Часть вторая
После ухода Мириам я провел в одиночестве больше недели; впервые с тех пор, как я стал профессором, я был не в состоянии даже вести занятия по средам. Работа над диссертацией и издание книги стали интеллектуальными вершинами моей жизни; с тех пор прошло уже десять лет. Интеллектуальными или просто вершинами? Тогда, во всяком случае, я чувствовал, что мое существование имеет смысл. С тех пор я не поднимался выше кратких статей для “Девятнадцатого века” или изредка для Le Magazine litteraire, если на повестке дня возникало нечто, имеющее отношение к моей области. Мои статьи были внятными, колкими, блестящими и, как правило, пользовались успехом, тем более что я всегда сдавал их в срок. Достаточно ли этого, чтобы признать жизнь имеющей смысл, – другой вопрос. И почему, собственно, жизнь, в принципе, должна иметь смысл? Все животные и подавляющее большинство людей прекрасно живут, не испытывая никакой нужды в смысле жизни. Живут, потому что живут, и точка, – так они мыслят; потом умирают – надо думать, потому, что умирают, вот и вся их философия. Но, будучи специалистом по Гюисмансу, я полагал, что мне-то уж пристало копнуть чуть глубже.
Когда аспиранты спрашивают меня, в каком порядке следует изучать произведения автора, которому они решили посвятить свою диссертацию, я неизменно отвечаю, что лучше придерживаться хронологии. И не потому, что жизнь писателя имеет решающее значение; скорее наоборот, именно последовательность произведений вычерчивает своего рода интеллектуальную биографию, с определенной внутренней логикой. Что касается Жориса-Карла Гюисманса, то загвоздка была, понятное дело, в исключительной проницательности романа “Наоборот”. Как, написав столь мощную и неординарную книгу, не имеющую аналогов в мировой литературе, – можно писать дальше?
Первое, что, естественно, приходит на ум, – можно, но чудовищно трудно. Что мы и наблюдаем на примере Гюисманса. Роман “У пристани”, последовавший за “Наоборот”, надежд не оправдывает, да и как иначе, и если, несмотря на разочарование, ощущение затянутости и медленного схождения на нет, чтение его все же не лишено известного удовольствия, то только потому, что автору пришла в голову гениальная мысль: рассказать в обманывающей надежды книге историю обманутых надежд. Таким образом, соответствие приема сюжету влечет за собой и читательское приятие такой эстетики, короче говоря – читать скучновато, но и бросать не хочется, хотя создается впечатление, что у пристани сели на мель не только персонажи романа, устав от сельской тоски, но и сам Гюисманс. Могло бы даже показаться, что он чуть ли не пробует вернуться к натурализму (к мрачному деревенскому натурализму, когда крестьяне оказываются еще гнуснее и корыстнее парижан), если бы не описания сновидений, то и дело прерывающие повествование, отчего оно становится уж совсем неудобоваримым и не укладывается ни в какие рамки.
Гюисманс все же выйдет из тупика уже в следующем романе, благодаря элементарному, испытанному приему – сделав своим альтер эго главного героя, формирование личности которого мы прослеживаем по нескольким книгам. Все это я ясно изложил в своей диссертации; проблемы у меня возникли позже, потому что переломным моментом в формировании личности Дюрталя (равно как и самого Гюисманса) – начиная с “Бездны”, на первых страницах которой он распрощался с натурализмом, затем в романах “На пути” и “Храм” и, наконец, в “Облате” – является обращение в католичество.
Конечно, атеисту нелегко рассуждать о романах, объединенных темой обращения; точно так же можно предположить, что ни разу не влюблявшийся человек, который попросту чужд этого чувства, вряд ли заинтересуется историей любовной страсти. У атеиста, вникающего в духовные метания Дюрталя – а именно они составляют канву трех последних романов Гюисманса, когда благодать, подобно маятнику, то отступает, то стремительно нисходит снова, – реальное эмоциональное соучастие отсутствует, и им постепенно овладевает чувство, которое, увы, есть не что иное, как скука.
Вот на этом этапе моих раздумий (я только что проснулся и пил кофе в ожидании рассвета), меня посетила крайне неприятная мысль: если “Наоборот” стал вершиной литературной жизни Гюисманса, то Мириам можно считать вершиной моей любовной жизни. Как я справлюсь с этой потерей? Ответ – скорее всего, никак.
В ожидании смерти я мог еще что-нибудь написать для “Девятнадцатого века” – до следующего собрания оставалось меньше недели. А также озаботиться предвыборной кампанией. Мужчины часто интересуются политикой и воинами, но меня эти забавы мало привлекали, я чувствовал себя ничуть не более политизированным, чем полотенце в ванной, и об этом, видимо, стоило пожалеть. Правда, когда я был молод, выборы не представляли ни малейшего интереса; убожеству “политического предложения” можно было только поражаться. Сначала выбирали кандидата от левоцентристов, на один или два срока, в зависимости от его харизматичности, – пойти на третий срок он по каким-то невразумительным причинам не имел права; затем населению надоедали левоцентристы вообще и данный кандидат в частности, и тогда мы наблюдали феномен демократического чередования в действии – избиратели приводили к власти кандидата от правоцентристов, тоже на один-два срока, сообразуясь с его личными качествами. Как ни удивительно, западные страны чрезвычайно гордились своей избирательной системой, которая, в общем-то, была не более чем способом поделить власть между двумя враждующими бандами, и порой даже доводили дело до войны, а все ради того, чтобы навязать эту систему странам, не разделяющим их восторгов.
С тех пор, благодаря успехам крайне правых, выборы стали чуть увлекательнее, и от дебатов повеяло забытым было холодком фашизма; но реальные сдвиги наметились только в 2017 году, во втором туре президентских выборов. Оторопевшая мировая пресса стала свидетелем постыдного, но логически неизбежного зрелища, а именно переизбрания левого кандидата в государстве, все ощутимее дрейфующем вправо. На несколько недель, последовавших за объявлением результатов голосования, в стране воцарилась странная гнетущая атмосфера. Это было нечто вроде удушливого, беспредельного отчаяния, сквозь которое пробивались тут и там мятежные вспышки. Многие тогда приняли решение эмигрировать.
Через месяц после обнародования результатов второго тура Мохаммед Бен Аббес объявил о создании Мусульманского братства. Первая ласточка политического ислама, Партия мусульман Франции, скоропостижно скончалась по причине удручающего антисемитизма ее лидера, который дошел до того, что стал якшаться с крайне правыми. Этот провал послужил уроком Мусульманскому братству, теперь оно строго следило за умеренностью своей позиции, то есть лишь в умеренных дозах позволяло себе отстаивать права палестинцев, поддерживая сердечные взаимоотношения с еврейскими религиозными лидерами. По модели мусульманских партий арабских стран – эту модель, кстати, использовали в свое время коммунисты во Франции – собственно политическая деятельность Братства просеивалась сквозь широкую сеть молодежных организаций, культурных учреждений и благотворительных ассоциаций. В стране, где обнищание масс неуклонно росло из года в год, подобная система передаточных звеньев принесла свои плоды и позволила Мусульманскому братству значительно расширить свою аудиторию, выйдя далеко за сугубо конфессиональные рамки, так что успех их был поистине головокружительным: по результатам последних опросов общественного мнения эта партия, возникшая всего пять лет назад, набирала 21 %, наступая таким образом на пятки Социалистической партии с ее 23 %. Традиционные правые могли рассчитывать максимум на 14 %, а вот Национальный фронт, имея 32 % голосов, сохранял позицию крупнейшей французской партии, к тому же с большим отрывом.
