Год 1992-й
Осколки раздавленного зеркала
9
Как хотелось, чтобы его оставили в покое! Сторонился встреч, избегал долгих разговоров, даже научился отвечать скупо, телеграфно, где за каждой фразой стояла последняя точка. Когда длинноносый Витька, школьный приятель, узнал его в тесном переулке: «Сергей! Ильин! Это ты?!», он вздрогнул и окаменело, как глухонемой, прошел мимо. Радостные возгласы так и повисли в воздухе за спиной.
От многоголосой суеты улиц он как бы отгораживался невидимой пеленой и чувствовал себя удовлетворенно одиноким. Месяцы, проведенные в тюрьме, научили его сознавать непроницаемость, отдельность своего «я», воспринимать окружающих не как самобытных особей, а как движущихся манекенов со стертыми индивидуальными чертами. Поэтому людской поток виделся ему холодным, эгоистичным и лицемерным, и он просто старался не замечать его, как не замечают деревьев, растущих вдоль аллеи.
Все сузилось до личных обыденных забот: присутственные дни в институте — вторник, четверг и работа дома в своей маленькой двухкомнатной квартирке за письменным столом. Дремотное тусклое однообразие проходивших дней воспринималось им как благодатный отдых. Иногда, просыпаясь утром, он представлял, что лежит на теплой, нагретой солнцем палубе после разъяренного шторма, и не хочется вставать, не хочется думать ни о чем. Все пережитое растворялось в мягкой истоме, и приходила вера: ничто уже в будущем не сможет омрачить это покойное благополучие.
Правда, в долгие вечера одиночества его вдруг пронизывал холодящий озноб, и он ощущал себя жалкой избитой собакой, которая заползла в темный подвал, чтобы зализать ноющую рану. Боль порой долго не затихала, палящая и тягучая, сковывала его сознание.
Цыганка верно предсказала. Как она оказалась в милицейской машине? А, тогда они брали на Шелепихе банду Корявого… Прильнула к нему грудью, жарко задышала в ухо:
— Давай погадаю, лейтенантик! Всю правду о тебе знаю…
Сергей засмеялся, раскрыл ей ладонь.
— Только быстро. Подъезжаем…
— Быстро-быстро скажу… Счастливый ты будешь, богатый. Жену-красавицу встретишь. Но заразу примешь от дружков-приятелей своих. Долго, тяжело болеть будешь…
Как и большинство земных людей, оптимистично запрограммированных неким неопознанным оператором, Сергей тогда свято верил в устойчивость своей судьбы. Работа не оставляла времени на размышления о добре, зле, справедливости. Он ушел в кипящую милицейскую круговерть, как уходит любитель подводного плавания в морскую глубину, где риск, страсть, открытия. Просыпаясь от громкого телефонного звонка, он часто заставал сидящую у кровати маму, она смотрела на него с печальной надеждой, словно только что отвела взгляд от иконы, у которой молила здоровье и счастье сыну.
О будущем как-то не думалось, оно было затуманено, но он знал: за этим туманом голубое небо. Поэтому, когда ворвалась в его жизнь черная ошеломляющая буря, он оказался беспомощным, не готовым противодействовать. Буря разметала, разрушила все, что казалось вечным, — веру, оптимизм, доброту. Ее неожиданность потрясла его, и он надолго утратил способность к рассудочной оценке происходящего. Когда после 294 позорно-гнусных, пустых дней, проведенных в тюрьме, он мысленно перелистывал обрывки воспоминаний, не было связей между ними, не было последовательности в их бесконечной череде.
Но время не только старит, приносит болезни, оно и лечит. Чем дальше бежали дни, тем отчетливее проступало постыдно минувшее. И оказалось, что бесстрастная память ничего не выбрасывала из своих хранилищ, сохранилось даже то, что очень хотелось забыть.
Все началось, пожалуй, с того странного появления в его кабинете заместителя начальника отдела капитана Мартынова.
— Как продвигается дело с ограблением в гастрономе?
— Глухо, — признался Сергей. — Я уже начинаю верить, что кассу взяли призраки. Никто ничего не видел, никто ничего не слышал, а тридцати пяти тысяч как не бывало.
— Есть версии?
— Осталась последняя. Деньги взяли работники гастронома. Все вертится вокруг одного.
— Кого?
— Директора Сатрояна.
— Да, плохи твои дела. — Капитан подошел к столу. — А ты знаешь, кто его старший брат?
— Нет.
— Заместитель министра. Так что, братец ты мой, во-первых, подозревать Сатрояна — значит, компрометировать руководителей высокого ранга. Во-вторых, как сам понимаешь, в этой ситуации любые твои доказательства будут опровергнуты. Советую отбросить последнюю версию и закрыть дело.
— Советуете или приказываете?
— Приказывать не могу. Надо сначала узнать, что ты накопал.
— Много накопал. Можно отдельное дело заводить на Сатрояна. Но разрешите, я доложу вам об этом позже. Пока могу с уверенностью сказать, что банда Шестакова не распалась, а перешла жить под крышу Сатрояна. Она занимается уже не грабежом, а развозит его товары по всей стране, шантажирует, покупает нужных ему людей…
— Широко шагаешь! — удивился капитан. — Можешь доказать?
— Это могу. Но я вам говорю лишь о малой частичке…
— Ну-ну, дерзай, старший лейтенант. Пять дней даю, не больше…
А через два дня мать дрожащей рукой протянула ему конверт.
— Не сердись, Сережа, я прочитала. Он был не заклеен. — И присела на кушетку, со страхом глядя, как Сергей вынимает листок из конверта, читает: «Щенок, советую забыть к нам дорогу, чтобы мамаша не рыдала на твоих похоронах. Сик».
Это была вопиющая наглость. Сатроян открыто угрожал ему. «Сик» — он уже знал — так называли в узком кругу Сатрояна и его компанию.
Утром в подъезде своего дома он услышал хрипловатый голос из-под лестницы: «Сик последний раз предупреждает». И мощный удар по голове. Били профессионально, чтобы только оглушить. Когда Сергей пришел в себя, их уже не было. На макушке выросла огромная, с детский кулачок, шишка, которую со смехом разглядывали в райотделе…
Потом Сергея вызвал начальник райотдела — уставший от житейской суматохи, обрюзгший полковник.
— Телега на тебя пришла, — сказал он буднично, словно попросил придвинуть пепельницу. — Серьезная телега. Не знаю, чего и делать. Давай отбивайся. Пишут, что ты взятку получил.
— Большую? — поинтересовался Сергей.
— Десять тысяч.
— Можно поинтересоваться, кто автор?
— Всему свое время. — Полковник опустил узловатую морщинистую руку на листки письма, — Сначала на фотографии полюбуйся. Здесь, как пишут, зафиксирован момент передачи.
На первой фотографии, без сомнения, был он, Сергей. К нему наклонился худощавый мужчина, прикуривал. Меж двух пальцев сигарета, а тремя другими он зажимал в ладони белый сверток. На другой фотографии — белый сверток крупным планом в руке улыбающегося Сергея.
— Добротная работа, — сказал тогда он, возвращая снимки.
— Да, добротная, — согласился полковник. — Ты пока все материалы по этому делу передай Мартынову… С тобой, сам понимаешь, мы должны разобраться. Не бойся, в обиду не дадим. Все будет по чести.
«По чести» не вышло… Мама, сгорбленная, неподвижная, как восковая фигура, стояла в углу. За столом заполнял страницы протокола Мартынов. А двое, товарищи Сергея, проводили обыск… Сам он что-то возбужденно говорил, пытался острить. Но, когда из-за зеркала в прихожей вытащили тот самый, что на фотографии, белый сверток, замолк, даже перестал слышать, точно провалился в глухую пустоту.
Именно вслед за этим все стало восприниматься фрагментарно, несвязно, отдельными, случайно выхваченными кадрами. Серая стена следственного изолятора с выцарапанным матерным словом, очки, съехавшие на прыщавый нос следователя, лепной герб государства над тремя креслами, мучительно зевающий конвоир, какие-то люди, наверное свидетели, двигались, жестикулировали, открывали рты, и голос судьи, читавшего приговор, звучал глухо, словно доносился из-за фанерной перегородки.
Он уходил из зала суда в прострации, безразличный к тому, что было, что будет и куда его ведут — в тюрьму или домой. Размеренно и тоскливо прокручивалась вторым «я» одна и та же пластинка со стихами Анны Ахматовой:
А я иду — за мной беда
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.
Лишь одно бережно, как горящую свечу, он унес с собой из зала суда — страдальчески искаженное лицо Никиты Вениаминовича Коробова, старого друга отца. Не было у него надежней и родней человека… Только мама. Но она не смогла прийти, ее отвезли в больницу сразу же после того обыска.
В бараке рязанской тюрьмы его встретили ликующе — злорадным улюлюканьем. Знакомились, окружив тесным кольцом: он мотался от «стенки» к «стенке» под ударами злых кулаков, сапог. «Только устоять, — думал, напряженно сжимаясь в комок. — Упаду — затопчут».
— На сегодня хватит, — сказал кто-то, и все разошлись по углам.
