полно, полно, не впадайте в уныние! Жизнь ещё не кончена.
— Вы всегда были глуповаты, Хью, — сказала Эмма. — Видно, так и не поумнели. И чувства юмора у вас по-прежнему нет. Это одна из ваших обаятельнейших черт. Этакая имитация невинности. А теперь скажите мне, зачем вы пришли.
— Я же вам сказал. Я все время о вас думал, и мне было необходимо повидать вас.
— Ну вот, вы меня повидали.
— Я надеюсь, вы согласитесь, чтобы это было началом… началом дружбы. — Про себя он уже не раз говорил эти слова, но теперь они прозвучали беспредметно и не к месту.
— Дружбы, — повторила Эмма. Она точно взяла это слово двумя пальцами, подержала, а потом сказала угрюмо: — Вы не понимаете, с кем говорите. — И, помолчав, добавила: — Вы, наверно, столкнулись в подъезде с Рэндлом и Линдзи?
— Да. — Хью успел начисто забыть о сыне, и напоминание было ему неприятно. — Да. А эта женщина — ваша секретарша Линдзи Риммер?
— Да. Вон она. И вот. — Эмма указала на два снимка на своем письменном столе. — Удивительно хороша, верно?
Хью узнал толстые косы, широко расставленные глаза и веселый взгляд, в котором теперь прочел благодушную наглость.
— М-м. Вы часто видите Рэндла?
— Он, можно сказать, здесь живет. Разумеется, из-за моей обожаемой Линдзи. Но ведь вы это знали?
— Нет, — сказал Хью. Он был удивлен, раздосадован, ему даже стало холодно, словно температура в комнате снизилась. — Почему я должен был это знать?
— Мало ли почему. Впрочем, вам так и полагается узнать об этом последним. Да, они друг в друге души не чают. — Она сказала это с леденящей резкостью и словно старалась прочесть в лице Хью, сделала ли она ему больно.
— Я подозревал, что у него есть в Лондоне любовница, но кто именно — не знал.
— О, но отношения у них самые невинные! — В тоне Эммы было змеиное злорадство, блестящие глаза высматривали, какое впечатление произвели её слова на Хью.
Теперь его досада сосредоточилась на Эмме, и, сердито поглядывая на её хмурое, язвительное лицо, он не без удовольствия почувствовал, что сделался для неё ощутимее, словно предстал перед ней весь, целиком.
— Мне больно это слышать, — сказал он. — Так ещё хуже.
— Почему это? — Она сидела довольная, свернувшись в своем кресле, как гадюка в ямке.
— Сам не знаю. Но вы же понимаете, что из этого следует. Жена Рэндла измучилась.
— А оказывается, ничего нет? Но это неверно. Что-то есть, и оно прекрасно.
— Эта Линдзи им увлечена?
— Она нас обоих любит.
— Но что Энн существует, вам известно?
— Я не позволяю Рэндлу обсуждать с нами свою жену. Это было бы нечестно. — Праведность её тона явно содержала вызов.
Хью смотрел на неё растерянный и плененный. Перед ним приоткрылся совершенно незнакомый нравственный мир — мир, в котором как будто была своя серьезность и даже свои правила, однако совершенно экзотический и чуждый. Но самое переживание — неожиданность, замешательство, чувство опасности — это было знакомо, и ему подумалось, что притягательная сила Эммы и раньше в большой мере заключалась в её нравственной непохожести. Всякую, даже самую простую ситуацию она толковала на свой лад. От этого она казалась опасной, но также и самобытной и свободной. И сердце у него сладко замирало от ощущения, что этот особенный взгляд на вещи связан в ней с чем-то темным, может быть извращенным. За долгие годы он это позабыл. Он стер с её образа темные краски. И когда он теперь начал снова наносить их, торопливо и неточно, что-то в нем шевельнулось. То была, без сомнения, прежняя любовь, настоящая.
— Рэндл ведет себя выше всякой похвалы, — сказала Эмма и коротко, визгливо рассмеялась.
Он позабыл этот её смех.
— Я вас не понимаю, — сказал он, — и уж совсем не понимаю, что у Рэндла на уме. Вы симпатизируете моему сыну?
— Я его люблю, — ответила Эмма с наигранной простотой.
Хью смотрел на её умное, загадочное лицо. Что она о нем думает? Он придал своим чертам жесткое выражение. Нельзя показывать, что он умилен и растерян, пусть видит, что он ещё способен с ней побороться. То, что Рэндл часто здесь бывает, было ему в высшей степени неприятно, и, чувствуя, как по-старому замирает сердце, он с тревогой оценивал все значение таинственного, но знаменательного присутствия Рэндла в этих стенах.
— Вы не хотите как-нибудь на днях, может быть завтра, побывать у меня, посмотреть моего Тинторетто? Вы ведь никогда его не видели. Он попал ко мне после… после того, как мы расстались. Это замечательная картина. — Ему хотелось, чтобы их разговор стал проще.
— Посмотреть вашего Тинторетто? Еще чего! Нет, едва ли. То есть едва ли я у вас побываю.
— Не мучайте меня, Эмма, — сказал Хью. Слова эти прозвучали достаточно сухо. Он говорил их и раньше, но куда более страстным тоном.
