Часть 1
1
Начальство думает долго, но решает мудро. Наконец начальство решило, что открытие спартакиады училища будет двенадцатого декабря, и все согласились, что лучше и не надо. Заволновались спортивные советы курсов. Комсорги провели по классам собрания под девизом «Выведем наш курс на первое место». Только спорту посвящены были очередные номера стенных газет. Выдающихся спортсменов освободили от караульной службы. А на втором курсе все еще не нашли полутяжа по боксу. Тридцатого сентября Пал Палыч Беспалов, мастер спорта и тренер боксерской команды училища, дождался времени, названного в распорядке дня «личным», и отправился по расположению второго курса, ощупывая взглядом крупные фигуры. Председатель спортивного совета второго курса Саша Ярцев шел чуть позади, хмурый, как нынешняя погода, и никого не ощупывал взглядом, ибо прекрасно знал, что самые упитанные второкурсники весят не более чем по семьдесят килограммов, и, следовательно, никакого полутяжа им не найти, и в таблице соревнований будет по этой графе круглый, отвратительный ноль, курсовая команда не займет даже второго места, и плохо ему, Саше Ярцеву, придется по всем линиям службы, и долго потом будут склонять его бедное имя на разных совещаниях, сборах и заседаниях. Так, гуськом, прошлись они по коридорам и классам. Заглянули в кубрики, в умывальники, в курилку, в библиотеку, и в баталерку, и даже в музыкальный класс, хотя смешно в музыкальном классе искать перспективного полутяжа. Оглядев глазастых, тонких, как грифы домр, музыкантов, Пал Палыч тихо вышел в коридор, присел на подоконник и закурил в этом неположенном месте. Надо полагать, он грустил и думал о том, что на четвертом, к примеру, курсе этих полутяжеловесов от клуба до камбуза в две шеренги построить можно.
— Везде побывали? — задал он вопрос Саше Ярцеву, который ни присесть на подоконник, ни закурить в неположенном месте не рискнул. Саша считал, что для военного человека дисциплина — это главная основа жизни, и воспитывал в себе дисциплинированность. К тому же за курение в коридоре давали два наряда вне очереди.
— Вроде везде, — кивнул Саша, подумав. — В комнату культпросветработы не заходили, да это и ни к чему. Там у нас читатели собираются, художники, философы всякие. Никчемный народ.
— Все же наведаемся, — решительно сказал Пал Палыч, плюнул на окурок и, повращав головой, сунул его за батарею отопления. В просторной комнате культпросветработы было свежо и тихо. Трое щуплых в уголке сдвинули головы и бормотали, рассматривая потрепанный альбом. Известный всему училищу художник Игорь Букинский пристроился близ окна и копировал маслом из «Огонька» картину Айвазовского. За столом двое, мешая друг другу, читали в газете статью. А в самом дальнем углу, скрючившись, пристроилась на маловатом для нее стуле фигура с тетрадью на коленях. Фигура чесала макушку пером авторучки и при этом шевелила губами, в которых, судя по раскраске, авторучка побывала не раз. Пал Палыч пригляделся. Сложно было определить на глаз рост и вес согнутой вчетверо фигуры, но выразительные плечи, на которых квадратные погончики терялись, как четырехкопеечные марки на бандероли, заставили сердце тренера зябко вздрогнуть.
— Кто таков? — спросил он и указал на фигуру подбородком.
— Этот? Саша Ярцев нахмурился и скривил губы. — Слоненок. В смысле — Антоха Охотин. Безнадежно. Он в самодеятельности. И сак первого ранга. На зарядке его раз в неделю увидишь. Он не любит поднимать что-нибудь тяжелее карандаша.
— Рост? — осведомился Пал Палыч.
— Сто восемьдесят пять, — доложил председатель спортивного совета.
— Вес?
— На последней антропометрии потянул восемьдесят два двести, — не копаясь в памяти, ответил Саша Ярцев. — Только это бесполезно.
Тренер продолжал расследование:
— Двойки получает?
— Случается, — ухмыльнулся Саша. — Кто же их не…
— Исправляет на какую оценку? — перебил его тренер.
— Всегда на пять баллов.
— Какие места занимает в самодеятельности?
— В самодеятельности Слоненок могуч! — честно ответил Саша. — В прошлом году курс на первое место вытянул. Сенсация — первый курс на первом месте!
— Чего это он пишет?
Саша пожал плечами.
— Издали здорово смахивает на стихи.
— Это осложняет дело… Ты погоди пока в сторонке, — велел Саше тренер и сунул руки в карманы куртки большими пальцами наружу. Он прошелся по комнате культпросветработы, оглядел диаграммы и фотовитрины, отражающие успехи в учебе, строевой и политической подготовке, спорте и самодеятельности. Заглянул через плечо Игоря Букинского в его картон, где уже свирепствовал девятый вал, но обломка мачты с обреченными погибели турками еще не было.
— Неплохо, — произнес Пал Палыч лестное слово.
Только после таких отвлекающих маневров Пал Палыч приблизился к цели своего здесь пребывания. Он сел на стул рядом и закинул ногу на ногу. Фигура, потревоженная скрипом мебели, распрямилась, и на Пал Палыча уставились большие карие, чем-то ошарашенные глаза.
— Письмо на родину? — вежливо поинтересовался Пал Палыч, будто не заметил, что тетрадный лист исписан строчками неравной длины.
— Не совсем, — уклонился от точного ответа Антон Охотин и прихлопнул тетрадь. — Моя родина здесь, на Васильевском острове.
— Видные парни вырастают на Васильевском острове, — одобрил Пал Палыч. — Ты, наверное, спортом увлекаешься? Антон ответил слегка растерянно:
— Бильярдом.
Пал Палыч и это одобрил:
— Хороший спорт. Воспитывает глазомер и точность движений. Вот только курят в нашей бильярдной. Это плохо. — Антон терял интерес к разговору, когда собеседник начинал изрекать непреложные истины. Он поддержал беседу исключительно из уважения к офицерскому званию тренера:
— Вообще курить — плохо.
— Вредно, конечно, — согласился Пал Палыч, и Антон уже не слушал его, а смотрел на тетрадь и старался не забыть внезапно пришедшую в голову рифму «немощно — не на что». Тренер говорил: — Однако если ты покуришь, а потом побегаешь на лыжах или в спортзале потренируешься, никакого никотина в легких не останется. Вся дрянь из тебя выйдет. Пойдем покурим, — предложил Пал Палыч. Антон сунул тетрадь в карман, и они вышли на лестничную площадку, где курить тоже не дозволялось, но менее строго. За курение на лестничной площадке старшина роты давал только один наряд вне очереди. Пал Палыч протянул коробку сигарет, и Антон вдруг понял, что от него тренеру нужно, зато забыл редкую рифму.
— Будете меня в секцию агитировать? — спросил он.
— Буду, — не стал отрицать тренер.
— Боюсь, что ничего не выйдет, — сказал Антон Охотин.
Пал Палыч пустил дым в стену, взглянул на свои вычищенные, коротко остриженные ногти, остался доволен их состоянием и настроился на философский лад.
— В чем сущность человека? — произнес он задумчиво. Как раз вчера Антон читал на эту тему.
— Скажем, по Фейербаху, сущность человека — это разум, любовь и воля, то есть желание, — похвалился он осведомленностью.
— Фейербах много туману подпускает, — возразил тренер. — А вот по Беспалову вся сущность человека заключена в способности к самоусовершенствованию. Это точнее. К слову сказать, я никогда не упрекну девушку за то, что она проводит два часа у зеркала, поскольку у зеркала она совершенствует свой облик и потом выходит на улицу не заспанной растрепой, а в виде такого бутончика, что каждому взглянуть радостно и приятно.
— А ведь верно, — удивился Антон. — Теперь не буду хихикать, когда девушка трудится перед зеркалом.
— В каком состоянии человек появляется на свет? — продолжал тренер. — Это даже плакать хочется, в каком жалком состоянии! Но путем воспитания и самоусовершенствования он достигает умопомрачительных высот. Душевные качества, моральный облик, вкусы и манеры поведения — это не дар божий, а результат воспитания и самоусовершенствования! — Пал Палыч воздел палец. — Но скажи мне, Антон, ради чего прилагает человек много тяжелых усилий к совершенствованию своей души и своего тела, ради чего он столько трудится, не получая за это заработной платы?
— Ради собственного удовольствия, — предположил Антон.
— И это, конечно, есть, — не замедлил согласиться Пал Палыч. — Приятно чувствовать себя бодрым и могучим, как юный тигр. Но если бы дело было только в этом, никакого дела не было бы. Вместо спортзала человек пошел бы на танцы, в цирк или в ресторан. Там приятнее и легче. И вот мы приближаемся к истине. Человек понимает, что слабость, неловкость и кособокая немощь удручают окружающих, что это противное зрелище. Сознательный человек уважает тех, кто на него смотрит. Он не позволит себе быть противным. Вот в чем первая причина распространения спорта, а не всякие там лавры, которые и в суп не годятся. Антон вообще-то согласился с Пал Палычем, но он любил возражать и поэтому сказал:
— Странное у вас понятие о совершенстве. Я не считаю совершенным беднягу с синяком под глазом и распухшим носом, как ходят ваши питомцы. Гимнастику я еще могу понять, но бокс?
— Нельзя понять то, что ты даже не пощупал, — настаивал Пал Палыч. — А во-вторых, гимнастикой ты тоже не занимаешься. Бывают люди физически недоразвитые от природы. Ну, не дано им. Как мне, к примеру, не дано музыкального слуха. Сколько ни учи меня играть на баяне, ничего не выйдет. Обидно, конечно, но возразить природе мы пока не в силах. С другой стороны, бывают люди сознательно недоразвитые. Природа снабдила их всеми исходными данными, а они, дураки и лодыри, при этих данных и остались. Мускулы — кисель, суставы — ржавые шарниры, реакция — как у крокодила на брюкву. Таких сознательно недоразвитых можно только презирать. Антон обиделся.
— Кто это не-до-раз-ви-тый? — тихо прищурился он на Пал Палыча с высоты своих ста восьмидесяти пяти. Он расставил ноги, приподнял плечи, набрал в грудь воздуху и сунул за ремень большие пальцы рук. И теперь худенький, среднего роста мастер спорта Пал Палыч Беспалов, когда-то чемпион страны в своем весе, выглядел перед Антоном несколько ущербно.
— Вы доразвитый! — произнес Антон, сокрушенно глядя на хрупкого мастера спорта. И вдруг спокойно, не больно ударившись, лег на каменные плиты площадки и растянулся, а невыразительный Пал Палыч стоял с сигаретой в зубах, руки в карманах и слегка наступал ботинками на его вывернутые ступни, и сколько Антон ни тужился, подняться никак не мог.
— Хватит, — попросился он. — Пройти могут.
Пал Палыч отступил, и Антон поднялся, отряхивая зад.
— Хороший прием, — сказал он, стараясь не сердиться, поскольку джентльмен обязан проигрывать с улыбкой.
— А я тебе что толкую, — отозвался Пал Палыч.
— Но это же не бокс, — возразил Антон.
— Это общее физическое развитие, — растолковал Пал Палыч. — Я, брат, доразвитый.
— Ваша взяла, — смирился Антон. — Дайте закурить. Подав коробку, Пал Палыч осведомился:
— Придешь на занятие секции завтра в девятнадцать часов?
Антон пустил дым кверху колечком.
— Думаете, так сразу и убедили? Нет, Пал Палыч, это немыслимое дело. Откуда у меня время еще и на бокс! Ну, не обращаться же мнё к заместителю командира курса по политчасти, чтобы он нашел тебе время еще и на бокс, — вздохнул Пал Палыч. — Не прорабатывать же на комсомольском собрании Антона Охотина, отказавшегося выступить в соревнованиях за честь курса.
— Хе! — сказал Антон. — Замполиту я нужен в самодеятельности. Он меня от зарядки и вечерней прогулки освобождает, чтобы я репетировал. Замполит не допустит, чтобы меня на комсомольском собрании прорабатывали. Визгнула дверь, и на площадку вышел старшина роты курсант пятого курса мичман Дамир Сбоков.
— «Люкс» куришь? — изумился старшина роты. — Наглость какая! Наряд вне очереди. В субботу заступишь дневальным по роте! Это грянуло как прикладом по голове. Прощай увольнение, прощай кафе «Север», прощай Леночка, прощайте темные переулки Петроградской стороны, прощайте упругие, как теннисные мячи, поцелуи на уютной черной лестнице! Антон молчал, и стены плыли перед глазами.