Сергей с трудом забрался на свою «небесную постельку», как выразился губастый верзила-староста, и лег, не раздеваясь, лицом в подушку — от побоев ныло все тело. Среди ночи проснулся, открыл глаза: с него стягивали ватные штаны.
— Тише, тише, мент, — зашептали ласково. — Побалуемся маленько.
Сергей подтянул к голове правую руку и не ребром ладони, а всей своей взбунтовавшейся ненавистью хрястнул кого-то по переносице. Тот рухнул вниз, завыл тягуче и нудно. Пыльная лампа у потолка освещала еще двоих, стоящих внизу. У одного в руке блеснул нож. Застегнув штаны, Сергей напрягся (слепая ярость вдохнула в него лютую силу), спрыгнул с нар, целясь ногами в грудь державшего нож. Другой, мотнувшийся к нему, наткнулся подбородком на подставленный локоть и зажал лицо ладонями. Нож был уже в руке Сергея. Громко, зловеще прозвучало в тишине барака:
— Ну, кто еще хочет побаловаться с ментом?
Нары угрюмо молчали.
На другой вечер, после ужина, староста зазвал его в свой угол. Там вокруг ящика, на котором красовались бутылка водки, большой кусок сала и буханка хлеба, сидели шестеро. Один был перевязан широким бинтом поперек головы — от глаз до рта.
— Выпей перед встречей с Богом, — промямлил он влажными губами.
Староста ткнул его сапогом в колено.
— Замолкни, Хрящ!
Тот снова нудно завыл. Хмуро выпив полстакана водки, закусив салом, Сергей, не сказав ни слова, ушел спать. Больше его не трогали…
Первое письмо пришло от Коробова. Он писал, что собрал старую гвардию муровцев, и они сами решили провести доследование. Слова были выспренние, но чистые по своей доброте: «Весь остаток своей жизни посвящаю борьбе за твою полную реабилитацию. Верь, муровцы не оставят в беде сына их героически погибшего товарища, они ни на секунду не усомнятся в твоей честности и порядочности». Мама часто болела, поэтому писала редко. Только эти два человека остались живыми и желанными во всем потемневшем для него мире.
Когда пришло то письмо, в котором Коробов сообщал, что его дело будет пересматриваться, Сергей не помнил. Он не считал монотонно идущих дней, даже не заглядывал в календарь, висевший в клубе, ни с кем не разговаривал, жил своей обособленной жизнью, за что и получил от зеков кличку Волк. Тупо, отгоняя всякие мысли, работал, ел, спал… Это нельзя было назвать существованием, это была нежить в суровом и пасмурном отчуждении.
На вокзале его встретили Никита Вениаминович Коробов и начальник райотдела, тот самый полковник, который обещал разобраться «по чести».
Полковник извинялся, говорил, что весь райотдел ждет Сергея Ильина с нетерпением. А Коробов торопливо сообщал последние новости:
— Сатрояну дали десять лет… На три года осужден за взятки Мартынов… Это он организовал твое «дело» по приказу Сатрояна… Работать будешь у нас в институте… Я договорился…
Сергей нашарил в кармане двухкопеечную монету, подошел к телефону-автомату. Набрал рабочий телефон Сатрояна. Ответил женский голос.
— Пригласите Сатрояна.
— А кто это говорит?
— Старый приятель.
— Нет его. Позвоните, пожалуйста, лет через десять.
«Все верно!» — сказал он сам себе и вернулся к встречающим.
— А как мама?
— Я же тебе посылал телеграмму… — обеспокоенно произнес Коробов.
— Какую телеграмму?
— Нет ее уже… Три месяца назад…
Сергей безвольно опустился на стоящий сзади рюкзак.
Никто ему об этом не сообщил… И телеграмму не передали, суки…
— Поедем к ней…
— Куда?
— На кладбище…
О том, как встретили в райотделе, ему особенно хотелось забыть. Все радовались, а он не верил, все говорили: «Мы знали, что ты не мог…», а он не верил… Увидев положенное перед ним новенькое удостоверение, сказал:
— Я не буду работать в милиции.
— А куда же пойдешь?
— Не знаю.
И ушел, чтобы больше туда не возвращаться.
Верно говорила жадная до любви и денег молодая цыганка. Но вот что будет дальше, после болезни, не сказала…
И сейчас, приближаясь к своему трехэтажному дому, построенному каким-то царским сановником в начале века, Сергей отгонял докучливые мысли о будущем…
Теперь он боялся перемен, ему было уютно в уединении.
Навстречу шел широкоплечий сутулый академик Николай Николаевич Климов, его сосед. Шел неторопливо, как в замедленной съемке, чуть откинув назад голову с огромной гривой седых волос. На скуластом, монгольского типа лице было все выразительно крупно: большие темные глаза под густыми бровями, прикрытые массивными очками, широкий нос и мягкие толстые губы. Что-то роковое и властное проглядывало в его вальяжной фигуре.
Они всегда вежливо раскланивались при встрече, не смягчая свои суховато-любезные отношения излишними вопросами о здоровье, о погоде, будто по нелепой случайности и ненадолго судьба свела их в соседи.
Если бы интуиция подсказала Сергею, что именно этот человек по какому-то необъяснимому предопределению разрушит обретенный им еще зыбкий мир, он без колебаний свернул бы в сторону.
На этот раз после официального поклона Николай Николаевич вдруг сказал доверительно-добрым баском:
— Сколько лет мы, соседушка, живем рядом, и ни разу не побаловали себя дружеской беседой… Может, присядем, покурим? — кивнул он на садовую скамейку, прислонившуюся к стене дома.
После того, как сигареты уставились друг на дружку рдеющими головками из-под шапочек легкого пепла, Николай Николаевич неожиданно заметил:
— А вы сильно изменились…
— Я?
— Да-да, вы. Не удивляйтесь… Я помню вас в форме старшего лейтенанта милиции. Тогда вы были энергичнее и веселее… А потом куда-то пропали… Долго вас не было…
— Двести девяносто четыре дня, — плохо скрывая свою неприязнь к этой теме, уточнил Сергей. — Двести девяносто четыре дня я провел в тюрьме…
— В тюрьме! — воскликнул Николай Николаевич. Он втянул голову в плечи, нахохлился, огорченно развел руками. — Простите меня, я же не знал, честное слово, не знал… Вот беда, даже сами боги не могут сделать бывшее небывшим…
Они молчали. Их сигареты вновь ревниво глянули друг на дружку, на тонкие вьющиеся струйки дыма. Сергей сказал примирительно, как бы размышляя вслух:
— Отбился от стада, но еще не стал человеком.
— От стада отбиваться нельзя, — благодарно взглянув на него, повеселел Климов, — погибнете в одиночестве. Конечно, наше общество стало диктовать слишком жесткие условия личности. Но мы вынуждены подчиняться, так как они гарантируют социальную гармонию и мир.
— Может, вы не ту профессию избрали?
— Вроде бы ту…
Николай Николаевич искоса, с добрым лукавством, глянул на Сергея и, засмеявшись, досадливо ударил широкой ладонью по колену.
— Ну что мне делать?! Так и лезут из меня вопросы!..
Добрый, умный старик с поразительной точностью улавливал скрытое недовольство в ответах Сергея. И раскаивался он в своем старческом любопытстве по-детски искренне.
— Да нет, ваши вопросы не обижают, — миролюбиво ответил Сергей. — Противно бывает, когда тебя с мнимым сочувствием терзают: «Как же ты сейчас живешь, бедняга? Не нужно ли чем помочь?» Ведь знают же, что ничего не попрошу, иначе не проявляли бы «внимания»… А милиционером я стал из-за отца. Он в МУРе работал. Был охотником по характеру… Искал, ловил, преследовал, разоблачал… Если бы не профессия сыщика, отец стал бы егерем, геологом, журналистом… Я помню, когда за ним приезжала машина, он вскакивал с кровати, быстро одевался, ел и, возбужденный, убегал… Мне почему-то он всегда напоминал доброго пса, который, увидев за окошком кошку, должен был — не мог иначе — бросаться за ней в погоню… Простите за неудачное сравнение…
— Почему же, — сказал Николай Николаевич. — Добрый пес — хороший образ.
Сергей, слегка волнуясь, продолжил:
— Прихожу я вечером домой и вижу за столом согнутую дугой спину Никиты Коробова, друга отца. Перед ним пустая бутылка из-под водки и стакан. И мама, как неживая, на кушетке, лицом в подушку. Сразу все понял — как огнем опалило… Никита долго рассказывал, как все произошло, виня себя, что не уберег друга… Я только помню три слова: «шилом в сердце» — и все!.. Поэтому я и поступил на юридический факультет…
— Да, жизнь… И у меня тут недавно одна оказия произошла… — Николай Николаевич несколько секунд молча смотрел в сторону, как бы решая, говорить ему об этом или нет. — В прошлую пятницу был мой юбилей. Шестьдесят лет отмечали…
— Шестьдесят? — переспросил Сергей.