За последние годы телеведущий Давид Пюжадас превратился в настоящего властителя дум и не только вошел в “элитарный клуб” политических журналистов (Котта, Элькабаш, Дюамель и некоторые другие), которые, как считалось, в итоге своей успешной карьеры достигли достаточно высокого уровня, чтобы выступать в роли арбитров на дебатах между двумя турами президентских выборов, но и превзошел своих предшественников куртуазной твердостью, спокойствием, а главное – умением игнорировать оскорбления, усмирять входивших в штопор противников и придавать их перепалкам вид достойного демократического противостояния. Кандидаты от Национального фронта и Мусульманского братства выбрали его модератором своих дебатов в преддверии первого тура – самых рейтинговых, надо сказать, потому что, если кандидату от Мусульманского братства, с момента вступления в гонку набиравшему, по опросам, все больше голосов, удалось бы переиграть кандидата от социалистов, мы могли получить невиданный доселе второй тур с абсолютно непредсказуемым результатом. Сторонники левых, несмотря на неоднократные призывы и все более агрессивный тон своей партийной прессы, отнюдь не жаждали отдавать голоса мусульманскому кандидату; сторонники правых, численность которых неуклонно росла, казалось, готовы были, вопреки категоричным заявлениям их лидеров, переступить черту и проголосовать во втором туре за кандидатку от Национального фронта. Таким образом, ставка у последней была чрезвычайно высока, выше не бывает.
Дебаты были назначены на среду, что несколько осложнило мне жизнь; накануне я закупил целый набор индийских блюд для микроволновки и три бутылки ничем не примечательного красного вина. Между Венгрией и Польшей прочно установилась область повышенного атмосферного давления, задерживая продвижение на юг циклона, зависшего над Британскими островами; на всей территории континентальной Европы сохранялась непривычно сухая и холодная погода. Аспиранты задолбали меня за день своими вопросами, типа “почему второстепенные поэты (Мореас, Корбьер и пр.) считались второстепенными и что им мешало считаться ведущими (как Бодлер-Рембо-Малларме, если не вдаваться, а там уже и до Бретона рукой подать). На самом деле вопросы двух тощих и злых аспирантов были не такими уж праздными – один из них хотел написать диссертацию о Шарле Кро, другой о Корбьере, но я прекрасно понимал, что, боясь проколоться, они предпочитали заручиться мнением представителя университета. Увиливая от прямого ответа, я порекомендовал им Лафорга в качестве компромисса.
Пока шли дебаты, я дал маху, вернее, дала маху моя микроволновка, решив продемонстрировать свою новую функцию (вращаясь с дикой скоростью и издавая какое-то космическое гудение, она не собиралась ничего разогревать), в итоге мне пришлось вывалить содержимое индийских пакетов на сковородку, так что я пропустил большую часть аргументов, которыми обменялись стороны. Но даже из того, что я успел услышать, мне стало ясно, что претенденты на президентское кресло вели себя даже чересчур корректно, бесконечно расшаркиваясь друг перед другом, и по очереди клянясь в безграничной любви к Франции, – одним словом, создавалось впечатление, что они согласны более или менее по всем пунктам. Тем временем в Монфермее произошли столкновения между крайне правыми активистами и группой юных африканцев, которые не причисляли себя ни к одной политической группировке, – вследствие осквернения мечети эпизодические стычки в этом населенном пункте отмечались на протяжении всей последней недели. На следующий день сайт идентитаристов подтвердил, что столкновения носили ожесточенный характер и привели к гибели нескольких человек, но министерство внутренних дел тут же опровергло эту информацию. Как водится, лидеры Национального фронта и Мусульманского братства, каждый со своей стороны, выпустили коммюнике, решительно отмежевавшись от подобных преступных действий. Два года назад в средствах массовой информации появились скандальные репортажи о первых вооруженных столкновениях, но в последнее время речь о них заходила все реже и реже – судя по всему, теперь это считалось в порядке вещей. В течение нескольких лет, скорее даже в течение нескольких десятков лет, “Монд”, да и все левоцентристские газеты, то есть вообще все газеты, периодически обличали “кассандр”, предрекавших гражданскую войну между иммигрантами из мусульманских стран и коренным населением Западной Европы. Как мне объяснил один коллега, преподававший греческую литературу, такое использование мифа о Кассандре было довольно любопытным. В греческой мифологии Кассандра поначалу предстает юной красавицей, “златой Афродите подобной”, как писал Гомер. Влюбленный Аполлон наделяет ее пророческим даром в обмен на будущие утехи. Кассандра дар приняла, но взаимностью богу не ответила, и тот в гневе плюнул ей в рот, ввиду чего никто ее никогда не понимал и не верил ей. А она предсказала одно за другим похищение Елены Парисом, начало Троянской войны и предупредила своих троянских соотечественников о коварстве греков – о пресловутом Троянском коне, благодаря которому они и взяли город. Погибла Кассандра от руки Клитемнестры, несмотря на то что это убийство она тоже предвидела, равно как и убийство Агамемнона, хотя он и отказывался ей верить. Короче говоря, от Кассандры поступали образцовые пессимистические предсказания, которые постоянно сбывались, и, судя по тому, что происходило сейчас, левоцентристские журналисты в слепоте своей не уступали троянцам. Подобная слепота, впрочем, не несла в себе никакой исторической новизны: в тридцатые годы прошлого века то же самое происходило с интеллектуалами, политиками и журналистами, которые все как один были убеждены, что Гитлер “рано или поздно одумается”. Не исключено, что люди, живущие и процветающие при определенном строе, просто не в состоянии встать на точку зрения тех, кто никогда ничего хорошего от этого строя не ждал и готов уничтожить его, не испытывая особого трепета.
Надо сказать, что за последние месяцы позиция левоцентристских медиа изменилась: беспорядки в пригородах и межэтнические конфликты не упоминались вообще, эту проблему обходили молчанием, перестав даже обличать “кассандр”, которые, со своей стороны, наконец-то замолкли. Всем надоели разговоры на эту тему; в моем кругу эта усталость стала чувствоваться даже раньше, чем в каком-либо другом; “будь что будет” – так можно было вкратце определить общее состояние умов.
На следующий вечер, отправляясь на ежеквартальный коктейль “Девятнадцатого века”, я был уверен, что беспорядки в Монфермее не будут там широко обсуждаться, наверняка не больше, чем заключительные дебаты перед первым туром, и уж точно меньше, чем недавние университетские назначения. Вечеринку устроили в арендованном по такому случаю Музее романтической жизни на улице Шапталь.
Я всегда любил площадь Сен-Жорж с ее восхитительными фасадами Прекрасной эпохи и на минуту задержался перед памятником Гаварни, прежде чем продолжить свой путь по улицам Нотр-Дам-де-Лорет и Шапталь. Под номером 16 короткая мощеная аллея, обсаженная деревьями, вела прямо к музею. Погода стояла теплая, и двустворчатые двери, выходившие в сад, были широко распахнуты; фланируя между липами с бокалом шампанского, я почти сразу заметил Алису – она была специалисткой по Нервалю и занимала должность доцента в университете Лион-III. Ее яркое легкое платье в цветочек, безусловно, принадлежало к разряду “коктейльных”, и я, хоть и не видел особой разницы между коктейльными и вечерними платьями, был уверен, что уж Алиса-то при любых обстоятельствах надела бы подобающее платье, да и вела бы себя как подобает, в ее обществе я отдыхал душой и поэтому не задумываясь помахал ей, несмотря на то что она была поглощена разговором с каким-то молодым человеком с угловатым лицом и ослепительно-белой кожей, выглядевшим, как ни странно, весьма элегантно в синем блейзере поверх майки с эмблемой ПСЖ и ярко-красных кроссовках; Годфруа Лемперер, – представился молодой человек.