— Вам ясно? — спросил Дамир, переходя на «вы», и это было признаком того, что сделано что-то не так, как положено. Антон вспомнил, что положено делать в таких случаях. Есть наряд вне очереди, товарищ мичман, — выдавил он из себя уставную формулу.
— Это я его «Люксом» угостил, — вмешался Пал Палыч. — Отмени наряд, Дамир.
— Эх, за кого вы вступаетесь, товарищ капитан, — покачал головой старшина роты. — Он сегодня на зарядку не выходил и от вечерней прогулки, ей-богу, саканет. Пойдет к замполиту, поплачется, что ему не хватает времени репетировать, и тот разрешит по доброте сердца. Будь моя воля, я бы всех этих артистов тремя карандашами из списков на увольнение вычеркивал!
— А спортсменов? — поинтересовался Пал Палыч.
— Ну! — вскинул подбородок Дамир Сбоков. — Сравнили ложку с лопатой. Спортсмена я и в среду уволю, лишь бы двоек не имел.
— Вот и прекрасно. Антон теперь у меня в секции, — сообщил Пал Палыч. — Выставляю на спартакиаду училища в полутяжелом весе. Будет с твоим дружком Колодкиным драться за первое место. Мичман округлил белесые глаза.
— Охотин?.. С Колодкиным?.. Не смешите меня, Пал Палыч, мне нельзя смеяться, я дежурный по курсу. Колодкин его так уделает, что он будет на карачках ползти до самого лазарета!
— Колодкин не бог, — возразил Пал Палыч, посмеиваясь.
— В боксе — бог!
— А если и бог? Боги не вечны, это ты должен знать, высшее образование заканчиваешь. В общем, отмени наряд, Дамир, — потребовал Пал Палыч. — У Антона должно быть жизнерадостное настроение. Мичман думал. Он хмурил брови и смотрел на Пал Палыча, как ястреб на лисицу, оттягавшую у него гуся. Пальцы его шевелились, и губа дергалась. «Купил меня Пал Палыч, — думал Антон, — и так дешево: за одно увольнение!»
— Ну, поскольку вы за него просите… — произнес наконец старшина роты, — тогда пусть гуляет в субботу… И что за тип такой? Все за него просят, то замполит, то комсорг, то начальник клуба. Теперь — тренер. И всем на мой авторитет начхать, будто я не старшина роты, а мишка на севере… — бормотал мичман, спускаясь по лестнице.
2
Обыкновенный человек может, когда ему угодно, подняться с дивана, скинуть домашние туфли, обуться в модные корочки, прикрыть прическу шляпой и отправиться на шумные улицы для наслаждения прелестями быстротекущей жизни. Обыкновенный человек не считает это проблемой, и поэтому бывают случаи, когда он томится дома, имея возможность пойти в парк, в кино иди в гости.
Курсант второго курса высшего военно-морского училища может покинуть родные стены только в субботу вечером и в воскресенье, если он: не имеет учебной задолженности; не назначен в наряд или в караул; стал в строй увольняемых без нарушений формы одежды; не получил на неделе дисциплинарного взыскания; довел до совершенной чистоты и блеска свой объект приборки; содержит личное оружие в идеальном порядке и многое такое прочее.
И все же не надо забывать, сколько нам отпущено судьбой прекрасного. Субботы ждут со сладостно ужасным замиранием сердца! Суббота — это день особый.
С самого утра все не так. Зарядки нет. Курсант выносит во двор постельные принадлежности, чтобы выколотить из них пыль и казарменный дух. За завтраком он одной рукой жует булку с маслом, а другой рукой драит о бедро латунную бляху поясного ремня. Если надраивать ее так с утра и до ужина, бляха станет золотой.
Начинаются занятия, и приободрившийся двоечник жалобным стоном молит преподавателя спросить его, убедиться в отличном знании предмета и исправить оценку. Преподаватель не выдерживает источаемого глазами двоечника отчаяния и спрашивает что попроще. В руке двоечника возникает раскрытый на нужной странице классный журнал. В руке преподавателя из воздуха возникает авторучка. Вздрогнув, преподаватель ставит утешительный балл…
В субботу все такие усердные, исполнительные и дисциплинированные, такие трудолюбивые и добросовестные, что старшины смотрят на подчиненных увлажненным взглядом, начинают сомневаться в необходимости мер принуждения и приказания отдают тоном почти отеческим.
— Охотин, милейший, подойди-ка, — позвал мичман Сбоков, когда кончились занятия и дежурный по роте просвистел большую приборку. — Будь любезен подраить гальюн на третьем этаже. Вчера ты устал, коридор натирать тебе будет трудно.
— Есть подраить гальюн на третьем этаже, товарищ мичман, — безрадостно репетовал Антон.
— Накануне он впервые вкусил терпкую прелесть тренировки, и сейчас все мускулы ныли, суставы поскрипывали и нос распух. Совсем другая наружность с этим носом. Преподлейшая, можно сказать, наружность.
— Ступай, — ласково отослал его Дамир Сбоков. — И не забывай, пожалуйста, что нос всегда надо перчаткой прикрывать.
И он ухмыльнулся, припоминая, как вчера заглянул в спортзал, увидал Антона Охотина, колотящего кулаками воздух, и залюбовался. В конце занятия Пал Палыч (для привития вкуса) разрешил Антону поработать с Колодкиным, шепнув тому, что это не всерьез. Колодкин только уклонялся от свирепых и размашистых ударов, а если и бил сам, то слегка и в корпус. Деликатный человек, Колодкин делал вид, что работает в полную силу, а Дамир Сбоков хихикал и отпускал со своей скамейки злоехидные замечания.
Колодкин совершенно случайно задел Антона по носу. Антон, можно сказать, сам наткнулся на перчатку. В глазах у него вспыхнуло, в мозгах звякнуло, в груди взметнулась гейзером обидная отчаянность, и он кинулся на Колодкина, как фокстерьер на кабана, не помня, где он, с кем дерется и вообще
что к чему. В бездумном боевом забвении он пер на врага, вышвыривая вперед кулаки и шлепая губами. Спорт кончился. Колодкину при всей его деликатности ничего не оставалось делать, как уложить Антона крюком в печень. Все же он пожалел незнакомого человека и не провел удара в челюсть.
Антон лежал на спине, пропихивал воздух через сплющившееся горло и был уверен, что сейчас умрет, а старшина роты мичман Сбоков убеждал Пал Палыча:
— И чего вы хотите от этого артиста? Он же как арбуз — сверху красивый, а внутри вода. Наплюйте на него, все равно ничего не получится. А я поставлю его в наряд с субботы на воскресенье.
Ужаснувшись, Антон вскочил на ноги.
Пал Палыч сказал Дамиру:
— Все идет как следует быть. Никаких нарядов с субботы на воскресенье. Пусть Антон гуляет и радуется.
Дамир смолчал, но сумел подпортить ему радость жизни этим гальюном. Антон пошел в баталерку и переоделся в хлопчатобумажную робу. Раздобыл ветоши, проволоки, хлорной извести, ведро, швабру и резинку. Это хозяйство он притащил в гальюн, выставил оттуда публику и просунул в ручку двери прочный дрын.
Антон рассыпал по асфальтированной палубе: хлорку. Потом уселся на подоконник и закурил. Работа предстояла противная, но не тяжелая. Справиться с ней можно быстро, так что торопиться не стоит.
Он стал думать о вещах умных и значительных, глядя на сырую и серую улицу, но под едкую вонь хлорки как-то не думалось о большом, и мысли сами собой измельчали, заюркали меж обыденных забот, растыканных на жизненном пути курсанта, как валуны на карельском картофельном поле.
Бляху и пуговицы на бушлате он уже выдраил, а вот брюки не выглажены, придется стоять в очереди за утюгом. Бриться тоже надо, а лезвия кончились. Утром он изловчился и, вместо того чтобы трясти постель, подраил карабин. И не попался — начальство присутствовало во дворе, наблюдало, усердно ли курсантский состав машет простынями и одеялами. Вылавливало в закоулках лодырей, которые стояли, завернувшись в одеяла, да покуривали. Так что проблема личного оружия перед Антоном уже не стоит. Зато стоят многие другие проблемы. Главное, бескозырка перешита не по-уставному: тулья подрезана, лента надставлена, и окантованный край остер, как лезвие штыка. Но есть способ извернуться и уволиться в такой бескозырке: стать в строй в бескозырке дневального, а потом, проходя мимо его тумбочки, украдкой переменить. Опасное дело, могут попутать, но не носить же на голове гриб-моховик, который выдает интендантство… Штиблеты у него тоже не казенные. Раньше уволиться в них удавалось только при помощи хитроумных комбинаций, но с тех пор как командиром роты стал Александр Филиппович Многоплодов, обожающий красивую обувь, эта проблема отпала.
Когда Антон скучно думал о том, что наличных средств у него хватит только на два стакана кофе гляссе и рюмку ликера, а насчет кино придется сказать Леночке, что у него голова болит в душном помещении, загрохотали вдруг панические удары в дверь. — Антон рявкнул:
— Пр-р-риборка!
— Отопри, сослуживец! — раздалось за дверью. — Надо!
— Терпи как по боевой тревоге! — отрезал Антон.
— Да открой же ты, крокодил египетский! — потребовал бас. — Смертельный случай!
— Ну, коли уж смертельный… — смилостивился Антон.
Он отворил дверь. — Ворвался рыжий тип, выхватил у него из рук дрын и крепко забил его обратно в ручку.
— Уф! — выдохнул тип и рассмеялся. — Ну и наядренил же ты здесь этой хлоркой!
— У каждого свой вкус, — заметил Антон. — Если тебе интереснее запах аммиака, надо было прийти на полчаса раньше. Делай свое дело и проваливай. Курсант третьего курса в потертой фланелевке и заношенных до рыжины брюках второго срока, скуластый, ушастый, конопатый, вихрастый и удивительно остроглазый, сказал посмеиваясь:
— А я тебя знаю. Ты Охотин. В самодеятельности верха держишь. В прошлом году тягомотнейшую музыкально-литературную композицию состряпал. А меня. зовут Григорий Шевалдин. Не забывай, что ударение на последнем слоге. Теперь дай закурить. Антон дал Григорию Шевалдину сигарету, и тот забрался с ботинками на подоконник.
— От приборки сакую на вашем курсе, — сообщил он, прикурив. — Согласно старинному морскому закону: если хочешь спать в уюте, спи всегда в чужой каюте.
— Уютней — гальюна не нашел места, — заметил Антон.
— Это, так сказать, неприцельное попадание. Стою на трапе, глянул вниз — наш командир курса поднимается, капитан второго ранга Скороспехов, а он к сачкам и разгильдяям безжалостен. Деваться некуда — я к тебе в заведение. А тебя за что сюда воткнули?
— За наглый взгляд и непочтение, — ответил Антон.
— Великий грех, — покачал головой Григорий Шевалдин. — Знаешь, я раньше думал — ты послушный. Очень уж у тебя начальстволюбивая композиция получилась. Что ни стих — буд-то командир отделения под музыку вещает истины. — Григорий причмокнул и ловко попал окурком в писсуар. — Что у тебя с носом?
— Спорттравма, — объяснил Антон. — Бокс.
— Ты еще и боксер? — изумился Григорий Шевалдин. — Какой корысти ради?
— Бескорыстно и даже более того: за общество страдаю. Курсовой команде мой вес понадобился.
— Ну, я понимаю — талант, — произнес Григорий осуждающе. — Его нельзя таить в мешке, талант должен служить обществу, ибо это вещь редкая, и дает его природа человеку не для личного потребления. Но вес? Вес — это твое, родное, собственное и благоприобретенное. Ты не обязан никому служить своим весом.
— Да уж так получилось, — пожал плечами Антон, поднял ведро и пошел к крану набирать воду. Он швырнул по ведру в каждый писсуар, и все бумажки, спички и окурки выплеснулись на палубу. После этого он так же, не пачкая рук, привел в порядок унитазы. Подбросил ведро и послал его ногой в угол, полдела сделано. «Можно и отдохнуть», — подумал Антон и присел на подоконник.
Каждая проходящая минута приближала момент увольнения в город, и с каждой минутой что-то емкое в душе разбухло и напрягалось.
— Давай еще закурим, — предложил Григорий и, получив сигарету, спросил: — Ты что-нибудь, кроме «уходит моряк, мигает маяк», сочиняешь?