— Много? Или мало? Эх, имеет ли это значение в мои закатные дни? Я настолько стар, что мне уже не стареть, стареют молодые… Так вот. Как принято, я пригласил друзей домой. Пошумели, повеселились. Выпил я тогда многовато, и потянуло меня, старика, на откровенность… Зашли мы сюда, в кабинет. Пятеро нас было… — Николай Николаевич помолчал, сосредоточенно рассматривая погасшую сигарету. — У меня под письменным столом сундучок стоял старинный… По случаю мне достался. На нем что-то было написано. Но время стерло слова, отчетливо проступает только одно — «Графъ». От прадеда моего остался… Я не сдержался, сказал тогда в пылу признательности, что все рукописи свои храню в этом сундучке… И опубликованные, и которые ждут своего часа. Расхвастался я… В общем, украли потом этот сундучок…
Теперь Сергей знал, зачем Климов остановил его.
— Никому я об этом не говорил. Им только. А они — свои… Вот посудите сами. Стельмах Иван Никитич. Этакий прямой, принципиальный рубака. Войну прошел. Три медали «За отвагу». Добрейший человек. Студентов в общежитии подкармливает. Берет два круга колбасы, буханку хлеба, торт и отправляется к ним на чашку чая… Со здоровьем у него неважно, уже инфаркт был. Зачем ему мои рукописи? Или Чугуев Захарка. С неба звезд не хватает. Но добросовестный, работяга. Этого, как вола, запряги, он пахать будет, пока не остановишь. Да и предан мне — я его в доценты вытаскивал. Дальше не пойдет — полет мысли уж больно земной… Потом Алябин Степан Гаврилович, наш институтский аристократ, баловень женщин… Студенты застали его в кабинете с лаборанткой в довольно-таки пикантном положении. Сфотографировали, стервецы, и ректору письмом отправили. Громкое получилось дело. Из института хотели прогнать. Но я защитил его… А вот Коврунов Даниил Петрович, ректор наш глубокоуважаемый… — Николай Николаевич усмехнулся какой-то внезапно родившейся мысли и продолжил, не снимая с губ многозначительной улыбки: — О нем, пожалуй, ничего говорить не буду. Он академиком стать мечтает и рассчитывает на мою поддержку, так что не только сундучок унести, возразить он мне не смеет…
— Значит, остался шестой, неизвестный, кто тоже узнал, что находится у вас в сундучке…
Николай Николаевич одобрительно усмехнулся и глянул на Сергея с интересом.
— Догадываетесь, почему я вам это рассказываю?
— Хотите, чтобы я начал неофициальный розыск, — ответил Сергей.
Видимо, слова его прозвучали не очень дружелюбно, так как Николай Николаевич протестующе замахал руками:
— Нет-нет-нет! Зачем на вас перекладывать свои беды? Но совет умного и знающего человека мне необходим.
Сергея охватило вялое разочарование. Может, уйти? Он даже представил себе, как встает, как открывает дверь своей квартиры и вновь садится за письменный стол, на котором в привычном беспорядке разбросаны книги, журналы, бумаги. Но, встретив грустновато-просительный взгляд Климова, приглушил в себе возбужденное искушение и сказал примирительно:
— Не знаю, что вам и посоветовать. Умер во мне охотник…
— Нет, не умер! Это я вижу, — обрадованно воскликнул Николай Николаевич, — И уверен: пока я говорил, вы мысленно выстраивали свои версии… Даже сказали о шестом, неизвестном.
— А может, сундучок унесли не в тот вечер, а позже? — Сергей спросил заинтересованно, чтобы уважить хозяина, хотя в действительности его совсем не занимала эта история.
— Вполне возможно. Мы с Глафирой в тот же вечер уехали на дачу. А пропажу я обнаружил в понедельник.
Сергей терпеливо продолжал проявлять свое неравнодушное участие:
— В какое время?
— Часов в пять, когда вернулся с работы… Ага, втянул вас в расследование? — засмеялся Николай Николаевич.
— Когда вы вернулись, дверь была закрыта?
— Да.
— Больше ничего не унесли?
— Ничего. На столе лежали золотые запонки. Их не взяли. Ему нужен был только сундучок… Ох, если бы вы знали, как тяжела эта утрата! — последние слова он произнес сокрушенно, горестно. Затем продолжил чуть виновато: — Сегодня я приглашаю всех пятерых. Приходите и вы. Посмотрите, послушаете, может, кто из них выдаст себя… Вам со стороны это легче заметить…
10
— Все в сборе, — заговорщически шепнул Николай Николаевич, склонившись перед Сергеем в старомодном галантном поклоне.
Гости Климова встретили его снисходительно-равнодушными взглядами. Маститость, довольство были в их раскованных позах, выражениях лиц. Они расслабленно отдыхали в просторном кабинете своего именитого коллеги, слегка уставшие от славы и угодливых почитателей.
Это ощущение было настолько сильным, что Сергей смущенно и робко остановился в дверях. Но Николай Николаевич, уловив его растерянность, властно пророкотал на всю комнату:
— Прошу любить и жаловать. Мой сосед. Сергей Андреевич Ильин. Тоже ученый, юрист, бывший работник милиции. — Потом, взлохматив пятерней седую гриву, повернулся к сидевшему у окна худощавому чопорному человеку с тревожными глазами. — Алябин Степан Гаврилович, профессор, а по совместительству — большой пройдоха и дипломат. Играючи покоряет любые научные вершины и… женщин.
Алябин показал в улыбке два ряда стройных юношеских зубов.
— Идем дальше. — Николай Николаевич положил руку на плечо седовласого, седобородого старичка, чье лицо было густо переплетено мелкими морщинами. Он вдруг напомнил Сергею засушенный цветок, который неземная сила одухотворила добрыми любопытствующими глазами. — Гроза и совесть нашего института — ректор Коврунов Даниил Петрович, членкор, точнее — без трех секунд академик. Сказал бы я еще… но не буду, не буду. Сегодня он не в настроении. Зачем понапрасну бередить душу своего начальника?
Коврунов привстал, со светской любезностью кивнул и преданно глянул на Николая Николаевича. В нем чувствовался тертый, закаленный в перепалках чиновник (из тех старых грозных статских советников), который мог быть и мягким, располагающим к себе собеседником, и жестким руководителем.
— Стельмаха представлять? — спросил Николай Николаевич у Коврунова. — Как ваше мнение, уважаемый ректор? Молчишь?.. Представляю. Профессор Стельмах — герой войны, герой науки, герой газетных очерков и герой наших институтских будней. За его плодотворную подрывную работу в институте я бы ему еще один воинский орден вручил. Нет, правда, Иван Никитич. Ты генератор идей, ты катализатор, без тебя наш славный коллектив ряской бы покрылся, лягушатником бы стал. Лично я тебе признателен за это.
Нескладный, длиннорукий Стельмах слушал Николая Николаевича, воинственно выпятив нижнюю губу. В какой-то миг он хотел улыбнуться, но улыбка получилась жалкой и кислой.
За словами Николая Николаевича, за вымученной, скомканной улыбкой Стельмаха, за жестким, колючим взглядом ректора явно скрывался глубокий конфликт, бушевавший давно, не угасая. Сергей это видел, чувствовал, только не мог понять, объединяет этот конфликт сидящих в кабинете или разобщает, как противников.
— А что о тебе говорить, Захарка, прости, Захар Федотович? — обратился Николай Николаевич к квадратному тяжеловесу, который заполнил собой широкое кресло — даже тесновато ему в нем было. Тяжеловес поднял набыченную голову, в его маленьких глазах сверкала молнией ирония, — Нечего говорить. Ты у нас вечный доцент. Был до нас доцентом, будешь и после нас. Ты вечный, как Кавказские горы…
Как серая бесплотная тень, вплыла в комнату Глафира Николаевна, сестра Климова, двигая перед собой сервировочный столик с холодными закусками. Молчаливая, казалось, лишенная каких-либо чувств, с поддельной вежливо-скорбной улыбкой на лице. Оставив столик посреди кабинета, она по-монашески опустила голову и тихо удалилась.
После ухода Глафиры Николаевны в кабинете возникла неловкая, напряженная тишина. Захар Федотович заговорил первым:
— Юристы всегда приходят вовремя и вносят порядок в людские отношения. Внесите и вы, защитите мою простенькую аксиому: «Интеллигент — это человек, который профессионально занимается умственным трудом».
— Ер-р-рунда! — возмущенно, с целой россыпью «р» произнес Стельмах. Он как бы прихлопнул этим обидным словом все сказанное ранее, — Интеллигент — это прежде всего яркая творческая личность. А интеллигентность — это жизнь, функция оригинальной личности. Интеллигент не умеет ходить в строю, не умеет петь общие песни, не умеет дружно со всеми кричать «ура!» на демонстрациях.
Коврунов сухо, недобро рассмеялся:
— Слушаю тебя, а перед глазами возникает сад, где гуляют пациенты психлечебницы. Там такие оригинальные личности…
— Правильно, Даниил Петрович! — обрадовался Стельмах. — Ты верно подметил: шизофреник и интеллигент — аномалия. Шизофреник — отклонение в одну сторону, интеллигент — в другую. А посередине вышагивает бодрая, оптимистическая масса дипломированной серости. Согласен?