– Я ваш новый коллега… – сказал он. Я отметил, что он пил чистый виски. – Я только что получил место в Париже-III.
– Да, мне известно о вашем назначении, вы специалист по Блуа, если не ошибаюсь?
– Франсуа терпеть не может Блуа, – непринужденно вмешалась Алиса. – Я имею в виду, что, будучи специалистом по Гюисмансу, он, само собой, по другую сторону баррикад.
Лемперер взглянул на меня и с неожиданно сердечной улыбкой живо сказал:
– Я, конечно, вас знаю… И с огромным восхищением отношусь к вашим работам о Гюисмансе. – Он на мгновение замолчал, подыскивая слова и не спуская с меня пронзительного взгляда.
Его взгляд был даже чересчур пронзителен, наверняка он красится, подумал я, уж во всяком случае, подводит ресницы, и я почему-то решил, что он мне скажет сейчас что-то важное. Алиса смотрела на нас с симпатией и чуть заметной насмешкой, такой взгляд бывает у женщин, слушающих мужской разговор, а это довольно любопытное явление, нечто среднее между дуэлью и педерастией. Сильный порыв ветра разворошил над нами кроны лип. В эту минуту я уловил далекий, неясный и глухой звук, похожий на взрыв.
– Удивительным образом, – снова заговорил Лемперер, – писателей, которыми занимался в юности, всю жизнь считаешь близкими людьми… Казалось бы, спустя один-два века страсти должны утихнуть, а преподаватели университета – достичь чего-то вроде литературной объективности и т. д. Ан нет. Гюисманс, Золя, Барбе д’Оревильи, Блуа и прочие были знакомы между собой, питали друг к другу дружеские чувства или ненависть, сближались, ссорились, и история их отношений стала историей французской литературы. Но и мы, более чем столетие спустя, воспроизводим те же отношения, храним верность чемпиону, за которого болели когда-то, и по-прежнему готовы любить, ссориться и сражаться из-за него посредством научных статей.
– Вы правы, но ведь тем лучше. По крайней мере, это доказывает, что литература – дело серьезное.
– А вот с беднягой Нервалем никто никогда не ссорился, – снова вмешалась Алиса, но Лемперер, по-моему, даже не услышал ее, он по-прежнему не сводил с меня пронзительного взгляда, полностью поглощенный своей собственной тирадой.
– Вы всегда были человеком серьезным, – продолжал он. – Я прочел все ваши статьи в “Девятнадцатом веке”. Чего не скажешь обо мне. В двадцать лет я был буквально заворожен Блуа, восхищался его непримиримостью, яростью, виртуозным умением презирать и оскорблять; но во многом, конечно, это было данью моде. Блуа являл собой абсолютное оружие против XX века с его посредственностью, ангажированной глупостью, докучливым гуманитаризмом; против Сартра, против Камю, против всей этой клоунады; а также против тошнотворных формалистов, и нового романа, и прочей пустопорожней бессмыслицы. Ладно, сейчас мне двадцать пять лет, я все так же не люблю ни Сартра, ни Камю, ни что-либо хоть отдаленно напоминающее новый роман, но и виртуозность Блуа мне теперь в тягость, я должен признаться, что от всей этой духовности и сакральности, которыми он так упивается, мне уже, в общем-то, ни горячо ни холодно. Сейчас я с гораздо большим удовольствием перечитываю Мопассана и Флобера, и даже Золя, ну, избранные места, так сказать. И Гюисманса, он весьма занятен…
Да у него просто на лбу написано: “правый интеллектуал”, какая прелесть, подумал я, на филфаке он не останется незамеченным. Если человека не перебивать, он будет говорить бесконечно, всем всегда интересны собственные речи, но все же собеседника следует систематически подбадривать. Я без особой надежды поглядывал на Алису, понимая, что этот период ей совершенно неинтересен, она была убежденной Frühromantik. Я чуть было не спросил у Лемперера: а вы, вообще, кто, скорее католик или скорее фашик, или то и другое в равной степени, но вовремя спохватился, нет, я явно утратил всякую связь с правыми интеллектуалами и забыл, с какого боку заходить. Внезапно вдалеке послышалось что-то вроде автоматной очереди.
– Что это, как вы думаете? – спросила Алиса. – Похоже на стрельбу… – добавила она неуверенно.
Мы тут же замолкли, и я вдруг понял, что стихли все разговоры в саду, так что снова стал слышен шорох листвы на ветру и негромкие шаги по гравию – гости выходили из зала, где происходил коктейль, и медленно ступали между деревьями, словно ожидая чего-то. Мимо меня прошли два преподавателя из университета Монпелье, как-то странно держа включенные смартфоны в горизонтальном положении, словно это были прутики для поиска подземных родников.
– Ничего нет… – с тревогой выдохнул один из них. – Они зависли на саммите Большой двадцатки.
Они сильно ошибаются, если рассчитывают, что информационные каналы будут освещать эти события, подумал я. Ни слова не скажут, как вчера о Монфермее; все будто воды в рот набрали.
– Вот и до Парижа докатилось, – безучастно заметил Лемперер.
В ту же секунду снова послышались выстрелы, на этот раз весьма отчетливо – судя по всему, стреляли неподалеку, – затем раздался гораздо более громкий взрыв. Все гости мгновенно повернулись в ту сторону. В небо над домами поднимался столб дыма; видимо, это происходило где-то в районе площади Клиши.
– Боюсь, наша тусовка не затянется… – беспечно заметила Алиса.
И правда, многие из присутствующих принялись куда-то звонить, а некоторые даже стали продвигаться к выходу, но неторопливо, словно невзначай, делая вид, что не потеряли самообладания и ни в коем случае не собираются поддаваться панике.
– Можем продолжить у меня, если хотите, – предложил Лемперер. – Я живу на улице Кардинала Мерсье, в двух шагах отсюда.
– У меня завтра лекция в Лионе, я уеду шестичасовым экспрессом, – сказала Алиса. – Так что мне уже, наверное, пора.
– Ты уверена?
– Да, и, как ни странно, мне совсем не страшно.
Я взглянул на нее, спрашивая себя, стоит ли ее поуговаривать, но почему-то мне тоже не было страшно, я был уверен, без всяких на то оснований, что столкновения не выйдут за пределы бульвара Клиши.
“Твинго” Алисы был припаркован на углу улицы Бланш.
– Мне кажется, ты поступаешь не очень разумно, – сказал я, поцеловав ее. – Позвони все-таки, когда доберешься.
Она кивнула и тронулась с места.
– Потрясающая женщина… – сказал Лемперер.
Я согласился, заметив про себя, что, в сущности, мало что знаю об Алисе. Если не считать обсуждения почетных наград и карьерных успехов, наше общение с коллегами ограничивалось пересудами о том, кто с кем спит, но никаких сплетен про нее я не слышал. Она была умна, элегантна, миловидна – сколько, интересно, ей лет? Приблизительно как мне, лет сорок – сорок пять, и, судя по всему, у нее никого нет. Все-таки ей рано пока завязывать с этим делом, подумал я и тут же вспомнил, что еще вчера рассматривал для себя такую же перспективу.
– Ага, потрясающая! – поддакнул я, пытаясь отделаться от этой мысли.
Перестрелка стихла. Свернув на безлюдную в этот час улицу Баллю, мы очутились как раз в эпохе наших любимых писателей – о чем я не преминул сказать Лемпереру; практически все здания тут, прекрасно сохранившиеся, были построены во времена Наполеона III или в первые годы Третьей республики.