— От скуки чего не случается, — сказал Антон.
— Ладно, — подмигнул Григорий Шевалдин. — Оправдываться будешь в кабинете командира роты. Прошамкай стишок. Антон ничего не имел против. Только спросил:
— Тебе хулиганский, лирический или душещипательный?
— Хулиганские не обожаю, — отказался Григорий. — Лирический давай, потом можно душещипательный.
— Ну, внимай. Сам напросился.
Спустилась ночь на Ленинград,
дождишко моросит.
За батареею висят
и сохнут «караси».
В родном двухъярусном раю
курсанты мирно спят.
Дневальный голову свою
роняет на бушлат.
Когда Антон дочитал длинный стих до конца, Григорий поднял рыжие ресницы, и снова его глаза блеснули ехидно и остро.
— С одной стороны, отлично, — похвалил он. — Но с другой стороны, никуда не годится. Стихи надо писать так, чтобы было понятно и негру преклонных годов; а не только твоим приятелям Кто из гражданских знает, что «караси» — это грязные носки, а «гады» — рабочие ботинки с сыромятными шнурками? а выходит, ты пишешь стих на иностранном языке русскими буквами. Давай душещипательный. Антон никогда не задавался целью писать стихи, понятные кому-нибудь, кроме приятелей. Ему хватало их восхищения. Но он бы не стал объяснять это рыжему Григорию.
— Бывает такое на первых лекциях, — рассказал он, — особенно по понедельникам. В окне пасмурно, спать охота, голова сама клонится к столу. Математик приметит, выведет к доске и велит построить, скажем, кардиоиду. Ну, изобразишь ему со сна червонного туза. А он тебе изобразит в журнале гуся. И тогда нападает стих:
Снова утро дома осветило,
расплылось синевой по сугробам.
Что же мне это утро не мило?
Чем оно отличилось особым?
Все, что часто и прежде бывало,
мне сейчас до того надоело,
будто что-то меня пожевало,
обмусолило, но недоело.
— Декаданс, — решил Григорий. — Но искра мерцает. Тебе на филфак надо было идти, а не в военно-морское училище. С какого резона тебя в морские офицеры потянуло? Полное государственное обеспечение понравилось?
— Дурак ты, — сказал Антон и надолго замолк. Почему, зачем, с какого резона? На такой вопрос и душевному-то другу не сразу ответишь. Напрашивались слова, к которым Антон относился уважительно, и не бросался ими, и злился, когда кто другой пускал эти слова порхать по воздуху, подобно детским пузырикам, которых не жалко по причине доступности и дешевизны. На употребление этих слов надо бы каждый раз испрашивать письменное разрешение особо умного совета мудрецов… Пожалуй, с пятилетнего возраста Антон знал свое призвание, и его не интересовало, какие еще бывают на свете профессии. Отец его был морским офицером, и дед был морским офицером, и прадед. Возможно, и при Петре Великом какой-нибудь Охотин лихо распоряжался фалами и шкотами и наводил пушку на шведский фрегат… Жизнь Антон прожил в приморских городах и военно-морских базах, его будили по утрам судовые гудки. Ходить и плавать он учился одновременно. Отец сажал его, двухлетнего, на спину и выплывал на середину бухты. Потом нырял, и Антон, утеряв опору, колотил по воде ручонками, боролся за жизнь. Вместо сказок ему рассказывали морские приключения. Еще в дошкольном возрасте он знал устройство корабля, калибры пушек, морские узлы, снасти и паруса не хуже иного боцмана. Грамотным он стал довольно рано, и морские повести были его любимым чтением, а когда затомило в груди и пришла пора сочинять стихи, сперва он написал о море, а потом уже, много позднее, про любовь…
— Да уж не из-за казенных брюк и булки с коровьим маслом, — сказал он Григорию.
— Да, море — это удивительная стихия, — произнес не обидевшийся на «дурака» Григорий, и глаза его, всплывшие к щербатому потолку, затуманились. — Давай я тебе помогу додраить, а то один до конца приборки не управишься. Вдвоем они привели гальюн в опрятное состояние за пятнадцать минут. У предусмотрительного Григория были распиханы по карманам бритвенные принадлежности. Они побрились с холодной водичкой, а остатки цветочного одеколона выплеснули на стены. Запах гвоздики не смешался с запахом хлорной извести, он существовал особо, и атмосфера получилась весьма своеобразная.
— Ну, я двинулся, — сказал Григорий Шевалдин ровно в шестнадцать часов, когда послышались приглушенные расстоянием и стенами трели дудок, возвещающие конец большой приборки. — Забегай ко мне, в триста двадцать третий класс.
— Зайду, — пообещал Антон. — Разговор твой мне приятен. Принимать приборку пришли Дамир Сбоков и командир роты. Александр Филиппович Многоплодов, как всегда, свежий, щеголеватый и парадно сверкающий тщательным обмундированием, потянул носом, поднял брови и выговорил:
— О-де-ко-лон?
— Ей-богу, одеколон! — подтвердил мичман Сбоков, понюхав стенку.
Командир роты сказал:
— Отлично, курсант Охотин! Уважаю. Знаешь, я сам в былые флотские дни покупал натуральную олифу за собственный счет. На оксоли — это не та краска. Мичман, запишите ему благодарность. На вечернем построении объявите.
— Ну и жук, ну и ушлый ты малый, Охотин, — шипел старшина роты, когда удалился растроганный командир. — Налил на три копейки одеколону и благодарность отхватил. Досадный ты курсант, Охотин… Мичман потер шею и отправился принимать следующий объект приборки.
3
Так ему и везло, причем совершенно без всяких заслуг и усилий с его стороны. Перед ужином старшина роты зачитал приказ о благодарности, в щах попалась мозговая кость, карабин за день не запылился, и его ствол сверкал. У художника Игоря Букинского он перехватил на всякий случай трешку, с утюгом успел, и на построении к его внешнему виду никто не придрался. Антон выскочил за ворота в перешитой, аккуратненькой бескозырочке и, опережая соперников, помчался к ближайшему телефону.
Трубку взяла Леночка, и он сказал:
— Салют! Я все ж таки вырвался.
— Почему «все ж таки»? — не поняла Леночка.
— Судьба ставила на моем пути к тебе высокие барьеры, но я перепрыгнул. Как твои дела?
— Очень плохо, — грустно ответила Леночка. — Сегодня пришла в гости Сарра Бернгардовна, и я поругалась с мамой. — Ничего не понимаю, — сказал Антон.
— Мама нашла в моей кофточке сигареты и зажигалку. Она висела на стуле.
— Кто висела на стуле?
— Кофточка висела на стуле, и она стала меня ругать, что я бессовестная, что я испорченная, что я уличная и я всякая. Я заплакала, а она растоптала сигареты, и я сказала, что уйду из дому и вообще. Она растоптала зажигалку и сказала, что лучше вырвать своими руками, чем терпеть такое бесчестье. И тут вернулась из кухни Сарра Бернгардовна, полезла в мою кофточку и удивилась, куда делись сигареты. Оказалось, что у нас одинаковые кофточки, и мама стала просить прощения…
— Ты простила?
— …у Сарры Бернгардовны за то, что сломала зажигалку.
— Это пустяк, — сказал Антон. — Бывает хуже.
— Что может быть хуже? — возразила Леночка. — Ты бы слышал, какими словами она меня называла. Такие только в книжке прочтешь.
— Пренебреги и позабудь, — посоветовал Антон. — Давай встретимся.
— Нет, что ты! — сказала Леночка. — У меня такое печальное настроение, что я испорчу тебе вечер.
— Я тебя развеселю, — пообещал Антон.
— Нет и нет, — отказалась Леночка от веселья. — Я должна пережить эту трагедию в глубине души и все обдумать.
Я не имею морального права развлекаться. Не упрашивай. Желаю тебе весело провести вечер. Антон громко вздохнул.
— Отчаянно жаль. Я так ждал. Целую неделю.
— Понимаю, — нежно шепнула Леночка. — Но и ты должен меня понять. Да, ты говорил, что у тебя что-то случилось?
Антон вспомнил про нос и потрогал его. Нос болел. Но он болел какой-то пошлой, земной, не имеющей значения болью, которая совершенно забывалась, как только слышался в трубке Леночкин голос.
— Да, да… Может, это и к лучшему, что мы с тобой сегодня не встретимся.
— Что такое, говори сейчас же! — всполошилась Леночка.
— Я стал заниматься боксом, — сообщил Антон. — И мне вчера один перворазрядник ненароком превратил нос в помидорину. Образ у меня теперь очень не прекрасный. Да, это хорошо, что мы не увидимся. Леночка помолчала, раздумывая.
— Тебе очень болью? — спросила она.
— Чувствительно, — признался Антон.
— Раз ты говоришь «чувствительно», значит тебе очень больно. Я знаю, какой ты терпеливый. Приезжай — и жди у ворот, — решила она.
— Ура! — сказал Антон и повесил трубку, чтобы ничего уже не могло перемениться.
В суетливой сутолоке метрополитена и в автобусе, начинен ном до предела возможности, он думал, что вот как, оказывается, полезно заниматься спортом — даже беды оборачиваются неожиданно благоприятной стороной.
Или просто везет сегодня?
Выпрыгивая на нужной остановке из задней двери, он попал прямо в объятия командира третьего курса капитана второго ранга Скороспехова, который стоял со своей дамой в начале очереди. Не успев испугаться, Антон осознал, что увольнение его может мгновенно окончиться. Он выскользнул из капитанских объятий и дал деру. Капитан второго ранга рявкнул вслед:
— Курсант! Завтра вечером зайдете ко мне в кабинет!
«Как же, — бормотал на бегу Антон. — Больше мне делать нечего воскресными вечерами. А до понедельника нос заживет, и мой внешний облик переменится. Ищите тогда ветра в море, товарищ Скороспехов, тем более что вы с дамой…»
Он отдышался у старинного дома на Лахтинской улице, и наконец вышла Леночка.
— Покажи нос, — сказала она и подвела его к фонарному столбу.
— Не смотри долго, — попросил Антон.
Она смотрела долго. Потрогала переносицу и диагностировала:
— Повреждены мягкие ткани, а хрящ уцелел. Мне нравится, что ты стал заниматься спортом, ты немножко неуклюжий. Но — боже! — почему ты выбрал бокс? Существуют же красивые виды спорта — коньки, волейбол, бадминтон, поло.
— Военный человек сам себе поло не выбирает, — объяснил Антон.
Леночка обдумала его слова и согласно кивнула головой…
— Если приглядеться к жизни, в общем-то, за всех выбирает кто-то… Сперва мама, потом учительница, потом… Куда мы пойдем?
— Если у тебя нет контрпредложений, то, как обычно, в «Север». Они пошли к остановке автобуса.
— Почему все в «Север» да в «Север»? — спросила Леночка. — У тебя что-нибудь связано с этим кафе?
В то время когда человек еще юн, несамостоятелен и практически бесправен, некоторые вопросы уязвляют его гордость, и стоит большого труда не соврать в ответ.
— Нашему брату запрещено ходить в заведения, где подают напитки крепче молока, — не соврал Антон. — А в «Севере» никогда не бывает патрулей и бдительных офицеров.
Почти никогда.
— Значит, ты все-таки рискуешь?
— Не слишком, — помотал головой Антон. — На прошлой неделе я схватил два шара по теории вероятностей. Пришлось ее как следует выдолбать для исправления балла. Знаешь, мне понравилось. Очень подходящая теория для рядового военнослужащего. Я по формулам подсчитал вероятность того, что меня зацапают в кафе «Север». Она оказалась равной восьми сотым, если я буду ходить туда два раза в неделю на три часа. А так как я появляюсь в кафе даже не каждую субботу, вероятность снижается до двух сотых, то есть теоретически меня не зацапают в течение ближайших трехсот восьмидесяти лет.
— А практически? — поинтересовалась Леночка. Антон засмеялся.
— Практически однажды некой прачке, стиравшей во дворе бельишко, упал в корыто метеорит. По теории вероятностей такое возможно один раз за всю историю человечества, но бельишко, вероятно, попортилось, и прачке от этого не легче. Леночка расстроилась.
— Зачем же нужна теория, на которую нельзя положиться?
