Книга: Жена авиатора
Назад: Глава двадцатая
Дальше: Глава двадцать вторая

Глава двадцать первая

1974

 

Острая лейкемия – таким был диагноз. Чарльз стал быстро уставать, что было так нетипично для него. Он потерял вес, сильно потел по ночам. С присущей ему скрупулезностью он сделал список всех симптомов, постоянно следил за ними и вел записи.
Он позвонил мне поздним вечером 1972 года. Я находилась в Дарьене, отдыхала в гостиной перед камином, в котором уютно горел огонь. Чарльз пятнадцать минут расспрашивал меня про погоду, интересовался, достаточно ли у меня заготовлено дров, не залезают ли еноты в мусорные контейнеры и не забываю ли я вынуть почту. Ему надо было знать, достаточно ли рано я обедаю (что, по его мнению, было гораздо полезнее). Потом он напомнил мне о необходимости записывать стоимость всех продуктов в бухгалтерскую книгу.
Когда все вопросы были заданы, по ту сторону телефонной линии наступила пауза. Через полуоткрытую дверь кухни я слышала звон бокалов, звуки колки льда. Я нетерпеливо посмотрела на часы, стоявшие на каминной доске. Мне не хотелось тратить это драгоценное время на бессмысленные телефонные разговоры.
– Чарльз, если это все…
– У меня рак. Лейкемия. Врачи были очень осторожны в своих диагнозах. Пока только ранняя стадия, и они рекомендуют радиоактивное облучение.
– О господи. – Я грохнулась на кушетку, как будто у меня отнялись ноги.
– Я понимаю, что причиняю тебе неудобства, но не могла бы ты завтра приехать в город?
– Где ты? Когда ты приехал? Я думала, что ты на Филиппинах.
– Я приехал два дня назад. Не могла бы ты связаться с доктором Этчли? Если у него нет вызовов на сегодня.
– Да, думаю, что смогу.
Я почувствовала, как кровь бросилась мне в лицо.
– Не могла бы ты узнать у него имя лучшего онколога в Нью-Йорке? Я уверен, что у меня вполне нормальные врачи, но, принимая во внимание диагноз, считаю недальновидным не выслушать мнение других специалистов.
– Конечно, Чарльз. Как ты? У тебя все в порядке? Господи, что я говорю, конечно, нет. Но как ты это переносишь?
Хотя я знала ответ. После сорока пяти лет совместной жизни я его знала.
Он сейчас составлял список вопросов, которые хотел задать врачам. Он уже связался с Пан Ам, чтобы изменить график своей работы. Я знала, что с ним его потрепанная дорожная сумка, в которой имеется маленькая аптечка и пара смен белья, которое он собирался выстирать в раковине в ванной комнате отеля, потому что никогда не брал ничего лишнего. Хотя вся его одежда – та, что была необходима на островах, – старые шорты и теннисные туфли, – совершенно не годилась для Нью-Йорка в марте месяце. Мне надо будет привезти ему подходящую одежду.
– Со мной все в порядке. Прошло уже несколько часов, как я узнал об этом, так что у меня было время переварить эту новость.
– Несколько часов? Тебе понадобилось всего несколько часов?
И, несмотря на тяжкий, холодный ужас, наполнивший то пространство, где раньше находился мой желудок, я рассмеялась.
– Да. – Его голос стал жестким, он не понимал, почему я смеюсь.
– Чарльз, постарайся не поддаваться панике. Возможно, это ложный диагноз. Давай подождем, пока здешние доктора не осмотрят тебя.
Я почувствовала в его голосе раздражение. Он прорычал в телефон:
– Это не ложный диагноз. Я взял медицинский справочник и сам проверил все симптомы. Надеюсь, что облучение поможет, как бывает со многими видами рака.
– Хорошо. Что еще я могу сделать?
