14 января 1917Повышение из лейтенантов в обер-лейтенанты почти ничего, как я обнаружил, мне не дало. Вот следующий барьер уже пойдет в счет. «Капитан Глодер». Это будет звучать совсем неплохо. Кое-кто из офицеров все еще недоволен моим повышением. Да и ладно, пусть их. Гутман, отметил я, единственный, кто по-братски меня поприветствовал, однако мотивы Гутмана нам известны. Еврей пойдет на все, лишь бы втереться в общество людей чистой крови. К тому же он относится ко мне, и это уже оскорбительно, как к своего рода собрату-интеллектуалу. Его представления об интеллекте далеки от моих. Тем не менее он полезен. Он очень основательно изучил военную историю, – я не мешаю ему считать меня своим другом.Вчера снайперы убили четырех солдат саперной команды. Я написал соболезнующие письма их семьям, занятие для меня новое. Эккерт дал мне стандартное письмо, которое используют в этих случаях. Для меня оно недостаточно хорошо. Я сочинил четыре разных, великолепных письма, наворотив в них всяческой чуши насчет героизма павших. «Могу ли я добавить от себя, что Вольфганг – это не только Ваша утрата? Его здесь очень любили. Личность Вольфганга, его юмор и обаяние столь же незаменимы для нас, сколь священна память о нем». А следом цитаты из Гете и Гельдерлина. И все это ради каких-то неотесанных олухов, деревенщины, которой не хватило ума увернуться от пули. Не сомневаюсь, каждое письмо обретет золотую рамку и место на стене. Насколько прав был Пэк, сказавший: «Lord, what fools these mortals be!»В остальном – скучный, чертовски холодный день.
22 апреля 1918 Наконец-то весна!
Ну, во всяком случае, теоретически. Зимние бури, быть может, и стихли, однако артиллерийские все еще с нами. И хоть нежный свет весны, возможно, и вправду сияет под любовно легкими душистыми ветерками, дуновения, что несутся к нам по лесам и лугам, отдают не веселым смехом и улыбчивыми глазами, но злобной гримасой и шипением гигантских отравленных облаков.Да-да, еще одна газовая атака томми. Этим утром погибли двое и сильно пострадал Эрнст Шмидт. Мы с Мендом первыми бросились за масками, Шмидт же остался на месте, чтобы поднять тревогу. И чуть не заплатил за свою тупость жизнью. Едва поняв, что он задумал, я схватил его маску и, точно тигр, понесся к нему, ободряя попутно солдат в цепи и утешая отравленных. Однако вся слава досталась Шмидту, и я был первым, кто погладил его по спине, как смирного, преданного пса, коим он и является, и пообещал порадеть, чтобы в приказе по фронту была упомянута его «беззаветная храбрость». Не хватало мне еще и этой мороки.