— А зачем нужен самолет, который может развалиться в воздухе или разбиться при посадке, — ответил Антон. — Он нужен потому, что в подавляющем большинстве случаев оправдывает свое назначение и приносит пользу. Вот мы с тобой садимся в автобус, а ведь не исключено, что он упадет с моста или врежется в столб, и от нас с тобой тогда останутся одни силуэты. Все равно не стоит из-за этого идти пешком до Невского проспекта. Кроме теории вероятностей, есть еще теория полосы невезения. Тогда теория вероятностей не оправдывается, считай, что наступила полоса невезения.
— Как ты можешь говорить мне такие ужасные вещи, — обиделась Леночка, покрепче ухватилась за стойку и молчала до самой Садовой.
— Неужели ты в своем медицинском институте еще не привыкла к ужасным вещам? Антон смотрел на Леночку и вспоминал, как прошлой зимой перлы училищной самодеятельности были приглашены в институт с концертом. Гера Горев и Сенька Унтербергер исполняли сочиненный Антоном фельетон на международные темы. Автор аккомпанировал им на рояле.
Номер прошел с небывалым блеском. Публика орала, топала ногами и добилась «биса». Потом были танцы со светоэффектами, игры и буфет. Антон увидел Леночку, и в сердце его вонзилась стрела — точно такая, какой провинциальные кавалеры протыкают червонных тузов. Антон мотнул головой, положил руки на плечи Герке Гореву и Сеньке Унтербергеру и молвил: «В эти сети я готов попасться». Оттолкнулся от плеч и пошел к Леночке. Они танцевали, играли в глупые игры, которые на студенческих вечерах не кажутся глупыми, потом очутились в неосвещенной аудитории, и Антон выразил намерение целоваться, но Леночка целоваться ему не позволила, а все говорила про поэзию и про то, как он талантливо написал фельетон и какое это счастье — уметь играть на рояле. Он знал, что фельетон сделан на очень невысоком уровне, что на рояле он бренчит, а не играет, держал руку на ее талии и томился. Ввалилась компания и зажгла свет. Момент миновал. Антон вдруг разозлился. Злился весь вечер, распалял свою злость и дозлился до того, что по истечении праздника подсадил девушку в автобус, сказал «будьте здоровы», а сам остался ждать следующего. Утром он колотил себя кулаком по дурной голове, обзывал нехорошими словами, а в следующую субботу поехал в институт искать девчонку.
Остаток зимы и всю весну он ходил в увольнение, только чтобы встретиться с Леночкой, вел себя покорно, как ручной слон, на неделе писал длинные письма и поцеловал Леночку только в мае, когда она, смилостивившись, простив тот натиск, сама протянула пухлые губки…
С автобусом ничего не случилось, и они благополучно выбрались из него на углу Невского и Садовой. С неба, подсвеченного огнями города, сыпалась липкая водяная пыль и щекотала лицо.
Тренированным глазом Антон различил впереди патруль и поспешно застегнул верхнюю пуговицу бушлата. Он лихо отдал честь патрульным.
А в кафе было тепло, ласково, мило и пахло кренделями. Играла нежная музыка, ворковали нарядные женщины за столиками, порхали отшлифованные официантки, и все это вместе создавало у пришедшего с промокшей улицы человека безмятежное настроение. Ясность этого чувства слегка затуманилась,
когда Антон, проходя мимо зеркала, увидал свой нос. Это был кошмарный, раздутый клоунский нос. О том, чего не исправишь, лучше вообще не думать. И Антон перестал думать о своем носе, будто у него вообще никакого носа не было. Он думал о том, что жизнь устроена неплохо хотя бы потому, что человеку позволено после шести дней учебных и строевых занятий, и железного распорядка выйти в неотрегламентированный мир и сидеть вот так, на мягком диванчике, рядом с этим украшением вселенной и вести бездумный разговор, попивать кофе, прихлебывать из тонконогой рюмочки жгучий бенедиктин — а впереди ночь, которую вовсе не приказано спать, и еще воскресный день до самого отбоя, и тоже может случиться много удивительных и незабываемых событий. Пускай потом под замок обратно. Да и кто это сказал, что плохо быть военным, кто сказал, что плохо стоять в карауле? Караул не такое уж бедствие. Четыре часа подряд никто не мешает думать. Хочешь — решай в уме уравнения. Хочешь — воображай черноморские пляжи или изобретай новую систему передачи к доске шпаргалок. Хочешь — сочиняй стихи. А хочешь — отрабатывай чечетку. Надо заметить, что зимой, на морозе, это приходится делать чаще всего прочего…
— Ты улыбаешься, — перебила Леночка его мысли. — Скажи мне отчего. Я тоже буду. Антон улыбнулся еще шире.
— Просто так. Жизнь очень хороша в твоем присутствии. Можно, я закурю?
— Дай и мне, — сказала Леночка. — Я придумала, чем отомстить маме за сегодняшние слова. Буду курить. Как это делается?
— Это просто делается, — ответил Антон. — Только стоит ли?
— Не спорь со мной по пустякам, — велела она. — Мужчина должен уступать женщине в мелочах, но решительно добиваться своего на магистральной линии жизни.
— Где ты таких слов наслушалась? — удивился Антон. — Ну, кури.
Он щелкнул пачку ногтем снизу. Сигарета выскочила ровно наполовину. Антон поднес зажигалку и предупредил:
— Не вдыхай дым. Этого попервоначалу нельзя делать.
— Не все ли мне теперь равно!
Леночка прикурила, вдохнула дым и потом пять минут откашливалась, запивая огорчение остывшим кофе и проливая слезы.
— Я не буду спорить с тобой по мелочам, — сказал Антон.
— Ну и дурак, — жалобно всхлипнула Леночка.
Она внезапно побледнела и уронила сигарету в стакан. Перепугавшись, Антон схватил ее за руку:
— Тебе плохо?
— Да… Нет… Ничего… — прошептала Леночке и широко раскрытые глаза ее не мигали, уставившись в одну точку. Он обернулся посмотреть, что это за такая необыкновенная точка. В проходе стоял человек лет тридцати, высокий, черноволосый и в больших очках. Заметив внимание к себе Антона, он пошел было к выходу, но передумал и вернулся на прежнее место. Постоял и, медленно переступая ногами, направился к их столику.
— Ленка… — проговорил он, не дойдя шага. — Это ты?
— Да, Христо, это я, — сказала Леночка завороженным голосом.
— Это ты? — повторил Христо.
— Это я, — снова сказала Леночка. Антон не выдержал и, приставив палец к груди, произнес:
— А это — я. Пора бы заметить.
— Да, — опомнился черноволосый Христо. — Будьте здоровы.
— Не жалуюсь, — сказал Антон. — Мое здоровье в порядке.
Ему было скверно, и мутные предчувствия тревожили ум.
— Познакомьтесь, — сказала Леночка. К ней уже возвратился прежний цвет лица. — Это Христо. Болгарский кинорежиссер. Мы познакомились в позапрошлом году. Помнишь, был фестиваль?
— О, помню, — произнес Христо, прикрыв глаза под очками, хотя это «помнишь» было сказано не ему. Он протянул руку — Очень рад. Не помню, — сказал Антон и так пожал протянутую ему руку, что у режиссера дернулась губа. — Кино меня мало интересует.
— На свете много вещей более интересных, чем кинематограф, — примирительно согласился Христо.
— Кино обожают и основном девушки, — сказал Антон.
Кинорежиссер сел на край дивана, пробормотал, глядя на Леночку:
— Неужели это ты, Ленка…
— Ну я же, — засмеялась она. — Тебя, кажется, ждут друзья?
— Подождут, — поморщился Христо, коротко глянув на дальний столик. Они ждут не меня, а моего согласия ставить картину по отвратительному сценарию, который они сочинили. Они думают, что в кафе человек сговорчивей. Выпьет
коньяк и похвалит то, что ругал на художественном совете. Они ошиблись. Я не такой.
— Ты будешь ставить картину у нас на Ленфильме?
— Совместно, Ленка. Две студии. Они пригласили меня и сказали, что сценарий уже готов. О, я покажу тебе этот сценарий!
— Я ничего не понимаю в сценариях, — вздохнула Леночка.
— Зато я понимаю в сценариях! — Христо совсем рассердился. Не оборачиваясь, он погрозил пальцем дальнему столику.
— Скажи им, что надо делать, и они напишут новый, — посоветовала Леночка.
Христо пропустил совет мимо ушей и сказал:
— Ленка, можно, я попрошу вина? Я хочу выпить за нашу встречу.
— Можно, — разрешила Леночка.
Официантка принесла шампанское. Антон сказал «при чем тут я» и вылил себе в стакан остатки бенедиктина Пока режиссер возился с пузырящимся вином, Антон выдул бенедиктин и стал злиться, горько ревнуя.
— И перестаньте называть ее Ленкой! — велел он.
Христо объяснил ему:
— По-болгарски это звучит очень ласкательно.
— Тем более, — отрезал Антон.
Он прикинул, сколько останется денег от счета, пошел к буфету и все остатки пропил. Вернулся к столику, и они примолкли, с довольным видом улыбаясь друг дружке. Антон понял, что совершил глупость, оставив их вдвоем. Они тут без него назначили свидание. Это уж точно, как МС2 = Е.
Тяжело опустившись на диван, пытаясь построить на лице равнодушную ухмылку, Антон спросил:
— Успели?
Режиссер отвел глаза, а Леночка сказала, нахмурившись:
— Что ты имеешь в виду?
— Свидание.
— Да, успели! — Леночка надменно вскинула подбородок. Предательски обмякло тело, и он вдруг вспомнил, какой у него сейчас отвратительный, раздутый и перекошенный нос. Он вспомнил, что давно не стрижен, что денег у него нет, а на правом носке дырка. Он чувствовал, как становится все меньше и ниже ростом.
— Значит, так, — выговорил Антон. — Тогда я пойду. Сейчас расплачусь и пойду прочь… Он стал звать официантку. Христо изображал смех и говорил с усилившимся акцентом:
— В истории был такой плохой пример, вспоминайте венецианского мавра, которого звали Отелло. Он неправильно задушил Дездемону, а после этого ему пришлось заколоть себя. Христо схватил ножичек со стола и показал, как поразил себя несчастный Отелло.
— Конечно, вы знаете эту трагедию, — сказал он и бросил ножичек на скатерть.
— Слышал краем уха, — отозвался Антон, глядя на режиссера с бессильной ненавистью.
— Вот видишь, — поддержала Леночка. — Умные люди должны учиться на чужих ошибках.
— Выпьем за эту мысль, — обрадовался Христо и, неловко взяв бокал, пролил вино на свой пестрый, вызывающий зависть свитер.
— Ах, — сказала Леночка, выхватила из сумки платок и подала режиссеру. Антон узнал свой платок, которым в прошлое воскресенье чистил Леночке забрызганные чулки.
«Где тот платок, который дал тебе я? — подумал он шекспировскими словами. — У Кассио?»
Подошла наконец официантка, и он расплатился. Поднялся и сказал:
— Прощай. Я скажу гардеробщику, чтобы выдал даме пальто по тридцать второму номеру.
— Антон! — позвал Христо. — Не делайте глупость. Ничего не случилось. Просто Ленка… Елена имеет знакомого мужчину. Разве это состоит преступление?
— Это состоит свинство! — сказал Антон и быстро зашагал в направлении выхода.
4
Здесь уместно сообщить тебе, читатель, что никого он не убил, а добрел пешком до набережной, пошатался несколько часов вдоль Невы, докурил пачку и отправился в училище спать. А поскольку о силе любви судят по совершенным из-за нее глупостям, согласимся, что Антон любил Леночку так себе, средне. Утром, проснувшись, он вспомнил вчерашнее и горестно пожаловался тощей казенной подушке: — Вот тебе и теория вероятностей. Забыть бы ее к черту. Да и теорию вероятностей тоже. Позавтракав, он приободрился и решил провести день за городом, в одиночестве обдумать, как дальше жить. Но на Финляндском вокзале он не стерпел и позвонил по телефону. Казенный голос строгой мамы доложил ему, что Лены нет дома. — Я этого и ожидал, — сказал Антон и набросил трубку на крючок. Он уехал в мокрый, тес и бродил там до сумерек, сшибая палкой ветки и топча поздние грибы. Когда совсем задрог, вернулся в город, купил бритвенные лезвия и поехал в училище — может, там хоть кино какое-нибудь в клубе крутят…В клубе шла такая занудная картина, что спусти десять минут Антон поплелся вон. Он стал бродить по этажам, и во всех коридорах было пусто, холодно и уныло. В коридоре третьего курса стоял у тумбочки дневального Григорий Шевалдин в бескозырке на рыжих вихрах и с повязкой на рукаве.