– Ничего. Приезжай не раньше завтрашнего дня, потому что я не хочу, чтобы ты вела машину в темноте. Пожалуйста, не говори детям. Нет причин огорчать их, и, конечно, нежелательна любая огласка. Если кто-нибудь спросит, скажи, что я подхватил вирус в джунглях.
– Хорошо. Чарльз, постарайся выспаться. Утром я приеду.
– И ты тоже. И желаю хорошо провести вечер.
Я повесила трубку и снова рассмеялась.
Дверь кухни распахнулась, и Дана приветствовал меня веселой улыбкой и подносом с коктейлями в руках.
– Давай отправимся завтра на шоу? Один мой пациент предложил билеты на «Короткую ночную мелодию». Мне бы очень хотелось посмотреть ее, потому что… Что? Что случилось, Энн?
Я покачала головой и постаралась успокоиться, но не смогла сдержать сдавленного рыдания.
– Чарльз. Он только что звонил. Дана, он болен. Лейкемия. Не помню, как точно звучит диагноз. Он сейчас в городе и просил меня… – о боже, тебя! – не смог бы ты рекомендовать…
Я остановилась, не в силах говорить дальше, и упала в столь знакомые объятия Даны. Он прижал меня к груди и зашептал что-то успокаивающее, усаживая меня на кушетку. Я положила голову ему на плечо, ожидая, когда высохнут слезы на щеках. И постаралась не думать о болезни мужа.

 

Чарльзу хорошо помогло первоначальное лечение, и несколько месяцев нас не покидала надежда. В эти месяцы мы снова были вместе, как я когда-то мечтала так давно. Но я не могла не вспоминать старую пословицу: «Будь осторожен, когда чего-то сильно желаешь». Теперь я стала ему нянькой и опекуншей. А Чарльз не был уступчивым пациентом, он завидовал моему здоровью, потому что сам даже не мог подняться по лестнице без отдыха. Ему хотелось придерживаться своего крайне насыщенного графика, и когда он понял, что больше не сможет этого делать, то стал побуждать меня как можно скорее выполнить его новый проект – подготовить к изданию мои дневники. Я перестала их писать много лет назад, после войны. Но, видя упорный интерес к ним Чарльза, я не могла не думать о том, что он старается написать свой некролог с их помощью. Переписывая их, убирая некоторые места, создавая портрет человека, которого я не могла узнать.
Но настало время, когда противоречить уже не имело смысла. Его тело перестало реагировать на лечение, и нам наконец пришлось сказать детям о его болезни. После ужасного месяца в больнице, когда стало очевидно, что его лейкоциты уже не поддаются лечению, он сказал:
– Я хочу вернуться домой, на Гавайи. Хочу умереть спокойно.
Дана сказал ему, что это равносильно самоубийству.
– Вы не вынесете этого, – сказал он прямо, – вы слишком слабы, а это очень долгий перелет.
– Я все равно умру. Мне хочется умереть дома. – Невероятно похудевший, лежа на больничной постели, Чарльз выдвинул нижнюю челюсть в своей решительной манере и тут же превратился в героя с фотографий 1927 года. Хотя у меня стояли слезы в глазах, потому что главный онколог только что сказал Чарльзу, что у него остались считаные дни, мое сердце сделало сумасшедший скачок, когда я посмотрела на его все еще красивое лицо. Худоба лишь подчеркнула мужественность его черт. Его волосы, поредевшие еще до облучения, стали снежно-белыми, что, когда он был здоров, составляло контраст с его обветренной, загорелой кожей после стольких лет, проведенных на свежем воздухе – сначала в открытых кабинах самолетов, потом на Тихом океане во время войны и, наконец, в последние годы в джунглях и тропических лесах на далеких, диких берегах.
Его физическая привлекательность, наше физическое притяжение – это никогда не исчезало. В постели мы всегда понимали друг друга. Правда, много лет назад он перестал приходить в мою постель.