— Нет, — твердо парировал Коврунов.
— Значит, ты считаешь интеллигентом компилятора, раскладывающего по полочкам то, что уже открыто? Добросовестного комментатора чужих идей? Старательного чиновника, умеющего четко выполнять указания?
Николай Николаевич с шутливой грозностью приблизился к Стельмаху и сказал нарочито зловеще:
— Чего это ты затеял? Хочешь Коврунова из интеллигентов вышибить? Не выйдет, не дадим!
— Да при чем тут Коврунов! — отмахнулся Стельмах. — Мы все здесь…
— Что мы? — еще ближе подступился к нему Николай Николаевич. — Говори прямо! Интеллигенты мы или нет?
— Не знаю, — беспомощно признался Стельмах. — Пусть история рассудит… Внуки, может быть…
В разговор легко вступил Алябин:
— «О, Sancta simplicitas!» «О, святая простота!» — воскликнул Ян Гус, увидев, что какая-то старуха подбрасывает дрова в костер, на котором его сжигали… Да какие мы интеллигенты! Тень. Оттиск. Пародия… Люди высокой культуры? Нет. Кристальной честности? Нет! Ненавидящие приспособленчество? Нет… Везде — нет! Да, пожалуй, и не в этих качествах суть интеллигентности! Предлагаю вам определение: интеллигент тот, кто блюдет интересы общечеловеческого благоденствия. Хорошо сказано? Точно сказано. Слова академика Лосева, Алексея Федоровича. Выходит, что интеллигентность — не свод качеств, а исторически складывающееся состояние души. Это ежедневное и ежечасное желание что-то делать ради достижения общечеловеческого идеала, это постоянная созидательная работа духа, постоянное несение подвига, хотя часто только потенциальное…
Коврунов, явно настроивший себя на ироническое несогласие со всем, что здесь будет сказано, ядовито заметил:
— Высоко взлетел, Алябин! Такие характеристики дают только святым, которых выдумали верующие.
Стельмах привскочил с кресла, опираясь о подлокотники.
— Ох и любишь же ты, Даниил Петрович, всех носом в землю тыкать да приговаривать: «Не смотри на небо, не верь сказкам!..» А я скажу тебе: были такие, чья жизнь — служение общечеловеческому благоденствию, есть такие и будут! Иначе жизнь остановится. Но преобладающая серость очень не любит эту ершистую, нескладную интеллигенцию и выколупывает ее, выковыривает где только возможно.
— С этим мы согласны, — поспешно прервал его Николай Николаевич. — Но ты все-таки признаешь, что есть сегодня интеллигенция?
— Конечно, есть. Только кого можно считать сегодня интеллигентом — я не знаю. Мне кажется, что нынешний интеллигент в сравнении с интеллигентом дореволюционным — суррогат, высохшая корка от когда-то пышного хлеба.
— Или старая гетера, которая плачет о своей потерянной добродетели, — добавил Коврунов, подмигнув Николаю Николаевичу.
— Может быть… — равнодушно пожал плечами Стельмах, не приняв адресованного ему сарказма.
— Да где вы увидели интеллигентов? — воспротивился Алябин, обращаясь к Николаю Николаевичу. — Нет их у нас! И не надо тешить себя надеждой. Человек как разумное, суверенно мыслящее существо давно уступил место выскочке, жадному, с острыми локтями и угасающим разумом. Загляните в наши души — там не осталось нравственных ценностей… Спрятано? Нет, уничтожено! И так по всей Руси великой… Огромный опустошенный храм! Не обманывайте себя братством, честностью, милосердием… Ничего этого нет! Мы как голодные крысы в опустошенном храме…
Голос Алябина точно ворвался извне в комнату, прогремел с неожиданной бестактностью, и потускнели лица находившихся в комнате, на них появилась угрюмая озабоченность, но не тем, о чем говорил Алябин, а другим, совсем не относящимся к его словам.
Сергей понял, что разговор завершается, поскольку он принял слишком опасное направление: никто не захочет в какой раз эксгумировать прошлое, чтобы после неизбежных оправданий снова найти единственное спасение в постыдном покаянии.
Видимо, это почувствовал и Алябин. Прервав самого себя и снизив тон до примирения, он с горечью заключил:
— A-а, к чему эти словесные упражнения?! Истина никогда не станет среднеарифметическим разных мнений…
Сергей смотрел на именитых людей как зритель, со стороны. А слышал странное: лишь слабое эхо, неясный отголосок давности, когда эта тема была жгучей, будоражила умы. Здесь же страстность выглядела чужой, взятой напрокат, доводы затерты от частого повторения, голоса ностальгически надрывны. Даже слово «интеллигент» звучало отчужденно, так обычно произносят архаичные понятия — опричник, статский советник или гладиатор. Он хотел об этом сказать, но не отважился, боясь обидеть почтенное собрание…
— А почему мой сосед сидит, как в гостях? — возмутился Николай Николаевич. — Налить ему!
— Тост нужен, Коленька, — словно прося прощение за что-то, сказал Захар Федотович. — Мы, люди, воспитанные в строгих организациях, без призывного лозунга не можем.
— Я давно подозревал, Захар, что в тебе живет еще кто-то по распоряжению начальства, — сказал Стельмах. Его лицо смягчилось, исчезло воинственно-грозное выражение.
— Живет, черт побери! — улыбнулся Захар Федотович, как бы получив прощение, — И в тебе живет, сознайся! Так уж образованы. Помнишь, у Евтушенко: «Мы вынесли из Мавзолея его, но как из наследников Сталина Сталина вынести?!» Это, хочешь не хочешь, большая беда нашего века. Мы вот сейчас, нищенствуя, боремся со всякими ордами бюрократов, казнокрадов, подхалимов, а сами, по сути дела, одиноки.
— У тебя есть предложение? — спросил его Коврунов.
— Есть, Даниил Петрович. Конкретное предложение. Разрешите изложить?
— Излагай! — Коврунову явно нравился этот неунывающий доцент.
— Надо противопоставить им мощную мафию порядочных людей. И начать создание мафии сегодня, не откладывая. Нас шесть человек. Штаб уже есть. Для начала давайте изберем президента. Предлагаю кандидатуру академика Климова. Кто за?
Нервозное напряжение, вызванное недавним спором, было снято. Все подняли руки.
— А ты, конечно, претендуешь на пост казначея? — засмеялся Коврунов.
— Конечно. Как же я иначе смогу быть равным среди профессоров и академиков? Пьем за президента, за тебя, Николай Николаевич!
Николай Николаевич стоял с бокалом в руке у стены — щедрый хозяин, доброжелательный мэтр, великодушно снизошедший к мирской трапезе небожитель. Но вот он пригубил вино, и улыбка пропала. На лице проступила сначала озабоченность, потом ее сменило суровое, почти жесткое выражение.
С изумлением следил Сергей за этой переменой. Перед ним стоял уже другой, недобрый человек, умеющий и зло приносить.
— Друзья мои, — глухо заговорил этот незнакомец. — Я пригласил вас для серьезного разговора.
Его перебил Захар Федотович:
— Скажи лучше по Гоголю: «Я пригласил вас, господа, с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие».
— Можно и так. Известие и вправду пренеприятное. — Холодная усмешка тронула его губы. — Помните, я вам говорил о сундучке, который стоял под письменным столом. Так вот, этот сундучок вместе с рукописями пропал…
Все недоуменно посмотрели на Николая Николаевича. Секунды потянулись медленно, тягостно, прямо-таки физически ощутимо.
В сознании Сергея всплыла чья-то афористическая фраза, кажется, философа Розанова: «Молния сверкнула в ночи: доска осветилась, собака вздрогнула, человек задумался». И он невольно обвел взглядом присутствующих в комнате. Лицо Коврунова было, как и прежде, безмятежно и неподвижно — его лишь осветила вспышка молнии. Чугуев часто, сердито заморгал, видимо, никак не мог осознать сказанного — рефлексы не срабатывали на неведомое. Ироничная улыбка еще больше скривила губы Алябина, глаза его недобро смеялись, словно все понимали… Стельмах весь напрягся, подался вперед, готовый к любой неожиданности. Он-то и разорвал затянувшееся молчание:
— Уж не считаешь ли ты…
— Нет, не считаю, — прервал его Николай Николаевич. — Но пойми меня правильно, Иван Никитич. Никто, кроме вас, не знал об этом…
И тут новая метаморфоза: исчез жесткий, беспощадный человек, словно и не было его. Теперь он смотрел грустно, с повинной улыбкой.
— Значит, считаешь… — упрямо повторил Стельмах.
— Нет. Всех — нет…
— Кого? Говори прямо! — Видимо, Стельмах всегда был неумолим в своей грубой прямоте.