— Эк тебя, старина, — посочувствовал Антон. — На чем сгорел?
— На львах и тиграх, — поведал Григорий. — В общем, пришел я в училище обедать. Я ведь москвич, родственников здесь нет, кормить меня, кроме государства, некому. А в кармане у меня, между прочим, лежало позаимствованное в зоопарке объявление: «Кормление львов и тигров в час дня». Дернул меня бес приклеить эту бумажку на дверь камбуза. Оборачиваюсь — за спиной дежурный офицер. Увольнительную тут же отобрали и в наряд сунули. А ты что витаешь, словно тень старого короля?
— Погода плохая, — сказал Антон.
— Нравственно здоровый военнослужащий побежит в увольнение сквозь смерчи и ураганы. Его не остановит даже землетрясение. Может, шерше ля фам? — догадался Григорий.
— И она тоже замешана, — признался Антон.
— Влюбленного нельзя считать нравственно здоровым, так что твое поведение теперь понятно, — высказался Григорий. — Изменила, что ли?
— Ты мне вот что скажи, — уклонился Антон от ответа. — У вашего Скороспехова память хорошая?
— Армированная, — уверил Григорий. — Помнит все, что ты еще на первом курсе натворил и какого именно числа. Антон приуныл.
— Это худо. Я вчера на него из автобуса прыгнул в расстегнутом бушлате.
— И? — заинтересовался Григорий.
— И смылся. Сопровождаемый конкретным указанием: «Курсант, завтра вечером ко мне в кабинет!»
— Боже милостивый, из-за чего страдаем! — произнес Григорий и посоветовал: — Надо идти.
— Нет, не пойду, — решил Антон. — Такое настроение, что начни он меня воспитывать, я ему в ответ всю философию Жан-Жака Руссо изложу. Лучше пойду в спортзал, грушу поколочу.
— Все же подумай о будущем, — предупредил Григорий. Антон колотил в спортзале грушу, часто промахивался и думал о будущем: сколько суток без берега дадут ему по совокупности преступлений. Расстегнутый бушлат, выход с задней площадки городского транспорта, побег от офицера и неисполнение приказания — ох! Выходило очень много суток. Синусоида жизни пойдет вниз.
Комсомольская организация тоже небось проявит пристальное внимание и покарает выговором. Хорошо еще, если без занесения в личное дело. И это будет, будет, потому что комсорг роты Костя Будилов совершенно не понимает, как это человек, принявший присягу, может нарушить дисциплину и почему он не обдумал всего заранее и не поступил вместо военного училища в театральный институт? «Как же я пойду с таким товарищем на выполнение боевого задания?» — восклицает перед ротой Костя Будилов и вносит предложение объявить разгильдяю строгий выговор с занесением в личное дело.
Конечно, звучит Костино восклицание устрашающе, но все-таки Костя тут загибает. Разве можно сравнивать обычную нашу жизнь с выполнением боевого задания? Чушь это и демагогия. Человек, не отдавший честь патрулю, в бою бестрепетно отдаст жизнь, как и полагается по присяге. Какая тут может быть связь? А у Кости кровь холодная, бледно-розового оттенка, и нарушать дисциплину он просто не имеет потребности. По воскресеньям Костя сидит в классе и изучает биографии великих композиторов. А вечером вместо танцев плетется в филармонию, по каковому поводу Сенька Унтербергер выразился:
«Для чего попу гармонь, а курсанту филармонь?» Антон тщательно обдумал все аспекты своего будущего, и благоразумие превозмогло. Он оделся в форму, перекинул через плечо перчатки и направился к кабинету командира третьего курса. Постучавшись, он зашел и доложил:
— Товарищ капитан второго ранга, курсант Охотин по вашему приказанию явился! Скороспехов с интересом оглядел курсанта Охотина и задал вопрос:
— А почему вы явились ко мне с перчатками? Антон объяснил:
— Я член секции бокса. Прямо с занятия.
— Вот оно что, — сказал Скороспехов. — А если бы вы были членом конно-спортивного клуба, вы бы ко мне с лошадью пришли? Антон стал защищаться:
— Ни в каком уставе не написано, что нельзя являться к начальству с боксерскими перчатками! Скороспехов возразил:
— Ни в каком уставе не написано, что нельзя принести в кубрик кошку, положить на койку и крутить ей хвост. Устав не энциклопедия
— Понимаю, — согласился Антон.
Как всегда в затруднительные минуты жизни, он отвлекался мыслями о несущественном и думал о том, как свеж и элегантен низкий воротничок на шее командира третьего курса, как ловко завязан у него галстук и как идет его мужественному лицу белый шрам на правой щеке. Такому офицеру больше пристало стоять на мостике ракетного крейсера, нежели восседать и кабинете.
— Шустро вы от меня удрали, — сказал Скороспехов. — И зря. Я сделал бы вам замечание и отпустил. А теперь дело осложнилось.
— Кто знал, — сокрушенно вздохнул Антон. — А рисковать не мог.
— Свидание?
— Конечно, — сказал Антон.
— И она хороша? — приподнял бровь командир третьего курса.
— Образцовое произведение вселенной, — ответил Антон и снова почувствовал укол в сердце.
— Ну, добро, — кивнул Скороспехов и углубился в весьма толстую записную книгу.
— Разрешите идти? — обрадовался Антон.
— Рано, — не разрешил Скороспехов. — Нарушение дисциплины неминуемо влечет за собой взыскание. Принцип неотвратимости наказания не должен быть нарушен. Помните это, пока вы только подчиненный, но помните это вдвойне крепче, когда сами станете командиром. Доложите капитану третьего ранга Многоплодову, что вы не отдали мне честь на улице. Ведь вы позабыли тогда отдать мне честь?
— Не до того было, — сказал Антон, вспомнив, как пробкой вылетал из задней двери автобуса.
— И я сделал вам устный выговор. Все, — закончил Скороспехов. — Вы свободны.
В коридоре жилых помещений третьего курса все еще нес дневальство Григорий Шевалдин. Уже возвращались из города увольнявшиеся, он принимал от них увольнительные и складывал стопочкой на столик.
— С чем поздравить? — полюбопытствовал Григорий.
— Взыскан устным выговором с донесением командиру роты, — сообщил Антон, помахивая перчатками.
— В слона пальнули дробинкой, — обрадовался Григорий. — Я всегда говорил, что Спех не злой мужик, а только ехидный. В общем, ты везучий парень.
— Да? — сказал Антон. — Откуда это особенно заметно?
Григорий раскрыл журнал входящих телефонограмм.
— Навостри уши… Доводится до сведения всех командиров рот, что пятого октября начинаются строевые занятия по подготовке к военному параду. Командирам рот следует … и так далее.
— Причем тут моя везучесть? — не понял Антон.
— Ты же спортсмен, дурашка. Участник спартакиады, — объяснил Григорий. — Тренер тебя в два счета освободит от строевых занятий.
В самом деле, — сообразил Антон. — В этом есть рациональный смысл. И он отправился к себе на курс, думая, что выгодно все же заниматься спортом. Было такое ощущение, будто ему засветили в глаз, а он не дал сдачи. Он думал не о Леночке, а о режиссере Христо. Он воображал себе, как унизит и растопчет его, а вклинивающийся в фантазии образ Леночки только мешал стройному течению действии. Он отвел, ей роль зрителя.
Ночью снились сумбурные сны. Антон просыпался и закуривал, зажигая сигарету под одеялом и выдыхая дым под койку. Горе горем, а получать взыскание за наглое курение в кубрике не очень нужно.
С подъемом он встал раздерганный и отправился на зарядку вместе со всеми. Голова работала плохо, и никакого предлога увильнуть не придумывалось. Вернувшись со двора, он собрался в умывальник, но не нашел в тумбочке свою мыльницу и уселся на койку еще больше расстроенный, ибо явно наступила в его жизни полоса невезения.
Зашел старшина роты и, увидев сидящего Антона, разгневался.
— Что ты сидишь как все равно? — спросил Дамир Сбоков
— Как что «все равно»? — нехотя поинтересовался Антон.
— Когда к тебе обращается старшина, следует встать! — напомнил мичман.
«Встать… — думал Антон. — Все-таки ему хуже, чем нам. Он должен встать за полчаса до подъема, одеться, умыться, побриться, и все для того, чтобы подчиненные всегда видели свое начальство бодрствующим и бдящим… Никаких заспанных рож, никаких кальсон…
— У меня мыло сперли, — сказал он и поднялся.
— Пойди к баталеру, он выдаст другое.
— С мыльницей сперли.
— Мыльницу купишь.
— Средств нету.
— До получки в бумажке держи, — рекомендовал старшина роты.
— Ну ладно, — покорился Антон и пошел в баталерку.
После утреннего осмотра мичман скомандовал роте смирно» и сделал такое объявление:
— Сегодня ночью неизвестный злоумышленник пробрался в кубрик, проник в тумбочку курсанта Охотина, похитил мыло и скрылся. За халатное несение службы объявляю дежурному по роте…
— Погодите объявлять, — сказал из строя Игорь Букинский. — Это я взял его мыльницу, у меня своя под краской занята. Я уже положил на место. Румянец возвратился на щеки заскучавшего было дежурного по роте.
Наказывать теперь было некого. Мичман скомандовал:
— Р-рота… напра-аво! В столовую ша-а-агом… марш!
И потянулся бесконечно, как железная дорога, тяжелый день понедельник. Лекции казались нудными и ненужными, переходы из аудитории в аудиторию слишком длинными, а микробы сна носились в воздухе стаями и поражали курсантов поодиночке и целыми подразделениями. Не подвержены этой инфекции были только старшины, комсорги и отличники.
Антону не давали дремать обидные мысли. Чудилась ему принаряженная Леночка, спешащая на свидание. Ненавистный режиссер ожидал ее почему-то в садике на площади Искусств. А день, как назло, выдался солнечный, и весело им будет гулять по городу, в то время как военный моряк Антон Охотин вынужден страдать в расположении части, не в силах ни воспрепятствовать крушению своего счастья, ни отомстить. Видения стали столь ужасными, что необходимо было как-то отвлечься, и на следующий час Антон подсел к Игорю Букинскому, который тоже не дремал, а возил карандашом в альбоме, лежащем на коленях. Антон заглянул в альбом и ничего не разобрал в переплетении линий.
— Что это за фиговина? — спросил он.
Игорь обиделся.
— Если хочешь увидеть фиговину, посмотри в зеркало.
Антон объяснил, притронувшись к носу:
— В боксе уделали.
— Я думал, тебе где-нибудь на плясках подвалили, — сказал Игорь. Гляжу, физиономия у тебя тоскливая и взгляд волчий. Значит, думаю, здорово дали ему в воскресенье.
— Боксом теперь занимаюсь, — повторил Антон.
— Хочешь добиться еще большей славы?
Они разговаривали в четверть голоса, не шевеля губами, глядя на преподавателя с преданным вниманием, и тому с кафедры казалось, что эти два бодрствующих курсанта не иначе как самые сознательные отличники.
— Язвишь, — сказал Антон. — А сам рисуешь ведь тоже ради славы.
— Клянусь, сто раз уже решал бросить, — проговорил Игорь, глядя на исписанную формулами доску. — Не выходит. Притягивает меня это рисование, как шум винтов корабля притягивает акустическую торпеду. Слава, конечно, приятная штука, но не из нее все начинается. Что-то в душе шевелится и командует: возьми карандаш…
— Вам что-нибудь непонятно? — ласково спросил преподаватель, поймав грустный взгляд Игоря Букинского.
— Так точно, — сказал Игорь. — Повторите, пожалуйста, последний вывод.
Преподаватель, радуясь, что курсант относится к его лекции серьезно и внимательно, стал повторять вывод формулы, а Игорь сказал Антону:
— Сейчас такое время, что человека даже на одну профессию не хватает, если он не гений. А ведь обидно остаться посредственностью. Тем более посредственностью в квадрате: и в военном деле, и в живописи. Товарищи будут флотами командовать; стратегию вершить, а я, отсталый и захудалый, пойду по начальству просить, чтобы мне разрешили устроить выставку в Доме офицеров… Бр-р… — вздрогнул Игорь от такой перспективы.
— Что вы сказали? — спросил преподаватель.
— Теперь все понятно, спасибо, — жизнерадостно доложил Игорь, благодарно и с сугубым пониманием на него глядя.