Я покачала головой. Грешно теперь думать об этом. Я слушала, как Чарльз спорит с Даной, который в конце концов сдался, а потом зовет Джона, чтобы совершить все обряды, необходимые перед тем, как отправиться на тот свет.
Наконец, когда все ушли – группа врачей, наши мальчики в свои отели, я поцеловала Чарльза на прощание.
– Хочешь, чтобы я осталась? – спросила я неожиданно для себя самой.
Я была так измотана, что могла бы заснуть на полу.
– Нет, – проговорил он, хмурясь, – в этом нет необходимости. Со мной все будет в порядке, да и ты лучше выспишься в своей постели.
– Хорошо. – Я взяла свою сумку и пальто и остановилась у двери, чтобы помахать ему на прощание. Он показался мне таким слабым и беспомощным – он, который всю жизнь казался мне титаном. Но он не дал мне никакого знака, что хотел бы остаться в моем обществе. Он открыл книгу – медицинский справочник – и надел очки, сдвинув их на кончик носа. Послюнявив указательный палец, он перевернул страницу.
Пересекая холл, я чувствовала такую усталость, что боялась, что ноги откажут, прежде чем я дойду до лифта. Я почти добралась до него, когда почувствовала, что кто-то дотронулся до моего плеча.
– Миссис Линдберг?
– Да.
Молодая рыжеволосая медсестра подошла ко мне. В ее руках были какие-то бумаги. Она испуганно оглядывалась.
– Я не должна этого делать. Я знаю, что не должна, это очень плохо. Но вы – я люблю ваши книги, вот в чем дело. Они так много для меня значат, и мне кажется, вы должны знать кое о чем.
Она сунула мне бумаги и бросилась прочь по коридору. Смущенная, я быстро положила бумаги в сумочку, решив, что это какие-то медицинские документы, потом спустилась вниз на лифте, подозвала такси, доковыляла до своего номера в отеле – я уже давно не снимала квартиру в городе – и позвонила, чтобы мне принесли выпить.
Только после этого я вспомнила о бумагах, которые сунула мне медсестра. Потягивая принесенный джин, я вынула их из сумочки и расправила на коленях. Это не были медицинские документы. Это были письма, вернее, копии писем. Слова немного размазались от размножения трафаретной печатью. Письма были от Чарльза. Я узнала его почерк – мелкий, с наклоном вправо. Письма были короткими, что было нехарактерно для Чарльза, который обычно писал весьма пространные письма. Это были прощальные письма, полные общих воспоминаний и надежд, которым больше не суждено осуществиться. Эти письма были адресованы не мне.

 

И вот наконец мы достигли места нашего назначения, конца нашего совместного путешествия. Он снова проснулся, увидел меня и закашлялся. Я слышу, как сиделка быстро подходит к двери, но я опережаю ее.
– Мне бы хотелось еще несколько минут побыть с ним наедине.
– Да, конечно, миссис Линдберг! – Она уходит с сочувственной улыбкой.
– Чарльз, я хочу знать только одно. Я заслуживаю знать почему. Это ведь не только женщины, это я могла бы понять. Но дети, другие дети. Сколько их?
Я бросаю письма ему в лицо, и он, защищаясь, с трудом поднимает руку.
– Семь. Я – отец еще семерых детей.
Я потрясена таким количеством. Пока я не услышала этих слов, другие дети казались чем-то нереальным. Его ублюдки. Я задыхаюсь.
– Сколько лет, Чарльз? – Наконец с трудом говорю я. – Сколько лет ты скрывал их от меня? Как они выглядят? Они похожи на тебя?
Почему-то это важно для меня. Я должна знать, похожи ли они на моих детей. Наших детей.
– Не могу сказать. Кажется, похожи. Это началось в пятидесятые годы.
Он закрывает глаза, как будто припоминая.
– Так вот почему ты всегда отсутствовал. Вот почему никогда не хотел брать меня с собой, вот почему хотел спрятать меня в глуши.