Прошелся по линии окопов, извещая о новых приказах касательно использования граммофонов в блиндажах. Сколь мудро наше начальство, как тонко понимает оно, что для нас самое главное! Повсюду только и разговоров, что о храбрости Шмидта. И никто не превозносит его громче, чем я. Поступили две новости, хорошая и плохая. Хорошая состоит в том, что мы, похоже, удерживаем Мессинский кряж и Армантьер. Если нам удастся продвинуться вперед до того, как американцы получат на Западном фронте серьезный плацдарм, это наступление может увенчаться успехом. Плохая – на сей раз не слухи, но подтвержденный факт, – вчера канадский пилот, совсем еще новичок, сбил ротмистра фон Рихтгофена, и тот погиб. Все очень подавлены. Два года изнывал я от зависти к «Den Roten Freiherrn», к внушаемому им преклонению, втайне понимая, однако, что Берлин, принимая сотворенный Рихтгофеном миф, совершает роковую ошибку. Англичане похоронят его со всеми воинскими почестями. Похоже, существуют сомнения в том, кто же его все-таки сбил – канадский ли авиатор или австралийские пулеметчики, с земли.После обеда перебранка в офицерской столовой. Гутман, как выяснилось, обожает Вагнера, что я нахожу нелепым. Его теории относительно творений Вагнера безнадежны и, на мой злобный взгляд, извращены. Гутман считает, будто все эти сочинения «прослоены психологическим и политическим смыслом». Как всякий представитель его расы, он отказывается признать, что вещь есть вещь, и ничто иное. Что произведение искусства означает лишь то, что в нем сказано, и является тем, чем является. Куда там, ему необходимо извлечь из каждой фразы свой собственный слой путаной чуши. Я разозлился и, почувствовав, что Полковник заскучал, решил немного поиграть с нашим Гуго. Сказал, что неплохо бы ему вспомнить о Миме и Зигфриде. О маленьком недоростке, нибелунге Миме, обучавшем Зигфрида выковывать меч и в то же время замышлявшем измену. (Я видел по физиономии Гутмана, что он понял – говоря «нибелунг», я подразумеваю «еврей».) Еврей Миме задумал использовать чистоту и бесстрашие Зигфрида как средство, которое позволит ему получить кольцо и обрести власть над миром. И чем же кончает Миме? Да тем, что Зигфрид, убив дракона, завладевает кольцом, а следом обращает свой меч против Миме. Ха-ха! Кстати сказать, «Миме» сильно смахивает на Memme, а кем, как не трусами, показали себя нибелунги? Разумеется, они свершили над Зигфридом гнусную месть, заколов его в спину. Но кольца-то они не получили! И никогда не получат.– Кольца, которое сами же и изготовили, – чопорно отметил Гутман.– Да, из украденного ими золота! – резко парировал я. – Оно никогда им не принадлежало. Никогда!– Что же, оно и понятно, – согласился Гутман, кивая, по обыкновению своему, точно раввин – вот-де какой я умный и смиренный. – Власть над миром достается лишь тем, кто готов отречься от любви.– Что ж, одно можно сказать с уверенностью: она не достается самодовольным бандершам вроде вас, – выйдя из себя, заявил я.Сидевшие за столом офицеры покатились со смеху. Им-то было известно, что, при всей его драгоценной гейдельбергской учености и выставляемом напоказ интеллекте, смрадное богатство Гутмана имело своим источником раскинувшуюся по всей Германии и принадлежащую его отцу сеть дешевых театриков. В эти жалкие заведения люди приходят не ради Шиллера и Шекспира, а ради девок (уж мне ли не знать!!!).Гутман побагровел и, отвесив, на манер коротышки-юнкера, сухой поклон, покинул столовую, а младшие офицеры насмешливо выкрикивали в его удаляющуюся спину: «Aufgeblasene Puffmutter! Aufgeblasene Puffmutter!»Беседуя после того с Полковником, я заметил, что Гутман человек не такой уж и дурной. Главная его беда, сказал я, в том, что он провел слишком много времени вдали от настоящих боев и утратил связь с окружающей нас действительностью. Впрочем, скромно добавил я, моя теория насчет того, что офицеров среднего звания следует время от времени посылать сражаться бок о бок с солдатами, вне всяких сомнений, безнадежно устарела и отзывает сентиментальностью…– Нисколько, – ответил Полковник, – нисколько…И я понял, что заронил в его голову мысль. Ха! Не удивлюсь, если через пару дней Гуго Гутман окажется на передовой, а там, при наличии удачи и вследствие кое-каких моих скромных манипуляций, в мире, глядишь, и станет одним евреем меньше.Спать завалился пьяным. Полковник задержал меня и намекнул в разговоре, что я, возможно, стою в очереди на повышение!Жизнь хороша.