И снова в четверть голоса для Антона:
— Хватит. Сегодня же все кисточки выброшу и мыльницу из-под краски освобожу.
Игорь перечеркнул свое непонятное рисование жирным крестом, сунул альбом в стол, взял авторучку и устремил на доску взгляд, в котором уже не было полного понимания начертанного…
Это занятие было последним, но после него вместо «личного времени» неожиданно объявили «построение в бушлатах и с оружием». Антон метнулся было на кафедру физподготовки попросить Пал Палыча о6 освобождении, но старшина роты перехватил его на пути. Антон оделся в бушлат, взял из пирамиды свой карабин и встал в строй.
В воздухе реяло слово «парад».
Бодрый и счастливый, распрямившийся в шест Дамир Сбоков вывел роту на плац.
При ранжировке Антон оказался третьим с правого фланга в первой шеренге батальона — следовательно, из-за роста стал командиром строевого отделения.
Если не считать атаманства в детских играх, Антон еще никогда в жизни не был командиром. Хотя он учился для того, чтобы стать командиром, и очень хотел быть командиром, но это маячило в таком отдалении, что Антон не задумывался пока, как будет вести себя, став командиром. Теперь, получив вдруг микроскопическую власть — над десятью ухмыляющимися приятелями, и то лишь на время строевых занятий, — Антон осознал, что совершенно не подготовлен к эмоциональному состоянию командира. Глядя на приятелей, он тоже ухмылялся. Принял в строю свободную позу, дабы подчеркнуть, до чего ему все это все равно, но тут же подскочил Дамир Сбоков и указал:
— Что вы стоите как вытащенный из-под шкафа!
Пришлось подтянуться.
Объявили строевые упражнения поотделенно. Стоя в стороне, Антон выкрикивал команды, и это простейшее дело оказалось очень непростым. Голос его, вообще-то мощный и всегда послушный хозяину, то вдруг взвивался на ультразвуковые высоты; то стремительно падал в басовые пропасти. Приятели с карабинами веселились. Устав не энциклопедия, и в нем не предусмотрено, что нельзя корчить в строю ехидную рожу, когда командир отделения надрывается, как заблудившийся в лесу дачник. Мичман Сбоков и командир роты морщились. Антон страдал. Сколько раз он в своей компании посмеивался — мол, много ли надо ума, чтобы гаркнуть «равняйсь-смирно-шагом-арш», а вот довелось самому попробовать — и на тебе — полное фиаско и позор.
Антон испытал подлинное освобождение от бремени власти, когда вновь объявили побатальонное хождение. Скрылся в массу. Молчишь. Отвечаешь только за себя. Никто тебя не доедает глазами, не судит, не оценивает, не думает злоехидно: «Много ли надо ума…»
О, как легко подчиняться!
Потом, установив вычищенный карабин в пирамиду, Антон удалился в угол курилки, отгородился от мира клубом сигаретного дыма и тихо заскользил мыслью вдоль последних событий. И раньше перед ним возникал вопрос: «Почему в курсантской среде, довольно-таки однородной при поступлении в училище, с течением времени появляется начальствующая прослойка: командиры отделений, старшины классов, помощники командиров взводов и старшины рот?» И чего размышлять, когда тут все просто, как в канале ствола: учись прилично, уважай офицеров, проявляй временами разумную инициативу,
отвечай бодрым голосом «так точно», и в редких случаях «никак нет», выпрямляй спину — и лычки тебе обеспечены.
Но ежели ты повсечасно нарываешься на замечания, отвечаешь начальнику распространенными предложениями и при этом смотришь не в глаза, а на третью пуговицу кителя, то будь ты хоть до аппендикса просоленным фанатиком моря — ходить тебе в рядовых швейках до самых выпускных экзаменов. Нет к тебе доверия начальства, если ты не выражаешь постоянно всем своим обликом беспредельную к нему любовь, тягу и преданность.
«Полно, — думал Антон, прикуривая от окурка вторую сигарету, — так ли все это примитивно? Что мы, догматики, что ли?..» Он перебрал в памяти знакомых старшин и укрепился во мнении, что среди них немало отличных ребят. И не за преданный взгляд ясных глаз вознесли их на должности. «Зачем далеко ходить, взять того же Дамира Сбокова. Конечно, он педант и зануда, но подхалимом его не назовешь. Держится независимо, с командиром нередко спорит и, говорят, имеет даже дисциплинарные взыскания. Любимчиков в роте у него нет. По начальству о проступках своих подчиненным, если возможно, он не доносит. Расправляется своей властью. Заслужил — получи. Плюнул на палубу — наряд вне очереди. Берите, товарищ курсант, швабру, и весь коридор от двери до двери. Чтобы блестело, как у кота глаз. Вопросы есть? Исполняйте.
Замечается в нем, конечно, некоторое ехидство. Да в ком его нет?
Значит, чтобы быть младшим командиром, иметь право приказывать людям, прежде всего надо нести в себе некоторый задаток, эдакую командирскую жилку. Мало того, чтобы тебя назначили командовать вспоминал он свое позорное стояние перед строем, — надо еще уметь командовать. И надо, наверное, быть убежденным, что командовать должен именно ты, потому что никто из твоих подчиненных не сделает это лучше тебя. А может быть, и вообще надо стать лучше всех тех, кем ты командуешь?.. Иначе, какое же у тебя моральное право?»
Антон малодушно прогнал эти каверзные вопросы, подтянул потуже ремень, взглянул на часы и с удовольствием подумал, что сейчас будет дудка «построиться на ужин», а потом он с полным правом вместо самоподготовки пойдет в спортзал. Хорошо все-таки заниматься спортом.
5
Первый час Антон работал в группе. Потом еще час Пал Палыч тренировал его отдельно. Антон выдохся до такой степени, что едва мог подтянуть трусы. Пал Палыч отпустил его наконец в душевую. Позже пришел туда сам, и, освежившись, когда все прочие разошлись, они сидели на деревянной скамье и помалкивали, взглядывая друг на друга.
— Все надеетесь, что из меня что-нибудь выйдет? — спросил Антон.
Пал Палыч ответил не сразу:
— Это трудно. Ты очень запущен.
— Все люди в общем-то запущены, — печально обобщил Антон. — В мозгу пятнадцать миллиардов клеток, а лежат двенадцать из них без всякой пользы и действия, подобно неоткрытым рудам в земной коре. Я уверен, что человек может все. Даже может преодолеть силу земного притяжения. А где путь? Кто бы указал…
Пал Палыч глядел в ясные глаза Антона и постепенно оживлялся.
— Красиво излагаешь, — сказал он. — А ты в самом деле хочешь преодолеть силу земного притяжения? Есть в тебе пламенное желание достигнуть вершин, или тебе дорог тот покой души и тела, который гарантирует нам так называемая золотая середина?
— Середину я не уважаю, что в ней золотого, — сказал Антон.
— Насчет середины скажу тебе, что это самое гибельное зло. Она успокаивает, расхолаживает и губит силы, потому что, достигнув среднего уровня, ты уже не ничто, ты чего-то добился, ты не хуже, чем большинство.
Ты прячешь усталые руки в карманы и говоришь себе: база создана, теперь отдохнем и повеселимся. Высокое стремление к недосягаемому все реже будет тревожить твою душу, мысль о возвращении к прерванному труду ты будешь встречать все холоднее, как бестактного и надоедливого гостя. Все более значительной будет казаться тебе твоя середина, а тем временем жизнь будет обтекать тебя, как поток автомобилей обтекает застрявший посреди шоссе грузовик. И люди уйдут от тебя вперед, и ты уже не услышишь, как бывало, новых слон о себе от старых друзей, а услышишь ты только повторение старых слов о себе от друзей новых.
И ты наконец поймешь, что даже середина в современном понимании этого слова находится много дальше того пункта, которого ты когда-то достиг…
Погодя Пал Палыч спросил:
— Желаешь ли ты всем своим существом, чтобы из тебя получился значительный человек, готов ли ты пожертвовать удобствами, покоем и мелкими радостями ради того, чтобы достигнуть вершин?
— В боксе? — спросил Антон, удивляясь торжественности слов.
— Какая разница, — сказал Пал Палыч. — В боксе, в науке, в столярном ремесле… Все это только арена, на которой проявляет себя боец. Важно, не где ты проявишь себя, а как ты себя проявишь. Гори своим делом, доведи его до совершенства, торопись вперед, достигни предела, а достигнув, стремись дальше, к невозможному. Не гордись, не жалей сил, не успокаивайся, как… как я в свое время успокоился на титуле чемпиона СССР… Ну ладно, — он усмехнулся, — это из другого комплекса. Поставим вопрос проще: хочешь ли ты стать чемпионом училища? Антон никогда не думал о такой возможности, но почему-то сейчас не удивился словам Пал Палыча.
— Да, — ответил он.
— Да-а-а… — сказал Пал Палыч тоном грузчика, пробующего вес будущей ноши.
Он поднялся со скамьи, отошел. Выражение лица стало целенаправленным и строгим. Серые глаза были холодными, как осеннее море. Таким, наверное, глазами ваятель смотрит на глыбу камня. Мол, что из этого дикого куска может получиться.
— Пожалуй, ты можешь его одолеть, — сказал, наконец, тренер.
— Кого это? — не сообразил сразу Антон.
— Колодкина. За прочих я мало волнуюсь. А Колодкин — крепкий орех. Его, не присноровившись, не раскусишь.
— Если бы одолеть Колодкина, тогда о чем еще мечтать, — с сомнением улыбнулся Антон.
— Никаких «если бы»! — одернул его Пал Палыч. — Настраивай себя только на победу. Настроиться — это очень важно.
— Легко настраиваться на победу, когда противник хотя бы равный, — вспомнил Антон огромные руки Колодкина.
— А что ты думал? Все, что тебе придется делать с нынешнего дня, это трудно. — Пал Палыч снова сел рядом. — Это очень трудно. Это на пределе
возможного. И иначе нельзя, потому что времени у нас нет.
— На пределе возможного подумать, что я стану сильнее Колодкина. Ведь его тело — громкий гимн физической силе.
— На физической силе далеко не упрыгаешь, тут у нас не состязание подъемных кранов. Тебе надо стать лучше, — Пал Палыч подчеркнул это слово резким жестом, — Колодкина.
— То есть? — попросил Антон разъяснить.
Пал Палыч стал говорить, и капли, отрывавшиеся от решетки душа, звучно падая на желтый кафель, как бы отбивали задумчивый ритм его речи.
— Давно, примерно в твоем возрасте, я пришел к своему первому тренеру. Не буду называть его имени, оно тебе ничего не скажет. Это был человек крепкий и прозрачный, как кристалл. Мужество, воля, честность, доброта и трудолюбие, бескорыстие, самоотверженность и большая любовь к людям были
гранями этого кристалла. Он жил под девизом «другим можно — мне нельзя». Он говорил мне: «Паша, любая собственная слабость должна быть для тебя оскорбительна, как пощечина. Слабость — это преступление, потому что от твоей слабости все человечество становится немножко слабее. Слабый человек
ничего не может дать, никому не может помочь, никого не может защитить. Стань сильным, если ты уважаешь себя и хочешь быть нужным людям. Забудь, что такое лень, сонливость и желание увильнуть от работы. Берись за трудное и всегда доводи дело до конца. Тогда ты станешь сгустком энергии и воли. Ты будешь побеждать, а каждая твоя победа увеличивает число побед, одержанных человечеством». Он водил меня в театр на серьезные, благородные пьесы. Он требовал, чтобы я содержал себя в идеальном порядке и чистоте. Читать он разрешал мне только классическую литературу и биографии героев. Я бросил курить и не пил ни грамма спиртного. Через полтора года я получил приз чемпиона СССР.
— Роман, — сказал Антон.
— Что? — не понял Пал Палыч.
— Я говорю, что все это адский труд.
— Не только. Я привык запрещать себе и почувствовал высокое нравственное удовлетворение: Бесполезного труда не бывает. Ну как, принимаешь условия?
— От парада бы освободиться, — попросил Антон. — Для какой надобности мне там ногами бацать и карабин вскидывать?
— Чтобы было труднее, — ответил безжалостный тренер. — И чтобы никто не мог сказать, что ты поставлен в особо благоприятные условия. И чтобы было больше уважения к тебе… Да и командовать тебе надо поучиться, — усмехнулся напоследок Пал Палыч.