– Вначале все было не так. Я действительно работал. Грету я встретил в берлинском отделении Пан Ам. С остальными познакомился через нее. Мне было тогда очень одиноко. Ты была занята детьми, сидела дома. Ты была…
– Старой, – заканчиваю я за него, и он не противоречит мне.
– Наши дети – ты их хорошо воспитала. Только ты. Я хотел… возможно, я хотел получить еще один шанс.
– Но почему ты не дал этого шанса нашим детям? Они были бы только рады. Но вместо этого ты предпочел оставить их. Завести другие семьи. В последний раз спрашиваю – почему?
Он не отвечает, и я не знаю, о чем еще его спросить, что еще сказать. Я всего лишь женщина, женщина, у которой еще так много дел. Даже теперь, меряя шагами комнату и стараясь использовать последнюю возможность понять человека, за которым я была замужем, я не могу не думать о том количестве людей, которым придется позвонить, официальных заявлений, которые придется сделать, и практических мероприятий по приведению дел в порядок.
Сейчас я просто не могу осознать огромность этого события, того, что оно значит для моих детей, того, что произойдет дальше.
Мы молчим и дышим так тяжело, что мне кажется, что он снова заснул. Но потом я чувствую его руку – ледяную, кончики пальцев скрючены – на моей руке. Он хватается за меня отчаянно, со страхом. Он открывает глаза, и я вижу, что он такой же, как все остальные люди в этот момент – испуганный, полный отчаяния и сожаления. Слезы скопились на его нижних веках, они текут по щекам, его губы дрожат, и он шепчет:
– О, пожалуйста, прости меня, Энн. Прости меня перед тем, как я умру.
Слова признания уже готовы сорваться с моих губ, слова, которые сорвались бы с моих губ после его раскаяния. Я знаю, что в моей власти простить его, потому что я тоже грешна. Мы теперь равны, равны в нашем предательстве друг друга.
Но я грешила не так, как он. Я никогда не предавала моих детей. Я предала только его.
– Теперь слишком поздно, – отвечаю я, отказывая ему в утешении и поддержке, которые могу дать только я. Сорок пять лет я ждала этого мгновения, и теперь мне хочется только одного – чтобы оно никогда не настало, – ты ранил всех нас сверх всякой меры.
– Но ты не станешь… ты не скажешь детям?
Мои дети. Моя любовь, моя жизнь.
– Нет, нет, я никогда им не скажу. Я никогда не повешу на них эту ношу. Никогда!
– Мне не хотелось бы, чтобы ты помнила меня таким, – просит он, и его голос снова прерывается.
– Тебе следовало подумать об этом раньше.
– Я только хотел остаться героем в твоей памяти. Те, другие женщины – мне было все равно, что они обо мне думают. Но ты…
– Я не нуждалась в герое. Никогда, слышишь? Я никогда не нуждалась в герое. Мне было необходимо, чтобы меня любили.
– Но ведь я возвращался. Всегда возвращался к тебе.
– Значит, этого будет достаточно? – спрашиваю я нас обоих. Он кивает, и я понимаю, что слова больше не нужны. Объяснения тоже. Наклонившись, я обнимаю его. Он такой легкий, такой слабый. Он напоминает мне мою сестру Элизабет, когда она уже была больна.
Наше дыхание смешивается.
– Я люблю тебя, – говорю я Чарльзу Линдбергу, и это последние слова, которые он слышит. Такая обычная фраза.
Такая обычная пара, если подумать.
Чарльз снова засыпает глубоким, всепоглощающим сном; рот открыт, кожа мелового цвета. Так он спит более двух часов.
Он просыпается от приступа удушья. Его глаза открыты и устремлены на дальнюю точку горизонта. Он прерывисто дышит, потом делает один глубокий вдох.
И больше ничего.
