Книга: Город еретиков
Назад: 1 Дом Божий
Дальше: 2 Вильявисьоса

15

Мертвый епископ, зарезанный внутри Священной комнаты, обхвативший одеревенелыми руками бесценный сундук, теперь уже опустошенный, ненужный: вот какую картину воображал себе Жоффруа де Шарни, поглаживая рукоять ножа, спрятанного у него под одеждами. И все-таки отец Антонио пребывал пока что в добром здравии — он дремал, усевшись на ступеньку в крипте святой Леокадии. Ничто не могло помешать герцогу забрать священный плат, спокойно его присвоить, перерезать горло священнику, чтобы обеспечить его молчание, и увезти великолепный трофей в Лирей или в Труа. Не осталось бы никаких свидетелей, а улицы города в этот час были безлюдны. Не имей Жоффруа де Шарни более грандиозного плана, он бы зарезал своего гостеприимного хозяина без малейших угрызений совести. Однако у него на самом деле имелся вариант получше. Кража плащаницы не принесла бы герцогу ничего, кроме проблем, ведь в его намерения определенно не входило тайно хранить святыню в подвале своего замка или развязывать с ее помощью войну. С другой стороны, пристально изучив реликвию, Жоффруа де Шарни подумал, что она, быть может, не столь уж впечатляюща, как это казалось с первого взгляда. Несомненно, сам он был готов видеть в этом полотне чудотворный предмет, однако если оно попадет на глаза стороннему наблюдателю, не знающему, о чем идет речь, тот не увидит ничего, кроме испачканного платка. Не будь герцог знаком с преданием, он никогда не разглядел бы в этих темных пятнах человеческое лицо и уж тем более лик Христа. Сам он мечтал об идеальной реликвии, которая не оставляла бы места для сомнений, чье значение и весть сами по себе были бы очевидны любому, кто бы ее ни увидал, и, вдобавок, чтобы она передавала ощущение тайны, великой загадки Воскресения. Овьедское полотно, решил для себя герцог, не несет в себе отголоска никакого чуда; создавалось впечатление, что эти размытые очертания — результат контакта материала с кровью (настоящей или подделанной с помощью красок), а не след необъяснимого сияния, как об этом говорится в Писании. Французский дворянин успел перейти от изумления к недоверчивости и от подозрительности к самому глубокому скептицизму, прежде чем погасла свеча, горевшая в крипте. Герцог почувствовал себя одураченным, обманутым в собственной доверчивости, как если бы он сам был невинным паломником, а не фальсификатором, собирающим необходимую информацию для завершения величайшего из подлогов. А еще Жоффруа де Шарни подумал, что история, которую ему только что рассказал испанский монах, тоже была не слишком-то прочной опорой для плащаницы. Он еще раз убедился в том, что предание должно находиться на высоте самой святыни; ни мастерство и старательность художника, ни правдоподобие и сила убеждения реликвии не будут ничего стоить, если она не получит надежной поддержки в виде истории. Именно по этой причине герцог не желал ничего оставлять на волю случая; теперь, когда он видел знаменитую плащаницу из Овьедо, он понял, что его задача усложняется. Крипта Святой Леокадии показалась ему самым подходящим местом, чтобы окончательно сплести свою историю. Под аккомпанемент раскатистого храпа отца Антонио Жоффруа де Шарни уселся у подножия настила, на котором стоял Священный Ковчежец, и принялся размышлять: та плащаница, которую он собирался вытащить из мрака забвения, должна обладать историческим обоснованием — это значит, быть той же самой, которую купил Иосиф Аримафейский, как об этом повествуют Евангелия. Во-вторых, ее история должна быть непрерывной — то есть о ней должны упоминать разные рассказчики в различных текстах. В-третьих, было необходимо, чтобы плащаница обладала чудотворными свойствами и давала представление об облике Христа. В отличие от Овьедского плата, который ни о каком чуде не свидетельствовал, изображение из Эдессы совмещало в себе все качества, которые ему требовались. Однако тут же возникала проблема: если плащаница являлась предметом необыкновенным, если на ее поверхности чудесным образом запечатлелось изображение Христа, то как могло случиться, что ни один из его учеников не обратил внимания на это поразительное событие? В Евангелиях сообщалось, что, когда Петр вошел то, «побежал ко гробу и, наклонившись, увидел только пелены лежащие, и пошел назад, дивясь сам в себе происшедшему»; имелось в виду Воскресение. Но разве можно было обойти молчанием столь значительный факт, что на пеленах осталось изображение Мессии? То же самое увидели и другие ученики, как об этом повествует Библия: «Тотчас вышел Петр и другой ученик, и пошли ко гробу», затем в Евангелии говорится, что «они побежали оба вместе; но другой ученик бежал скорее Петра, и пришел ко гробу первый».
И что же он там увидел? «И, наклонившись, увидел лежащие пелены; но не вошел». Как будто бы свидетелей все еще недостаточно, в Новом Завете появляется такое описание: «Вслед за ним приходит Симон Петр, и входит во гроб, и видит одни пелены лежащие, и плат, который был на главе Его, не с пеленами лежащий, но особо свитый на другом месте. Тогда вошел и другой ученик, прежде пришедший ко гробу, и увидел, и уверовал». Все было ясно: об изображении на плащанице не упоминается ни в одном из Евангелий, а если бы такое чудо действительно произошло, оно бы не укрылось от глаз учеников Христа. Возможно, рассуждал Жоффруа де Шарни, невнимательность апостолов можно оправдать тем, что они, ошеломленные Воскресением Христа, отсутствием его тела, не обратили внимания еще на одно божественное деяние. Однако такое объяснение тоже не казалось убедительным: ведь если полотнище сохранилось, это означает, что кто-то из апостолов поднял его с земли, сложил, погрузил на себя и вышел вместе с ним. Разве было возможно, чтобы даже в этих обстоятельствах ученики не разглядели великого чуда? Ни один из этих доводов не должен был стать помехой на пути герцога. Он что-нибудь да придумает. Разочарованный, но наполненный неудержимой энергией, Жоффруа де Шарни покинул Священную комнату, не разбудив епископа. Он вышел из Овьедского собора и поспешил позаботиться о ночлеге, чтобы уже на следующее утро отправиться в Труа. Герцогу не терпелось приступить к делу как можно раньше: теперь он знал, что Овьедская плащаница не сможет стать достойным соперником той, которую он так торопился изготовить.

16

Лирей, 1347 год

 

Жоффруа де Шарни решил удалиться в Лирей, чтобы совершить необходимые приготовления, уладить последние детали и наконец-то приступить к своему христианскому деянию. Вдалеке от всех любопытных взглядов, в тихом одиночестве своего загородного дома он имел возможность работать без всяких помех. В первую очередь герцог еще раз проверил свои финансовые расчеты. Принимая во внимание молчание церковных властей по этому вопросу, герцог был готов полностью оплатить расходы, требуемые на строительство церкви. Несколько опережая события, он разрывался между двумя возможностями: построить величественную церковь к вящей славе реликвии. которая будет в ней храниться, или, напротив, возвести скромную часовню, которая не затмевала бы сияния Святой Плащаницы. Однако он все-таки чересчур забегал вперед. Нередко дворяне, чтобы заслужить славу благотворителя, давали деньги на строительство часовен, церквей и даже соборов. Это не только обеспечивало им долгую жизнь в людской памяти и достойное место в Царствии Небесном, но также, если дела шли хорошо, оказывалось весьма выгодным предприятием. Каждая церковь в зависимости от ее расположения, значительности, авторитета и красноречия ее священника, количества отправляемых служб, продажи индульгенций, получения пожертвований и так далее получала определенный доход. В некоторых случаях дивиденды могли достигать колоссальных размеров; вложение капитала в такой собор, как, например, парижский Нотр-Дам, было не просто более прибыльным, чем любое из традиционных предприятий, — оно позволяло собирать больше денег, чем какое-нибудь маленькое государство получало в виде налогов. Если некая церковь строилась — частично или полностью — на средства частного лица, этот человек помимо права выбирать для нее священника обеспечивал себе участие в ее прибылях — в соответствии с объемом первоначального вклада и вложений, совершенных им a posteriori. Были церкви, чей доход определялся количеством жителей в городе или в поселке, в котором они размещались; были такие, чья привлекательность заключалась в их грандиозности или в украшавших их произведениях искусства; некоторые храмы отличались исторической значимостью, в других толпы прихожан привлекала пламенная риторика викария. Были также церкви, в которых хранились свидетельства свершившегося чуда, церкви, отличавшиеся истовым преклонением перед их святым покровителем или почитанием иконы такой-то Богородицы; церкви, хранившие останки какого-нибудь святого или какую-нибудь реликвию. И, разумеется, существовали всевозможные сочетания. Идея Жоффруа дг Шарни состояла в том, чтобы его церковь совместила в себе большую часть перечисленных добродетелей. Ее расположение в Лирее являлось стратегической позицией, поскольку других храмов там не имелось. Не важно, что сейчас это был ничем не примечательный поселок — он мог превратиться в центр притяжения для людей из крупных близлежащих городов. С другой стороны, герцог воображал себе здание строгих очертаний, но украшенное скульптурой и картинами на тему Воскресения, чтобы и книгочеи, и безграмотные могли себе представить, каков был этот важнейший момент. Герцог подумал уже и о том, кто мог бы стать приходским священником: это должен был быть человек величественный, блестящий, с достойным прошлым, убеждающим красноречием и с миролюбивым, хотя и решительным характером. Кто же это мог быть? Разумеется, сам Жоффруа де Шарни. Никто не был способен заботиться о его собственном предприятии лучше его. То, что у герцога имелись жена и дети, не представляло серьезного затруднения — жена и дети были даже у самого Папы Иннокентия. Священная Плащаница, время которой наступит уже очень скоро, должна была обеспечить церкви герцога самые привлекательные сокровища: чудо обретения Христова облика, а также его телесные останки — следы его собственной крови. Без всякого сомнения, это будет самая ценная реликвия из всех существующих. Жоффруа де Шарни не мог обнаружить ни одной детали, которая не встраивалась бы в его планы. Теперь оставалось только найти искусного и внушающего доверие художника.

17

Труа, 1347 год

 

Кристина воспользовалась доступом в библиотеку, который предоставила ей настоятельница, и теперь посвящала свободное время чтению. Она с жадностью изучала «Метафизику» Аристотеля и жития святых дев, «Исповедь» Блаженного Августина и Ветхий Завет — любые книги, привлекавшие ее внимание. Чтение сделалось для Кристины путем для бегства от своего монастырского существования, причем не в метафорическом, а в весьма конкретном смысле: во время чтения девушку охватывали прежние порывы, которые, само собой, уводили ее далеко за пределы стен этой обители. Книги были для нее не способом примириться с судьбой, а возможностью вновь обрести надежду. Трактаты Аристотеля в первую очередь заражали ее духом исследования и ощущением свободы, которые несет в себе размышление. Кристина читала, чтобы попытаться объяснить свою трагическую судьбу и таким образом подчинить ее себе. Она перечитывала Священное Писание не для того, чтобы утвердиться в его догматах, а чтобы задаться вопросами. Письма Кристины к Аурелио постепенно перевоплотились в проводников ее собственных сомнений, в повод для рассуждений о прочитанном. Так девушка обнаружила, что ее страсть к учебе была, возможно, еще одним способом снова завоевать мужчину, которого она — по-прежнему и несмотря ни на что — любила. Кристина быстро поняла, что, если она хочет вернуть Аурелио, ей не следует отвращать юношу от учения Христа, соблазняя его плоть. Наоборот, в своих письмах Аурелио признавался, что сопротивление искушению делает его все более убежденным августинцем. Кристине было известно, что ее тело, которое все еще пламенело и бунтовало против заточения внутри монашеских одежд, производило на юношу противоречивое действие: чем сильнее делалось притяжение плоти, тем большее интеллектуальное отторжение просыпалось в Аурелио. В конце концов заповеди одерживали верх над инстинктами и нечистыми страстями. И тогда Кристина решила взять на себя работу, которая — на горе самой девушке — многократно переросла ее изначальную скромную задачу. Если ее короткая связь с Аурелио оборвалась, натолкнувшись на нерушимую стену догматов и веры, тогда, сказала про себя Кристина, ей придется создать новую догму, основанную на вере и любви. Если в ответ на любое ее новое действие у Аурелио возникала защитная реакция, следовательно, не имело смысла атаковать с помощью тарана грубой ереси — нужно было отомкнуть сердце юноши хитрым ключиком слова, вдохновленного самим Писанием. Теперь ее важнейшим оружием станет не только тело, как это было в ту далекую встречу под елью, но и то самое Евангелие, которое Аурелио привык использовать для защиты. Ночами. лишая себя времени на сон, в заговорщицком свете маленькой лампадки Кристина начала сочинять то, чему будет суждено стать первым сенсуалистическим учением христианства, сведения о котором сохранились в истории, несмотря на все позднейшие попытки замести следы. Итак, в то самое время, когда ее подруги почивали сном праведниц, Кристина работала без передышки, стараясь отыскать в письменах Бога ключ к возвращению любимого мужчины. Складывалась, в сущности, парадоксальная картина: пока ее сестры по монастырю предавались плотскому наслаждению, удовлетворяя свои желания в самых настоящих оргиях, а потом отходили ко сну, убежденные, что пребывают в мире с Христом, Кристина оставалась единственной, кто жил в самом строгом воздержании, и все-таки, если бы церковные власти узнали про ее ночную работу, девушки, несомненно, подвергли бы суровейшему наказанию. Однако приближался день, когда плотское воздержание Кристины будет нарушено — и не стараниями Аурелио, как хотелось бы ей, а по необходимости, чтобы ее записи не попали в руки аббатисы.
Работая над одним из множества писем, адресованных Аурелио, Кристина еще не знала, что эти строки впоследствии превратятся в первую главу трактата, который потрясет основания веры немалого числа мужчин и женщин. Эти первые письма все еще несут на себе отпечаток некоторой враждебности — скоро это чувство сгладится, аргументация станет тоньше и убедительней. Не зная, что именно этим словам предстоит сделаться прологом к колоссальному труду, Кристина написала:

 

Отец Аурелио!
Вы распинаетесь на все четыре ветра о любви к ближнему. И вот я задаюсь вопросом: что за странная причина побуждает вас приговаривать человечество к вымиранию? Если вы презираете наслаждение плоти, вы тем самым становитесь противником жизни. Если, как вы утверждаете, целомудрие — это такое состояние, которого Господь ожидает от мужчин, то вы и без моих объяснений согласитесь, что жизнь на земле вскорости должна прекратиться. Если половые отношения суть грязь для лиц духовного звания, то же самое следует признать и относительно сообщества обычных людей. Или, быть может, ваше целомудрие позволяет вам считать себя выше прочих смертных? Неужели в этом случае вы, дабы человеческий род не пресекся, оставите грязную работу на исполнение остальных? Вы возглашаете, что Иисус должен стать примером для мужчин, а Дева Мария — для женщин. Однако вы не смогли бы теперь ничего сказать в защиту целомудрия и девства, если бы ваша достопочтенная матушка не последовала примеру Евы. Пускай же грешат другие, пускай иные вечно горят в адском пламени, в то время как вы в своей незапятнанности обеспечиваете себе Царствие Небесное. И вы еще рассуждаете о великодушии! Вы не прощаете простецам, что с веселой невинностью соединяют свои тела, не прощаете мужчинам и женщинам, в чьих венах бежит горячая и бурливая кровь, тем, кто, совершая грех, утверждает триумф жизни, в то время как вы, такой добродетельный, восседаете верхом на смерти; вы прощаете не им, но своим братьям, которые надругаются над беззащитными мальчиками, а потом обретают прощение в самобичевании. Оскорбление невинности, язвы, отверстые яростью кнута, отказ от естественного позыва, бездельничество, которое вы прикрываете именем аскетического созерцания, — вот лишь некоторые из самых возвышенных ценностей, которым вы решили посвятить свою жизнь.