— Пока не знаю… Этот человек оставил отпечатки пальцев…
— Плохо наше дело. — Ядовитая желчь наполнила слова Стельмаха. — Да и твое, Коленька, не лучше. — Он обвел пристальным взглядом всех, кто был в кабинете, — Скисли, граждане преступнички? По законам детективного действия придется вам оставить на посуде отпечатки пальцев. Для сравнения. Смелей, смелей, нельзя обижать гостеприимного хозяина…
Он размашисто написал на бумажной салфетке: «Преступник Стельмах» и накрыл этой салфеткой свой бокал. Вскоре рядом встал другой бокал с салфеткой «Коврунов», затем «Алябин»…
— Коля, скажи, что это так… шутка! — Захар Федотович не верил в серьезность происходящего. Он будто ждал, что кто-то сейчас не выдержит, рассмеется… Но все же вынул толстыми пальцами из внутреннего кармана пиджака авторучку. — И мне надо расписываться?
— Извини, Захар…
Сергея тоже поразил этот крутой поворот в застольной беседе. Сначала он подумал, что именно так, честно и прямо, надо все сказать своим друзьям. Пусть помогут разобраться, посоветуют. Но Николай Николаевич, похоже, не приглашал их к откровенности. В его последних, чуть смягченных интонацией словах было что-то вызывающее и категоричное. Даже сочувственно поданные, они не скрыли смысла, беспощадно равнодушного, как приговор.
Угрюмая тревога повисла в кабинете.
Николай Николаевич был внешне спокоен. Он стоял с бокалом в руке и рассеянно оглядывал полки бара.
Чтобы как-то привлечь его внимание, намекнуть, как неловко и оскорбительно совершаемое им, Сергей тоже взял салфетку, приложил ее к стене и крупными буквами вывел «ИЛЬИН».
Но Николай Николаевич сделал вид, что не заметил этого. И лишь когда на сервировочном столике выстроились в ряд шесть бокалов, покрытых именными салфетками, сказал примирительно:
— Не сердитесь. Мне нелегко было… Через два-три дня все выяснится, и мы снова встретимся здесь, снимем напряжение хорошей выпивкой…
— Думаю, что не снимем, Коля, — задумчиво произнес Алябин. — Ты выразил ко всем свое отношение, как на исповеди… Спасибо тебе…
Шумно выдохнув, поднялся из кресла Стельмах.
— В общежитии культурных людей есть обязательная «презумпция честности», или, как говорил Николай Иванович Вавилов, «гены порядочности». Это некий моральный императив, без которого немыслимо существование интеллигента… Поэтому мне здесь делать нечего… Буду ждать результатов твоей экспертизы… Прощай!
Сделав шаг к дверям, он вдруг осел на правую ногу, прислонился к шкафу. Сергей подхватил его под руки и опустил в кресло.
— Дайте валидол… Лучше нитроглицерин… — прошептал Стельмах побелевшими губами.
Николай Николаевич суетливо пошарил в карманах пиджака, вытащил стеклянную трубочку с нитроглицерином и торопливо протянул ее Стельмаху.
— От тебя не возьму… — Стельмах даже отвернулся.
Тогда Коврунов с не свойственной ему поспешностью вырвал из рук Николая Николаевича трубочку и, откинув пальцем пробку, ссыпал несколько белых крупинок на ладонь Стельмаха. Спустя несколько секунд Стельмах медленно поднялся, пошел к двери.
Коврунов взял его под локоть.
— Я тебя подвезу.
Проводив гостей, Николай Николаевич подошел к столу, налил в фужер водки и залпом выпил. Сейчас он выглядел постаревшим, сломленным, будто впервые встал с постели после долгой болезни. Плечи опущены, за стеклами очков мутные, ничего не выражающие глаза, мелко подрагивающие старческие руки.
— Ну что, братец, — сказал он, обращаясь к самому себе, — наделал делов!
— Да уж, — отозвался Захар Федотович. — Как теперь выпутываться будешь?..
Алябин возразил:
— Зачем ему выпутываться? Это забота того, кто унес сундучок!.. А я догадываюсь, кого ты подозреваешь… Коврунова, да?
— Никого я, братцы, не подозреваю, — искренне признался Николай Николаевич. — Нашло на меня… Ну и сотворил такое… мерзкое сотворил… — Он повернулся к Сергею, усмехнулся: — И вы меня осуждаете?..
— Как бы это вам сказать… — начал Сергей.
— Говори прямо, помня о том, как юный Аристотель заявил о своем седовласом учителе: «Платон мне друг, но истина дороже».
Николай Николаевич распрямился, прошелся по комнате, но, снова услышав голос Сергея, остановился, раскачиваясь из стороны в сторону.
— Напрасно вы не предупредили меня о своем замысле. Я бы вас отговорил… Обидно получилось… Всех обвинили…
— Не обвинил, а пригвоздил к позорному столбу, — уточнил Алябин.
— Пожалуй, это вернее… А если никто из ваших товарищей не причастен к этому? Я понимаю, вы хотели всех ошеломить, неожиданным напором добиться признания. Но не подумали о том, что виновный вряд ли сознается в присутствии своих товарищей. В общем, извините меня, исполнение было неудачным, любительским. А придуманные вами отпечатки пальцев… Тут уж явный перебор…
— Придуманные? — воскликнул, не веря своим ушам, Захар Федотович. — Ну ты даешь, Николай!
Николай Николаевич потускнел, глянул на Чугуева пристыженно, как на строгого учителя.
— Да-а, наломал ты дровишек… — спокойно, как бы размышляя вслух, произнес Алябин, — Недавно мне рассказали дикую историю. Под Смоленском два парня-остолопа нашли в лесу фашистский блиндаж. А в нем склад с оружием и одеждой. Нарядились они в эсэсовские шинели, фуражки, взяли по автомату и двинулись в соседнюю деревню. А там в крайнем доме старички отмечали золотую свадьбу… Так эти два балбеса решили поразвлечься. Вошли в дом, подняли автоматы и заорали: «Хенде хох!» Представляете ситуацию?.. У старых людей война еще в крови, в генах ужасом засела… Подняли они руки. А балбесы командуют: «Выходи!»… Вывели всех, лицом к стене поставили… Но тут старички опомнились, скрутили балбесов, намяли им бока…
— К чему ты это рассказываешь? — спросил Захар Федотович.
— Мне в назидание. — Николай Николаевич вздохнул, зябко поежился, — Я ведь тоже, Захарка, учинил моральный расстрел… И меня надо бы, как тех балбесов…
— Крутовато взял…
— Да нет, не крутовато. Вот сейчас думаю, как я завтра в институт явлюсь? Какими глазами посмотрю на Коврунова, Стельмаха? Что мои извинения? Сказанного не воротишь…
Нелогичными, необъяснимыми казались Сергею резкие переходы в поведении Николая Николаевича. Это была блистательная и чудовищная мутация, словно в нем давно рвался наружу неистовый актер, мечтавший сыграть все роли любого многонаселенного спектакля. Такая возможность представилась сегодня, и заждавшийся актер поражал зрителей светской изысканностью и мстительным гневом, джентльменской широтой и воспаленным самолюбием, царским величием и рабской покорностью. А в эту минуту фигура Николая Николаевича олицетворяла безутешное горе, лицо исказило нестерпимое страдание.
Игра? Не хотелось в это верить. Сергей видел, каким искренним и правдивым было его раскаяние. Похоже, в характере этого человека, как в реторте, основательно смешаны сила, слабость, прямодушие, лукавство — все, что присуще людям, только проявляется каждое из этих качеств ярче, эмоциональнее, острее, чем у других.
— Покаяться прилюдно надо, грешник Микола, — посоветовал Захар Федотович. — Перед каждым чистосердечно покаяться. Пришли мы к тебе, как друзья, сидим, спорим, смеемся, а ты нас бах, бах палкой по голове. Я вот поначалу-то разнежился, возликовал в хорошей компании. Стих даже создал. Про тебя… А ты…
— Так прочитай стих, не уноси за пазухой, — попросил Алябин. Он один, пожалуй, не был огорчен, воспринимал происходящее философски рассудочно.
— Нет уж, не то настроение.
Но Алябин решил настоять на своем:
— Сделай милость, Захар, отвлеки от неправедных мыслей. Не уходить же нам отсюда, как с похорон.
— Да ну тебя! — отвернулся Чугуев.
— Смелей, смелей, мы ждем.
Захар Федотович взял с подоконника клочок бумажной салфетки, приблизил его к глазам и неровным, скучным голосом стал читать:
Счастья желая, о друг мой и брат,
Скажу тебе прямо и грубо:
Примерно еще этак лет шестьдесят
Не дай по возможности дуба.
Климов ничего не слышал. Он стоял, думая о своем, будто в комнате никого не было.
— Прекрасно! — засмеялся, захлопал в ладоши Алябин. — Уважаемый Сергей Андреевич, не придавайте большого значения изощренной элегантности поэтических исканий Чугуева. Его физическая мощь часто выдает на-гора чувства в не очень-то приемлемой форме. Но зато искренность и чистота его творческих порывов всегда потрясает!
Чуждо, неуместно прозвучал в эту минуту веселый голос Алябина, словно громкий девичий смех во время траурной панихиды — взвился и пристыженно затих…
11
Пролетевшие три дня смягчили тягостное впечатление от того вечера. По своей непонятной прихоти память иногда приближала отдельные слова, фразы, жесты, выражения лиц, но они исчезали так же внезапно, как и появлялись, оставляя смутную горечь.