Мы нагибаемся к нему и слышим короткий вдох, потом наступает тишина. Этот титан теперь стал просто плотью и костями, что рано или поздно произойдет со всеми нами. Лэнд и я смотрим друг на друга, слишком потрясенные, чтобы плакать. Чарльз Линдберг, оказывается, был смертным, как мы все.
Когда в комнату входит доктор со стетоскопом в руке, я, шатаясь, отхожу в сторону. Глаза мои сухи. Не могу понять, как мне жить дальше без него, без ответов на те вопросы, которые я никогда не устану задавать.
Я кладу на стол дорожную сумку Чарльза. С улыбкой смотрю на нее. Она истрепана чуть ли не до дыр, телячья кожа, из которой она сделана, потерлась и засалилась, заржавевшая застежка скреплена английской булавкой.
Я открываю ее просто для того, чтобы в последний раз вдохнуть его запах, потрогать его старую одежду – спортивную рубашку с короткими рукавами, которую подарила ему Рив на шестидесятилетие. Ужасные, грубые шерстяные носки, которые он так любил носить, даже (страшно сказать) когда надевал смокинг. Сколько сил я приложила, чтобы отучить его от этой привычки! Фотография – я вытаскиваю ее с испугом и нетерпением. Больше мне не выдержать никаких сюрпризов. Это так непохоже на Чарльза – брать в путешествие чью-то фотографию. «Лишний вес», – слышу я его ворчливый голос.
– О! – В моей руке фотография молодой женщины. Я не сразу понимаю, что на меня смотрит мое собственное изображение.
Очень молодая. Темные волосы, ни одной морщинки на лице. Почти девочка, с нежным овалом лица и немного грустной улыбкой, а не та смеющаяся идиотка, как на всех ранних газетных фото. Эта улыбка – осторожная, несмелая – отражает мое тогдашнее состояние. Слишком молодая, слишком мало знающая, боящаяся всего, хотя самое страшное в жизни мне еще предстоит.
На коленях у меня сидит малыш. Мой первенец. Белокурые кудри, ямочка на подбородке, большие голубые глаза. Я вздрагиваю от внезапного воспоминания, когда Чарльз сделал эту фотографию. Он тогда только что купил новый «Кодак» и снимал все, на что падал взгляд, – в те моменты, когда не разбирал фотоаппарат и не собирал его снова, восхищаясь сложными деталями.
В тот день я, вынув из ванны ребенка, заворачивала его в полотенце. Малыш улыбался и тянул ко мне ручки, когда Чарльз сделал этот снимок.
«Я не хочу никаких напоминаний, – сказал Чарльз после того ужасного мая, – нам нужно забыть».
Однако с тех пор он брал эту фотографию в каждое путешествие, в каждый полет; она даже побывала с ним на войне и вернулась назад. Вижу Чарльза в джунглях, пытающегося заснуть на походной кровати или, возможно, на земле. Океаны пролегают между нами и домом, бомбы рвутся рядом. Всего лишь один солдат из многих, который хочет сохранить что-то хорошее, что-то важное, – что-то, что напоминает ему, зачем он здесь.
Возможно, что-то, что даст ему достойно встретить смерть.
Глазами, полными слез – исцеляющих слез, так необходимых сейчас, – я оглядываюсь на неподвижную фигуру на кровати. Поднявшись, подхожу к нему и вкладываю фотографию ему в руки. Я наклоняю голову, прикасаюсь щекой к его щеке и благодарю Бога за этот неожиданный дар – возможность заглянуть в уголок души Чарльза, который он пытался спрятать от меня все эти годы.
Вот и ответ на все мои вопросы.
«Вся королевская конница, вся королевская рать, – начинаю я тихо напевать, как делала когда-то, качая каждого из своих детей, – не смогут Линдбергов вместе собрать».
Лэнд нагибается и закрывает глаза отцу.
Когда он это делает, я молюсь, чтобы Чарльз наконец обрел то, что искал всю свою жизнь.
Назад: Глава двадцатая
Дальше: Глава двадцать вторая