 

Выводя эти строки, Кристина должна была удерживать себя, чтобы не признаться в жестокой пытке, которой ее подверг собственный отец и к которой, сам того не зная, Аурелио тоже имел отношение. На самом деле, когда Кристина упоминала об оскорблении невинности, она в замаскированной форме говорила о себе самой. Чтобы не дать себя сломить тяжелым воспоминаниям, она вновь принялась за письмо:

 

А что касается супружества, я знаю, что у вас нет оправдания и для женатых мирян, которые совершают ужасный грех всякий раз, когда соединяют свои тела ради продолжения рода. Вы разве что милостиво соглашаетесь терпеть это меньшее из зол — по сравнению с распутством. Однако на самом деле даже супружество вам не по душе — достаточно взглянуть на барельефы в церкви Маделен, в Везеле: там изображено, как дьявол собственной персоной пытается связать святого Бенедикта узами брака с некой женщиной. Вспомните также про фризы в башне церкви Сиво, на которых брак представляется окончательным поражением в борьбе с искушением плоти. Там рядом с супружеской четой находится сирена — эмблема сладострастия, которая подталкивает мужчину к падению из лодки блага в бурлящее море греха. Вы полагаете, следуя в этом за святым Иеронимом и святым Бернардом, что супружество — это удел людей слабых духом, у которых не хватает силы бороться с натисками искушения. Быть может, вы захотите мне возразить, что брак есть таинство, освящаемое Церковью. Что ж, вы вольны заблуждаться, если сами того желаете, однако не требуйте, чтобы я тоже поверила в этот фарс. Брак получил благословение в самую последнюю очередь — только когда у церковных властей не обнаружилось другого выхода; это было признание невозможности отменить естественное желание, которое заставляет плоть соединяться с плотью. Вы хорошо знаете. что власть, когда не может воспрепятствовать какому-нибудь «пороку» даже путем применения силы, в конце концов объявляет его священным. И таким образом власти удается узаконить зло, завладев им и приняв под свою опеку. Об этом свидетельствует история: когда Риму стало ясно. что он не может возвести стены, способные остановить неудержимый поток христианства, вбиравший в себя все новых и новых верующих, то та самая Империя, что когда-то была палачом Христа, приняла религию того, кого прежде отвергала. То же произошло и с освящением брака: прежде чем женщины и мужчины начали бы соединяться без правил и законов, хаотично и беспорядочно, как в Содоме и Гоморре, где мужчины совокуплялись с мужчинами и женщины с женщинами, — прежде чем так произошло, Церковь решила направить тот процесс, объявить о ненарушимости союзов, подчинить их договору по закону людей и таинству перед лицом Бога. Слова Дионисия, епископа Александрийского в 247–264 годах, подтверждают то, что говорю вам я; ополчаясь на секту церинтийцев, епископ вменяет в вину ее основателю такое заявление: «Говорил он, что Царство Небесное пребудет на земле и все, чего человек ни пожелает, будет в его распоряжении, и превратится он в раба плоти и вожделений, и наполнит Небеса своими мечтаниями. И будет безграничное попустительство для обжорства и сладострастия на пирах, попойках, свадьбах, празднествах и жертвоприношениях». Взгляните, в каком месте, в компании каких иных пороков сказалось супружество.
Итак, я говорю вам: даже узы брака не освобождают людей от греха соединения теел. Почему утверждается, что Пресвятая Богородица зачала без греха? Как же должен был быть грех Марии, если Библия заверяет, что она состояла в законном браке с Иосифом? Вот что говорится в Евангелиях: «Рождество Иисуса Христа было так: по обручении Матери Его Марии с Иосифом, прежде нежели сочетались они, оказалось, что Она имеет во чреве от Духа Святаго (От Матфея, 1:18)». Я снова задаю вам свой вопрос: какой грех могла совершить Мария, будучи законной супр гой Иосифа? А вот вам и ответ: вы, церковники, не можете терпеть соединение плоти, даже если оно освящено таинством брака.

 

Охваченная негодованием, Кристина пиcaла, не заботясь о последствиях, о том, как отразятся ее слова в душе Аурелио. Девушка настолько увлеклась собственными предположениями, многие из которых были плодом ее многолетних размышлений и чтений, наблюдений и трудов, что ей было некогда подумать также и о том, что произойдет, если: записки обнаружит мать-настоятельница. За проступки гораздо меньшие, чем подобное богохульство, многие женщины были обвинены в колдовстве и отправлены на костер, даже не испытав на себе милосердного суда Инквизиции. И если бы не необыкновенная красота Кристины, ослепившая мать Мишель, ее судьба в монастыре сложилась бы по-иному. Ее мятежного и непокорного духа, ее безразличия и в первую очередь ее нежелания отвечать на любовные притязания настоятельницы было вполне достаточно, чтобы она в конце концов впала в немилость. Однако вожделение аббатисы пока что имело больше силы, чем ее недовольство молодой монахиней. Письмо Кристины было адресовано Аурелио; и все-таки резкий тон, и по временам гневные речи, казалось, обращены не к мужчине, которого она любила, а к тому, кого она презирала всем своим сердцем: к Жоффруа де Шарни, ее отцу. Ее неприятие церковного догматизма имело прямое отношение к тайному споpy, который она давно уже вела со своим родителем — он начался еще раньше, чем герцог провел девушку по самому жестоком; крестному пути; Кристина была свидетельницей того, как Жоффруа де Шарни обделывает свои дела с церковниками. Религия превратилась для нее в синоним нечистой политики, коррупции и всяческих махинаций. Именно это она всю свою жизнь наблюдала в родном доме. Казалось, что дворянство, к которому, к своему стыду, принадлежала и сама Кристина, ничем не отличается от аристократии церковной, и действительно, между ними всегда существовал тайный альянс. Настоятели монастырей располагали бессчетными богатствами, у них было множество подданных. Они были самыми опытными советчиками и самыми ловкими политиками, когда дело доходило до заговоров. Сколько раз отец Кристины прибегал к посредничеству церковных властей, чтобы они, в обмен на некоторые услуги, решили спорные вопросы в его пользу. Вся враждебность, которой было пропитано письмо монахини, на самом деле представляла собой горький упрек, адресованный ее собственному отцу. Быть может, в письме к Аурелио ей следовало использовать другой тон — теплый, уговаривающий, понимающий, дружественный, а не обвиняющий. В конце концов, Кристина добивалась лишь одного — вновь завоевать любимого мужчину, а не обращать его в бегство, точно напуганного оленя. Однако в искренней натуре Кристины не было места для хитроумных интриг. Если то, что она писала до сих пор, было опасной ересью, то все, что будет написано ею впоследствии, станет прямым святотатством, грозящим ей не только непониманием со стороны Аурелио, но и смертью.

18

Лирей, 1347 год

 

Жоффруа де Шарни притязал на то, чтобы стать епископом в собственной церкви. В конечном счете, рассуждал он, все, что он вкладывает в это предприятие, должно обеспечить ему по меньшей мере такую прерогативу. Что ни говори, строительство церкви все-таки являлось торговой операцией, такой, как и все остальные, и было бы недопустимой небрежностью оставить руководство им в чужих руках. Кто, как не он, должен возглавить столь значительное начинание? — вопрошал себя герцог. Однако Анри де Пуатье вовсе не собирался упрощать ему задачу; епископ не помогал ему раньше, и не было оснований предполагать, что теперь он откажется от своей жесткой позиции. Епископу города Труа было совсем не по душе рукоположение мирян в священнослужители, и потом, он имел возможность опереться на уложения, принятые в Сардике, в которых было предписание для подобных случаев: «Если богатей, или законник, или государственный чиновник попросит о сане епископа, его нельзя посвящать в сан, если только этот человек прежде не исполнял должности электора, дьякона или священника, так, чтобы он поднимался к высшей ступени, то есть к епископству, постепенно, шаг за шагом. Епископский сан следует возлагать только на того, кто в течение продолжительного времени находился под наблюдением церкви и чья полезность была неопровержимо доказана». И это отнюдь не был случай Жоффруа де Шарни. Да, конечно, эти уложения нарушались с того самого дня, когда они были составлены, на заре христианства. Как правило, самые высокопоставленные церковники были людьми, связанными и с политикой, и с коммерцией. Во время своих встреч с Анри де Пуатье Жоффруа де Шарни пытался убедить епископа, что принадлежность к мирскому сословию не может являться препятствием для его клерикальных устремлений. Герцог приводил епископу Труа длинный перечень знаменитых деятелей, которых рукоположили в сан, хотя они и не были выходцами из лона церкви; он без зазрения совести сравнивал ceбя со святым Иеронимом и Блаженным Августином, с Паулином из Нолы и с Эриугеной, первым христианским философом, — все они были людьми мирскими, но добились положения в Церкви. Даже сам святой Амвросий был крещен, поднялся по всем ступеням церковной иерархии и в конце концов сделался епископом Миланским за столько же дней, сколько потребовалось Богу для сотворения мира. Однако Анри де Пуатье оставался непреклонен. Герцогу ничуть не помогали указания на случаи Фабиана и Евсевия, Филогония Антиохийского и Нектария Константинопольского — если вспомнить лишь самые отдаленные во времени примеры. Тогда Жоффруа де Шарни переходил на почти что угрожающий тон, смутно намекая на свое (предполагаемое) героическое прошлое, на свои (якобы существующие) связи с военными самого высокого ранга, напоминая епископу Труа, что Евсевий и святой Мартин Турский были рукоположены в сан силою оружия имперского войска. Анри де Пуатье откровенно смеялся в ответ и говорил:
— Если вы собираетесь ввести в мою церковь войска, то вам меня не следовало и предупреждать. Я тотчас же распоряжусь выкопать могилу здесь неподалеку.
Возможно, герцог и чувствовал, что выглядит несколько смешно. Однако, невзирая ни на какие препятствия, он продолжал настаивать и убеждать. Видя, что ему не удается поколебать высокомерие епископа, Жоффруа де Шарни прибегал к самому надежному своему средству — к подкупу. Он с заговорщицким видом осторожно прощупывал почву, пытаясь определить, насколько его собеседник готов к такому повороту событий. Словно бы вспоминая об интересных исторических происшествиях, не имеющих никакого отношения к их разговору, герцог упомянул про подкуп епископов на Эфесском конклаве 401 года, разоблаченный Хризостомом, епископом Константинопольским. Глядя в пол, нервно поигрывая пальцами, герцог де Шарни цитировал признание обвиняемых: «Мы признаем, что платили мзду за то, чтобы нас посвятили в епископский сан и освободили от налогов».
— Какая гадость! — не испытывая никакой гадливости, ораторствовал Жоффруа де Шарни, пытаясь угадать реакцию Анрн де Пуатье, — если бы по крайней мере они прибегли к подкупу ради более благородных задач, вроде тех, что направляют мои стопы…
— Да неужто возможно заниматься мздоимством во имя возвышенных целей? — отвечал на это епископ и, прежде чем герцог делал первый шаг на эту зыбкую почву, напоминал ему о позиции императора Константина, который стремился избежать нашествия торговцев и богачей и потому запретил представителям цеховых объединений и других привилегированных групп становиться священниками.
И тогда Жоффруа де Шарни заканчивал их очередную встречу, поднимаясь с кресла и признавая внутри себя, что проиграл еще одну битву. И все-таки герцога поддерживала надежда на главную победу, когда на его штандарте будет значиться: Святая Христова Плащаница. Она станет волшебным ключом к получению собственной церкви, и ничто не помешает ему ее возглавить и формально, и на деле.

19

Труа, 1347 год

 