– Вы правы, даже вторники Малларме проходили совсем рядом, на улице Ром… – ответил он. – А вы где живете?
– На авеню Шуази. Это скорее семидесятые годы прошлого века. В литературном смысле ничем не примечательный период.
– То есть в чайна-тауне?
– Именно. Я живу в самом центре чайна-тауна.
– Вполне может оказаться, что это правильное место, – после долгой паузы задумчиво произнес он.
Мы как раз дошли до угла улицы Клиши. Я в изумлении остановился. В сотне метров к северу от нас, на площади Клиши, бушевало пламя; поодаль виднелись обугленные остовы машин и автобуса; в гуще огня чернела величественная статуя маршала Моисея. Людей видно не было. Стояла звенящая тишина, нарушаемая только монотонным воем сирен.
– Что вы знаете о военной карьере маршала Монсея?
– Ровным счетом ничего.
– Он был наполеоновским солдатом. Прославился при обороне заставы Клиши от наступающих русских войск в 1814-м. Если беспорядки перекинутся на Париж, – продолжал он тем же тоном, – китайская община останется над схваткой. Чайнатаун будет, возможно, одним из немногих безопасных кварталов в городе.
– Думаете, это реально?
Он молча пожал печами. В эту минуту я с ужасом увидел, как двое парней с автоматами, в кевларовых комбинезонах полицейского спецназа, преспокойно шагают по улице Клиши по направлению к вокзалу Сен-Лазар. Они оживленно болтали, даже не взглянув в нашу сторону.
– Они… – я так оторопел, что с трудом подбирал слова, – они идут себе, как ни в чем не бывало.
– Да… – Лемперер остановился и задумчиво потер подбородок. – Видите ли, в данный момент очень трудно сказать, что реально, а что нет. Тот, кто будет уверять вас в обратном, либо дурак, либо лжец; я думаю, сейчас никто не может утверждать, что знает, как все сложится в ближайшие недели. – Он умолк ненадолго и продолжил: – Ну вот, мы почти пришли. Надеюсь, ваша подруга нормально доехала…
Тихая, пустынная улица Кардинала Мерсье упиралась в фонтан с колоннами. По обе стороны от него массивные ворота, увенчанные камерами видеонаблюдения, вели в засаженные деревьями дворы.
Лемперер нажал указательным пальцем на маленький алюминиевый щиток – очевидно, биометрический домофон; перед нами тут же поднялась металлическая штора. В глубине двора, полускрытый платанами, виднелся роскошный и элегантный особнячок, образец стиля Наполеона III. Я недоумевал: вряд ли он живет в таком месте на университетскую зарплату; а на что тогда?
Почему-то своего юного коллегу я представлял себе в строгом минималистическом интерьере – ничего лишнего и все белое. Оказалось, что убранство его квартиры полностью соответствует архитектурному стилю дома: гостиная, обитая шелком и бархатом, была уставлена удобными креслами и столиками, украшенными маркетри с перламутровой инкрустацией. Над искусно отделанным камином царила огромная картина в помпезном стиле, возможно подлинник Бугро. Я сел на оттоманку, затянутую бутылочно-зеленым репсом, и согласился отведать грушевой водки.
– Если хотите, можем попытаться понять, что там творится… – предложил он, наполняя мой стакан.
– Нет, я уверен, что информационные каналы ничего не сообщат. Разве что по CNN, если у вас есть спутниковая антенна.
– Я уже все испробовал в эти дни. По CNN ничего, в YouTube тоже, как и следовало ожидать. В Rutube время от времени что-то мелькает – люди снимают на мобильники; но это уж как повезет, сейчас я и там ничего не нашел.
– Не понимаю, какой смысл в этом заговоре молчания, не понимаю, чего добивается правительство.
– Ну, это как раз ясно: они на самом деле боятся, что Национальный фронт победит на выборах. А каждая картинка уличных беспорядков добавляет голоса Национальному фронту. Теперь обстановку нагнетают крайне правые. Конечно, ребята в пригородах заводятся с полоборота; но, заметьте, в последние месяцы всем вспышкам агрессии предшествовали антиисламские провокации: то мечеть осквернили, то женщину угрозами вынудили снять никаб, ну, короче, что-то в этом роде.
– Вы считаете, за всем этим стоит Национальный фронт?
– Нет, нет, они на такое не пойдут. У них все устроено совсем иначе. Скажем… существуют обходные пути…
Он допил залпом свой стакан, подлил нам обоим и замолчал. На картине Бугро, висевшей над камином, были изображены пять женщин: полуобнаженные или в белых туниках, они сидят в саду вокруг голого кудрявого мальчика. Одна из женщин заслоняет грудь руками; у другой руки заняты, она держит букет полевых цветов. У нее очень красивая грудь; художнику замечательно удались складки ее покрывала. Картина была написана чуть более века назад, и мне показалось, что все это так далеко от меня, что поначалу я буквально застыл в оцепенении, рассматривая непонятный предмет.
Можно было попытаться медленно, постепенно влезть в шкуру буржуа XIX века, какого-нибудь нотабля в сюртуке, для которого, собственно, и писалась эта картина, и, как он тогда, почувствовать, как зарождается эротическое волнение при виде обнаженных греческих фигур, но это было бы трудоемкое, непростое путешествие во времени. Мопассан, Золя и даже Гюисманс подпускали к себе гораздо скорее. Наверно, стоило бы поговорить об этом странном свойстве литературы, но я решил тем не менее говорить о политике, мне хотелось узнать о ней побольше, а Лемперер, судя по всему, уже все узнал, по крайней мере, он производил такое впечатление.
– Вы были близки к идентитарному движению, если не ошибаюсь. – Тон мой был безупречен, типа светский человек с запросами, любопытствующий, не более того, демонстрирует нечто вроде дружелюбного нейтралитета, причем не без изящества.
Он широко улыбнулся.
– Да, знаю, на факультете ходят такие слухи… Действительно, я принадлежал к этому движению, несколько лет назад, когда писал диссертацию. Это были идентитаристы с католическим уклоном, порой роялисты, ностальгирующие романтики в душе, и к тому же в большинстве своем алкоголики. Но это все в прошлом, я потерял с ними всякую связь и думаю, что, появись я сегодня на их собрании, мне все было бы в новинку.
Я многозначительно промолчал: если молчишь многозначительно, глядя людям прямо в глаза и делая вид, будто благоговейно им внимаешь, они начинают говорить без умолку. Они любят, когда их слушают, это знают все следователи; все следователи, все писатели, все шпионы.
– Видите ли, – снова заговорил он, – идентитарный блок на самом деле все что угодно, только не блок, он подразделялся на множество фракций, которые редко находили общий язык и с трудом договаривались между собой, там были католики, солидаристы, примкнувшие к “Третьему пути”, роялисты, неоязычники, и несгибаемые сторонники секуляризма, выходцы из крайне левых. Но все изменилось, когда возникли “Исконные европейцы”. Поначалу они взяли за образец “Исконных республиканцев”, но, вывернув их идеи наизнанку, они умудрились выдать ясный и объединяющий многих месседж: мы исконные европейцы, мы первыми заняли эту землю, и мусульманской колонизации мы здесь не допустим; мы также выступаем против американских фирм и приобретения нашего наследия новыми капиталистами из Индии, Китая и т. д. Они ссылались на Джеронимо, Кочиса и Сидящего Быка, что было достаточно умно с их стороны, а главное, их сайт отличался современным дизайном, потрясающей анимацией и зажигательной музыкой, привлекавшими новую публику, в частности молодежь.