Но сегодняшний номер «Вечерней Москвы» буквально всполошил его, внезапно оживив все увиденное и услышанное. Сергей смотрел на фотографию в траурной рамке — фотографию Стельмаха, и гадкое ощущение соучастия в каком-то омерзительном деянии не оставляло его. Он слышал отчетливо то повелительно-твердый, то вкрадчиво-мягкий, то горестно-извиняющийся голос Николая Николаевича, видел огромную лапищу Захара Федотовича с обрывком мятой салфетки, на которой коряво теснились строки стихов. Но самым реальным — протяни руку и дотронешься — был Стельмах, нескладный, наполненный злой, спружиненной энергией, его судорожно сцепленные пальцы, воинственно выпяченная губа…
Тревожно вертелась мысль: неужели та ссора стала причиной его смерти? Тогда с очевидной беспощадностью все обернется против Николая Николаевича… Никто не посмеет обвинить его открыто, но недоверие, подозрительность сгустятся вокруг, и каждый будет сторониться его, как всегда сторонятся человека, чье преступление не доказано.
Он отодвинул на край стола «Вечерку». Та беспокойная человеческая суета, от которой он так старательно прятался, вплотную приблизилась к нему, принесла знакомое тревожное ожидание.
Зазвонил телефон.
— Решил узнать, помнит ли меня великий отшельник? — раздался знакомый голос.
— Федя? Потапыч? — изумился Сергей. — Откуда ты взялся?
— Помнит… Можно к тебе заглянуть?
— Ну конечно… Жду…
Сергей откинулся на жесткую спинку стула, сцепив пальцы рук на затылке. Некролог, голос Потапыча как-то очень неожиданно и грубо ворвались в затененный покой комнаты. Так и остался нетронутым чистый лист бумаги.
С Федором Потаповым он четыре года служил в одном отделении милиции. Круглолицый, широкоплечий, Потапыч выглядел большим ребенком, офицерская форма забавно сидела на нем, как на трехлетнем малыше матросский костюмчик. И никак не подходило ему косолапое прозвище Потапыч, уж очень он был приветлив, открыт и совсем не страшен.
Сергей его сразу и не узнал: вроде Потапыч, но лицо повзрослевшее, посуровевшее, пряди седин в черных волосах. Серый, спортивного покроя костюм придавал ему солидность и строгость. Лишь улыбка осталась прежней — по-детски доверчивой.
Они обнялись.
— С кем имею честь беседовать? С капитаном? — спросил Сергей.
— Майор уже, — засмущался Потапыч.
— Ты — майор? Поздравляю!.. А я так старлейтом и остался.
Они не раз вместе испытывали судьбу в опасных переделках, но фатальная психологическая несовместимость постоянно держала их на расстоянии, мешала стать друзьями. И сейчас они чувствовали себя стесненно, не зная, о чем говорить.
— Дело у меня к тебе, Сергей. О Стельмахе кое-что разузнать надо…
— О Стельмахе? При чем же здесь милиция?
— Ты же знаешь, мертвецы — мои ребята. Если не как положено умрет человек — меня вызывают.
— Стельмах?
— Да. И он. Кто-то здорово пошуровал у него ночью…
Сергей пораженно притих. Заметив это, Потапыч осмелел:
— Заглянем к нему на квартиру? У меня здесь машина.
— Нет-нет! — торопливо запротестовал Сергей. — Такие забавы уже не для меня.
Но что-то властное озаботило, встревожило его в этот момент. Все смешалось воедино: и дикая нелепость случившегося — убит тяжело больной человек, и боязнь за репутацию академика Климова, и внезапно возникшее, явно абсурдное подозрение: Стельмах убит одним из тех, с кем он познакомился в тот вечер.
Так и не разобравшись в путанице мыслей, Сергей вдруг передумал:
— Едем!
В машине он не ощущал, как бывало раньше, слегка пьянящего нетерпения от предстоящего азартного поиска. Ни любопытства, ни делового интереса, лишь расчетливая надежда: там, в квартире Стельмаха, все прояснится, и он возвратится домой.
12
Но там, наоборот, все усложнилось.
Семья Стельмаха — он, жена, две дочери и шестилетний внук — делила старый деревянный домик с одинокой вдовой, муж которой, отставной полковник, год назад закрыл глаза и тихо скончался в плетеном кресле возле догорающего камина. Вдова жила в фасадной части дома, ее окна глядели на улицу. За тонкой дощатой стенкой, перегораживающей дом, теснились четыре комнатки Стельмахов. У них был свой выход через маленький задний дворик, где по весне разбивались аккуратные цветочные грядки.
Ночью, часа в два (оказывается, той самой ночью, что началась для Стельмаха в гостях у Климова) старую вдову разбудили крики, грохот, плач за дощатой стеной. Она спряталась в страхе под одеяло, а когда спустя минуты две-три приоткрыла ухо, там было уже тихо-тихо… Спать она не могла, лежала смирно, боясь пошевелиться, все думала: не померещилось ли ей это?
Потом сползла с кровати, приложила к стенке большую фарфоровую чашку с выбитым дном, а к ней ухо — испытанный способ знать все соседские секреты. Сначала ничего не было слышно, лишь монотонно и нудно где-то капала вода. Потом стали доноситься приглушенные всхлипы. Вдова сразу догадалась: «Внучек плачет!» Постучала костяшками пальцев в стену, крикнула:
— Виталик, что там у вас?
Всхлипы затихли…
Она снова застучала, снова спросила. Еще раз, еще… В конце концов, испугавшись тишины, неистово забарабанила кулаками по стене…
— Что вы там молчите? Что случилось?
Видимо, ответное молчание и вековой материнский инстинкт — защитить, успокоить ребенка — придали вдове отчаянную храбрость. Она накинула халат и, голоногая, в матерчатых тапочках, побежала по улице к дворику Стельмахов.
Входная дверь была открыта. Она переступила порог и тут же в страхе рванулась обратно к себе домой, закрылась на все замки и запоры, час, не меньше, билась в истерике, пока не осознала, что рядом стоит спасительный телефон…
— Ты знаешь, — продолжал рассказывать Потапыч, — мне довелось видеть много трупов… Но то, что было здесь, словами не передашь… Такое только в кошмарном сне приходит… — Он примолк на несколько секунд, пристально разглядывая что-то впереди. — Ну вот, мы и приехали… Как тебе нравится эта хижина?
Сергей вышел из машины вслед за Потапычем. Перед ними приземисто распластался рубленный, наверное, в прошлом веке и уже порядком осевший на один бок большой деревянный дом, ну совсем как старый-престарый краб, затаившийся в неподвижности. Он настороженно смотрел на приезжих четырьмя крохотными окошечками.
— Мрачная хижина… — согласился Сергей.
— И слава у нее мрачная, — добавил Потапыч. — Говорят, что здесь обитает злой дух…
Они прошли маленький — шагов десять в длину дворик Стельмахов, где цвели почему-то одни белые цветы, поднялись по ступенькам на застекленную веранду. Следом молча и обреченно двигалась старая вдова с белокаменным неживым лицом.
Железная кровать, плетеный стул, столик, на котором сгрудились толстые журналы, в углу — серая напольная ваза, держащая пышный куст высохших полевых растений.
— Когда я той ночью вошел сюда, — говорил Потапыч, — не по себе стало… Четыре трупа… Везде кровь…
Зверь какой-то свирепствовал… Хозяин на спине лежал, — кивнул Потапыч на железную кровать. — Голова у самой стены. Смотри!
Потапыч вытащил из черной папки, которую держал в левой руке, несколько фотографий.
На первой — крупным планом голова Стельмаха, от виска к подбородку четыре — одно за другим — темных пятна.
На других фотографиях темные пятна увеличенные: неясные, расплывшиеся вмятины.
— Кастет?
— Похоже. Этим орудием он убил и всех остальных… Пойдем?
Они вошли в узкий коридор, освещаемый двумя лампочками. Узкий от того, что вдоль стен до самого потолка высились книжные полки. Старые поблекшие фолианты — коричневые, желтые, черные — сплотились на них угрюмыми рядами. Висел густой, тяжелый запах архивной пыли.
— Здесь хозяйка сопротивлялась, — продолжал Потапыч. — Раны на руках, на лице, синяки на теле. Он свалил ее страшным ударом в голову, аж череп раскололся надвое… Видишь?
На корешках книг, даже на потолке рваные растеки подсохшей крови, а на полу словно брошенный кусок большой темно-красной материи.
«Нет, это не запах архивной пыли, — подумал Сергей. — Это тяжелый, душный запах долго лежавшего мертвого тела».
Справа открытая дверь вела в большую светлую комнату — письменный стол, заваленный бумагами, широкая деревянная кровать и потертый матерчатый диван. Но Потапыч пошел в другую комнату, что была слева, и с грустной полуулыбкой повернулся к Сергею: мол, здесь все и так видно, не нужны объяснения. На опрокинутом столике, разбитом трюмо, разбросанных подушках, простынях, на спинках сдвинутых в угол кроватей — везде темнели неровные полосы, брызги, оттиски темной крови.