Одной ничем не примечательной ночью настоятельница, охваченная волнением, лишавшим ее сна, обходила монастырские коридоры, сама не зная, что хочет там отыскать. Среди этих теней царило абсолютное спокойствие, но вдруг, когда аббатиса проходила мимо двери сестры Кристины де Шарни, ей показалось, что в щели между досками мерцает слабый огонек. Мать-настоятельница уже собиралась постучать в дверь, но ее захватило любопытство, и она отдернула руку. Женщина склонилась пониже и приникла глазом к узкой щелке, сквозь которую пробивался свет. И тогда мать Мишель увидела обнаженное тело послушницы, склонившейся над маленькой конторкой. Ее наблюдательная точка позволяла рассмотреть стройные очертания тела Кристины. Мать Мишель сильно удивилась, увидев, что ее подопечная что-то сосредоточенно пишет в этот предрассветный час, однако сильнее любопытства разума оказалась жадность сладострастия — желание исподтишка рассмотреть это тело, которое настоятельница до сих пор еще не познала. Сердце аббатисы билось часто-часто, когда она созерцала эти обширные и упругие груди, легко покачивавшиеся, когда девушка погружала перо в чернильницу. Мать Мишель не могла и не хотела помешать своей руке скользнуть под монашеское облачение и проникнуть в вертикальную щель, требовавшую ласки. Средний палец аббатисы проворно сновал между складок этих немых губ, пока она наблюдала за тем, как соски молодой монахини трутся о бумагу, в то время как их обладательница в поисках правильных слов устремляла взор в потолок. Порой Кристина с некоторым неудовольствием откидывалась назад, не подозревая, что выставляет напоказ всю красоту своих ног — длинных, но при этом не худых, и тогда аббатисе приходилось сдерживать стоны, рвавшиеся наружу посреди монастырского безмолвия. Теперь, чтобы успокоить влажный жар, наполнявший все ее естество, одного пальца было уже недостаточно, и аббатиса удовлетворяла свое возбуждение, погружая в себя указательный, средний и безымянный пальцы. И вот на глазах у настоятельницы молодая монахиня слегка приподнялась, потянулась за стаканом с водой, стоявшим на краю пюпитра, и взору матери Мишель открылись округлые и крепкие полушария ее ягодиц, словно точеные завитки на спинке деревянного стула, на котором она сидела. Этого зрелища аббатиса уже не могла вынести; обливаясь холодным потом, она в исступлении постучала в дверь. Кристина, словно повинуясь рефлексу, быстро захлопнула тетрад и огляделась в поисках укрытия, куда можно было бы спрятать; однако монашеская келья была обставлена так скромно и незатейливо, что в ней не было ни одного укромного уголка. Прижав тетрадь к обнаженной груди, девушка в отчаянии металась; по комнате, не подозревая, что за ней наблюдают. Три новых удара в дверь привели ее в совершенное замешательство.
— Кто здесь? — пробормотала Кристина, притворяясь, что только сейчас проснулась.
Аббатиса назвала себя и тоном, не терпящим отлагательства, потребовала, чтобы ее подопечная открыла дверь. Кристина наскоро набросила одеяние, спрятала тетрадь под кроватью и чуть-чуть приоткрыла дверь. И увидела на пороге мать Мишель с пылающими щеками и прерывистым дыханием.
— Матушка, с вами все в порядке? — спросила не на шутку встревоженная послушница.
— Я не могла заснуть, шла мимо, увидела свет и подумала, что ты тоже не спишь и тебе нужна компания. Не пригласишь меня войти? — отвечала настоятельница изумленной монашенке.
Дело в том… — залопотала Кристина, — дело в том, что я как раз собиралась ложиться.
Аббатиса не могла признаться, что подсматривала за ней, что слова Кристины далеки от истины, что мать Мишель видела ее ночные занятия. Поэтому она ограничилась строгим вопросом:
— Быть может, есть что-то, о чем я не должна знать?
Кристине не удалось скрыть выражение недовольства и покорности судьбе, но проницательность матери Мишель вынудила ее открыть дверь и пригласить настоятельницу к себе. Молодая послушница поспешила присесть на свою постель, чтобы прикрыть ногой край тетради, торчавший из-под кровати. Мать Мишель уселась с ней рядом. Ее взгляд прохаживался по телу, наспех укрытому монашеским одеянием, в конце концов он остановился на прекрасных бутонах, набухавших под тканью, — на тех самых, которыми настоятельница только что любовалась сквозь щелку в двери. Кристина сразу же разгадала намерения аббатисы; догадка девушки подтвердилась, когда та положила руку ей на бедро. По спине послушницы пробежал холодок — все это ей совсем не нравилось. Кристина немного отодвинулась, стараясь не выглядеть невежливой. Мать Мишель была слишком возбуждена, чтобы ходить вокруг да около; она, казалось, не остановится ни перед чем, лишь бы в конце концов получить юное и вечно ускользающее тело Кристины. Она неожиданно и резко нагнулась, сунула руку под кровать и, к ужасу молодой монахини, вытащила оттуда только что спрятанную тетрадь.
— Быть может, ты захочешь заниматься чтением не в одиночку, а так, как это делаю я? — сказала настоятельница, намекая на собрания в библиотеке, во время которых она в полный голос зачитывала откровения святых дев.
Кристина подумала про себя, что, если ее заметки станут общественным достоянием, ее писательство может стоить ей жизни и теперь уже у нее не будет возможности начать сначала, как это случилось после ее изгнания из семьи. Действовать нужно было стремительно. В тот самый момент, когда настоятельница раскрыла тетрадь, юная монашенка прошептала:
— Как долго я ждала этой минуты…
Лицо аббатисы просветлело. И тогда Кристина взяла ее за руку, тем самым заставляя выпустить тетрадь. Она поднесла палец матери Мишель к своим губам, оросила своей слюной и медленно повела его по своему телу — сначала по шее, потом по груди, до самого соска, оставляя горячий влажный след. Девушка закрыла глаза, словно не желая быть свидетельницей этой сцены, в которой она не только исполняла ведущую роль, но которую сама же и разыгрывала с единственной целью — не позволить аббатисе прочесть ее записки. И вот, направляя палец настоятельницы, Кристина продвигала его от одной груди к другой. Девушка жмурилась все крепче, представляя, что это палец Аурелио; мысль об этом позволяла ей продолжать и даже бороться с отвращением. Мать Мишель заходилась в стенаниях; в конце концов она добилась того, чего желала с первого дня своей встречи с Кристиной. Аббатиса получала нездоровое наслаждение от ситуации, когда ее подопечная становилась ее повелительницей, и целиком отдавалась ей на милость. Таким образом. взяв инициативу на себя, послушница могла продолжать игру так, как сама пожелает, и при этом ставить барьеры безудержному любострастию настоятельницы. Однако тетрадь с еретическими записями Кристины все еще лежала на юбке матери Мишель, и это сильно беспокоило молодую монашенку; когда она попыталась завладеть тетрадью, отодвинуть ее подальше, аббатиса зажала ее между ног, словно догадываясь, что от этого предмета зависит продолжение ее блаженства. И тогда Кристина поняла, что ей будет не так-то просто получить обратно свои записи. Она поднялась с постели, отошла на несколько шагов и стянула с себя монашеское одеяние, подставляя свое обнаженное тело взору матери-настоятельницы, Потом Кристина развернула стул, стоявший возле пюпитра, и села, раскинув ноги, чтобы матери Мишель пришлось к ней приблизиться и выпустить тетрадь. Однако старшая монахиня, захваченная этим зрелищем, только крепче зажала свою добычу между ляжек и, мягко приподнимаясь и опускаясь, принялась тереться промежностью о твердый и тяжелый переплет тетради. Такая позиция оставляла простор для деятельности ее рукам, и настоятельница поспешила избавиться от верхней половины своего платья, обнажив груди — большие, круглые и все еще упругие. Полулежа на скромной постели и не отрывая глаз от Кристины, аббатиса продолжала наслаждаться кожаным переплетом и одновременно ласкала свои соски, время от времени поднося их ко рту и проходясь по ним языком. Все выходило совсем не так, как задумала Кристина: девушка в отчаянии видела, что настоятельница не только не выпускает ее еретических сочинений, но почти что поглощает их своих телом. А ей нужно было вернуть их во что бы то ни стало. Кристина уже ублажила мать Мишель зрелищем нагого молодого тела, теперь девушке предстояло сделать большее. Она поднялась со стула, приблизилась к аббатисе, встала перед ней на колени — и решительным движением задрала подол ее юбки. Но когда Кристина попыталась продвинуться выше колен, она столкнулась с сопротивлением настоятельницы, не желавшей расставаться со своим трофеем. Это была серьезная проблема. И тогда Кристина переменила тактику: очевидно, не могло быть и речи о том, чтобы раздвинуть ноги настоятельницы силком, как будто взламывая дверь; нужно было отыскать хитрый ключик, с помощью которого дверь мягко распахнется сама. И тогда послушница собрала всю свою смелость, нежно приникла к своей настоятельнице и поцеловала ее в губы. Когда Кристина почувствовала, что мать Мишель покорна ее воле, она, не прерывая поцелуя, прикоснулась к грудям аббатисы и принялась ласкать их так, как это умеют делать только женщины, — задерживаясь на тех местах, возбуждение которых было бы приятно и ей самой. Затем Кристина, лежавшая на аббатисе, сделала неожиданный переворот, и ее лоно очутилось прямо перед лицом старшей монахини, а ее собственное лицо легло поверх юбки, рядом с тетрадью. Только тогда настоятельница раздвинула ноги, наконец расставаясь с этими драгоценными записями. Но теперь Кристине предстояло перешагнуть через последние барьеры. Это была цена, которую она согласилась заплатить за свои записки. Кристина никогда прежде не прикасалась к лону другой женщины; однако, располагая сведениями о своем собственном строении, она в точности знала, как обращаться с женским телом, чтобы доставить ему максимальное удовольствие. Так она и поступила. А еще Кристине не осталось ничего другого, кроме как позволить аббатисе проделать то же самое с ней самой — а познания этой женщины в искусстве наслаждения были прямо пропорциональны ее возрасту и ее мудрости. Изнемогая от собственных стонов, две женщины полностью отдались друг другу — пока одновременно не достигли экстаза, а вслед за этой вспышкой на них снизошла усталость от хорошо исполненной работы.
Удовлетворенная и наконец-то успокоенная, мать Мишель оделась и вышла из комнаты — с бессонницей теперь было покончено. Кристина прижала тетрадь к груди и так и заснула — в надежде, что наутро начисто забудет о происшедшем.

20

Лирей, 1347 год

 

Жоффруа де Шарни был неоригинален в своем стремлении любыми способами завладевать священными предметами. На самом деле охота за реликвиями восходит к эпохе Амвросия, епископа Миланского, к 300 году. Если в Риме сохранялись останки Петра и Павла, если в Константинополе были Андрей, Лука и Тимофей, если в Иерусалиме нашли голову Иоанна-Крестителя, цепи, которыми истязали Павла, и даже крест Господень, то чем же хуже его город? Интерес Амвросия к святыням граничил уже с болезненностью. За время его пребывания в сане епископа находки сыпались как из рога изобилия — и если не все они, то большая их часть были грубой подделкой: епископа Миланского приводили в восхищение гвозди, пронзившие плоть Христову, а Елена, мать императора Константина, превратила их в украшения для своего скипетра. Этот культ начал принимать обличье суеверия, и пресвитеру Вигиланцию пришлось даже объявить почитание реликвий идолопоклонничеством. Светские власти озабоченно наблюдали, как множится число могил святых — это было делом рук монахов, которые без зазрения совести разделывали тела на части и продавали, словно речь шла о коровьих тушах. Монахи зашли так далеко, что император Феодосий был вынужден издать указ, гласивший: «Захороненные тела нельзя ни расчленять, ни перемещать. Запрещается покупать, продавать или делать предметом какого-либо торга останки мучеников». Вот именно это и стремился предотвратить Анри де Пуатье. Всякий раз когда Жоффруа де Шарни заводил речь о возможности разместить в новой церкви величайшую реликвию всего христианского мира, епископ города Труа занимал осторожную позицию Вигиланция и Феодосия, осуждавших могильный фанатизм Амвросия. Однако и Жоффруа де Шарни, и его предшественник, епископ Миланский, знали, что гораздо проще проникнуть в сердце толпы с помощью суеверия и доверчивости, чем с помощью веры — через магию, а не через слово Священного Писания. Как только были свергнуты языческие боги древности, они превратились в ужасных демонов, заставлявших трепетать мнительные души. А потому останки святых представляли собой надежную защиту от дьявольских порождений, таившихся в сумерках. Чем больше реликвий удавалось накопить в церкви, тем больше становилось число прихожан, каждый день приникавших к ней под крыло. Жоффруа де Шарни напоминал епископу, что на могилах святых возводились целые соборы, что одно-единственное ребро какого-нибудь мученика способно привлечь многотысячные толпы. Но прелату даже не интересно было знать, какой именно реликвией обладает, по его словам, герцог. А ведь Жоффруа де Шарни, не имевший в своих руках пока что даже подделки, уже полагал себя обладателем той самой плащаницы, что покрывала тело Христово. Итак, видя, что все разговоры с Анри де Пуатье ни к чему не ведут, герцог решил двигаться дальше по намеченному плану и уже со святыней в руках добиваться разрешения на постройку церкви — если потребуется, то и у самого Папы.
Прежде чем привлекать к работе художника, герцог, запершись в своем доме в Лирее, принялся раздумывать, как же должна выглядеть эта плащаница. В первую очередь она должна нести в себе дыхание чуда: так же, как на мифическом Эдесском плате и на полотне, только что виденном им в Овьедо, на ней должен быть запечатлен образ Христа. Но его плащаница должна затмить собой невразумительное Овьедское полотнище; с другой стороны, для создания эффекта правдоподобия ей требуется поддержка истории. По замыслу герцога, как только святыня будет выставлена на обозрение, люди тотчас же поверят, что это и есть прославленный mandylion из Эдессы и что герцог завладел им с помощью геройских подвигов в бытность свою рыцарем-тамплиером — каковым он в действительности никогда не являлся. Но тут возникала серьезная проблема: по всем свидетельствам, на этом загадочном Эдесском полотне был запечатлен только Христов лик. На этот счет споров не возникало: само существование этой утраченной турецкой плащаницы могло вызывать сомнения, однако, даже если все рассказы о ней были мифами, они единодушно свидетельствовали, что платок покрывал только лицо Христа. А Жоффруа де Шарни не собирался довольствоваться малым. Он должен был предоставить людям Сына Божьего в полный рост. И вдруг герцога озарило: из самой неприемлемости выбора возникла идея, примирявшая обе возможности. Этот лик Христа, запечатленный на ткани, который, если верить слухам, видели во время осады Эдессы, должен быть не платком, а широким полотном, но свернутым так, что было видно только лицо. Герцог взял со стола большой лист бумаги и, неумело черкая углем, изобразил на нем человеческую фигуру. Потом он начал сворачивать и разворачивать бумагу, пока не добился того, что на виду осталось только лицо. Для этого понадобилось сложить лист в четыре раза. Вот она, направляющая идея, подумал про себя герцог. Таким образом, мифический эдесский mandylion превратился в саван, полностью покрывавший тело Христово. Герцог подумал о фреске в одной авиньонской церкви, которая когда-то сильно его взволновала. Это был диптих: на одной части было запечатлено снятие Иисуса с креста, а на другой изображалось, как Иосиф Аримафейский оборачивает тело Христа полотнищем. Герцог вспомнил, что этот кусок ткани на фреске столь обширен, что охватывает все тело целиком. Спина Иисуса покоилась на полотне, ткань загибалась над его головой и покрывала его спереди, до самых ступней. Если Христова плащаница и вправду была такой, как изображалась на фреске, это создавало определенные трудности, однако давало и немалые преимущества. В таком случае полотно должно быть по меньшей мере в два раза длиннее. Жоффруа де Шарни снова принялся неумело рисовать человеческую фигуру — теперь на самом большом куске бумаги — и убедился, что теперь, чтобы на виду осталось только лицо, бумагу придется перегибать восьмикратно. Но такая стопка ткани будет слишком плотной, ее невозможно в течение длительного времени выдавать за обычный платок, подумал герцог. И все-таки для него такой вариант несказанно полезен: теперь на ткани отпечатается не только лицо Христа, как на платке в Овьедо, а все тело целиком, спереди и сзади. Такое изображение куда более красноречиво, поскольку являет собой диптих как бы из двух портретов — Иисус к нам лицом и Иисус к нам спиной; впервые Господь показан во всей своей полноте, таким, каким он и был. Сердце герцога забилось чаще от одной только мысли об этом. Если бы он обладал способностями художника, то начал бы работу прямо сейчас, своими собственными руками, чтобы никто, кроме него, не узнал о тайне плащаницы. Однако ему требовался художник, и уж конечно, чрезвычайно одаренный. Теперь так: каким образом фигура Христа запечатлелась на полотне? Разумеется, чудесным образом. Но как может выглядеть чудо, сотворенное с куском ткани? Это должно быть нечто пленяющее, доселе невиданное. Жоффруа де Шарни быстро отбросил мысль о нанесении: на полотно крови или иной субстанции, схожей с ней по виду. На то имелось две причины: во-первых, кровь являлась веществом физическим, а это могло наложить отпечаток на метафизический характер чуда; и во-вторых, могли возникнуть предположения, что плащаница — это всего лишь подражание полотну из Овьедского собора. Герцог расстелил на полу плащаницу, купленную им у торговца с площади, и в очередной раз подверг ее тщательному осмотру: Жоффруа де Шарни убедился, что это столь грубая подделка, что она может послужить ему примером, как не следует поступать. Работа художника была до такой степени очевидной, что можно было различить даже отдельные мазки. Черты лика Христова были в точности скопированы с изображения, впервые появившегося в Византии, а потом навязчиво воспроизводившегося в бесчисленном количестве картин, скульптур и барельефов. Цвета были слишком яркими и реальными, чтобы свидетельствовать о чудесном событии; этот рисунок никоим образом не производил впечатления Божественного творения, если даже предположить, что Господь снизошел бы до такого банального занятия в сравнении с его высочайшими помыслами. Герцог решил про себя, что плащаница, которую он собирается изготовить, не должна напоминать картину, не должна рассматриваться как произведение искусства или провоцировать на какие-либо эстетические суждения — она должна быть выполнена в неподражаемой, ни с чем не сравнимой технике. Это должно быть творение такой природы, чтобы созерцающий его проникся ощущением чуда.
Чтобы незамедлительно приступить к делу, герцогу требовался подходящий кусок ткани. Это было задачей не из легких, так как старинные полотнища, тканные в Палестине, сильно отличались от тех, что можно было купить в лавке. А даже такую деталь не следовало упускать из виду, поскольку Жоффруа де Шарни понимал, что на его «священную» плащаницу обрушится пристальный взгляд критиков, первый из которых — Анри де Пуатье. С другой стороны, полотнища с древнего Ближнего Востока имели ярко выраженные особенности и различались между собой; точнее говоря, производству тканей уделялось такое значение, что города давали свое название материалам, которыми они славились: из Газы происходили платки, в которые обычно оборачивали покойников; полотна под названием «фустан» были родом из деревни Фустат близ Каира; «Дамаск» обязан своим именем сирийскому городу; mussolina, он же муслин, привозили в Европу из персидского города Мосул; baldacco — это итальянизированное название Багдада, отсюда и балдахин — это маленькое алтарное покрывало; тафтан производили в Тафте, а табис, хорошо известный во Франции, происходил из пригорода Аттабийи. Герцог, преданный почитатель реликвий, хорошо знал, что материал и его фактура позволяли с легкостью обнаружить фальшивку. Однако раздобыть старинную обработанную ткань из Палестины было делом непростым.