— Вы видели? — Антон покраснел, вспомнив занятия на плацу.
— Понаблюдал из окошка, — кивнул Пал Палыч. — Грустить не надо. Это исправимо. Ты только разозлись, что Дамир Сбоков что-то умеет делать лучше тебя.
Антон здорово разозлился, и это помогло. Каждый день занятий приносил маленькие успехи, и вскоре он командовал, как капрал-ветеран. Выдерживал паузы, вибрировал гортанью и широко прокатывал округлое строевое «р». Шагая, он не щадил подметок и асфальта, вытягивал позвоночник и задирал подбородок. Командир роты, взглянув как-то на шагающего в первой шеренге Антона Охотина, зажмурился от удовольствия, причмокнул, покачал головой и произнес:
— Плывет!
Антон тренировал в себе командирскую жилку. Внимательно осматривал строй своего отделения и делал замечания относительно несвежих подворотничков и подзапущенных причесок. Временные подчиненные удивлялись, исполняли и говорили с покорным смущением:
— Во дает Слоненок…
Этот «Слоненок» абсолютно не вязался с его теперешним положением, но, как известно, кличку не запретить и императорским указом. Один только есть путь избавиться от клички — заработать другую, получше.
— Во дает Слоненок! — раздавалось все чаще.
— Р-разговорчики в строю! — отреагировал на такое Антон в тот день, когда пришил на погоны две лычки, удостоверяющие его старшинское звание.
Но «Слоненок» не собирался пока от него отлипать.
Дни были набиты делами, как магазин автомата патронами.
Ни одной щели. После строевых занятий надо было выполнять учебные задания, чертежи и лабораторные работы. И каждый день заниматься боксом. Надо было готовиться к семинарам по политэкономии и к контрольным по математике. Одно «надо» цеплялось за другое «надо», и к сигналу «отбой» Антон едва доволакивал ноги до койки и засыпал раньше, чем закрывались глаза. Зато утром вскакивал первым и браво бежал на зарядку в одних трусах. Странно было вспомнить, что не так давно первое, о чем он думал, проснувшись, это как бы увильнуть от зарядки. На него взирали с недоумением, настолько внезапно и резко он переродился. И вдруг забылась кличка «Слоненок». Прилипла новая.
— Что с тобой деется, святой Антоний? — вопросил однажды Игорь Букинский.
У него не было времени выяснять, что за личность этот святой Антоний. По тону Игоря чувствовалось, что прозвище необидно. Он стал на него откликаться.
О, как прав был Пал Палыч! Все, что он теперь делал, было на грани возможного. Частенько хотелось все бросить, перечеркнуть безумные мечты и возвратиться к прежней, спокойной, задумчивой и приятной жизни. Но он гнал это желание.
Он хотел справиться с самим собой.
— Труднейшая задача побороть такого слабого субъекта, как курсант второго курса, — признался он однажды Григорию Шевалдину где-то на переходе между химическим кабинетом и библиотекой.
— Кажется, тренер обещал тебе за это высокое нравственное удовлетворение, — напомнил Григорий, без удовольствия озирая осунувшееся лицо приятеля. — Ну и как оно выглядывает?
— Я еще не бросил курить, — сказал Антон, вынул из губ Григория сигарету, раз затянулся, вставил окурок обратно и побежал по своим ужасно прочным делам.
Наступила суббота, день особый, и после занятий, надраивая щеткой палубу в классном коридоре, Антон гадал, что же делать, куда идти в эту субботу, но что теперь существует для него за пределами училища, а может, уже ничего не существует и ни к чему ходить в увольнения…
Выпущенный на вечернюю улицу, Антон боролся с собой и миновал три автоматные будки. Из четвертой он позвонил, и Леночка сказала, что она сидит дома, и ждет его звонка, и понимает, как ему тяжело и горько, и ей тоже нелегко и совестно, что так получается, но ничего не поделаешь, судьба, а теория вероятностей, по которой она никогда в жизни не должна была встретиться с Христо, на этот раз подвела. Леночка говорила длинно, сбивчиво и не всегда связно — так говорит правдивый человек, желающий сказать правду не теми
единственными словами, которыми ее можно до конца выразить.
— Ну, ясно… — сказал Антон. — Сегодня не сильно холодный вечер. Погуляем, если ты не занята?
— Сегодня я не занята, — ответила она. Я знала.
Они встретились у фонаря на Лахтинской улице и пошли к набережной по не тронутым современной архитектурой переулкам, исхоженным ими тысячу раз. Ветер дул в лицо, с реки. Застегнутый на все пуговицы Антон шагал молча. Свершалось неизбежное.
— Это было в Доме кино, — говорила Леночка. — Около меня было свободное место, и я была в платье с голыми плечами, потому что было лето. Он пришел в середине сеанса и сел рядом, и прикоснулся ко мне душой, а потом положил руку мне на плечо. Я боялась пошевелиться. Никому я не позволила бы такого. Ему я позволила все. Он уехал в Софию и писал мне письма. А я плакала над его письмами и отвечала все реже, потому что у меня не было надежды. Я была рада, что мы с тобой встретились, и совсем перестала отвечать на его письма. Я думала, что забыла — его и полюбила тебя.
Не спорь, я в самом деле думала, что люблю тебя. Но я не забыла ни одного слова, ни одного прикосновения. Прости, Антон.
И вдруг не стало обиды, не стало гнетущего уныния, не стало боли. Не стало ненависти к черногривому Христо. Все это превратилось в тихую, возвышающую душу печаль.
— Случается, — сказал он.
— Ты похудел за это время, — ласково отметила Леночка.
Он сказал:
— Учусь упорно. Плюс строевые занятия. Да еще бокс. Устаю.
— Вот как, — сказала Леночка.
— Да уж так, — подтвердил Антон, остановился у ларька и купил сигарет. Бросить курить никак не получалось. Закурив, он спросил: — Ну и что теперь с тобой будет?
— Мы скоро поженимся, — улыбнулась Леночка. — Потом я уеду в Софию. Не думай, что мне нужна София. Мне нужен он. А тебе я буду писать письма. Ты хочешь, чтобы я писала тебе письма?
— Я хочу тебя забыть, — сказал Антон.
Леночка спросила:
— Зачем же меня забывать? Разве нельзя остаться друзьями? Я привыкла к тебе. Наверное, мне будет не хватать тебя как друга.
— Брось, — сказал Антон сердито. — Это трепотня в пользу жертв урагана. Режиссера тебе хватит за глаза. И как друга тоже. Он умный и талантливый… Вот этого тебе, пожалуй, будет не хватать. В какой Софии есть это? — Он указал рукой на Неву.
Они шли по набережной, и оба берега распластали перед ними великолепие своих вечерник огней.
Мое сердце рвется на две части, — согласилась Леночка. — Но нельзя совместить Христо и Ленинград… Я буду приезжать.
Сердце, — вздохнул Антон. — Отдай его тому, кто без него не обойдется. Отдай целиком.
Леночка оперлась о каменную глыбу парапета и стала смотреть в ту сторону невидящими, счастливыми глазами.
— Нет, ты что-то не то говоришь… Потом Болгария — это почти как у нас… Нет, ты не прав. Все хорошо. Жаль, что ты не хочешь остаться мне другом. Наверное, ты чего-то не умеешь.
— Я еще много чего не умею, — сказал Антон.
Погодя не выдержал и спросил:
— Чего я не умею?
— Чего-то важного, я не знаю… Ты сейчас поступаешь не так, как поступил бы Христо. Мне кажется, что ты еще не взрослый… С тобой сейчас трудно разговаривать, — нахмурилась Леночка. — Я пойду. Не провожай. Я не хотела сегодня, но я пойду. Прощай.
Леночка скользнула по нему невидящими глазами и ушла.
Антон лег грудью на гранит и глядел в черную воду.
Вода прикинулась теплой. Вода мерцала.
— Дура, — сказал Антон. — Я с трех лет умею плавать.
— Тогда крепись, — шелестнула вода.
— А что мне остается делать? — сказал Антон.
6
С утра понедельника он бросил курить. Начатую пачку «Авроры» отдал Сеньке Унтербергеру. Игорь Букинский, недолюбливавший нахального Сеньку, сделал комментарий:
— Святой Антоний раздал имущество нищим.
— Сам дурак, — огрызнулся Сенька и пошел в курилку. Трудно было не закуривать после завтрака и после обеда, а в перерывах между лекциями о сигарете едва вспоминалось.
После занятий командир роты Александр Филиппович Многоплодов построил свое подразделение в коридоре спальных помещений, достал из кармана блокнот, нашел нужную ему страницу, прочитал про себя — и ничего не сказал. Он спрятал блокнот в карман и ходил вдоль строя, а курсанты стояли по
команде «смирно», с карабинами у ноги и ждали. И не было в строю ни шушуканья, ни шороха, ни клацания оружия, ни того неопределенного гула, который всегда парит над строем эдаким звуковым облаком, если курсанты понимают, что в строю по команде «смирно» их держат без особой необходимости.
Командир роты остановился и, устремив взгляд на кого-то в середине первой шеренги, заговорил негромким, но высокоторжественным голосом:
— Товарищи курсанты! Родина оказала нам огромное доверие. Седьмого ноября на Красной площади в Москве наше училище будет представлять Военно-Морские Силы Союза Советских Социалистических Республик. Поздравляю вас, товарищи!
А потом была пауза, как раз достаточная для того, чтобы набрать в грудь воздуху до отказа, и грянуло «ура!», от которого покосились на стене портреты великих адмиралов: Ушакова, Нахимова и Макарова.
Игорь Букинский спросил из строя, без команды «вопросы есть»:
— Когда в Москву поедем?
Старшина роты мичман Сбоков нахмурился:
— Своевременно будет указание.
Более опытный в обращении с личным составом и поэтому более терпимый к мелким нарушениям порядка командир роты совершенно неожиданно улыбнулся и ответил Игорю совсем домашним голосом:
— Подбирай все хвосты к двадцать второму.
— Значит, в пятницу, — быстро сообразил Игорь. — В субботу утром будем в Москве. А в увольнение пустят?
— Вот это вы уже нахал, — рассердился командир роты, спрятал в карман платок, которым утирал со лба испарину, и скомандовал: — Р-р-рота… нале-ей… во!
А вечером в библиотеке Григорий Шевалдин, печальный, с поникшими плечами и угасшим взором, пенял на судьбу умной и всегда все понимающей библиотекарше Виолетте Аркадьевне. Антон молча слушал.
— Никогда того не знаешь, где чего-то потеряешь. Никогда того не ждешь, где чего-нибудь найдешь, — излагал он почему-то стихами. — Будучи в отпуске, я от торопливого использования благ жизни натер себе мозоль на подошве, и это меня огорчало. Но с мозолью я пошел в санчасть, получил освобождение от строевых занятий, и это меня обрадовало. Теперь все добросовестные курсанты поедут в Москву, а я буду прозябать здесь, как эскимо на палочке, и это меня огорчает.
— Да, ведь — вы москвич, — пособолезновала Виолетта Аркадьевна. — Неужели ничего нельзя предпринять? Вы попроситесь.
— Не течет река обратно, что прошло-то невозвратно, — сказал Григорий. — Просился. О, знали бы вы все коварное ехидство нашего командира курса! Виолетта Аркадьевна опустила накрашенные ресницы и порозовела.
И тут Антон вспомнил, что за дама стояла на автобусной остановке около Скороспехова. «Ай-яй-яй, — подумал Антон. — Впрочем, теперь понятно, почему я получил такое символическое взыскание.
Он и сам, наверное, рад был, что я дал деру не оглянувшись…»
Григорий рассказывал:
— Сбегал я в санчасть, ликвидировал подлое освобождение. Прихожу к Скороспехову, докладываю, что явился курсант Шевалдин по вопросу службы.
Смотрит он на меня сверляще, и видно, что все понимает: и как я от строевых отвертелся со своей мозолью, и как мне охота в Москву съездить, и какой я в глубине души разгильдяй, лодырь и двоечник. Спрашивает: «Ну, что у вас?» Я смешался, и остатки чувства собственного достоинства замкнули путь моим блудливым намерениям. Говорю: «Ничего, товарищ капитан второго ранга». Он мне отвечает с улыбочкой: «Наглец. Можете идти!» Вот как бывает в нашей военно-морской жизни, несравненная Виолетта Аркадьевна. Григорий постучал
себя по макушке, сунул пальцы в волосы и подергал рыжие вихры. Библиотекарша поправила юбочку на своих круглых, похожих на два апельсина коленях и сказала ласково: Не надо так расстраиваться. Отъезд двадцать второго, а за десять дней многое может произойти. Вдруг командир курса сменит гнев на милость.