— Тут он развлекся, подлюга… Одна дочка Стельмаха у дверей лежала, вся искалеченная… Ногами бил, сволочь… А младшую тоже ударил кастетом… Смотри… — Он приблизил к лицу Сергея две цветные фотографии: на бархатном разливе крови молодая женщина, в глазах истошный крик, и раскинувшаяся, словно в истоме, обнаженная девушка с проломленным черепом.
— Внука Стельмаха нашли под кроватью… Живого…
Потапыч шагнул обратно в коридор, дернул за рукав Сергея.
— Пойдем, я тебе расскажу об одном непонятном обстоятельстве.
— Да-да… — с готовностью откликнулся Сергей. Он заметил, что и Потапыч спешит покинуть эту комнату. — Майор милиции остался прежним сентиментальным и впечатлительным ребенком.
Они вернулись на веранду, где возле напольной вазы их терпеливо ждала старая вдова, скрестив руки на животе.
— Хозяина квартиры отравили, Сережа… Похоже, не сам он выпил, а силой в рот влили. Потом, понимаешь, потом прижали к стене кастетом… Есть заключение медиков… Цианистый калий. Но мы все осмотрели — ни стакана, ни флакона, никаких следов яда… Вот такая шарада…
Сергея не заинтересовала шарада Потапыча, он пытался представить себе, как действовал в ту ночь убийца. Это было несложно, так как услышанное им воссоздало впечатляющую картину свирепой расправы.
Он почувствовал горьковатый еловый привкус во рту, всегда возникавший у него после осмотра трупа. Теперь весь день не избавиться от этого навязчивого ощущения.
— Убийца что-нибудь оставил?
— Очень мало. — Потапыч открыл дверь. С улицы дворик охранял ветхий деревянный забор, а тоненькая тропка бежала сюда от покосившейся калитки с ременной петлей-запором. — Здесь вошел. Замок отжал профессионально, с одного раза… Следы кожаных перчаток, сапог с ребристой подошвой, размер сорок третий… В куртке был, прорезиненной… Рост примерно сто семьдесят — сто семьдесят пять… Вроде и все… Да, к дверям еще была пришпилена кнопкой бумажка. На ней написано: «Во имя Графа» — и крестик внизу…
— Во имя графа? — переспросил Сергей. Это слово было и на сундучке. Здесь может быть какая-то связь… — А внук Стельмаха его не запомнил?
Старая вдова, безучастно стоявшая рядом, вздрогнула всем телом и, повернувшись к Сергею, заговорила сбивчиво:
— Виталика трогать нельзя… Он не в себе… Только и делает, что сидит и рисует…
Потапыч добавил:
— На его глазах убили маму, тетю… Видел он, конечно, убийцу… Но после этого стресса несвязно стал говорить… Психиатр определил амнезию вследствие шока… — Он замолк, будто о чем-то вспомнив, потом заговорил осторожно, чуть просительно: — Ты ведь знаком с академиком Климовым, бываешь у него…
— Был, один раз, — уточнил Сергей.
— Но ты знаком с ним — это важно. В деле Стельмахов надо выходить на профессоров, академиков… А наши методы, сам знаешь, не очень изысканные… Вот я и подумал: может, ты чем-нибудь поможешь…
— Чем?
— Ну, например, поговоришь с ректором Ковруновым, так, неофициально… Скажешь ему по секрету, что Стельмаха сначала отравили, порасспросишь, кто мог это сделать… Ну да ты сам знаешь… А протоколы, допросы — это за мной останется…
— Почему именно с Ковруновым? У тебя что-то есть на него?
— Ничего нет. Шофер привез его на дачу в двенадцать пятьдесят. Это в пятидесяти семи километрах от города. А Стельмах умер в час тридцать. Как видишь, Коврунов не мог за сорок минут вернуться в город, разве что вертолетом…
— Уже допросил шофера?
Потапыч кивнул и тут же спросил:
— А сам как думаешь, кто из них мог прийти ночью к Стельмаху? Что ему там было нужно?
— Те, кто был у академика, мне кажется, вне подозрений… — ответил Сергей и, как бы завершая этот разговор, задумчиво вполголоса произнес: — Странно, во дворике Стельмахов одни белые цветы…
— И ты заметил? — обрадовался Потапыч: казалось, он получил согласие Сергея. — Они сажали только белые. Чудаки. Хозяин утверждал, что это единственный непорочный цвет… — Потапыч достал из кармана пиджака новенькое милицейское удостоверение. — Это твое… Начальник разрешил… Может пригодиться…
13
Работать он не мог. Перед глазами с упрямой настойчивостью возникало-пропадало наплывами увиденное по фотографиям Потапыча стройное, живое, дышащее сном девичье тело, чуть прикрытое ночной рубашкой, и лицо, нет, не лицо — надгробно застывшая белая маска, а в проломе над виском розовые мозги…
Внешне выглядело все просто: какой-то сумасшедший пробрался в дом Стельмахов, убил спящего на веранде хозяина, на шум выбежали женщины, он и их… Необычную жестокость можно объяснить его садистскими наклонностями… Выходит, надо искать маньяка, который убивает невинных во имя какого-то графа. Так пусть этим и занимается милиция… Но тут же возникали вопросы: отчего он выбрал именно квартиру Стельмахов? Зачем надел перчатки в теплую летнюю ночь? Как исхитрился не оставить следов? И самый сложный среди них: почему Стельмах отравлен?.. Маньяк таких загадок не оставил бы…
Он попытался соединить два события — драму в доме Стельмахов и пропажу рукописей Климова, найти возможную связь между ними.
Но и здесь ничего не складывалось. Любое предположение выглядело кощунственно: вельможный академик Климов ночью, воровски взламывает чужую дверь, профессор Стельмах тайно уносит сундучок с рукописями… Конечно, если мысленно «примерить» кастет здоровяку Чугуеву или самоуверенно-ироничному Алябину, за интеллигентскими манерами которого скрывалась затаившаяся недобрая воля…
На чистом листе бумаги Сергей начал старательно выписывать фамилии этих людей, расчерчивать линии их связей, взаимных интересов, хотя понимал, что сейчас он сможет лишь выстроить несколько зыбких версий, которые тут же рассыплются, как карточные домики. Нет фактов, неясны мотивы поведения преступника, да и все люди, окружавшие Стельмаха, Климова, представляли для него пока галерею немых портретов, далеких и неодушевленных…
Потапыч дал ему номер телефона врача-психиатра, который диагностировал Виталика Стельмаха.
— У него логоневроз, — после вежливых расспросов сказал врач. — Последствие психологической травмы. Есть кое-какие интересующие вас сведения, но об этом чуть позже. Я сам позвоню…
А из приемной Коврунова строго-официально потребовали сообщить, кто спрашивает ректора. После долгой паузы раздался резкий голос оторванного от дел руководителя.
— Да. Слушаю…
— Здравствуйте. Мы встречались с вами у академика Климова…
— Помню… Сергей… простите…
— Андреевич.
— Слушаю вас, Сергей Андреевич.
— Мне хотелось бы поговорить с вами…
— Может быть, завтра?
— Лучше сегодня. Дело в том, что я узнал, — но это пока между нами, — Стельмаха отравили…
— Что? Что вы говорите? Чушь какая-то!.. Сначала отравили, потом убили? Или наоборот? Впрочем, не все ли равно? Когда вы можете приехать?
— Сейчас.
— Жду вас через полтора часа.
Опустив телефонную трубку, Сергей готов был поклясться, что сейчас Коврунова обожгла мысль: «Черт возьми, Стельмах даже после смерти приносит неприятности!»
Институт находился в тесном переулке. Над обшарпанной дверью сияла вывеска — золотые буквы по красному полю, над ней — круглые серые часы, какие раньше были на трамвайных остановках.
До встречи с ректором оставался почти час, и он решил «пройтись по кругу», поговорить с работниками института. Через полчаса уже знал, что в институте Стельмаха уважали, а многие откровенно побаивались за прямоту и решительность. На заседаниях ученого совета, на институтских собраниях, как бы спокойно они ни проходили, некоторые с опаской поглядывали на него: «Будет выступать?» и начинали речь с оговорки: «Конечно, уважаемый коллега Стельмах не согласится со мной, но я должен сказать…»
Он работал ученым секретарем. Несколько месяцев назад на эту должность его выдвинули члены ученого совета, и ректор вынужден был согласиться. С того самого дня Коврунов, искушенный в тонкостях деловых интриг и компромиссов, чувствовал себя сидящим на мине замедленного действия. Энергия у Стельмаха была вулканическая. Его все интересовало, все волновало. Он предлагал, требовал, спорил, бросался на защиту обиженных. И ректор часто уступал ему, боясь остаться в меньшинстве со своими старательно подобранными проректорами, руководителями кафедр, отделов.