 

Венеция, 1347 год

 

Чтобы приобрести заветный платок, Жоф-груа де Шарни предпринял путешествие в Венецию. На то были две причины. Первая — желание остаться незамеченным, поскольку в Труа и в Лирее герцог был человек известный, и он не мог сначала купить ткань, а затем предъявить ее в качестве реликвии под носом у торговца, который ее ему продал. Вторая причина состояла в том, что Город Каналов являлся не просто крупнейшим центром торговли — здесь чувствовалось сильное влияние Византии, здесь можно было раздобыть ткань из любой точки Ближнего или Среднего Востока. На рынке возле площади Святого Марка Жоффруа де Шарни приобрел у сирийского торговца газовое полотно; герцог сильно сомневался в правильности этой покупки, поскольку ткань была слишком тонкой выделки — вряд ли такой стали бы покрывать тело сына плотника. Потом герцог обратил внимание на деревенскую ткань неясного происхождения, простая фактура которой придавала ей действительно древний вид. В конце концов, совершенно растерявшись посреди вороха платков и цветастых ковров, французский герцог обнаружил льняное полотнище, выделявшееся на фоне всех прочих своей строгой белизной. Жоффруа де Шарни подумал про себя, что именно такое полотне мог приобрести Иосиф Аримафейский. Однако более пристальный осмотр показал, что уток сплетался с основой весьма хитроумным способом в отличие от простого переплетения крест-накрест, как это делалось в эпоху Иисуса. Несмотря на то что это полотнище было соткано слишком современным способом и его было невозможно выдать за продукт ткацкого станка из древней Палестины, в которой представления об утке и основе были самые элементарные, Жоффруа де Шарни сказал себе, что теперь у него есть три превосходных куска ткани, и отправился в обратную дорогу, довольный своими покупками.
Теперь предстояло определить самое важное: как будет выглядеть Иисус. Этот вопрос только казался несложным — на поверку выяснилось, что вопрос о внешности Христа на плащанице таит в себе немало проблем.

21

Труа, 1347 год

 

Несмотря на все усилия, приложенные Кристиной, чтобы забыть о сцене, разыгранной ею на пару с матерью Мишель, девушка, к своему глубокому сожалению, сразу же обо всем вспомнила на следующее утро, когда проснулась, прижимая к груди заветную тетрадь. После той ночи Кристина больше не могла смотреть аббатисе в глаза и всячески избегала оставаться с ней наедине. Она все реже пользовалась библиотекой, чтобы исключить возможность свидания с настоятельницей один на один. Кристина чувствовала себя глубоко униженной: несмотря на то что она отнюдь не была маленькой девочкой и обладала достаточным опытом, чтобы: жить по законам взрослой жизни, она все-таки считала, что мать Мишель совершила над ней акт насилия. Девушка не могла забыть и о наслаждении, охватившем ее в финале, — она все прекрасно помнила, и именно это наполняло ее ненавистью не только к настоятельнице, но и к себе самой. Мать Мишель использовала свою должность, свое положение в монастырской иерархии, свою неограниченную власть над заточенными в четырех стенах дочерьми, чтобы их совращать. Это слово лучше всего передавало ощущения Кристины: совращенная. Потому что помимо того, что над ней надругались, унизили и использовали, ее еще и заставили наслаждаться против собственной воли. Именно таким образом ведут себя педерасты: главный грех растлителей мальчиков состоит не в том, что они надругаются над юным телом, а в том, что им путем многократного насилия удается притупить чувства и в итоге сломить дух своих жертв. В конце концов у мальчиков возникало ощущение, что они ведут себя так, как им самим хочется. Однако поскольку Кристина была взрослой и умной женщиной, она понимала, что, несмотря на полученное удовольствие, она стала участницей отвратительного деяния. После этого события ее жизнь в монастыре превратилась в очередную пытку. Заботясь о том, чтобы ее снова не застали врасплох, монашенка научилась писать в полумгле, чтобы мерцание свечи ее не выдавало. С другой стороны, Кристина придумала идеальный тайник — библиотеку. В ее собственной комнатке спрятать что-либо было невозможно — она была слишком маленькая, с незатейливым убранством. А вот среди неисчислимого множества томов, теснившихся на библиотечных полках, книжка с ее записями становилась абсолютно незаметной, хотя бы даже и стояла у всех на виду. И даже если существовала ничтожнейшая вероятность, что кто-нибудь случайно, по ошибке возьмет эту книжицу с полки, — все равно установить автора этой рукописи никак бы не удалось. Каждую ночь, сидя в библиотеке без всякого света, Кристина записывала свои впечатления от самых разнообразных событий в форме писем к Аурелио. Однако ей никак не удавалось избавиться от налета разочарования:

 

Отец Аурелио!
С течением дней я все больше ощущаю себя пленницей этого облачения, которое сдавливает мое тело, но еще сильнее — мой дух. Я буду говорить с вами, зажав сердце в руке. То, что я собираюсь вам рассказать, причинит мне больше страдания, чем вам. Вам известно, как я любила Христа в пору своего детства, его величественная фигура была для меня тем примером, которого я не могла обрести в собственном отце. И все-таки я не способна закрыть глаза на очевидный факт, который Святая Церковь с самого своего основания всеми силами пытается утаить. Это обстоятельство столь значительное, что раз и навсегда подрывает основы, на коих зиждется все учение Христа, и остается лишь гадать, почему оно все еще существует. Прежде чем вы швырнете это письмо в огонь и покроете меня вечным презрением, дайте мне возможность привести вам свои аргументы.
Без сомнения, христианство обязано своей победой над религиями, пришедшими с Востока, из Египта, из Греции и объединившими свои культы и божества в Риме, христианство обязано не имеющей себе равных фигуре Иисуса Христа. Воздействие Его исключительной личности на современников было столь велико, что Его учение протянулось далеко за пределы Его краткого пути в этом мире. Его проповедь была столь же убедительна, а слово Его — столь же необыкновенно, насколько незабываемы оказались Его страсти, Его мука и Его смерть. Громадная человеческая составляющая Христа затмила Его главное пророчество, которое так никогда и не было исполнено, — вы убедитесь в этом, если предоставите мне возможность развернуть свои доказательства. Фундамент Христова учения — это неизбежность Конца Света. Иисус Христос и горстка Его учеников представляли собой маленькую апокалиптическую секту, чьи проповеди подстегивались близостью конца времен. День Страшного суда был для них таким близким событием, что следовало срочно озаботиться спасением своей души, успеть свести счеты с Всевышним. Вся проповедь Иисуса основывалась на этой посылке. А кроме того, Иисус выступал в качестве Мессии. Соединение двух этих обстоятельств — причина неудачи его призыва к еврейскому народу. Мессия, которого дожидались евреи, не должен был нести с собой весть о гекатомбе — напротив, наследник Дома Давидова должен был восстановить Царство Израильское и возвратить его к дням славы; Мессией мог стать не тот, кто возвещает об Апокалипсисе, но тот, кто поставит Иерусалим в самое сердце мира. С другой стороны, для Римской империи появление Иисуса из Назарета было лишь незначительным эпизодом, не имеющим ни малейшего значения. После страстей, распятия, смерти и Воскресения Христа первые христиане провели остаток своих жизней в ожидании его неминуемого возвращения, а стало быть, и Апокалипсиса. Несложно убедиться, что этого так и не произошло. Можно было предположить, что — ввиду полного неисполнения этого фундаментального пророчества — христианство обрушится под тяжестью собственной несостоятельности. Подобно тому как евреи только укреплялись в своем скептицизме, видя, что мир не прекращает своего существования, можно было предположить, что такое же разочарование распространится также и на Христовых последователей. Так почему же. вместо того чтобы рассеяться, первая апостолическая церковь все прирастала новыми членами и настолько утвердилась внутри Империи, что в итоге сделалась религией Рима и потянулась дальше — в Сирию и Малую Азию? Если изначальное условие христианства не соблюдалось, тогда следовало сделать так, чтобы верующие позабыли о его раннем, апокалипсическом характере. И тогда в учении Христа наметилось едва ощутимое, но все же ключевое изменение. Иная жизнь, судьба человеческой души перестают зависеть от приговора Страшного суда — теперь это определяется сразу же после смерти каждого отдельного человека. Возвращение Мессии теперь видится не таким скорым событием, каковым явилось его Воскресение после смерти. Второе пришествие Христа теперь рассматривалось как отложенное на неопределенный срок, и, чтобы предстать с отчетом перед Богом, каждому смертному надлежало дожидаться уже не Апокалипсиса, а собственной смерти, когда пробьет час. Однако нельзя не считаться с тем, что центральные постулаты Христова учения имели смысл только перед неизбежностью конца времен. Презрение материальных благ, восхваление бедности, утверждение, что удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие, — все это основывалось на вере в вечную жизнь после Конца Света. На что могли сгодиться земные сокровища перед лицом Апокалипсиса? Чувство братства, любовь к своему ближнему и даже к своему врагу — за всем этим таилась лишь необходимость последнего прощения и вечное примирение в ином мире, мире бесконечного блаженства. Что пользы в законе Талиона, отмщения, в принципе «око за око, зуб за зуб», перед приближением Страшного суда? Это событие уравнивало всех без исключения. Поэтому так было необходимо и восхваление страдания, боли и мученичества и как следствие отрицание наслаждения, удачи и благополучия: нужно было расплатиться здесь, на земле, чтобы получить доступ к вечному счастью. Апокалипсическая концепция первых христиан также содержит в себе призыв к целомудрию и девственности, зародыш запрета на соединение плоти с плотью. Ради достижения славы в вечности следует пренебречь наслаждением — так зачем же вводить детей в мир на грани гибели? Царство Небесное раскроется для всех умерших сразу после того, как они воскреснут, — так же, как поднялся из своей гробницы Иисус. Жизнь после воскресения продолжится в другом месте — не здесь, не на земле, и будет она вечной; однако чтобы это произошло, сначала должен свершиться Апокалипсис. Вот каков единственный смысл искупления: Мессия явится, чтобы освободить нас перед Страшным судом. Вот чем объясняются ограничения, налагаемые христианством, в отличие от других религий, важный элемент которых составляют наслаждение, счастье, прославление жизни, плодородия и благополучия. Однако, как видите, несмотря на первостепенное христианское пророчество, мы все еще здесь, в мире земном, приговоренные страдать без всякой причины, и конца времен как-то не предвидится.

 

Это еретическое спекулятивное выступление Кристины было, если разбираться до конца, мучительным признанием в любви; изобретая эту неслыханную точку зрения на христианство как на апокалипсическую секту, чьи требования страдания и непорочности до сих пор остаются в силе, несмотря на то что ее величайшее пророчество так и не сбылось, Кристина не собиралась выстраивать новую теорию — цель ее была гораздо более скромной: обратить к себе глаза, сердце и плотское желание Аурелио. Быть может, девушка избрала для этого не самый удачный способ, однако в тот момент иного она не имела.

22

Лирей, 1347 год

 

Жоффруа де Шарни не хотел прибегать к услугам художника, пока не продумает свое творение вплоть до последних деталей. Художник должен был стать простым исполнителем его замысла. Поэтому герцог стремился не допустить, чтобы на его план повлияла сложившаяся точка зрения мастера — кем бы он ни был. Жоффруа де Шарни нуждался не в произведении искусства, а в святыне, вот почему ему было важно обойтись без высокомерных суждений художника. Герцогу нужна была для работы только лишь его рука. Он все еще не решил, каким из трех купленных в Венеции полотнищ следует воспользоваться и как будет выглядеть Христос на его плащанице. Последний вопрос был отнюдь не последним по значимости — ведь внешность Спасителя являлась поводом для напряженных споров. Каков был истинный облик Назаретянина? Его изображения в разные эпохи различались коренным образом. Самые ранние из них были найдены в катакомбах. В крипте на кладбище Святого Каликста обнаружились фрески очень грубой работы, написанные явно в эллинистическом стиле. В ту пору преобладали изображения Христа, представлявшие собой фигуру Доброго пастыря: дородный, безбородый, коротко стриженный мужчина с овцой на плечах. Жоффруа де Шарни испытывал сильные сомнения по поводу правдивости этого облика, поскольку было не сложно установить, что эта фигура без всяких изменений повторяет «Юношу с ягненком» — греческого «Moscoforo», созданного в 570 году до Рождества Христова. По мнению герцога, это было не портретом Христа, а некоей метафорой — известно ведь, что первые христиане в какой-то степени подчинялись запрету иконопоклонничества. Эту гипотезу подтверждала большая часть икон в катакомбах: голубка была душой, павлин — вечностью, виноградная лоза или колос подразумевали евхаристию. Иисус тоже заменялся символической фигурой рыбы: в греческом языке слово ikhthys, означающее «рыба», состоит из начальных букв именования Спасителя: Iesus Khristos Then Yos Soter — Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель. Жоффруа де Шарни посчитал, что изображение безбородого Иисуса, созданное первыми христианами, обладает качествами не портрета, но символа. И все-таки герцог не хотел оставлять ни одной детали на волю случая; ему требовался такой облик Христа, который будет не только правдивым, но также и правдоподобным. С другой стороны, Жоффруа де Шарни не обнаружил в Евангелиях никаких точных указаний на внешность Сына Божьего. В древнехристианской живописи встречаются различные изображения Иисуса и Богоматери, однако в ту эпоху уже не существовало достоверных устных преданий, дошедших от людей, видевших Христа, в Евангелиях подобных описаний не было в соблюдение Моисеева закона, запрещавшего создавать портреты, поэтому на протяжении II и III веков за основу брались произведения классического греческого и римского искусства. В катакомбах Святого Каликста и Присциллы Иисус Христос представлен в облике Учителя, наподобие древних философов Греции. Богородица изображена как Мать, на руках у которой сидит Ребенок. Видимо, эти рисунки вдохновили художников Византии, где была создана Theotokos, впоследствии взятая на вооружение и римской иконографией. Герцог изучил все манускрипты, к которым только мог обратиться, чтобы восстановить подлинный облик Иисуса Христа. И столкнулся с загадочным обстоятельством — с появлением черных Иисусов в разных местах Европы; в Марсате и Рокамадуре, в Альтоттинге и Кельне, в Глэстонбери и Вальсингаме, в Лорето и Неаполе, в Монтсеррате и Солсоне, в Мадриде и Эстремадуре были найдены многочисленные фигурки черных Спасителей. По поводу этих скульптур высказывалось немало гипотез: например, что в эпоху Иисуса Христа в Палестине перемешались египтяне, эфиопы и вавилоняне — все в той или иной степени выходцы из сердца Африки. Если принять это предположение, то ничего удивительного, что Христос был чернокожим. К этому обстоятельству прибавились не менее странные находки черных Мадонн, рассыпанных по берегам Средиземного моря. Следуя этой логике, если предки Марии были родом откуда-то из Африки, вполне можно было предположить, что и сам Иисус был негром. Однако Жоффруа де Шарни знал, что все эти спекуляции порождены любителями загадок, которые сгущают сумрак там, где должен сиять свет. Черные Иисусы и Мадонны объясняются очень просто: в те времена, когда их создавали, человеческое тело писали красками, замешанными на масле, тогда как одежду раскрашивали яичной темперой. И нередко случалось так, что примитивные масляные составы, взаимодействуя со светом и с воздухом, постепенно становились абсолютно черными: происходило окисление. Самое примечательное в том, что одежда, писанная темперой, сохраняла свой цвет в неизменности. Гипотеза об африканском происхождении Христа себя не оправдывает — ведь в чертах лица этих черных фигурок нет признаков, свойственных негритянской расе. В общем, герцог в своих замыслах решил полностью отказаться от такой возможности — не только из-за неправдоподобия, но и потому, что церковь никогда бы не признала плащаницу с таким изображением: было однозначно установлено, что негры — как и животные — лишены души.
Жоффруа де Шарни выяснил, что впоследствии самым распространенным обликом Иисуса стал византийский Христос-Раntokrator; пожалуй, самое древнее такое изображение — это фреска в церкви Святой Каталины, в Синае. Новый канон иконописи подстраивался — в аллегорической форме и в соответствии с нормами hermeneia. В данном случае имеется в виду жанр пояснений к библейским текстам.) — к структуре храма: так, Христос-Вседержитель, воплощение Величия, благословляющий прихожан воздетыми большим и указательными перстами, должен находиться в куполе; Tetramorfos, то есть четверо евангелистов — в парусах свода, Богоматерь — в абсиде и, наконец, святые и эпизоды из Евангелий — на стенах нефов. Этот Христос сильно отличался от Христа палеохристианского: он обладал густой бородой (на некоторых фресках раздвоенной), суровым выражением верховного повелителя всего сущего, от него исходило сияние, достойное книги в его руках, на обложке которой стояла надпись: «EGO SUM LUX MUNDI». Голова его была увенчана крестоносным нимбом, по бокам изображались первая и последняя буквы греческого алфавита — альфа и омега. Ноги покоились на полукруглом возвышении, символизировавшем весь мир. Это изображение, несомненно, являлось самым распространенным и производило на Жоффруа де Шарни живейшее впечатление. И более того, герцог хранил у себя несколько предметов с изображением Христа — творца всего сущего, он был их неутомимым собирателем. У него имелось немалое количество византийских монет чеканки VII–X веков, и на всех был запечатлен Пантократор. Больше всего герцог гордился монетами 692 и 695 годов, относившимися к эпохе Юстиниана Второго. Все они были золотые, но подразделялись на две категории: одни носили название tremissis, другие именовались solidus. Один solidus весил в три раза больше, чем один tremissis. Несмотря на то, что монеты меньшего достоинства были украшены великолепными миниатюрами, солиды — в прямом соответствии с названием — смотрелись так, что внушали уважение. Фигура Иисуса выглядела такой живой и реальной, что, казалось, она вот-вот оторвется от плоской металлической поверхности. Жоффруа де Шарни против своей воли вздрагивал всякий раз, когда рассматривал эти монеты, поскольку они являли собой идеальный синтез двух его главнейших страстей: религии и денег. Для его дочери, Кристины, эти монеты, напротив, служили самым веским доказательством коррупции, до которой докатилась церковь; она отказывалась понимать, как можно дойти до объединения смиренной фигуры Христа с красноречивейшим воплощением того, что он ниспровергал в своих проповедях. Герцог всегда думал, что эти монеты переменили его судьбу; поглаживая блестящий металл в надежде, что монеты озарят своим сиянием его новое предприятие, Жоффруа де Шарни даже не подозревал, что этим солидам суждено воплотиться в его плащанице.