24 мая 1918Утром столкнулся с Мендом и Шмидтом. Услышал от них идиотскую историю о том, как прошлой ночью французы совершили вылазку и захватили лучшую каску полковника Балиганда, которую наш дурень-адъютант (Гутман, да сгноит Господь его душу, был, по крайней мере, внимателен) забыл после вчерашней вечерней инспекции в блиндаже обер-лейтенанта Флека. Мусью приползли по каким-то траншеям, выкопанным (как хорошо я это помню!) три с половиной клятых года назад, забрались в траншеи Флека, закололи часового и перерезали горло всем спавшим солдатам, какие им подвернулись под руку, включая и самого Флека. Они завладели кое-какими документами (военного значения имеющими меньше, чем искусавшие мой член лобковые вши), пятью винтовками, ящиком не годных к употреблению гранат и, как теперь выясняется, гребаным парадным, мать его, шлемом полковника Балиганда.Я поразорялся немного о том, какое это безобразие (как будто мне не наплевать), побряцал оружием, после чего случилось и впрямь безобразие – Шмидт ухватил меня грязными лапами за рукав. Из его поврежденного газом горла доносилось невнятное бульканье насчет того, что он-де точно знает, что я задумал, и я совсем уж собрался отечески погладить его по головке и удалиться, как до меня вдруг дошло: он же упрашивает меня не впадать в безрассудство и не пытаться в одиночку вернуть полковничью каску! Можно подумать, мне могла когда-нибудь втемяшиться в голову подобная дурь. Да пусть французы хоть срут в нее каждую ночь – отныне и до судного дня, – мне-то что.Конечно, если бы от меня этого потребовали, мне пришлось бы отправиться за ней, поскольку именно такие поступки и создают репутацию, но Эрнст-то, дурень, требовал, чтобы я ничего такого не делал. Солдатик попросту преклоняется передо мной, – противно, но забавно. Я не стал разубеждать его в том, что героический Рудольф и впрямь рехнулся настолько, что решил голыми руками перебить всю французскую армию, лишь бы вернуть нам медный сральник. И тут в голове моей возник довольно изящный план. Я подумал: черт побери, готов поспорить, что сумею подбить его отправиться за каской!Я сыграл на недавнем увечье Шмидта, сделал вид, будто озабочен его пригодностью к службе и собираюсь попросить для него освобождения от передовой. Шмидт, с его упрямым умишком мужлана, отнесся к этому как к страшному оскорблению! Я понимал, ему хочется выказать себя передо мной героем, и не сомневался – он проглотит мою наживку, как то и положено люмпен-пейзанину. Рядом с нами торчал Менд, и потому я не мог позволить себе действовать совсем уж в открытую. Однако попозже я перехватил Шмидта и с полчаса поработал над ним, довольно искусно. Почти уверен, что он выкинет какую-нибудь глупость.Что же, может, сработает, может, и нет.Сейчас уже за полночь. Подожду еще час с небольшим, посмотрю, что к чему. С северной насыпи отлично виден сектор К и нейтральная полоса перед ним. Если Шмидт отправится на поиски славы, я его увижу.А вдруг он прихватит с собой кого-то еще? Хм. Да нет, он пойдет в одиночку. У него один только друг и есть – Менд, а Менд слишком, слишком труслив, чтобы принять участие в подобном кретинизме. Шмидт выступит в путь один, и, если ему удастся добыть каску, я подползу к проволоке, дабы встретить его, – сделав вид, будто тоже решился на эту затею, – и мы с триумфом возвратимся назад.Посмотрел в календаре – ночь сегодня почти безлунная. Отменно! Шмидт наверняка полезет к французу.