Последняя идея Стельмаха всполошила всех. На заседании ученого совета он предложил провести научную аттестацию руководящих работников института. Прочитав членам совета проект решения, сказал, как саблей рубанул:
— Пора нам избавиться от импотентов в науке.
Коврунов возмутился:
— Кто импотенты? Проректоры? Руководители отделов? Завлабы? Да они так заняты административной и хозяйственной работой, что им часто не до науки. Надо все-таки понимать, что научный институт без организаторов — стадо вольных анархистов. Кто-то должен планировать, направлять, управлять, наконец…
— Это должны делать авторитетные и компетентные ученые, — сухо прервал его Стельмах.
Коврунов махнул рукой, видимо, решил не продолжать спора, почувствовав, как отчаянно одинок в своем мнении.
Смерть Стельмаха словно оглушила институт. Все стали говорить тихо, вполголоса. Самое шумное место — светлый коридор на первом этаже, куда сходились курильщики, — стало малолюдным. Здесь был выставлен огромный портрет Стельмаха, окаймленный черной лентой.
В приемной ученого секретаря скучала за столом веснушчатая девочка с двумя упрямыми косичками.
— Здравствуйте!
Она подняла головку и, как школьница, торопливо привстала, приветствуя вошедшего учителя. Ответила тихо и вежливо:
— Здравствуйте.
И Сергей невольно спросил — как добрый учитель:
— Можно я задам вам несколько вопросов об Иване Никитиче?
— Конечно, можно, — взволнованно захлопала ресницами девочка и замолчала, боязливо выжидая.
— Были у него с кем-нибудь конфликты?
— Конфликты?.. Спорил он, не соглашался… А так, чтобы конфликты… Нет, не было…
— А с кем он чаще всего спорил?
— Чаще всего… — она скосила взгляд на правый угол стола, точно где-то там лежала спасительная шпаргалка, — с Николай Николаевичем Климовым… с Даниил Петровичем Ковруновым…
— О чем же они спорили?
Девочка старательно вспоминала, даже прикусила нижнюю губку.
— Да так… обо всем… Помню вот, Климов очень обиделся, кричал, когда Иван Никитич назвал его «научным анахронизмом». А Даниил Петрович редко сюда заглядывает… В прошлую неделю у них был крупный разговор. — Она оживилась, настороженно глянула в сторону двери и продолжала, приглушив голос до шепота: — Я все слышала…
— Для меня это не секрет? — улыбнулся Сергей.
— Для милиции нет секретов…
— Кто вам сказал, что я из милиции?
— Догадалась, — хитро прищурилась девочка. Она все меньше и меньше напоминала Сергею застенчивую школьницу, осмелела, оживилась и сейчас уже была похожа на любительницу посплетничать, — Я вам расскажу, только между нами, хорошо?.. Так вот. Наш Иван Никитич написал статью. А ректору в ней что-то не понравилось, и он стал требовать, чтобы Иван Никитич забрал статью из редакции. Но тот отказался. Тогда Даниил Петрович направил официальное письмо в журнал: статья, мол, искаженно трактует развитие математической науки, автор субъективен, прошу вернуть статью в институт для обсуждения на ученом совете… Долго не было ответа. Тогда Даниил Петрович позвонил редактору и спросил: «Получили мое письмо?» — «Получили», — ответили. «Так почему не высылаете статью Стельмаха?» А редактор ответил: «Мы решили опубликовать и статью Стельмаха, и ваше письмо. Две точки зрения ученых о состоянии математической науки. Пусть читатели сами оценят, кто из вас прав…» Представляете, как испугался и забегал наш ректор? Но что он мог сделать с Иваном Никитичем! Такого человека не заставишь сменить убеждения… Правда, ректор наш письмо из редакции вытребовал… Но статья будет опубликована… Не знаю, о чем эта статья, не читала, но все в институте ждут ее, как светопреставления…
Она перевела дыхание, посмотрела на Сергея (интересно, правда?) и уже прежним тоном прилежной ученицы осторожно спросила:
— А верно говорят, что Ивана Никитича… — она задумалась, будто подыскивала слово, — отравили?..
— Откуда у вас такие сведения? — поразился Сергей.
— Да так, разное говорят…
В этом взрослом ребенке смешно перемешивались наивная, чувственная непосредственность, когда она чего-то боялась, когда ей очень хотелось что-то узнать, и заученная деловая солидность, когда она стремилась представиться хоть чуточку «своей» в этом научном институте, выражаясь чужим языком, слегка небрежно и назидательно.
— Сколько вам лет?
Девочка смутилась, покраснела.
— Мне?.. Восемнадцать… А что?
— Тогда с вами можно говорить серьезно. — Сергей заметил, как она расправила плечи, приподняла головку, чтобы выглядеть старше. — Допустим, что Ивана Никитича отравили… Кто же тогда этот человек? Как вы думаете?
— В институте никто бы не посмел… Иван Никитич такой хороший… Белые цветы мне дарил… Говорил: «Ангелу непорочному от старого греховодника». Да какой он греховодник! Все для других старался… Не мог никто из наших этого сделать… Я-то уж знаю…
Разговор начал двигаться по кругу.
— А вам ничего не напоминает слово «граф»? — спросил Сергей.
— Граф? Это так раньше называли знатных людей…
— Спасибо вам, — сказал Сергей, — Подскажите, пожалуйста, где мне найти профессора Алябина?
— Последняя дверь в конце коридора.
— Меня предупредили, что вы здесь, — поднялся ему навстречу Алябин. — Стельмах и тут оказался primogenitas mortuorum — первенцем из мертвых.
— Первенцем? — переспросил Сергей. — Не считаете ли вы, что будет продолжение?
Алябин убедительно закивал:
— Обязательно. У нас хорошие дела не имеют продолжения, а плохие…
— Вам что-то известно?
— Ничего не известно. Я просто чувствую, что мы вступили в какое-то гнусное действие…
— Вам известно содержание еще не опубликованной статьи Стельмаха? — спросил Сергей.
— A-а, проведали и об этом! Знаю. Читал. Поддерживаю автора. И буду добиваться ее публикации…
— Она вызвала недовольство Коврунова?
— Недовольство?.. Да Коврунов бушевал, орал, грозился испепелить его… Но не думайте, к вашему поиску это не имеет отношения.
— Вы уверены?
— Какое самодовольное слово «уверенность». Чувствуете?.. Не по душе оно мне. Я никогда не объяснялся в любви, не клялся на Библии, не боролся за светлое будущее, потому что ни в чем не был уверен. Таким воспитало меня мое российское общество, у которого не только будущее, но и прошлое непредсказуемо… А этот вредный микроб Коврунов — из властвующей элиты. Заметили, как он старается выглядеть элегантно, важно, именито? Даже в жаркую пору носит легкие перчатки… Как дворянин… На самом-то деле он скрывает грязь под ногтями. Какая тут может быть вера в него?.. Не украдет, не убьет, конечно… Но организовать сможет…
В его иронической рассудочности ощущалась скрытая душевная надломленность, точно саднила внутри давняя неизлечимая обида. Она прорвалась открыто, когда Сергей спросил о Чугуеве.
— Наконец-то мы вышли на главного! С него и надо было начинать…
— У вас есть какие-то факты?
— Забыл. Вам только факты нужны, — досадливо отвернулся Алябин. — А выстроить логически убедительную систему доказательств из предположений вы не хотите?
— Но если строить доказательства из предположений, то это будет система предположений, — осторожно возразил Сергей.
— Не будем спорить! — Алябин уже подавил в себе вспышку гнева и продолжил сравнительно миролюбиво: — Фактов нет. А размышления, основанные на интуиции, мы в деловые папки не подшиваем…
— У вас сложные отношения с ним?
Новый эмоциональный взрыв:
— Да никаких отношений! Он обходит меня стороной, а я начинаю видеть его только после шестой рюмки. Но это тот, кто способен на все… Почему? У него душа холопская. И барину преданно служит, и пирог с барского стола готов украсть…
— И убить?
— И убить, если большую выгоду почует…
— Ну а здесь-то какая может быть выгода?..
— Бог ты мой! Все так просто: утащил у своего барина рукописи, а Стельмах про это узнал… Возможно такое?
— Возможно, — согласился Сергей.
— Или еще. Барин узнал, что рукописи у Стельмаха, и поручил достать их своему холопу… — Алябин помолчал, подумал. — Эта посылка, конечно, уязвима… Но пути Господни неисповедимы…
— А сам барин… простите, академик Климов?
— Не думал об этом, — признался Алябин. — Он человек сильный. Мог, конечно. Но зачем? Пойти на убийство, чтобы вернуть рукописи. Исключается. А вот послать Захарку на черное дело смог бы… Смо-ог бы… Только причина должна быть весомая… Не из-за рукописей же…
— Простите, последний вопрос: у Стельмаха были враги?
— Враги? Враги… — спросил, потом повторил рассеянно Алябин. — Я по-другому произношу это слово… У вас оно звучит как нечто роковое, варварское… Враги?.. Коврунов мечтал от него избавиться… Но враги?.. Нет, того, что вы имеете в виду, не было. Хотя… все зависит от обстоятельств, часто они сильнее нас.