– Вы правда считаете, что они хотят развязать гражданскую войну?
– Вне всякого сомнения. Сейчас я вам покажу один текст, выложенный в сети…
Он встал и вышел в соседнюю комнату. Как только мы сели в гостиной, перестрелка вроде бы смолкла; с другой стороны, в этом тупике было очень тихо и вряд ли отсюда мы бы ее услышали.
Вернувшись, он протянул мне десяток скрепленных листов, распечатанных мелким шрифтом; и впрямь документ был озаглавлен на редкость доходчиво: ПОДГОТОВКА К ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЕ.
– Такого рода текстов там полно, но этот, пожалуй, самый исчерпывающий, с достоверной статистикой. Тут много цифр, поскольку они изучили данные по двадцати двум странам Евросоюза, но вывод везде один и тот же. Если кратко, их мысль сводится к тому, что религиозность дает преимущество при естественном отборе: супружеские пары, исповедующие одну из трех мировых религий, патриархальные ценности которых незыблемы, имеют больше детей, чем атеисты и агностики; женщины в таких парах менее образованны, гедонизм и индивидуализм выражены слабее. Кроме того, религиозность, как правило, передается генетически: неофиты или, наоборот, отступники, отказавшиеся от традиционных семейных ценностей, составляют ничтожную погрешность; люди в большинстве своем хранят верность той метафизической системе, в которой они были воспитаны. Атеистический гуманизм, лежащий в основе “добрососедства”, долго не продержится, процент монотеистического населения в скором времени вырастет, в основном это касается мусульман, даже если не учитывать иммигрантов, которые только увеличивают эти показатели. Европейские идентитаристы принимают как данность тот факт, что между мусульманами и всеми остальными рано или поздно начнется гражданская война. Из чего следует, что, если они хотят получить шанс на победу в этой войне, им выгоднее, чтобы она разразилась как можно скорее, не позднее 2050 года, а хорошо бы и раньше.
– Логично, мне кажется…
– Да, с военной и политической точки зрения они, безусловно, правы. Остается понять, решатся ли они перейти к активным действиям прямо сейчас – и если да, то в каких странах. Неприятие мусульман достаточно велико во всей Европе, но Франция тут стоит особняком благодаря своей армии. Французская армия остается по-прежнему одной из сильнейших в мире, и каждое новое правительство остается верным этой установке, несмотря на сокращение оборонных расходов; таким образом, никакое повстанческое движение не может рассчитывать на успех, в случае если правительство решит задействовать войска. Поэтому и стратегия тут совсем другая.
– В каком смысле?
– Военная карьера длится недолго. На сегодняшний день общая численность французской армии – сухопутных войск, военно-морских и военно-воздушных сил, вместе взятых, – составляет триста тридцать тысяч человек, включая жандармерию. Ежегодно в нее набирают по двадцать тысяч, а это значит, что через пятнадцать с чем-то лет состав французских вооруженных сил полностью обновится. Если юные активисты-идентитаристы – а практически все они молоды – дружными рядами отправятся служить в армию, они в кратчайшие сроки смогут взять ее под идеологический контроль. Такова была изначальная стратегия политического крыла их движения, что и спровоцировало два года назад разрыв с силовым крылом, выступавшим за немедленный переход к вооруженной борьбе. Я думаю, политическое крыло удержит контроль, а силовое привлечет на свою сторону лишь немногочисленных маргиналов, бывших уголовников, которым дай только пострелять. При этом в других странах ситуация может быть совершенно иной, в частности в Скандинавии. Идеология мультикультурализма в Скандинавских странах еще сильнее, чем во Франции, там идентитаристов много, и боевая закалка у них посерьезнее; кроме того, потенциал тамошних вооруженных сил невелик, и вряд ли они справятся с масштабными беспорядками. Так что если в ближайшее время в Европе и произойдет всеобщее восстание, то, скорее всего, начнется оно в Норвегии или Дании; теоретически Бельгия и Голландия тоже весьма нестабильные территории.
К двум часам ночи все вроде успокоилось, и я быстро поймал такси. Я похвалил, уходя, лемпереровскую грушевую водку – мы с ним практически прикончили бутылку. Конечно, я, как и все, за последние годы и даже десятилетия успел наслушаться разговоров на эти темы. Выражение “после меня хоть потоп”, приписываемое то Людовику XV, то его любовнице маркизе де Помпадур, очень точно передавало мое настроение, но тут впервые у меня мелькнула тревожная мысль: потоп вполне мог случиться до моей кончины. Я, разумеется, не рассчитывал на счастливый конец своей жизни – почему, собственно, я должен избежать горя, немощи и страданий? – но до сих пор я хотя бы надеялся, что покину этот мир ненасильственным путем.
Может быть, он просто паникер? Увы, я не особенно в это верил; Лемперер произвел на меня впечатление очень серьезного человека. На следующее утро я запустил поиск по Rutube, но о площади Клиши мне ничего не попалось. Правда, я наткнулся на один клип, довольно жуткий, хотя там не было никакой крови: полтора десятка мужиков с автоматами, все в черном, в капюшонах и масках, медленно двигались клином на фоне какого-то городского пейзажа, очень напоминавшего эспланаду в Аржантее. Видео было сделано явно не мобильным телефоном: фокус получился очень четким, и к тому же снимавший использовал режим замедленной съемки… Это шествие, неспешное и величавое, снятое с нижней точки, совершалось с единственной целью: утвердить свое присутствие и заявить о взятии под контроль данной территории. В случае межэтнического конфликта я автоматически попаду в лагерь белых, и впервые, выйдя за покупками, я мысленно вознес хвалу китайцам, которые ухитрились еще в пору возникновения своего квартала помешать водворению в нем негров и арабов, да и любых других некитайцев, за исключением, пожалуй, немногочисленных вьетнамцев.
Впрочем, осторожности ради, следовало бы подготовить отходные пути, окопаться на случай стремительного ухудшения ситуации. Мой отец жил в собственном шале в горах Экрена и недавно (ну, по крайней мере, я недавно об этом узнал) завел себе новую спутницу жизни. Моя депрессивная мать торчала в своем Невере в обществе любимого французского бульдога. И я уже лет десять не получал от них никаких вестей. Оба бэби-бумера всегда были законченными эгоистами, и я едва ли мог надеяться, что они примут меня с распростертыми объятиями. Порой я задумывался о том, увижу ли родителей, пока они еще живы, но ответ на этот вопрос всегда был отрицательным, скорее всего, даже гражданской войне не под силу что-либо тут изменить, и они обязательно найдут предлог, чтобы отказаться меня приютить; в предлогах они недостатка никогда не испытывали. Ну, у меня еще оставались друзья, несколько человек, не так уж много, честно говоря, да и с ними я почти потерял связь; или вот Алиса – я наверняка мог считать ее другом. Но вообще-то, расставшись с Мириам, я остался в полнейшем одиночестве.
15 мая, воскресенье
Я всегда любил вечерний выборный марафон; думаю даже, что после финалов чемпионата мира по футболу это моя любимая телепередача. Конечно, саспенс тут послабее, выборы все же следуют особому литературному принципу, свойственному историям, развязка которых понятна с первой минуты, но невероятное разнообразие выступающих (политологи, “авторитетные” политические обозреватели, толпы ликующих и рыдающих активистов в штабах своих партий… и наконец, рассудительные или взволнованные политические деятели, выступающие с заявлениями “по горячим следам”), а также всеобщее возбуждение и вправду создавало ту редкую, драгоценную и столь телегеничную иллюзию, что ты становишься соучастником исторического события в прямом эфире.