25 мая 1918Бог ко мне милостив. Я прождал час, озираясь вокруг и коротая время за тем, что подсчитывал созвездия, которые знаю по именам. Двадцать три, не так уж и плохо. Решил: если до двух ночи Шмидт не покажется, вернусь в блиндаж. Чтобы одолеть проволочное заграждение и тишком доползти до французской передовой, ему потребуются по меньшей мере два часа темноты.И разумеется, ровно в два ноль-ноль я его увидел – всего только в паре метров подо мной, – выбирающимся из передовой траншеи и направляющимся к ближайшему проходу в проволочном заграждении. Было слишком темно, чтобы с уверенностью его опознать, впрочем, по доносящемуся до меня свиному похрюкиванию и пыхтению я понял – это не кто иной, как наш достойный недоумок Шмидт.В течение минут десяти я ничего различить не мог, однако проволока, с негромким звоном дрогнувшая по всей ее длине, поведала мне, что до ограждения он, во всяком случае, добрался.Ладно, по крайней мере, передвигался он бесшумно. После легкого содрогания проволоки я не услышал больше ни звука. Я прождал час, наставив бинокль на сектор К, к которому Шмидт, по моим предположениям, направлялся. Отчасти я ему даже завидовал. Хотел бы и я проделать то, на что нацелился он, и, смею сказать, я проделал бы, если бы кто-нибудь посмел бросить мне вызов или усомнился во мне. Видит Бог, я не трус, однако храбрость должна к чему-то вести. К приобретению репутации, к достижению цели. Шмидтова же храбрость отличалась полным отсутствием воображения – то была слепая храбрость пушечного мяса.В небе за нашими окопами слабо забрезжил свет. Шмидта по-прежнему видно не было. Я вновь погрузился в раздумья, цитируя сам себе Гете и переводя, развлечения ради, на французский.Наконец, минут через пятнадцать, я увидел его – темную фигуру, зигзагами продвигавшуюся из мрака в мою сторону. В одной руке он держал за ремешок шлем Полковника, под мышкой другой различалось некое подобие шпаги. Ну что за отличный парень!Я спрыгнул на дощатый настил и направился к ближайшей окопной лесенке. Поднялся по ней и пополз по засохшей грязи к проволоке. Достигнув ее, я приподнял голову – как раз вовремя, чтобы увидеть, как Шмидт, задохнувшись, замедлил ход и сполз в воронку от снаряда. И мне пришла в голову мысль, что я мог бы сейчас подползти туда, пристрелить его и со славой вернуться назад, один.Однако я решил воздержаться от сей операции, пока не обдумаю ее до конца. Естественно, никаких возражений нравственного толка у меня против нее не имелось. Единственное, что нравственно в жизни, – это твое продвижение наверх, – просто я хорошо знал, что поспешные действия всегда неразумны. Если у тебя имеется план, так держись его. Люди мелкие совершают поступки под воздействием момента и уверены при этом, будто заслуживают похвал за предприимчивость и инициативу, хоть на самом-то деле они всего лишь показывают, что планы их не были как следует проработаны, что они не взвесили все возможности, не продумали заранее каждый свой шаг и не предугадали все мыслимые реакции на него. Конечно, умение реагировать на неожиданности имеет жизненно важное значение; воображение и инициативность определенно являются полезным оружием из общего нашего арсенала, однако их следует применять только в случае необходимости: совершать ни на чем не основанные поступки, давать ход неожиданно возникшим, недостаточно проанализированным мыслям – значит совершать роковую ошибку. Этому учат нас биографии самых разных исторических деятелей. Большинство изумилось бы, узнав, в какие мелочи входили великие полководцы. Да вот, всего только на прошлой неделе я читал в жизнеописании английского адмирала Горацио Нельсона рассказ о стратегических совещаниях, которые он проводил перед решающим морским сражением при Трафальгаре. Он едва не свел своих офицеров, сколь те его ни любили, с ума, снова и снова настойчиво втолковывая им свои замыслы. И пошел дальше, лишь убедившись, что каждый офицер флота знает и понимает общую цель и значение его, Нельсона, основной