— Далеко вы зашли, и как быстро! — сказала она со своим визгливым смехом. — Вы меня удивляете… а впрочем, не очень. Вы можете понять, что мы не разговаривали двадцать пять лет? А вы держитесь так, точно мы с вами добрые знакомые.
— Но это же ничего не значит. Невозможно поверить, что прошло столько лет. Мы и есть знакомые.
— Двадцать пять лет что-нибудь да значат. Даже очень, очень много значат, — сказала она резко.
— Будьте со мной проще, Эмма. Помогите мне. А то я пришел к вам и выгляжу дурак дураком. Проявите немножко милосердия. — Он часто говорил ей это в прежние дни.
Она покачала головой.
— Дурак дураком — это у вас от бога, мой милый. А что до простоты — куда уж проще. Честь спасена. Любопытство насытилось. Пора домой, Хью.
— Но завтра вы приедете?
— Ни в коем случае. Ни завтра, ни послезавтра, вообще никогда.
— Эмма! — Хью поднялся. — Нельзя так. Если вы не собирались проявить ко мне снисхождения, не надо было меня принимать. Я должен ещё с вами увидеться. Я настаиваю.
Эмма смотрела на него снизу вверх, как жаба, втянув голову в плечи.
— Да, — сказала она, — я вас помню. Помню эту трогательную интонацию обиженного ребенка. Весь мир обязан проявлять снисхождение к Хью Перонетту. Но мне не так уж хотелось вас видеть, это была ваша идея. Я вполне довольна и без того. У меня есть все, что мне нужно. Есть моя счастливая семейка. Что же касается „настаиваю“, то вы прекрасно понимаете, что настаивать в вашем положении смешно.
— Я не знаю, что вы называете своей счастливой семейкой, но я знаю, что вы со мной обходитесь умышленно жестоко.
— Вы умышленно жестоко обошлись со мной.
Он посмотрел на её холодное лицо, и руки его слабо шевельнулись, отметая этот приговор. Он остро ощущал всю его несправедливость. Если кто жесток, так она. И ещё он чувствовал, что эти слова, эти пикировки — все уже было когда-то.
— Ну, если вы просто хотите меня наказать… но едва ли… после стольких лет. Во всяком случае, вы можете сделать это более основательно, если будете чаще со мной видеться.
Эмма засмеялась.
— Вы до сих пор способны удивить меня внезапными проблесками ума! Кстати, я не отказывалась с вами видеться. Я только отказалась приехать к вам.
— Значит, вы согласны видеться со мной… например, здесь?
— Не „например“. Именно здесь. Но я ещё не уверена. Я подумаю. А теперь вам пора уходить.
— Но мне захочется говорить с вами… как следует. Захочется говорить… наедине.
— Неужели нельзя без обиняков? Мне пришлось принять Рэндла в свое семейство, пришлось впустить его сюда. И получилось отлично.
— Я ещё не уверен, что жажду быть… принятым… в ваше семейство. Это…
— А вам этого и не предлагают.
Да, то была прежняя любовь и прежняя боль. Он забыл, до какой степени был некогда её рабом. Он спросил смиренно:
— Когда мне можно прийти?
— Я ещё подумаю, захочу ли опять вас увидеть. Может быть, я решу, что это ни к чему.
— И на Бромтон-сквер не приедете?
— Нет. — Потом вдруг спросила: — А в Грэйхеллок вы меня свозите, если я попрошу?
Хью был поражен, обрадован.
— Конечно, с удовольствием. — И тут же почувствовал, что этой своей готовностью предает Энн. Нельзя допустить, чтобы покинутая Энн предстала перед холодным, любопытным взором покровительницы Рэндла. Ему даже почудилось, что, если он привезет Эмму в Грэйхеллок, она там, чего доброго, всех заколдует. Как-никак обитатели Грэйхеллока, сколько их ещё осталось, — это его семья.
— Об этом я тоже подумаю, — сказала Эмма. — А теперь уходите. Я вас уже сколько раз просила уйти, а вы не слушаетесь. В любую минуту дети вернутся.
Он подошел к ней. Ему хотелось перед уходом высечь из неё хоть искру тепла, ибо у него сложилось впечатление, которое ещё предстояло обдумать, что она, как ни скрывала это, хоть немножко да была рада с ним увидеться.
Она сказала:
— В конце концов, это вам я обязана тем, что обратилась за утешением к искусству. — И смех её прозвучал теперь более нервно.
Подняв брови, она смотрела, как он медленно и неловко опускается на колени возле её кресла. А он, молча глядя на нее, опять, как и входя в эту комнату, испытал поразительное чувство, точно существование её рождает одиночество, но теперь это было одиночество, где пребывала только она. А он отсутствовал. Несомненно, то была любовь. Не сводя с неё глаз, он потянулся к её руке.
Она глубоко перевела дух. Потом прошептала, словно боясь, как бы кто-нибудь, даже она сама, не услышал:
— Ох, надо было вам тогда быть храбрее. Ведь верно? Верно?
Он ответил „да“ от полноты сердца, не в силах больше смотреть на нее. Поднес к губам её сухую, темную, костлявую руку. От руки так сильно пахло никотином, что он не удержался — вдохнул этот запах, упиваясь воспоминаниями, и только потом поцеловал её.