23

Труа, 1347 год

 

Кристина писала без передышки, крадя часы у сна, пока не начинали мерцать первые лучи зари. Девушка вскоре поняла, что, если она хочет вернуть любовь Аурелио, ей нужно выстроить любовную доктрину, которая не только бы не противоречила Священному Писанию, но целиком на нем основывалась. В Ветхом Завете было несложно обнаружить намеки на чувственную, плотскую любовь между мужчиной и женщиной; конечно же, Песнь Песней была пространным восхвалением телесного совокупления. Однако же в Новом Завете любое упоминание чувственности звучало как приговор. И все-таки Кристине удалось отыскать в самых неожиданных местах Евангелий христианское оправдание для тела и чувства. И вот что она записала:
Одним из самых ощутимых следствий того, что немедленного пришествия Христа в мир не произошло, явилась путаница вокруг учения о воскресении мертвых. Если вы спросите любого, кто называет себя христианином, что же происходит после смерти, он ответит вам с младенческой невинностью: если человек вел себя в соответствии с божественными заповедями, был крещен, ходил к причастию и не запятнал себя грехом, после кончины его ожидает Царство Небесное. С тем же простодушием христианин скажет, что человек, умерший некрещеным и во грехе, прямиком отправится в ад. Всякий готов утверждать, что в самый момент наступления смерти душа отделится от тела и направится ввысь, пока не соединится с Божьей благодатью на веки вечные, или же душа грешника опустится в преисподнюю и страдания ее будут вечными. Вот в чем основная идея: тело конечно, а душа бессмертна. Хотя на самом деле священникам надлежало бы разубеждать своих прихожан в подобной мысли, противоречащей слову Христа и тексту Священного Писания. В последнее время может показаться, что наши церковники презирают тело ради вящей славы души — в противовес живому примеру, данному нам Господом Нашим Иисусом Христом, воскресшим из мертвых в собственном теле. Воскресение мертвых есть догмат веры, поэтому любой утверждающий, что тело разрушается раз и навсегда, впадает в грех. Святой Павел особенно настойчив в этом пункте, он опровергает мнения язычников и саддукеев, а в Послании к Коринфянам — Именея и Филита. В грех впадают те, кто, подобно гностикам, манихейцам и присциллианцам, полагает, что тело окончательно расстается с душой. Мой дорогой Аурелио, вы не можете называть себя христианином, если презираете плоть — поскольку вам придется облечься ею на веки вечные в тот самый момент, когда зазвучат трубы, знаменующие собой конец времен. Можете убедиться: все, что я утверждаю, взято из Священного Писания. Прочтите слова апостола Павла, из главы 15 Послания к Коринфянам:

 

12. Если же о Христе проповедуется, что Он воскрес из мертвых, то как некоторые из вас говорят, что нет воскресения мертвых?
13. Если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес;
14. а если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша.
15. Притом мы оказались бы и лжесвидетелями о Боге, потому что свидетельствовали бы о Боге, что Он воскресил Христа, Которого Он не воскрешал, если, то есть, мертвые не воскресают;
16. ибо если мертвые не воскресают, то и Христос не воскрес.
17. А если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна: вы еще во грехах ваших.
(…)
21. Ибо как смерть через человека, так через человека и воскресение мертвых.

 

Итак, я говорю вам, мой любимый Аурелио, что впадает в грех тот, кто полагает уделом человека смерть тела, кто считает, что мир нисходит на нас после смерти — поскольку Бог есть Бог живых, а не мертвых, Бог тот, кто побеждает смерть, как это сделал Иисус. А апостол Павел говорит нам:

 

26. Последний же враг истребится — смерть.
(…)
35. Но скажет кто-нибудь: как воскреснут мертвые? И в каком теле придут?

 

На вопрос, заданный апостолом, отвечают слова самого Христа; в синоптических Евангелиях он рассказывает, какими станут мертвые после воскресения, вот что утверждает Иисус в споре с саддукеями: «Когда из мертвых воскреснут, тогда не будут ни жениться, ни замуж выходить, но будут как ангелы на небесах. А о мертвых, что они воскреснут, разве не читали вы в книге Моисея, как Бог при купине сказал ему: „Я Бог Авраама, и Бог Исаака, и Бог Иакова? Бог не есть Бог мертвых, но Бог живых“. Мой дорогой Аурелио, я могу только лишь печалиться, читая, с какой враждебностью вы говорите о своем теле, как будто бы это ваш враг, а не оболочка, в которую вам предстоит облечься в день Страшного суда. И снова сошлюсь на апостола Павла, сказавшего:

 

52. вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся.
53. Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, и смертному сему облечься в бессмертие.
54. Когда же тленное сие облечется в нетление и смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: поглощена смерть победою.

 

Поэтому повторяю вам, мой любимый Аурелио: не презирайте своего тела, не бичуйте его, не подвергайте лишениям — ведь когда настанет срок, ему придется подняться из могилы, чтобы встретиться с душой, и таким образом вы окажетесь на Божьем суде в своем нынешнем теле. Воскресение, являясь догматом веры, наделяет тело такой же значимостью, что и душу, и объединяет первое со второй. Слово Иисуса возвестило, что все, абсолютно все люди воскреснут — как праведники, так и грешники. В Символе веры утверждается определенно: „Верую в воскресение плоти“. А на Церковном соборе в Летране было постановлено: „Все люди воскреснут в тех же телах, какие они носят теперь“. О том же самом возвещает и Иоанн в главе 5:

 

28. Не дивитесь сему; ибо наступает время, в которое все находящиеся в гробах услышат глас Сына Божия;
29. и изыдут творившие добро в воскресение жизни, а делавшие зло — в воскресение осуждения.

 

Мой любимый Аурелио, упоминания о воскресении мертвых в Евангелиях столь многочисленны, что я просто не могу приводить их здесь в полном объеме. И что же: когда должно произойти наше воскресение? Несомненно, когда наступит пора предстать перед Всевышним. И судить нас будут не сразу после смерти, как полагает большинство тех, что считают себя христианами, а в день Страшного суда, который свершится только тогда, когда Иисус снова возвратится к нам, — то есть когда наступит второе пришествие и произойдет Апокалипсис. До этого момента на Небесах — как и до сего дня — будет восседать лишь Иисус Христос по правую руку от Господа, а Преисподняя будет представлена одинокой и злобной фигурой Сатаны. И тот, кто подумает, что души дорогих ему мертвецов сейчас пребывают в раю, совершает грех, потому что никто не может войти в Царствие Небесное без того, чтобы прежде не воскресло его тело. Утверждать обратное — значит не признавать один из фундаментальных догматов веры. На самом деле еще во II веке Поликарп именовал сыном Сатаны того, „кто отрицает воскресение мертвых и Страшный суд“. Точно так же полагает и Атенагор, который в своем трактате „De Resurrectione Mortuorum“ утверждает: „Исходя из того, что человек состоит из тела и души, ему не достичь блаженного состояния, пока его тело снова не воссоединится с душой“. Минуций Феликс наблюдает признаки воскресения во всем божественном творении: „Взгляните, как — нам в утешение — сама природа предвещает грядущее воскресение. Заходит и восходит Солнце, звезды гаснут и появляются опять, цветы умирают и распускаются, деревья сбрасывают листву, чтобы зазеленеть вновь. Семена дают жизнь только тогда, когда они лопаются. Также и тело в могиле подобно деревьям, которые прячут будущую зелень под обманчивой сухостью. Также и нам следует дожидаться весны наших тел“.
В писаниях апостолов точно описываются дни второго пришествия, дни конца времен: „Не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся“. Поэтому, Аурелио, не позволяйте себя обманывать тем, что живут рядом с вами в монастыре, изнуряя и бичуя собственное тело, — ведь, наравне с душой, тело есть творение Божье, и одно должно соединиться с другим на веки вечные. Тертуллиан в III веке так высказался по поводу воскресения: „И эта плоть, которую Бог сотворил своими руками и по своему образу, которую он напитал дыханием по подобию собственной жизни, — эта плоть не воскреснет? Эта плоть, которая по стольким признакам есть Бог? Так значит, воскреснет плоть, и, безусловно, та же самая и единая, во всей своей полноте“.
Вы заблуждаетесь, мой любимый Аурелио, если с наивностью ребенка предполагаете, что единственно вашей душе, разлученной с вашим телом, суждено обитать на Небесах или в Аду. Вот оно, свидетельство столь любимого вами Блаженного Августина: „Воскреснет плоть, та же, что была похоронена, та же, что умирает, та же, которую мы видим и осязаем, которая для продолжения жизни имеет нужду в еде и питье; эта плоть, что страдает от боли и недугов, — именно она должна воскреснуть, у грешных для вечной муки, у праведных для преображения“. Следуя за рассуждениями Августина, мы имеем все основания полагать, что невозможно достичь блаженства в Небесах, если душа будет лишена своего тела. А у тех, что заслуживают наказания в преисподней и вечного страдания, не будет возможности испытать на себе огненный ужас, если они не обретут тела, способного чувствовать.
А в отношении вашего письма, в котором вы проклинаете те свои части тела, которые отвлекают ваши помыслы от Господа и, как вы утверждаете, приближают вас к диким животным, — вам следует примириться с той частью, от которой вы отказываетесь и которая все-таки когда-то принесла мне столько блаженства: она тоже будет сопровождать вас в загробной жизни, как утверждает святой и мудрый Фома Аквинский в своем трактате „Summa Theologiae“:„Все органы и члены, составляющие человеческое тело, будут восстановлены при воскресении“. А вот и новый вопрос: каков будет наш вид после воскресения, если учесть, что от рождения до старости наша внешность переменится столько же раз, сколько дней продолжалась наша жизнь. Быть может, мы восстанем из наших могил дряхлыми, немощными и безобразными? Как мы будем выглядеть? Каков будет наш возраст? На это святой Фома и Блаженный Августин отвечают нам, что те, кому суждено отправиться в Царство Небесное, воскреснут, „чтобы обрести совершенство: они воскреснут совершенными“. И грешники тоже воскреснут, сохранив в целости все свои органы, но отправятся на вечную муку.
С другой стороны, учение о воскресении мертвых демонстрирует, что и сама религия вовсе не осуждает существование тела как противного божественному помыслу естества, а, напротив, возвышает его и утверждает вечность его бытия в единении с душой.

24

Лирей, 1347 год

 

Жоффруа де Шарни было известно, что само по себе изображение Христа является проблемой столь же серьезной, сколь и древней. Да, конечно, не осталось никаких следов от течения иконоборцев, в прошлом запрещавшего всякое создание и поклонение портретам, — однако до сих пор никуда не исчезла первая заповедь, прозрачная и непреклонная. Согласно Книге Исхода, Бог-Отец сказал Моисею на горе Синай:

 

20:4. Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли;
20:5. не поклоняйся им и не служи им, ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня (…)

 

Как же могло случиться, что именно Иисус стал первым нарушителем самой главной из заповедей, оставив после себя свое изображение, запечатленное на ткани, для последующего поклонения? Если Иисус Христос поступал наперекор заповедям, тогда возникали сомнения в его божественности и таким образом само учение о Троице оказывалось под подозрением. Отец и Сын не только утрачивают свою единосущность — оставляя свой образ на полотне, Иисус восстает против Бога-Отца. Речь ведь идет не просто об одной из заповедей, а о первой из десяти, что не оставляло места для разночтений. Герцог впервые засомневался в своем предприятии. Он почувствовал страх. Жоффруа де Шарни осознал, что плащаница, которую он собирается изготовить, может быть воспринята не как обыкновенная подделка, а как ересь: она сама по себе являлась противоречием словам Святого Писания. Иегова, осудивший на горе Синай всяческие изображения, не может отказаться от собственного слова. Жоффруа де Шарни понимал, что изображения действуют на толпу более красноречиво и убедительно, чем любой трактат или вероучение; он сознавал, что умело написанная картина, на которой святой побеждает дьявола, произведет более сильный эффект, чем даже само Священное Писание, — учитывая, что подавляющее большинство верующих не умеют читать. Но ему было также известно, что первая заповедь, установленная Богом-Отцом и подтвержденная Христом, запрещает какое бы то ни было поклонение изображениям. У иконоборцев имелись основания, чтобы разрушать любые иконы с человеческим обликом, на самом деле они просто-напросто соблюдали божественную заповедь. В той же Книге Исхода Иегова обрушивается на идолопоклонников из Ханаана:

 

34:13. Жертвенники их разрушьте, столбы их сокрушите, вырубите священные рощи их.
34:17. Не делай себе богов литых.