Знали бы вы Скороспехова! — воскликнул неосведомленный Григорий. — Он сказал свое решение, и теперь хоть режь его и пытай на колесе. Хоть застрелись на его глазах — не поможет.
— Это верно, — согласилась Виолетта Аркадьевна. — Но все-таки не теряйте надежды. Дня через два сходите к нему еще раз и скажите, что у вас в Москве мама и что вы у нее единственный.
— У меня в Москве в самом деле мама, и я у нее в самом деле единственный, — сказал Григорий. — Но разве его взволнуют эти нежности? Он всегда говорит: военный человек весь под начальством и осенен уставом. У него не может быть ни зятя, ни деверя.
— Наверное, капитан второго ранга так сказал, когда кто-нибудь просился в увольнение, ссылаясь на родственников? — мягко возразила Виолетта Аркадьевна.
— Это угадать не трудно, — кивнул Григорий. — Ах какой я балбес со своей мозолью!
— Сходи к нему еще разок, попросись, — посоветовал Антон. — Чует мое вещее сердце, что все будет лепо, коль скоро к тебе хорошо относится Виолетта Аркадьевна.
Он позволил себе хитро взглянуть на библиотекаршу, и она снова опустила красивые ресницы. Наверное, она хорошо помнила, как Антон Охотин прыгал из автобуса на Скороспехова…
— Сердцу поэта надо доверять, — неуверенно произнес Григорий. — Добро, малый. Схожу через денек. Попыток — не убыток… Ну, а ты как жив? Достиг совершенства морального облика? Курить бросил?
— Бросил, — сказал Антон.
— Это очень хорошо. Подари мне зажигалку, — сделал вывод Григорий.
Удивившись такой логике, Антон достал зажигалку и отдал. Красивую штучку было жалко, но он углядел в поступке элемент самоотверженности, которую ему пока еще не удавалось проявить. Антон подумал, что Колодкин никогда не отдал бы просто так зажигалку, — и подавил сожаление. На душе стало как-то томно и возвышенно. «Может, это и есть то самое, высокое нравственное удовлетворение? — подумал он. — Ничего. Чувство приятное».
— Всегда приятно делать подарки, — улыбнулась Виолетта Аркадьевна. — Даже приятнее, чем получать.
Григорий повертел зажигалку, пощелкал, убедился, что работает она исправно, и сказал:
— Антонов есть огонь. Но нет того закону, чтобы всегда огонь принадлежал Антону.
В субботу Антон совершил подвиг: не записался на увольнение. Когда дневальный свистнул в дудку и скомандовал «увольняемым построиться», сердце бесконтрольно заколотилось, лицо набухло кровью, а ноги стали ватными и подогнулись в коленях. Пришлось опереться о вешалку, с которой сдергивали свои бушлаты шустрые увольняемые. Душа его раздвоилась, в нем стало два Антона, и второй, слабохарактерный, Антон ругал первого Антона, подвижника, дурнем и всяко, расписывал прелести городской жизни и умолял, пока не поздно, бежать к помкомвзводу, записываться в заветный список.
Рота построилась, и все было кончено.
Слабохарактерный Антон взбесился и колошматил ребра изнутри с безумием стихии.
Уговоры насчет того, что идти, собственно, некуда, и что сегодня в клубе концерт самодеятельности первого курса, и вечер можно провести весьма интересно, на второго Антона не действовали. Он страдал, как дитя, которому не выдали после обеда полагающуюся кружку киселя из малины.
Исполненный важности Дамир Сбоков, проходя мимо вешалки, спросил:
— А вы что стоите?
— Ничего стою, товарищ мичман, — отозвался Антон. Он еще и остряк, — обиделся мичман. — Доложите помощнику командира взвода, что я приказал вычеркнуть вас из списка на увольнение.
— Очень сожалею, — продолжал Антон острить. — Он не исполнит вашего приказания.
Мичман что-то проглотил и выпучил белесые глаза. Как так не исполнит? У вас еще заступник нашелся? Может быть, вы теперь за увольнением лично к начальнику строевого отдела обращаетесь?!
— Никак нет, улыбнулся Антон.
Перепалка с Дамиром отвлекла его и уравновесила душу. — Я на увольнение просто не записался, поэтому и вычеркнуть меня из списка невозможно. Дамир скривил губы.
— И тут вывернулся, разгильдяй… — буркнул он и поспешил к выстраивающейся роте.
Он скомандовал «смирно», и все вытянулись и затаили дыхание.
Один Антон не вытянулся и не затаил дыхания. Он побрел по коридору, думая о неуязвимости тек, кто ничего не нарушает и ничего для себя не добивается. При такой ситуации даже важный начальник — старшина роты не может тебя наказать и чего-нибудь лишить, и ты от него в общем-то не зависишь. Антон подумал, как это здорово, и снова испытал высокое нравственное удовлетворение. Второй, слабохарактерный, Антон окончательно посрамился и притих. Грохая каблуками хромовых ботинок, ушла на увольнение рота.
Направился к кабинету Дамир Сбоков, сопровождаемый свитой выведенных из строя за нарушение формы одежды. Но тащились они за мичманом зря, на сегодня песенка их была уже спета. До начала концерта оставалось еще минут сорок, и Антон завернул в класс.
В классе сидел комсорг роты Костя Будилов и читал книгу — никакого сомнения, что про своих любимых композиторов-классиков. Костя поднял от книги белокурую голову, и на его лине было написано умиротворенное блаженство. Но когда он разглядел Антона, небесный свет этого выражения угас.
— Погоди-ка, а по какому у тебя двойка? — озаботился Костя. — У меня не зафиксировано.
— Успокойся, бдительный вожак масс, — сказал Антон и сел на свое место в последнем ряду у окна. — У меня нет двойки. Я хороший.
— Все хорошие отпущены в увольнение, — возразил Костя. — Может, ты схлопотал взыскание?
— А ты? — резонно заметил Антон. — Разве ты схлопотал взыскание или огреб два шара? Я не хочу в город, — сказал Костя. — Мне и здесь не скучно.
— Вот и я то же самое. Не хочу.
— Тут что-то не так, — покачал головой Костя Будилов. — В жизни такого не было, чтобы Охотин не хотел в город.
— Мало ли чего в жизни не было, — буркнул Антон. — В нашем буфете болгарских сигарет в жизни не было, а теперь появились, когда я курить бросил.
— Мелко мыслишь, святой Антоний, — улыбнулся Костя Будилов. — А впрочем, все святые проходимцы ставили свои персоны в самый центр мироздания.
— Как я мыслю, этого под тельняшкой не видно, — обиделся Антон. — А излагаю я мысли, сообразуясь с культурным уровнем аудитории.
— В таком случае ты перепутал аудиторию, — отсек Костя и опять углубился в свою книгу. Но у Антона распалился язык.
— Ах, простите, сэр! Я и забыл, что вы уже успели вычитать в справочнике, какого числа Бетховен сочинил Лунную сонаты.
— Успел, — отозвался Костя, не подняв головы.
— Вот если бы ты сыграл эту сонату, — продолжал Антон, — тогда бы я перед тобой снял шляпу.
— Тут-то и задумаешься… — Костя бережно закрыл книгу. — Не вспомнить ли былое, не сыграть ли ради такой чести.
— А ты что… можешь? — осторожно спросил Антон.
— Я пошутил, — засмеялся Костя Будилов. — Где уж нам, серым.
— Что-то ты темнишь, — предположил Антон. — Дело твое.
Я не девочка, меня тайнами не заинтригуешь. Костя поднял руки:
— Какие тайны? Я весь нараспашку. Антон вглядывался в какое-то новое,
ироническое Костино лицо.
— Нет, — покачал он головой. — Ты не весь нараспашку. В тебе какой-то змей укрывается. Скажи, почему при таком интересе к музыке ты выбрал себе столь немузыкальную карьеру? Шел бы в искусствоведы.
Костя блаженно зажмурился:
— Отличная профессия. Мечта души.
— В чем же дело?
— Дело в том, Антоша, — мягко сказал Костя Будилов, — что я не ставлю себя в центр мироздания и не считаю свои вкусы и склонности эдаким билетиком на станцию «Легкая жизнь». Будь сейчас в мире тишь да благодать и вообще коммунизм, конечно, я стал бы искусствоведом. А ведь ты посмотри, как живем. С одной стороны — враги, с другой — подлецы, с третьей — ротозеи, с четвертой — сумасшедшие. жутко подумать!.. И когда она по вине первых, вторых или четвертых грянет — а она грянет, — тогда России понадобится кадровый военный. Военный высшего класса, академически образованный. А не наспех переученный из эстета офицер запаса. Уразумел мою позицию, святой Антоний?
— Так как же, по-твоему, выходит? — проговорил Антон. — Всем, значит, под ружье? Как в древней Спарте?
— Для высокоталантливых музыкантов можно сделать исключение, — улыбнулся Костя Будилов. — Ну-ну, ничего не надо доводить до крайности. Крайность одного — это уже другое. Надо, чтобы каждый человек исполнил свой долг так, как он его понимает. Может, она и не грянет… Говорят, некий астероид скоро приблизится к Земле на опасную дистанцию. Хорошо бы упал где-нибудь в пустыне Гоби или Шамо. Отвлек внимание человечества от грызни меж собой… Костя вздохнул и снова бережно раскрыл свою книгу.
В клубе Антон наткнулся на мрачного Григория. Тот сказал, подав руку:
— И ты, брат? Ну, я разгильдяй, мне сам бог велел без берега догорать, а тебя и при твоем совершенстве не уволили?
— Сам не хотел, — сказал Антон.
Григорий смотрел на него долго и пристально. Потрогал лоб.
— Ты не перетренировался? Знаешь, говорят, что при усиленном упражнении одного органа какой-нибудь другой начинает чахнуть и в конце концов вовсе атрофируется.
— Думаю, у меня все в норме, — сказал Антон.
Григорий отнял руку от его лба.
— В здоровом теле здоровый дух — великое благо, говорили древние. В чем же дело?
— Шерше ля фам… — насильственно улыбнулся Антон и вдруг, сам того от себя не ожидая, рассказал Григорию всю историю с Леночкой.
Давно уже шел концерт, в фойе, кроме них, никого не было, и Гришка покуривал в кулак, слушая печальную повесть. Дослушав, чем кончается, он высказался:
— Я бы с моим характером раскрасил ему вывеску. Конечно, это ничего не изменило бы, но высокое нравственное удовлетворение я бы получил. А может быть, прав ты. Так и должен терять мужчина. Без слез и эксцессов, без мольбы и угроз. Гордо уйти: «не хочешь — не надо». А вообще на эту вещь рецепта быть не может, и каждый решает эту проблему в духе релятивистского субъективизма. Впрочем, я так и не понял, что было в этой деве, кроме внешнего обаяния.
— Наверное, что-то было, — сказал Антон. — Я не исследовал.
— Вопрос «за что любишь», конечно, выражает только глупость и невежество спрашивающего.
— Это верно, — горько молвил Антон. — В душе дырка, и из нее дует что-то леденящее. Я понимаю тех, кто стрелялся от несчастной любви.
— Брось, малый, не те времена, — махнул рукой Григорий. — И насчет дырок тоже средства придуманы. Проходил в курсе устройства корабля раздел «Борьба за живучесть»?
Как надо поступить, заметив дырку?
— Немедленно заделать подручными аварийно-спасательными средствами, — сказал Антон. — Только это не из того курса.
— Существуют всеобщие закономерности мироздания, — наставительно заметил Григорий. — Дырка всегда дырка и всегда требует, чтобы ее заткнули … Кстати, твое предчувствие сбылось. Спех берет меня в столицу, только не в строй, а запасным. На случай увечья и прочего инцидента. А мне какая разница? Лишь бы в Москву!
— Поехать в Москву на парад и не пройти по Красной площади? По-моему, это вдвойне обидно.
— А, — отмахнулся Григорий. — Мало ли нас жизнь обижает. Мы уже привыкли к огорчениям, как геологи к комарам. Спешим в палатку, где меньше кусается, и изыскиваем себе удовольствие, сообразное моменту времени. Я так и не понял, что было в этой деве. За что там страдать? Ну, пойдем в зал. Может, что интересное показывают.