Наученный горьким опытом последних дебатов, которые я практически прозевал из-за микроволновки, я на этот раз закупил тараму, хумус, блинчики и икру и еще накануне поставил в холодильник две бутылки “Рюлли”. Как только в 19 часов 50 минут на экране появился Давид Пюжадас, сразу стало ясно, что на этот раз вечер превзойдет все мои ожидания и что мне предстоит захватывающее зрелище. Пюжадасу не изменила профессиональная выдержка, но по блеску в его глазах все было понятно и без слов: уже известные ему результаты, которые он сможет объявить через десять минут, станут для всех невероятным сюрпризом; политический пейзаж Франции изменится до неузнаваемости.
“В стране произошел тектонический сдвиг”, – заявил он торжественным голосом в тот момент, когда на экране возникли первые цифры. Национальный фронт лидировал с большим отрывом, получив 34,1 % голосов, чего, в общем, и следовало ожидать, ведь все последние опросы предсказывали это уже который месяц, кандидатка от крайне правых лишь немного подросла за последние недели кампании. Но ей буквально наступали на пятки кандидаты от Социалистической партии с 21,8 % и от Мусульманского братства с 21,7 %; их разделяло такое ничтожное число голосов, что ситуация могла кардинально измениться, даже должна была кардинально измениться несколько раз за этот вечер, по мере того как будут подтягиваться результаты голосования на избирательных участках Парижа и других больших городов. Жан-Франсуа Копе со своими 12,1 % окончательно выбыл из гонки.
Кандидат от ЮМП появился на телеэкранах только в 21.50. Изможденный, небритый, со съехавшим набок галстуком, Копе более чем когда-либо производил впечатление человека, которого долго допрашивали с пристрастием. Со страдальческим смирением он признал неудачу своей партии, даже полный ее провал, ответственность за который полностью лежит на его совести; при этом, в отличие от Лионеля Жоспена в 2002-м, он совершенно не собирался уходить из большой политики. Что же до рекомендаций по голосованию во втором туре, то их вообще не последовало; политическое руководство ЮМП должно было собраться на этой неделе, чтобы принять какое-то решение.
К 22 часам ни один из двух соперников так и не получил преимущества, по последним результатам они шли ноздря в ноздрю, и эта неопределенность избавила кандидата социалистов от необходимости выступить с заявлением, которое, естественно, далось бы ему нелегко. Возможно ли, чтобы обе партии, определявшие французскую политическую жизнь с момента возникновения Пятой республики, были сметены с политической арены? Подобное предположение казалось просто невероятным, и возникало ощущение, что все обозреватели, с невероятной скоростью сменявшие друг друга в студии, вплоть до Давида Пюжадаса – а уж этого человека, входившего, по слухам, в ближайшее окружение Манюэля Вальса, вряд ли можно было заподозрить в симпатии к исламу, – в глубине души желают этого. Кристоф Барбье, до поздней ночи гламурно мелькавший своим шарфом и переходивший с канала на канал так проворно, словно он обладал даром вездесущности, мог, безусловно, считаться королем вечера, – он играючи затмил и мрачного Рено Дели, имевшего бледный вид при объявлении результатов, которые его газета не сумела предвидеть, и даже Ива Треара, обычно куда более задиристого.
И только после полуночи, когда я допивал вторую бутылку “Рюлли”, были объявлены окончательные результаты: Мохаммед Бен Аббес, кандидат от Мусульманского братства, получил 22,3 % голосов и поднялся на второе место. Кандидат от социалистов, набрав 21,9 %, сошел с дистанции. Манюэль Вальс, выступив с краткой речью, крайне сдержанно поприветствовал победивших кандидатов и отложил принятие какого-либо решения до заседания руководящего совета Социалистической партии.
18 мая, среда
Через два дня, придя в университет на лекции, я впервые почувствовал, что нечто действительно может произойти, что политическая система, в которой я с детства привык существовать, уже довольно давно трещавшая по всем швам, грозит взорваться в одно мгновение. Трудно сказать, отчего вдруг у меня возникло такое ощущение. Может быть, из-за поведения моих магистрантов: обычно вялые и аполитичные, они выглядели сегодня напряженными, взволнованными и, судя по всему, пытались при помощи своих смартфонов и планшетов уловить хотя бы обрывки новостей; в любом случае они слушали меня еще невнимательнее, чем всегда. А может, еще из-за походки девушек в паранджах, более уверенной и неторопливой, чем раньше, – они не жались по углам в коридорах, а гордо вышагивали по трое, словно уже считали себя хозяйками положения.
Зато меня поразила безучастность моих коллег. Казалось, все происходящее ничуть не встревожило их – при чем тут они? – и это только подтверждало мои давние предположения: те, кому удается достичь статуса университетского преподавателя, даже вообразить себе не могут, что изменение политической ситуации способно хоть как-то отразиться на их карьере; они чувствуют себя абсолютно неуязвимыми.
В конце дня по дороге к метро, свернув с улицы Сантей, я увидел Мари-Франсуазу. Мне пришлось ускорить шаг и даже перейти на бег, чтобы догнать ее; поравнявшись с ней и наспех поздоровавшись, я спросил прямо:
– Как ты думаешь, наши коллеги правы, что сохраняют такое спокойствие? Ты действительно считаешь, что мы в безопасности?
– А! – воскликнула она с усмешкой злобного карлика, сделавшей ее еще уродливей, и закурила “Житан”. – Я вот как раз думаю, когда же кто-нибудь очнется на этом чертовом филфаке. Что ты, мы очень даже в опасности, можешь мне поверить, уж кто-кто, а я-то знаю, что говорю… – Помолчав несколько секунд, она пояснила: – У меня муж работает в УВБ.
Я оторопело взглянул на нее: мы с ней периодически пересекались уже десять лет, и я впервые осознал, что она когда-то была женщиной и, в каком-то смысле, даже оставалась ею и что некий мужчина в один прекрасный день сумел возжелать эту приземистую коротышку, прямо земноводное какое-то. К счастью, она неверно истолковала выражение моего лица.
– Знаю… – с довольным видом сказала она, – все всегда удивляются. Ты вообще знаешь, что такое УВБ?
– Спецслужбы? Что-то вроде УЗТ?
– УЗТ больше не существует. Ее слили с Общей разведкой, образовав ЦСВБ, которая впоследствии стала УВБ.
– Так он типа шпион, твой муж?
– Не совсем, шпионы сидят скорее в УВР и подчиняются министру обороны. А УВБ это часть МВД.
– Тогда это политическая полиция?
Она снова улыбнулась, сдержаннее на этот раз, что изуродовало ее чуть меньше.
– Официально они, конечно, против такого термина, но в принципе, да, это оно и есть. Они следят за экстремистскими движениями, которые могут в перспективе перейти к терактам, это одна из основных их функций. Хочешь, зайдем к нам выпить, он все тебе подробно расскажет. Ну, расскажет то, что имеет право рассказать, я толком не знаю, у них все постоянно меняется по ходу дела. В любом случае после выборов ожидаются существенные пертурбации, которые затронут нас напрямую.
Они жили на улице Верменуз, в пяти минутах ходьбы от университета. Ее муж совсем не был похож на сотрудника спецслужб, как я их себе представлял (а кого я себе представлял? Этакого корсиканца, помесь бандита с продавцом дешевой выпивки?). Улыбчивый чистюля с таким гладким черепом, что казалось, он специально наводит на него глянец, предстал передо мной в домашней куртке в шотландскую клетку – в рабочее время, подумал я, он наверняка нацепляет бабочку и, возможно, носит жилетку, – одним словом, от него так и веяло старомодной элегантностью. Он сразу поразил меня невероятной живостью ума; видимо, это единственный выпускник Эколь Нормаль, который, получив степень агреже, поступил в Высшую школу полиции.