 

Не было никакой возможности трактовать первую из заповедей как-либо по-другому. Всякое толкование, идущее наперекор прямому значению, являлось не чем иным, как лживыми ухищрениями, которые выдумывали на вселенских соборах, понимая, какой проповеднический потенциал несут в себе зрительные образы. Кстати сказать, евреи всегда хранили верность этой заповеди, и их храмы никогда не украшались человеческими фигурами, животными и вообще рисунками, не имеющими абстрактного характера. Сама идея единого и всемогущего Бога делала немыслимыми какой бы то ни было пантеон и богов, схожих с природными явлениями — такими как дождь, гром или ветер, или связанными с космографией — с солнцем, луной и звездами. Бог, творец Вселенной, был столь грандиозен, что его было невозможно не только изобразить, но даже вообразить. Если человек не в состоянии представить себе границы Вселенной и постичь бесконечность — что может он знать об облике Бога, если Он больше, чем любое число, и обширней, чем сама вечность? Для человека, в его ничтожности, попытка изобразить Создателя всего на свете считалась ересью и оскорблением Бога. Бог был единственным, кто обладал полномочием на творение, на придание материи формы и даже своего образа и подобия. Он мог создать одно существо из ребра другого существа, однако для человека было бы непростительным дерзновением, высокомерным притязанием на место Всевышнего создавать образ либо подобие того, "что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли". С другой стороны, магометане тоже не осмеливались помещать портреты в своих роскошных мечетях. Среди христиан находились и такие, кто называл причиной поразительных побед мусульманских войск их упрямый отказ от изображения человека. Арабское влияние в Византии явилось одним из существенных факторов, породивших движение иконоборцев. То ли под воздействием суеверий, приписывавших этому запрету военную мощь арабов, то ли по естественной склонности согласовывать свои обычаи с обычаями победителей, то ли чтобы получить возможность проповедовать среди исламских войск — в общем, Восточная христианская церковь поспешно обратилась к первой заповеди. В III веке Евсевий провозгласил, что всякое изображение Иисуса противно Священному Писанию, а потому должно считаться идолопоклонничеством. За много лет до него Астерий Амасийский уже сказал: "Не делай копий с Христа; с него довольно уже и унижения Воплощением, которому он подверг себя добровольно, ради нас. А лучше неси в своей душе символический отпечаток бестелесного Слова". "Имеет ли смысл изготавливать реликвию, противоречащую этому священному Слову?" — спрашивал себя герцог, внезапно потерявший уверенность в успехе своего замысла. Наверное, чистым безумием было думать о возрождении древнего течения иконоборцев, которые решили бы спалить полотнище герцога, а заодно — и его самого? Жоффруа де Шарни понимал, что в конечном счете движение иконоборцев явилось результатом незримой войны — борьбы между властями церковными и светскими. Побуждаемые тем же стремлением к богатству, которое направляло и шаги герцога, византийские монахи накапливали в своих церквах разнообразные чудотворные иконы. И вот толпы верующих отправлялись в паломничество и оставляли свои подношения в обмен на право молиться перед святынями о милости. Чем более многочисленны и важны были эти иконы, тем более богатыми и прославленными становились выставлявшие их напоказ монастыри. Вот почему монахи, ясно видя прихожан, преклоняющих колени перед иконами, закрывали глаза на первую заповедь — при этом их сундуки наполнялись и власть их росла. Императоры с беспокойством наблюдали за неудержимым ростом престижа духовенства в ущерб мирской власти. Византийский император Лев Третий был первым, кто заметил, что церковная аристократия — помимо того что она освобождена от уплаты налогов — стала обладательницей обширнейших территорий, а также благодаря владению священными изображениями может рассчитывать на суеверное благоговение народа. Приняв все это во внимание, Лев Третий запретил культ изображений и тем самым остановил безудержный рост власти монашества и на освободившемся месте построил свою абсолютистскую и воинственную державу. Но герцог был далек от наивности: он знал, что смысл Писания может меняться столько раз, сколько потребуется для очередной власти. Однако в тот раз дела зашли слишком далеко; Церковь тогда, рассуждал Жоффруа де Шарни, претендовала на всю полноту власти не только над делами небесными, но и над мирскими, так что Томас Беккет, архиепископ Кентерберийский, позволил себе следующее утверждение: "Положение клирика таково, что он не имеет над собой царя, кроме Христа. Клирики не могут подчиняться мирским правителям, но только их собственному царю, Царю Небесному. Христианским государям надлежит подчинить свою власть власти церковников, а не пытаться возвыситься над ними. Христианским государям следует повиноваться велениям Церкви, а не выказывать собственное могущество; государи должны склонить головы перед епископами, вместо того чтобы их осуждать". Жоффруа де Шарни решил про себя, что для возвращения призрака иконоборчества нет никаких предпосылок. Преследование человеческих изображений теперь уже никому не принесет выгоды. К тому же теперь картины, на которых запечатлены апостолы, Мадонна, Иисус и даже сам Бог-Отец в облике старца с седой бородой — в прежние времена за подобную ересь расплачивались жизнью, — расплодились настолько, что обратного пути уже нет, сказал себе герцог. Вновь воспрянув духом, бодро подволакивая хромую ногу по залам своего лирейского замка, Жоффруа де Шарни опять наполнялся энтузиазмом, готовностью приняться за свое благородное начинание. Можно ведь вспомнить и о том, убеждал себя герцог, что на втором Вселенском соборе в Никее, проходившем в 787 году, дискуссия с иконоборцами была решительным образом прекращена, когда Церкви пришлось признать полезность священных изображений. Разумеется, чтобы поступать противно такой ясной и принципиальной заповеди, церковникам пришлось слегка вмешаться в ход событий. На взгляд Жоффруа де Шарни, их обоснования были скудны и недостаточны; скудость обоснования можно, например, обнаружить в трудах Фомы Аквинского. В своей "Summa Theologiae" святой утверждал, что культ изображения имеет своим объектом не икону как таковую, но самого Бога, которого воплощает в себе эта форма. Таким образом, поклонение, направленное на зримый образ, на нем не останавливается: окончательная его цель — это божество, чьим отражением является икона. С другой стороны, уверяли епископы, когда свершилось падение человека по причине первородного греха и Иегова ушел из его каждодневной жизни, Его образ сделался таким размытым, что в конце концов человечество совершенно его позабыло. И тогда люди начали путать Бога с другими вещами и стали поклоняться им, как будто бы речь шла о богах. Такие фальшивые божества отображались средствами скульптуры, резьбы и живописи. Запрет, содержащийся в первой заповеди, говорили церковники, направлен против подобных изображений и основан на идолопоклонническом характере их культа. К тому же, поскольку иудеи были всего-навсего жалкой горсткой душ, осаждаемых народами, практиковавшими поклонение идолам, Господь пожелал охранить этих избранных от общения с фальшивыми божествами. И все-таки, размышлял Жоффруа де Шарни, эти аргументы были крайне слабыми: невозможно настолько недооценивать древние религии Ближнего Востока; кто осмелится всерьез утверждать, что эти народы не разделяли статую и божество, которое она представляла? Если для них та или иная фигурка, статуя или картина сами по себе являлись божеством, то как объяснить, что одно и то же изображение повторялось по многу раз, но каждый раз получало новое имя? Вот простой пример: в чем заключается принципиальная разница между статуей Анубиса и статуей святого Петра? Разумеется, никому не придет в голову, что каждое новое изображение Петра относится к новому святому — нет, все они отсылают к основателю Церкви; точно так же и египтяне не считали, что каждое изображение Анубиса — это сам по себе новый бог. Древним египтянам можно предъявить обвинение в политеизме, но, уж конечно, же не в тупости. Напротив, продолжал про себя герцог, именно Римская Церковь способствовала почитанию различных Мадонн, как будто бы на самом деле она не была всегда одной и той же: в каждой церкви стояла собственная Богоматерь, и все они как будто бы состязались между собой в чудотворной силе и оказании милостей в обмен на обеты и, разумеется, подаяния. И действительно, каждой из них поклонялись особым способом, и нередко можно было увидеть процессии, в которых статуи Богоматери несли на носилках, как будто бы Мадонны таким образом доказывают преданность своих прихожан. А если к тому же одна из таких фигур плакала кровавыми слезами, ее почитание превращалось в одержимость: к ногам статуи стекались толпы паломников, во что бы то ни стало стремившихся к ней прикоснуться. Как могла Церковь не распознать в подобных церемониях примитивное идолопоклонничество — точно такое же, которое Господь осудил в своих десяти заповедях? И вот, раздумывая о слабости постулатов святого Фомы, герцог неожиданно нашел объяснение, которое показалось ему безупречным. Это было обоснование, которое не только позволяло ему оправдать существование плащаницы, но к тому же обращалось в наиболее весомый аргумент, к которому Церковь прибегала для защиты культа изображений, при этом ничуть не впадая в противоречие с первой заповедью. Это решение не содержало теологических противоречий: пришествие в мир Иисуса Христа, то есть Бога во плоти, должно было вызвать многообразные последствия. В свете такого события учения Ветхого Завета должны были облечься новым смыслом. Первая заповедь могла быть справедливой только ввиду материальной невозможности объять величие Бога: тогда, как следствие, любая человеческая попытка его отобразить оказывалась оскорблением. Лик Божий представлял собой неразрешимую загадку. Бесспорно, все было именно так вплоть до того момента, пока Господь сделался зримым в маленькой деревушке под названием Вифлеем. Первая заповедь, произнесенная Богом, была не менее категоричной и истинной, как и Его последующее решение явиться во плоти, сделаться Христом. И вот, Жоффруа де Шарни завершил безмолвный разговор с самим собой следующим выводом: "Иисус Христос — это зримый образ Бога-Отца". Как и всегда, когда ему требовалось подтвердить какую-нибудь теологическую догадку, он раскрыл Библию, чтобы отыскать в ней неопровержимое доказательство. Он перелистывал страницы наудачу; герцогу смутно помнилось, что он уже встречал рассуждения на эту тему, и он сразу же углубился в Евангелие от Иоанна. После долгих и безуспешных поисков Жоффруа де Шарни, озаренный светом свечи, в конце концов натолкнулся на фрагмент, который разыскивал:

 

14:6. Иисус сказал ему: Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня.
14:7. Если бы вы знали Меня, то знали бы и Отца Моего. И отныне знаете Его и видели Его.
14:8. Филипп сказал Ему: Господи! покажи нам Отца, и довольно для нас.
14:9. Иисус сказал ему: столько времени Я с вами, и ты не знаешь Меня, Филипп? Видевший Меня видел Отца; как же ты говоришь, покажи нам Отца?

 

И вот она перед ним, не менее ясная и прозрачная, чем первая заповедь, мысль, которую он стремился обосновать. Однако выраженная не в светских, земных словах, а произнесенная самим Богом, ставшим человеком. С этой новой точки зрения Священная Плащаница, когда-то покрывавшая тело Христово, будет нести грядущим поколениям такую весть: "Я есмь Отец, Сын и Святой Дух. Вот мой облик, и я запечатлел его на этом полотне, чтобы никто не спутал меня с фальшивыми богами и не впал в идолопоклонничество". Священное полотно было явлено, чтобы удостоверить истинность заповеди, а не опровергнуть ее. И кроме того, плащаница станет аргументом против любого приступа иконоборчества, подтверждением, что сам Иисус через Святой Дух сотворил образ Отца, эмпирическим путем показав сущность Пресвятой Троицы.
Герцог, удовлетворенный гигантской интеллектуальной конструкцией, которую ему удалось построить в течение этой плодотворной ночи, затушил свечу и уснул прямо за столом.
Снаружи солнце начинало карабкаться по виноградной лозе.

25

Tpya, 1347 год

 

Каждую ночь Кристина писала в сумраке монастырской обители, чтобы ее не выдал свет и чтобы настоятельница вновь не застигла ее врасплох. Изможденная, она спешила закончить свою потаенную работу перед рассветом, чтобы успеть спрятать рукопись в библиотеке, пока монастырь все еще спит. Теперь, разделавшись с представлением, что тело — это всего лишь подспорье для вознесения души, девушка захотела, чтобы Аурелио избавился от тенет закона и действовал согласно велениям собственного сознания. Глаза Кристины покраснели от бессонницы и напряжения; она писала:

 

Теперь я хочу поговорить с вами о Законе. По вашим письмам я чувствую, насколько вас мучает необходимость быть верным Божьим законам. И вот я говорю вам: если вы страдаете от того, что верны Господу, вы ему не верны; ведь если вы в самой глубине вашего сознания не считаете Его Закон справедливым, то, возможно, это потому, что законы, которые вы почитаете Божьими, таковыми не являются. С другой стороны, если нам что-то досталось в наследство от проповедей святого Павла, так это, несомненно, незнание закона — поскольку вне нашего сознания не существует закона, способного озарить нас верой. Вот краеугольный камень христианства, вот то, на чем зиждется его отличие от наших предшественников — от иудеев. И, конечно же, не случайно, что именно евреем был первый, кто расслышал самое сокровенное послание Иисуса. Разумеется, я имею в виду Павла, называемого также "иудей из Тарса". Никто лучше святого Павла не мог интерпретировать новую весть, принесенную Мессией народу Израиля. Именно апостол Павел превратил слово Иисуса в богословское учение, но, главное, он был первым, кто увидел, что грандиозность Слова Спасителя такова, что несет в себе неизбежный разрыв с традицией его собственной веры и с его собственными иудейскими ценностями. Не проделай Павел свою гигантскую работу, христианство угасло бы, едва родившись. И нет никакого парадокса в том, что апостол был иудеем из самого ортодоксального колена Израилева — Вениаминова. Только лишь абсолютно чистокровный еврей, в отношении закона — фарисей, мог понять, а поняв, объяснить и распространить по свету, далеко за пределами собственного народа, Вселенскую Весть Иисуса Христа. И, возможно, именно потому, что он был чистым иудеем, он стал самым древним из чистых христиан. Павел обратился в христианство, как и многие другие иудеи. Однако он сделал это уникальным и решительным, способом. Любой иудей мог прислушаться к слову Христа, не изменяя решительным образом своей точки зрения на мироздание и, главное, своих обычаев. Однако Павел тотчас же заметил, что за этим деянием веры стоит изменение самого существенного из иудейских принципов: соотношения религии и закона. Насколько ревностно и уважительно относился он к законам в бытность свою раввином, настолько же быстро, как только Иисус вошел в его сердце, Павел осознал, что новая религия требует абсолютного отказа от всякого закона. Когда Павел преобразился после чудесного явления Христа, он тотчас же принялся проповедовать Слово среди своих единоверцев, но также и среди язычников. Павел, как иудей, говорил о приходе, о смерти и о воскресении еврейского Мессии. Однако его проповедь переходила границы народа Израилева. И вот вскоре он убедился, что народы, не принадлежащие к религии Авраама, с ужасом относятся к обрезанию — первому из законов Священной Книги, Библии, который следовало исполнять в отношении новорожденных ради их же спасения. И тогда Павел в Послании к Римлянам объявил, что человек может обойтись и без обрезания, которое предписывает закон, поскольку оно может совершаться не только с телом, но и с душой.