стратегии. Только тогда приступил он к кропотливому изложению тактических тонкостей. «Если так, то так» и тому подобное, и от всего этого ответвлялись десятки новых «если» и «то», пока не были досконально проработаны сотни сценариев. Когда же разразилось сражение, Нельсон обратился в само спокойствие, поражая всех явственным безразличием к любому обстрелу, любому бортовому залпу. Еще бы! Ведь каждый обстрел, каждый бортовой залп был предугадан им и учтен. И даже когда Нельсон, получив смертельную рану, упал, он остался спокойным. Просто и такая возможность тоже была предучтена, и на ее случай имелись хорошо отрепетированные, легко приводимые в исполнение планы. Он умер, будучи уверенным в победе. Разумеется, ему не хватало распорядительности, веры в себя, политической изворотливости, он никогда не смог бы подняться выше адмирала, но ведь лишь очень немногие сочетают в себе качества, необходимые для появления великого лидера, способного вести за собою людей и в мирной жизни, и на поле брани.И потому я не поддался порыву, сколь ни казался он соблазнительным, пока не обдумал все досконально. Я не сомневался в том, что мог бы сию же минуту подкрасться к Шмидту, залегшему посреди ничейной земли, пристрелить его и спокойно вернуться назад, триумфально притащив с собой два бесценных трофея. Однако, поразмыслив, я понял, что это было бы глупостью. Куда вернее будет прикончить его, в полутьме вернуться назад с пустыми руками, а после, уже при свете дня, доползти до трупа и притащить все сюда на глазах у моих товарищей. Они сумеют защитить меня, а я, если потребуется, – смогу извлечь из спины Шмидта все способные выдать меня товарищеские пули еще до того, как его тело увидит кто-либо еще.Так бы я, несомненно, и поступил, если б все дело заняло у Шмидта хоть на полчаса меньше. Теперь же становилось слишком светло, чтобы решиться приблизиться к нему, – это означало бы рискнуть и моей безопасностью, и тем, что меня засекут из наших окопов. Я выругал его за нерасторопность. Почему он не вышел пораньше? Я бы, затеяв подобную экспедицию, так долго мешкать не стал. И уже сейчас был бы дома.Видимо, и Шмидт сообразил, что время на исходе. Ибо в этот же миг он выставил башку над краем воронки, подхватил шпагу с каской и, пригнувшись, побежал к заграждению. Он одолел не больше десятка метров, когда я услышал далекий хлесткий щелчок винтовочного выстрела и увидел прямо в секторе К короткую клиновидную вспышку пламени. Мусью продрал глаза и обнаружил пропажу. А стрелять мусью умел хорошо. Шмидт, выбросив вперед руки, рухнул ничком и распростерся в грязи.Все сложилось лучше, чем я мог вообразить. От удовольствия я даже обнял сам себя. Провидение бывает иногда очень добрым.Теперь мне осталось всего лишь дождаться восхода солнца.Прошел час, прежде чем я различил в наших траншеях первое шевеление. Обычный пердеж, воркотня и оханье, за коими последовало посвистывание денщиков и прихлебаев, тащивших своим хозяевам кофе и воду для бритья. Скоро кто-нибудь да заметит труп Шмидта, а там увидят и меня и решат, будто я, повинуясь героическому порыву верности, надумал вытащить тело «камрада».По моим прикидкам, я мог бы, пробираясь по-пластунски, пролезть через дыру в заграждении. Кому-нибудь из наших наверняка придет в голову прикрыть меня дымом. А там – бросок назад, к проволоке, и следом – слезливая вагнеровская сцена, после коей я, отмахиваясь от лестных похвал, возвышенно удалюсь, дабы остаться наедине с моей скорбью.Однако даже на то, чтобы додуматься до такого, очевидного и для ребенка, тактического хода, как дымовая завеса, им потребовалось изрядное время. Как я узнал потом, человеком, в тусклой башке которого забрезжила в конце-то концов эта мысль, был не кто иной, как Ганс Менд. Боже милостивый, вообразите – вверять свою жизнь таким вот недоумкам!Так или иначе, дым, обладавший еще и тем достоинством, что он позволил мне превосходнейшим образом залиться слезами в финальной сцене, все-таки появился. И я, едва уверясь в надежности…