– Как только меня назначили комиссаром, – сказал он, наливая мне портвейну, – я попросился в Общую разведку; призвание почувствовал, что ли… – добавил он, усмехнувшись, как будто его пристрастие к работе в спецслужбах было всего лишь невинной причудой.
Он надолго замолчал, сделал глоток портвейна, потом еще один, и продолжил:
– Переговоры между социалистами и Мусульманским братством проходят гораздо более напряженно, чем мы думали. При этом мусульмане готовы отдать левым добрую половину министерств – в том числе ключевых, например, министерство финансов и МВД. Никаких расхождений в плане экономики и налоговой политики у них нет, да и в том, что касается безопасности, тоже, к тому же, в отличие от своих партнеров-социалистов, они в состоянии навести порядок в проблемных пригородах. Конечно, в области внешней политики незначительных разногласий не избежать, они хотят, например, чтобы Франция безоговорочно осудила Израиль, но в этом как раз левые охотно пойдут им навстречу. Настоящая загвоздка и камень преткновения – это министерство образования. Эта сфера традиционно является приоритетной для социалистов, ведь одни лишь преподаватели всегда хранили им верность и поддерживали их даже на краю пропасти; только вот теперь у их противников ставки еще выше, чем у них самих, и на уступки они не пойдут ни при каких обстоятельствах. Мусульманское братство – партия особая, это вам известно: они достаточно равнодушны к привычным для нас политическим целям и задачам. А главное, они не отводят центральное место экономике. Первостепенное значение для них имеют демография и образование. Победа останется за группой населения с более высоким уровнем рождаемости, которой удастся обеспечить преемственность своих ценностей, вот и вся наука, считают они, а экономика и даже геополитика – это дешевые понты: кто получит контроль над детьми, получит контроль над будущим, и точка. Поэтому основной и единственный пункт, по которому они хотят во что бы то ни стало добиться своего, – это школьное образование.
– А чего они хотят?
– Ну, Мусульманское братство полагает, что каждый французский ребенок должен иметь возможность получать исламское образование на всех этапах школьного обучения. А исламское образование очень отличается от светского, со всех точек зрения. Во-первых, оно ни в коем случае не допускает совместного обучения, а женщинам дозволяется получать только определенные специальности. Конечно, в глубине души они бы предпочли, чтобы девочки по окончании начальной школы направлялись на курсы домоводства и как можно скорее выходили замуж, незначительное их меньшинство до замужества могло бы посвятить себя изучению литературы и искусств, – вот их модель идеального общества. Кроме того, все без исключения преподаватели должны быть мусульманами. Необходимо также соблюдать особый режим питания в школьных столовых и выделить время на пять ежедневных молитв, но, главное, школьная программа будет составляться в соответствии с учением Корана.
– И вы думаете, они до чего-то договорятся?
– У них нет выбора. Если они не придут к соглашению, Национальный фронт наверняка победит на выборах. Да даже если и придут, – вы так же, как и я, видели результаты опросов, – Национальный фронт пока что сохраняет все шансы на успех. И хотя Копе и заявил сейчас, что лично он воздержится, восемьдесят пять процентов избирателей ЮМП проголосуют за Национальный фронт. Разрыв будет небольшой, совсем небольшой, почти пятьдесят на пятьдесят, типа того… Нет, единственное, что остается, – продолжал он, – это ввести две параллельные системы обучения. Кстати, по вопросу о полигамии они уже заключили договор, который смогут взять за образец. Гражданский брак, союз между двумя людьми, мужчиной и женщиной, останется неизменным. Мусульманский брак, в том числе полигамный, не будет записываться в акты гражданского состояния, но, считаясь законным, даст право на получение пособий и налоговых льгот.
– Вы уверены? Все-таки это черт знает что…
– Совершенно уверен. Это уже было зафиксировано в ходе переговоров; впрочем, все вышесказанное вполне вписывается в рамки теории о “шариате меньшинства”, которую уже давно отстаивают “Братья-мусульмане”. Так вот, и в вопросах образования они могут придумать нечто подобное. Государственная школа останется такой, как она есть, общедоступной, но денег будет меньше, бюджет министерства образования сократится минимум втрое, и на сей раз учителя ничего не смогут поделать: в нынешней экономической ситуации любые бюджетные сокращения, несомненно, получат широкую поддержку. Вместе с тем будет внедрена целая система частных мусульманских школ, выдающих полноценные аттестаты, – и вот этим школам как раз и достанутся частные пожертвования. Понятное дело, в скором времени государственные школы захиреют, и все родители, хоть сколько-нибудь озабоченные будущим своих детей, запишут их в мусульманские учебные заведения.
– То же самое произойдет и с университетами, – вмешалась его жена. – Они, например, спят и видят, как бы прибрать к рукам Сорбонну. Саудовская Аравия готова предоставить им практически неограниченные дотации, так что мы станем одним из богатейших университетов мира.
– И Редигер его возглавит? – спросил я, вспомнив наш недавний разговор.
– Его кандидатура напрашивается сама собой. Он уже лет двадцать занимает промусульманскую позицию.
– Если мне не изменяет память, он даже принял ислам, – заметил ее муж.
Я залпом допил свой стакан, и он наполнил его снова; да уж, скучать нам не придется.
– Видимо, все это страшная тайна, – сказал я, подумав. – Не понимаю, почему вы решили со мной поделиться.
– В обычное время я бы, конечно, рта не раскрыл. Просто сейчас произошло уже множество утечек – это-то нас больше всего и беспокоит. Все, что я вам сейчас рассказал, и многое сверх того я прочел в идентитаристских интернет-сообществах, ну, в тех, к которым мы смогли получить доступ. – Он недоуменно покачал головой. – Установи они прослушку даже в самых защищенных залах МВД, и то вряд ли узнали бы больше. А хуже всего то, что они пока эту бомбу никак не используют: ни тебе шума в прессе, ни публичных разоблачений; они явно выжидают. Ситуация небывалая и потому крайне тревожная.
Я попытался расспросить его поподробнее о движении идентитаристов, но, судя по всему, его мысли были уже далеко.
– Один мой коллега на факультете, – все же сказал я, – был связан с ними, но потом совершенно от них отошел.
– Ну да, все они так говорят, – саркастически хмыкнул он.
А когда я завел разговор об оружии, которым, вроде бы, оснащены некоторые из этих групп, он, молча отпив портвейна, пробурчал:
– Да, ходили слухи, что их финансируют русские олигархи… Но никаких доказательств не нашлось.
На этом он умолк окончательно. Некоторое время спустя я откланялся.
19 мая, четверг
На следующий день, направляясь в университет, хотя делать мне там было совершенно нечего, я набрал номер Лемперера. По моим расчетам, приблизительно в это время заканчивалась его лекция, и он действительно ответил. Я предложил пойти выпить; ему не нравились бары поблизости от университета, и он в ответ предложил встретиться в кафе “Дельмас” на площади Контрэскарп.