 

2:25. Обрезание полезно, если исполняешь закон; а если ты преступник закона, то обрезание твое стало необрезанием.
2:26. Итак, если необрезанный соблюдает постановления закона, то его необрезание не вменится ли ему в обрезание?
2:27. И необрезанный по природе, исполняющий закон, не осудит ли тебя, преступника закона при Писании и обрезании?
2:28. Ибо не тот Иудей, кто таков по наружности, и не то обрезание, которое наружно, на плоти;
2:29. но тот Иудей, кто внутренно таков, и то обрезание, которое в сердце, по духу, а не по букве: ему и похвала не от людей, но от Бога.

 

Новообращенные язычники, казалось, вовсе не стремились признавать это правило, как и почти всю совокупность еврейских законов. Этих людей было очень сложно убедить, что христианство, приходящее из Иудеи, не имеет ничего общего с верой иудеев. И тогда, чем больше пытался Павел донести слово иудейского Мессии, тем яснее он понимал, что сможет преуспеть, только если сам он — парадоксальным образом — перестанет быть иудеем. Однако, с другой стороны, чем многочисленнее становились язычники, которых апостолу удавалось обратить, тем дальше распространялась Священная Книга иудеев — Библия. Христианство переставало быть событием, имевшим отношение только к сынам Израилевым; теперь оно простиралось на все народы, но в то же время было связано нерушимым мостом с еврейской традицией, поскольку Иисус происходил из дома Давидова.

 

3:28. Неужели Бог есть Бог Иудеев только, а не и язычников? Конечно, и язычников,
3:30. потому что один Бог, Который оправдает обрезанных по вере и необрезанных через веру.

 

Моисеев закон, чтобы распахнуть себя для язычников, теперь должен был оторваться от собственных корней и перестать быть законом. И в тоже время пророчество Ветхого Завета получало свое исполнение в фигуре Христа — Мессии. Однако чтобы выстроить свою теологическую систему, Павел должен был порвать с Законом. На самом, деле иудейский Закон содержал в себе шестьсот тринадцать предписаний, которые невозможно было даже запомнить. Павел обнаружил, что соблюдение Закона является требованием, основание которого не связано с убежденностью, но диктуется принуждением, и что ничего из того, что совершается по необходимости, а не исходит из сердца и разума, не может привести к спасению. Почему действие, не имеющее никакого значения, просто предписанное законом — речь идет об обрезании, — должно стать залогом спасения? Для святого Павла не существовало иного пути к спасению, помимо пути веры, которую не мог определить ни один человек — только Бог. О его величии свидетельствовала не только человеческая жизнь на земле, не только поступки, но в первую очередь обращение человека к Богу посредством веры. А это есть нечто, что происходит между душою человека и Господом; не существует способа перевести эту религиозную связь в рамки закона, потому что ничто не достигнет такой высоты, как взгляд Бога. И вот в том же послании апостол Павел говорит, что единственный способ доказать свою веру — это стать как те язычники, которые

 

2:15. показывают, что дело закона у них написано в сердцах, о чем свидетельствует совесть их и мысли их, то обвиняющие, то оправдывающие одна другую.

 

Спасение возможно только в том случае, если человек, изучивший Евангелия, избирает Бога — таким и только таким образом Бог избирает человека. Павел был самым верным приверженцем свободы. А чтобы соединиться с Христом через осознанный выбор, нужно было освободиться от закона.

 

3:28. Ибо мы признаём, что человек оправдывается верою, независимо от дел закона.
2:1. Итак, неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же.

 

Павел считает, что не может называться христианином тот, кто осмеливается судить своих ближних. Закон не только лишается своего первоначалия; свобода воли становится более значимой, чем суждение о верности того или иного выбора.

 

2:3. Неужели думаешь ты, человек, что избежишь суда Божия, осуждая делающих такие дела и (сам) делая то же?

 

Эта фраза совершенно определенна: суд над ближним теперь превращается в грех — грех, осуждать за который может только Господь и никто, кроме Господа.

 

2:14… ибо когда язычники, не имеющие закона, по природе законное делают, то, не имея закона, они сами себе закон.

 

Здесь Павел имеет в виду тех, кто, не будучи евреями, не знают закона, явленного через Моисея, и все-таки могут надеяться на спасение в той мере, в какой воспримут слово Иисуса и понесут его истину в своих сердцах, хотя и не подчиняясь предписанным нормам. Таким образом, в учении апостола Павла вера не привязана к закону записанному, распространившемуся изустно или же привнесенному в мир каким-нибудь человеком, — нет, она являет себя только тогда, если люди

 

2:15. показывают, что дело закона у них написано в сердцах, о чем свидетельствует совесть их и мысли их, то обвиняющие, то оправдывающие одна другую.

 

Однако святой Павел пошел намного дальше: он не только осмеливается порвать с законом, но и осуждает его. Как явствует из его собственных слов, закон — это семя греха, проклятое зерно, которое, именуя запретные дела, их взращивает, их превозносит и распространяет. Закон, мой любимый Аурелио, несет в своем произнесении нарушение самого себя,

 

4:13. ибо закон производит гнев, потому что где нет закона, нет и преступления.

 

Итак, скрижали закона оказываются десятью заповедями грехов, которые, быть может, грешникам никогда бы не пришло в голову совершить, если бы Моисей, возгласив о них, не сообщил об их возможности. Тот же Павел обвиняет себя в собственных грехах, которые совершил, будучи рабом закона:

 

7:7. Но я не иначе узнал грех, как посредством закона. Ибо я не понимал бы и пожелания, если бы закон не говорил: не пожелай.
7:8. Но грех, взяв повод от заповеди, произвел во мне всякое пожелание: ибо без закона грех мертв.

 

Прежде зло не обитало в душе человеческой, однако после обращения Моисея к своему народу грех пустил там свои ростки, приняв форму закона. Такая точка зрения поясняется Павлом в притче о вдове:

 

7:2. Замужняя женщина привязана законом к живому мужу; а если умрет муж, она освобождается от закона замужества.
7:3. Посему, если при живом муже выйдет за другого, называется прелюбодейцею; если же умрет муж, она свободна от закона и не будет прелюбодейцею, выйдя за другого мужа.
7:4. Так и вы, братия мои, умерли для закона телом Христовым, чтобы принадлежать другому, Воскресшему из мертвых, да приносим плод Богу.

 

Итак, вера есть семя жизни, а закон — семя смерти. С другой стороны, законы упрочивают себя в форме письменного слова, и в той же мере упрочивает себя зло:

 

7:9. Я жил некогда без закона; но когда пришла заповедь, то грех ожил,
7:10. а я умер; и таким образом заповедь, данная для жизни, послужила мне к смерти.

 

Следующее утверждение целиком заключает в себе суть учения Павла. В нескольких словах он говорит о том, сколь малого достаточно, чтобы оставаться верным Иисусу — даже не зная ни об одном из законов, записанных или выбитых на каменных скрижалях:

 

13:8. Не оставайтесь должными никому ничем, кроме взаимной любви; ибо любящий другого исполнил закон.

26

Лирей, 1347 год

 

Жоффруа де Шарни должен был раз и навсегда решить, какой облик получит Христос на его плащанице. После кропотливого изучения всех известных ему изображений, отвергнув a priori сомнительного черного Христа, он также отказался от использования раннехристианского изображения Доброго Пастыря, поскольку, как он решил для себя, оно не претендовало на портретное сходство, являясь лишь символом Спасителя. Герцог погладил указательным пальцем золотой solidus, лежавший у него на ладони; подушечка пальца узнала фигуру Вседержителя на его поверхности. Несомненно, это было изображение Иисуса Христа, которое производило наибольшее впечатление и действовало не только на него, но и на большинство верующих. Жоффруа де Шарни наконец принял решение: для своей плащаницы он создаст фигуру на основе этого образа. Герцог снова потянулся к бумаге и углю и решительными движениями, но не слишком ловко нарисовал Христа, стараясь копировать фигуру Пантократора; сначала Жоффруа де Шарни изобразил его анфас, потом, стараясь сохранить симметрию, — со спины, словно бы это были два тела, соприкасающиеся головами. Прекрасно, подумал он, теперь решен не только вопрос, как будет выглядеть его Иисус, но и каким образом он будет расположен на полотне. Однако предстояло еще определиться с техникой. Герцог знал о технике живописи не слишком много. И все-таки он не хотел оставлять решение этого основополагающего вопроса на волю живописца. Герцог верил в творческий потенциал незнания. Он считал, что — именно в силу его неведения законов живописи — обладает всеми возможностями для создания абсолютно новой техники. Жоффруа де Шарни хотел изобрести никем не освоенный способ отображения, который, не походя ни на один из известных, заставлял бы поверить, что его плащаница сотворена чудотворным образом. Герцог уже решил, что в качестве красителя не годится кровь или вещество, на нее похожее, — как это было в случае с плащаницей из Овьедо. Герцогу не нравилась мысль о темперной живописи, которую использовали для фресок. Он был знаком и с новомодной техникой, к которой прибегали некоторые итальянские художники, связывавшие красители с помощью масел. Их картины отличались невиданным блеском и свечением, и все-таки, решил для себя герцог, они столь же блестящи, сколь и неестественны. Жоффруа де Шарни то вертел solidus между пальцами, то опускал на поверхность стола и рассматривал, словно пытаясь добиться от него окончательного ответа на все свои вопросы. И вот, нервно поигрывая монетой, герцог пытался вспомнить какой-нибудь предмет, который Церковь наделяла статусом чудотворного. Он долго рылся в своей памяти без особого успеха, непроизвольно чирикая угольком по бумаге. Это должна быть настоящая икона, решил для себя герцог. Не успел он прошептать два последних слова, как в его памяти возникло имя: Вероника. Вначале герцог сам удивился появлению этого женского имени, однако же быстро понял, откуда оно взялось: это слово происходило от латинского "vera icon", то есть "подлинная икона". Только тогда он вспомнил легенду о покрывале Вероники.
Согласно распространенному древнему преданию, следов которого в Евангелиях нет, во время Страстей Христовых, когда Иисус шел по Via Crucis, а Симон помогал ему нести крест, перед ними остановилась женщина в богатых одеждах. Это была Серафия, жена Сираха, члена Синедриона, однако в дальнейшем, после происшедшего с ней чуда, она стала известна под именем Вероника. Предание гласило, что Серафия, рядом с которой стояла ее малолетняя дочь, предложила Иисусу чашу вина, чтобы уменьшить его страдания и утолить жажду. Голова и плечи женщины были покрыты платком. В ту же минуту появилась стража, и тогда девочка поспешила спрятать чашу, а сама Серафия протянула Иисусу свой платок, чтобы отереть пот и промокнуть кровь. Спаситель приложил платок к лицу и, поблагодарив, вернул его женщине. Серафия поцеловала ткань и спрятала ее под одеждой, а дочь ее снова протянула Иисусу чашу с вином, но солдаты не позволили ему к ней притронуться. Когда Серафия вернулась домой, она расстелила платок на столе и почти что лишилась чувств, увидев, что сделалось с полотном: на ткани запечатлелся окровавленный лик Христа. Вспоминая весь этот рассказ, герцог продолжал чиркать по поверхности бумаги. Считалось, что полотнище это было соткано из тонкой шерсти и длина его троекратно превосходила ширину. Если верить преданию, Вероника повесила платок в изголовье своей кровати. После ее смерти он, при посредничестве апостолов, перешел во владение Церкви. Однако же герцогу де Шарни было неизвестно, что говорило предание о дальнейшей судьбе платка, и по меньшей мере загадочным оставался тот факт, что никто из евангелистов не упомянул о подобном чуде. Вот о чем размышлял герцог, когда, взглянув на бумагу, которой пользовался для записей, он чуть было не лишился чувств, как та самая Вероника: Жоффруа де Шарни увидел, что в центре листа чудесным образом возник лик Христа, взиравшего на него кротким взглядом.

27

Лирей, 1347 год

 

Кристина, видя, что рассветный час совсем уже близок, снова погрузила перо в чернильницу, пытаясь обогнать бег часов. Усталость и нехватка сна потрудились над ее состоянием: глаза ее пылали, спина ныла от непосильной боли, а головокружение, которое, казалось, вертело вокруг нее всю комнату, почти что лишало девушку рассудка. И все же, несмотря ни на что, она не останавливалась. Кристина прижалась лбом к холодному камню стены и. собравшись с чувствами, продолжала:

 

Посмотрите, мой любимый Аурелио, как легко было бы найти замену закону, если бы каждый из нас проникся простой фразой: "Возлюбите друг друга". Представьте, насколько бы переменился мир, если бы мы постигли глубочайший и бесхитростный смысл этих нескольких слов. Весь корпус римского права с его величием и его заблуждениями, все своды законов и заумные трактаты, вся юриспруденция утратила бы свое значение. Вся совокупность Моисеева закона, отраженная в Талмуде, все канонические иудейские предписания точно также исчезли бы за ненадобностью. Правосудие, на котором зиждется идеальное государство древних греков, лишилось бы своего смысла при свете этого простого речения. Закон, мой любимый Аурелио, вместо того чтобы отображать праведность всякого народа, выставляет напоказ потаенное желание от нее отступить. Чем более жестоки и беспощадны будут законы, тем более жестоки и беспощадны будут преступления. Те, что приказывают разжигать все больше костров, дабы воспротивиться греху, ереси и преступлению, просто-напросто добавляют огонь к огню и умножают грех, ересь и преступления. Чем тщательнее проработан официальный свод законов, тем изощреннее оказываются способы его обойти. Не закон является производным от преступления, но преступление есть производное от закона. Не предписание есть результат греха, а грех — результат предписания. Разве вкусил бы Адам плод с древа, если бы Господь ему этого не запретил? Вначале был запрет — то есть закон, а потом грех. Развитие народа должно быть отмечено не усовершенствованием его законов, а возможностью обходится без них. В Царствии Небесном не может быть никакого закона — так зачем же ждать этого неопределенного срока? Почему бы не освободиться от закона здесь и сейчас? Если мы и вправду должны верить, что любовь Иисуса совьет гнездо в наших сердцах и распространится на каждого из нас, если мы и вправду почитаем истинным слово, говорящее нам: "Возлюбите друг друга", — тогда для чего нам закон?
Аурелио, не считайте, что вы добродетельны, раз вы ревностно соблюдаете закон. Закон — он в вашем сердце, он нигде не записан. И то, что вы почитаете благим, таковым и будет — если это ваше убеждение, а не потому, что закон это позволяет или осуждает. И будет столько же законов, сколько есть на свете людей. И вот еще что говорит Павел в своем Послании к Римлянам в отношении закона и соблюдения поста:

 

14:2. Ибо иной уверен, что можно есть все, а немощный ест овощи.
14:3. Кто ест, не уничижай того, кто не ест; и кто не ест, не осуждай того, кто ест, потому что Бог принял его.

 

И никто не имеет права судить своего ближнего, если каждый убежден, что поступает правильно. И никто не может научить нас, что правильно, а что нет, — ведь такая уверенность заложена в нашем сердце, и никто, кроме Господа, не знает, творим ли мы добро или зло.

 

14:4. Кто ты, осуждающий чужого раба? Перед своим Господом стоит он или падает. И будет восставлен, ибо силен Бог восставить его.
14:5. Иной отличает день от дня, а другой судит о всяком дне равно. Всякий поступай по удостоверению своего ума.

 

Вот как нам следует жить, и, надеюсь, именно так когда-нибудь станет жить человечество: не привязывая себя к закону и в согласии лишь с тем, что говорит его собственное разумение. Неужели то, что я говорю, похоже на ересь? Как смогут меня осудить учителя Церкви, если я утверждаю, что не нуждаюсь в том, чтобы Их Преосвященства указывали мне, что есть добро, а что есть зло? Не сомневаюсь, что они отправили бы на костер и самого святого Павла, поскольку этот апостол утверждал:

 

14:13. Не станем же более судить друг друга, а лучше судите о том, как бы не подавать брату случая к преткновению или соблазну.
14:14. Я знаю и уверен в Господе Иисусе, что нет ничего в себе самом нечистого; только почитающему что-либо нечистым, тому нечисто.

 

Аурелио, я говорю вам это на случай, если в вашем сердце останется какое-то сомнение: я люблю вас так же, как и в тот день, когда вручила вам свое тело и свою душу. И я не считаю свой поступок нечистым. В самых глубинах своей души я знаю, что моя любовь — это самое чистое, что живет в моем сердце. Если вы, в самом своем заветном из тайников души, полагаете, что воспоминание обо мне вам отвратительно, я никогда больше не стану вам писать. Однако я убеждена, что это не так.

28

Герцог не осмеливался прикоснуться к бумаге, на поверхности которой чудесным образом появился лик Иисуса Христа. Жоффруа де Шарни простерся навзничь перед ножками стола, трижды перекрестился и возвел взгляд к небесам, словно в поисках объяснения.
— Спасибо, Господи, — повторял он раз за разом, стоя на коленях на полу, не в силах окончательно поверить в происшедшее.
Но неожиданно герцогу стало страшно. У него появилось тревожное подозрение, что, быть может, он начисто утратил рассудок; а вдруг, подумал он, усталость после стольких бессонных ночей и его постоянные размышления только лишь о плащаницах, покровах, платках и всякого рода чудесных изображениях лишили его здравого разумения и у него появились галлюцинации? Жоффруа де Шарни снова взглянул на лист бумаги — да, действительно, там было совершенное изображение Спасителя. Хотя "совершенное" — это не самое подходящее слово. Было в этом рисунке что-то странное, отличавшее его от всех привычных изображений и придававшее ему сверхъестественный характер, хотя герцогу и не удавалось уловить, в чем именно здесь дело. И тогда Жоффруа де Шарни взял бумагу со стола — и чуть не помер от разочарования. Его душе так хотелось верить в чудесное запечатление Лика Божьего, что герцог не обратил внимания на собственную свою уловку. Увидев под листом бумаги большую монету, он все понял. Изображение проступило на листе из-за случайного трения уголька о выпуклую поверхность монеты. Герцог не заметил, что золотой solidus попал под бумагу и послужил печаткой — подобным образом, только наоборот, изготавливают гравюры. Solidus неожиданно послужил барельефом, который — под давлением угля о бумагу — перевел на нее фигуру Пантократора с монеты. Сначала герцог де Шарни сильно расстроился, осознав, что никакого чуда не произошло; но все-таки, заново рассмотрев изображение, он подумал, что, как бы то ни было, на рисунок стоило обратить пристальное внимание. Странность этого лица заключалась в том, что — в отличие от привычных портретов — вся фигура была нарисована одним цветом — цветом угля, но то, что должно было выглядеть черным, выглядело белым, и наоборот. Эта особенность придавала изображению неожиданную неправильность, что соответствовало представлению о чуде как о чем-то отличном от привычного порядка вещей. И тогда герцога снова охватило возбуждение: если этому рисунку удалось перехитрить его проницательные глаза и заставить поверить, что здесь не обошлось без божественного вмешательства, значит, художник, который использует такую же технику с опытностью, мастерством и знанием дела, сумеет обмануть самый искушенный взгляд и самый скептический ум.
Холодный ветер ворвался сквозь окошечко в комнату, затрепетало пламя свечи, озарявшее изнуренное лицо Жоффруа де Шарни. Это предвестье большой бури оторвало герцога от его благостных мечтаний. Стояла уже глухая ночь. Тяжкий труд наконец-то оказался вознагражден: теперь герцог знал, как будет выглядеть Христос на его плащанице. Фигура Вседержителя с монеты, случайно отпечатавшаяся на бумаге, производила ошеломляющее впечатление. Художнику оставалось только воспроизвести это изображение в человеческий рост; не хватало только полотнища и, разумеется, модели, которая заменит собой solidus. Полотно герцог приобрел у венецианского торговца тканями. Что касается второго необходимого элемента, у герцога уже были идеи, как и где его раздобыть.
Жоффруа де Шарни заснул в убеждении, что Бог на его стороне: если рисунок, отпечатавшийся на бумаге, и не был чудом, то по крайней мере без откровения здесь не обошлось.

29

Труа, 1348 год

 

Из переписки, связывавшей Кристину и Аурелио, возникло обширное и неожиданное литературное произведение, составленное не только из писем, которые были отправлены по назначению. У Кристины со временем накопились сотни писем, которые она так и не послала Аурелио. Без ведома девушки — и даже в чем-то против ее воли — ее записки превратились в книгу или, если выражаться совсем точно, в две книги, хотя вначале она ни к чему подобному не стремилась. Потратив на писание большую часть ночи, Кристина перед рассветом пробиралась в библиотеку и прятала плоды своей работы на одной из самых верхних полок, укрывая свои рукописи среди множества других. Однажды девушке показалось, что бумаги размещены не в том порядке, в каком она их оставила. Но она подумала, что, должно быть, это ложное ощущение, следствие крайней усталости. С другой стороны, рассуждала Кристина, никто ее ни в чем не обвинял, а это означает, что настоятельнице ничего не известно о ее еретических писаниях. Молодая монахиня не придавала этому происшествию никакого значения, пока оно не повторилось еще раз; однажды у Кристины снова возникло смутное ощущение, что кое-какие бумаги находятся не на своем месте — а если на своем, то лишь потому, что кто-то постарался замаскировать свое вторжение. Первым побуждением Кристины было немедленно забрать из библиотеки все свои бумаги и поискать для них другое укрытие. Однако потом девушка подумала, что если кто-то читал ее записи, то, куда бы она их ни перепрятала, все равно ее уже ожидают серьезные проблемы. Ей нужно было выяснить, открылся ли ее опасный секрет чьему-то нескромному взгляду на самом деле или все это не больше чем необоснованное подозрение. И тогда на следующее утро, снова просидев целую ночь над своими записями, Кристина добавила в тайник новую партию страниц, проложив между ними тонкую нитку и собственный волос. Теперь оставалось только ждать. С другой стороны, Кристина не замечала, чтобы мать Мишель как-то переменила к ней свое отношение. У Кристины не было особой близости с ее сестрами по монастырю, но в этот день ей стало казаться, что некоторые из них ее избегают, словно бы стремятся не встречаться с ней взглядами и не допускать разговоров. Девушке стало страшно. Она дожидалась ночи с нетерпением — и в то же время, противореча сама себе, желала, чтобы день никогда не закончился. После ужина она удалилась в свою комнату. Кристина, как и всегда, попыталась продолжать свои записи, однако от волнения руки ее дрожали и она не могла сосредоточиться ни на какой мысли. Девушка металась в стенах своей крохотной кельи, словно зверь в клетке, а время как будто бы отказывалось двигаться. Кристина попыталась заснуть, но сердце ее билось с такой силой, точно кто-то ее постоянно трясет, лишь бы не дать смежить веки. Когда наконец-то забрезжил рассвет, она поспешно, но скрытно направилась к библиотеке. Сначала Кристина осторожно заглянула внутрь; никого там не обнаружив, она вошла. Проверила полку — ее рукописи лежали на месте. Их действительно сложно было отличить от других, да и добраться до них было не просто. И тогда Кристина решила, что беспокоилась напрасно. Неожиданно успокоившись, она приставила к шкафу лестницу и поднялась к сумрачным высотам под самым потолком. Когда бумаги оказались у нее в руках, девушка с ужасом обнаружила, что ни волоса, ни нитки в бумагах нет.
В течение последующих дней Кристина пыталась вычислить, кто же из монахинь роется в ее записях, и молилась, чтобы это была не настоятельница. Она заводила с сестрами поверхностные на вид разговоры, стремясь отгадать, кто из них мог что-то знать о ее письмах, однако никто не сказал ничего подозрительного. И тогда Кристина решила спрятаться на ночь в библиотеке, чтобы застать непрошеную гостью на месте. В треугольном проеме приставной лестницы был сделан маленький чердачок — там хранились метлы и другие принадлежности для уборки. Кристина укрылась внутри этой каморки и подсматривала сквозь щель между дверными створками, ожидая появления той, что шныряет в ее бумагах с неуловимостью крысы. Девушке пришлось скрючиться в три погибели, вписывая свою стройную фигуру в этот маленький треугольник. Время шло, и сидение в засаде превратилось в настоящую пытку: спина, которая пыталась принять форму острого угла, разболелась настолько, что становилось трудно дышать; икры, которым приходилось выдерживать вес почти всего тела, сводило судорогой так, что Кристина не могла сдержать слезы. В тот самый момент, когда она решилась отказаться от своего намерения по причине невыносимой боли, раздался скрип петель библиотечной двери; сердце Кристины чуть было не перевернулось в ее груди. Ей удалось расслышать шаги вновь прибывшей и различить ее силуэт, однако узнать укрытое чепцом лицо было невозможно. Сквозь щелку в дверце Кристина наблюдала за тем, как монахиня двигает лестницу и поднимается к полке, где лежали тайные рукописи. Добравшись до бумаг, она спустила их вниз и уселась за длинный стол. И так и застыла — положив рукопись перед собой, переплетя пальцы и уставившись взглядом в неясную точку на потолке. Кристина с изумлением обнаружила, что монахиня, лицо которой ей по-прежнему не удавалось разглядеть, не читает ее записи. Еле-еле стоящая на ногах, измученная болью во всем неестественно выгнутом теле, по-прежнему скрытая лестницей от посторонних глаз, Кристина пыталась принять хоть немного менее болезненное положение, при этом избегая всяческого предательского шума, когда услышала, что дверь снова открывается. Девушка поразилась еще больше: в библиотеку вошла еще одна монахиня и уселась рядом с первой. Теперь уже две фигуры смотрели на бумаги, не читая их. Кристина не находила объяснения этой странной ситуации. Она все еще раздумывала над ответом, когда дверь распахнулась в третий раз: теперь сразу три послушницы вошли в помещение и тоже расселись вокруг рукописи. Дверь не успела захлопнуться за ними, а в библиотеку уже крадучись входили еще пять сестер. Кристина испугалась: она решила, что происходит нечто вроде верховного судилища in absentia и что суд вершат над ней и над ее записями. Ее охватил панический ужас перед тем, что казалось женским инквизиторским трибуналом. Неожиданно молчание было нарушено: одна из сестер — та, что сидела во главе стола, — принялась читать вслух тайные писания Кристины. Она читала шепотом, в тусклом свете одной свечки, словно совершала противозаконное деяние. Остальные монахини внимали, превратившись в слух. Ноги Кристины сделались как ватные — теперь уже не из-за крайней неестественности ее позы, а потому, что девушка впервые слушала, как чужие уста повторяют ее слова, которые не побоялись поставить под сомнение железные монастырские правила. Возможность допущения христианской любви к ближнему не только как к сущности чисто духовной, но помимо этого облеченной телом — вместилищем души, как можно было вывести из учения о воскресении мертвых, — это противоречило наставлениям, которые монахини каждодневно выслушивали от аббатисы. И хотя поучения матери-настоятельницы не соответствовали ее пламенным упражнениям в экзорцизме, когда демонов изгоняли, заставляя сгорать на костре плотского наслаждения, аббатиса никогда бы не потерпела доктринальной защиты чувственности. Однако когда глаза Кристины привыкли к полумраку, она заметила, что мать Мишель не присутствует при публичном чтении ее писаний. Молодой сочинительнице стало невыразимо стыдно, когда чтица добралась до воспоминаний о ее секретной связи с Аурелио и ее неприкрытые любовные признания оказались выставлены на всеобщее обозрение. Но она была окончательно сражена, увидев, что во время чтения самых сокровенных и трогательных фрагментов большинство монахинь рыдали от нахлынувших чувств. А еще Кристине показалось, что в тех местах, где она подвергала сомнению правомочность власти церковников, обвиняя их в том, что они живут подобно аристократам — в противоположность строгому поведению Христа, — ее сестры решительно кивали головами. То же самое происходило и всякий раз, когда старшая из сестер читала о том, почему принятие Христа означает разрыв с законом, в то время как Церковь мнит себя абсолютной блюстительницей закона и, объединяясь с властью государей, предлагает им в качестве поддержки свое каноническое право — как будто бы два этих последних термина не противоречат друг другу. А если учесть, что ни верблюды, ни иголки не изменились в размерах с той эпохи, когда проповедовал Иисус, то у порфироносных кардиналов не было никаких оснований прекращать обличать богатство и начисто отворачиваться от бедных.
Кристина так и не успела постичь, в чем же смысл этого сборища, на котором выставлялось на всеобщее обозрение то, что она никак не предназначала для посторонних глаз: девушка не смогла больше выносить мучений от нахождения внутри крохотного деревянного треугольника и, неловко шевельнувшись, неожиданно потеряла равновесие. К ужасу ее сестер по монастырю, дверцы каморки под приставной лестницей вдруг распахнулись настежь, и все увидели, как сочинительница святотатственных текстов, которые они читали вслух, падает на пол с этой верхотуры. Когда Кристина поднялась на ноги, она заметила, что сестры взирают на нее с робостью. Девушка не сразу сообразила, что это они чувствуют себя застигнутыми на месте преступления. В конце концов одна из монахинь встала из-за стола и обратилась к Кристине умоляющим тоном:
— Моя госпожа, прости нам нашу бесцеремонность, но твои записи — это самое высокое из учений, такое же, как Евангелия.
Другая сестра молитвенно сложила ладони и, словно обращаясь к высокопоставленной особе, прибавила:
— Мы все — твои рабыни. Пожалуйста, не доноси на нас матери-настоятельнице.
Кристина была настолько растеряна, что не могла произнести ни слова. После той ночи Кристина против своей воли превратилась в нечто вроде духовной наставницы для горстки монахинь, которые втайне ее боготворили. Они вскоре сплотились в некое подобие подпольного сообщества, которому в ближайшем будущем предстояло внести настоящий раскол в монастырскую жизнь. Переписка между Кристиной и Аурелио, которая до этого момента была лишь тонкой ниточкой, сделалась связующим звеном между мужской и женской обителями. Постепенно между двумя монастырями выстраивался мост, прибавлявший в прочности день ото дня: теперь уже письмами обменивались не только эти двое — их примеру последовали и другие молодые монахи и послушницы. Монастыри находились почти что по соседству — и все-таки до сей поры они казались двумя изолированными вселенными. Однако когда завязалась переписка, их обитатели почувствовали себя близкими, и не только духовно: неожиданно они почувствовали, что и физически близки друг другу. Обмен мнениями и впечатлениями об их раздельном существовании взаперти заставил этих женщин и мужчин увидеть, что они понапрасну растрачивают свои дни в заточении этих стен, что их судьбами управляют сластолюбивые педерасты, волки в облачениях пастырей. Письма были полны сомнений, но в них проглядывало и открытие истины, несущей в себе негодование, но также и глубокую нежность. Из строк этих посланий рождались романы по переписке; начали появляться стихи, исполненные любви, а еще юношеской чувственности.
Восстанию молодых монашков и послушниц суждено было вспыхнуть очень скоро — скорее даже, чем подозревали они сами.
Назад: 1 Дом Божий
Дальше: 2 Вильявисьоса