По дороге, на улице Муффтар, я вспомнил, о чем говорил муж Мари-Франсуазы: а вдруг и правда мой юный коллега знает больше, чем сказал мне? Может, он все еще напрямую связан с этим движением? Кафе “Дельмас” с глубокими кожаными креслами, темным паркетом и красными портьерами было вполне в его духе. В бар напротив, уставленный фальшивыми книжными шкафами жуткого вида, он ни за что бы не зашел; это был человек со вкусом. Он заказал шампанское, я же, ограничившись кружкой бочкового “Леффе”, вдруг сломался, почувствовав, что страшно устал от собственной интеллигентности и сдержанности, и спросил его в лоб, не дождавшись даже возвращения официанта:
– В такой нестабильной политической ситуации… Скажите честно, как бы вы поступили на моем месте?
Он улыбнулся моему порыву, но ответил ровным тоном:
– Во-первых, я сменил бы для начала банковский счет.
– Счет? Почему?.. – Я вдруг осознал, что почти выкрикнул эти слова, наверное, я был очень напряжен, сам того не замечая.
Вернулся официант с пивом и шампанским, и, помолчав, Лемперер ответил:
– Ну не факт, что недавние метаморфозы Соц-партии придутся по вкусу ее электорату…
И вот тут я понял, что он все знает и по-прежнему играет какую-то роль в этой организации, не исключено, что решающую роль: секретная информация, просочившаяся в идентитарную паутину, была ему прекрасно известна, возможно, он сам и распорядился попридержать ее до поры до времени.
– В таких условиях, – мягко продолжил он, – победа Национального фронта во втором туре вполне реальна. Они просто обязаны, во что бы то ни стало обязаны – они же столько всего наобещали своим избирателям, среди которых преобладают суверенисты, – выйти из Евросоюза и европейской валютной системы. В долгосрочной перспективе последствия этого для французской экономики будут, возможно, весьма благоприятными, но поначалу нас ждут довольно ощутимые финансовые судороги; неизвестно, устоят ли французские банки, даже самые надежные из них. Поэтому я бы посоветовал вам открыть счет в иностранном банке – лучше всего, пожалуй, в английском, например в Barclays или HSBC.
– И… все?
– Это уже немало. А еще… у вас есть какое-нибудь место в провинции, где вы могли бы отсидеться?
– Да нет, вряд ли.
– И все же я рекомендовал бы вам уехать как можно быстрее; снимите какой-нибудь отельчик в деревне. Вы ведь живете в чайна-тауне? Ну, в этом квартале вряд ли начнутся грабежи и серьезные беспорядки, и все же на вашем месте я бы уехал. Возьмите отпуск, подождите немного, пока все не устаканится.
– Я чувствую себя крысой, бегущей с корабля.
– Крысы – очень умные млекопитающие, – ответил он степенно, с легкой иронией в голосе. – Они, вполне возможно, переживут человека; во всяком случае, их социальный строй гораздо прочнее нашего.
– Учебный год еще не закончился, в ближайшие две недели у меня занятия.
– Ну знаете!.. – сказал он на этот раз с откровенной улыбкой, чуть ли не с насмешкой. – За это время многое может произойти, предугадать, как все повернется, практически невозможно, но я почти уверен, что учебный год не закончится в нормальной обстановке!
Он замолчал, спокойно попивая шампанское, и я понял, что больше он ничего не скажет; на его губах по-прежнему играла чуть презрительная улыбка, но, как ни странно, я начинал испытывать к нему что-то вроде симпатии. Я заказал еще одно пиво, на сей раз с ароматом малины; у меня не было ни малейшего желания идти домой, никто меня там не ждал. Интересно, есть ли у него спутница жизни или какая-никакая любовница, подумал я; может, и есть. Он был своего рода серый кардинал, политический лидер более или менее подпольного движения; многие девушки падки на такое, это общеизвестный факт. Правда, попадаются и девушки, падкие на специалистов по Гюисмансу. Один раз мне пришлось беседовать с юной особой, очень хорошенькой и соблазнительной, которая предавалась грезам о Жане-Франсуа Копе; я потом несколько дней в себя прийти не мог. Право же, каких только девушек не встретишь в наши дни.
20 мая, пятница
На следующий день я открыл счет в отделении Barclays на авеню Гоблен. Перевод средств будет произведен в течение рабочего дня, сообщила мне служащая банка; к моему величайшему изумлению, мне практически сразу выдали кредитную карточку.
Я решил вернуться домой пешком, все бумажки, необходимые для открытия нового счета, я заполнил машинально, на автопилоте, и теперь мне надо было подумать. Когда я вышел на площадь Италии, у меня вдруг сжалось сердце при мысли, что все это может исчезнуть. Может исчезнуть юная курчавая негритянка с туго обтянутой джинсами задницей, стоявшая на остановке 11-го автобуса; она даже наверняка исчезнет либо подвергнется серьезному перевоспитанию. На площадке перед торговым центром “Итали-2”, как всегда, толклись сборщики разнообразных пожертвований, на сей раз для Гринписа – они тоже исчезнут; в ту секунду, когда молодой бородатый шатен с длинными волосами подошел ко мне с пачкой проспектов, я моргнул – и он как будто исчез досрочно, так что я прошел мимо, не замечая его, в стеклянные двери, ведущие на первый этаж центра. Внутри все оказалось не так однозначно… Хозяйственный магазин “Брикорама” никуда не денется, а вот дни “Дженнифер”, бесспорно, сочтены – ничего из того, что у них продается, мусульманской девочке не подойдет. Зато бутику Secret stories, торговавшему фирменным бельем по сниженным ценам, волноваться нечего: подобные магазины в торговых галереях Эр-Рияда и Абу-Даби пользуются неувядающим успехом, Chantal Thomass и La Perla тоже могли с легким сердцем ждать воцарения ислама. Богатые саудовки, облаченные днем в непроницаемую черную паранджу, вечером перерождаются в райских птичек, наряжаясь в грации, ажурные лифчики и стринги, украшенные разноцветными кружевами и стразами; западные женщины, как раз наоборот, очень элегантные и сексуальные днем, как им и положено по социальному статусу, вернувшись вечером домой, совершенно распускаются и в полном изнеможении, махнув рукой на всякую перспективу обольщения, облачаются в мешковатую домашнюю одежду. Внезапно, очутившись у прилавка Rapid']us (торговавшего сложносочиненными коктейлями типа кокос-экзотические фрукты-гуаява, манго-личи-гуарана, их там было больше десятка, и содержание витаминов зашкаливало), я вспомнил Брюно Деланда. Мы не виделись с ним больше двадцати лет, да я, впрочем, никогда и не вспоминал о нем. Мы одновременно писали диссертации, и у нас завязались, можно сказать, почти приятельские отношения, он занимался Лафоргом и сочинил вполне приличную работу, не более того, после чего немедленно прошел конкурс на должность налогового инспектора и женился на Аннелизе – не знаю, где он ее подцепил, на какой-нибудь студенческой вечеринке. Она работала в отделе маркетинга оператора сотовой связи и зарабатывала гораздо больше мужа, зато у него, как говорится, была гарантированная занятость, они купили домик в Монтиньи-ле-Бретонне, у них уже тогда было двое детей, мальчик и девочка, он единственный из моих бывших соучеников завел себе нормальную семью, остальные бестолково метались – немножко Meetic, чуть-чуть спид-дейтинга и одиночества через край, – я случайно столкнулся с ним в метро, и он пригласил меня на барбекю в ближайшую пятницу вечером, дело было в конце июня, они жили в доме с лужайкой, так что можно устраивать барбекю, придет кто-нибудь из соседей, но “никого с факультета”, – предупредил он.
Зря он затеял это в пятницу вечером, подумал я, едва ступив на лужайку и чмокнув его жену; она весь день работала и добиралась до дому еле живая, кроме того, она подсела на передачу “Ужинаем дома” на канале Мб, поэтому приготовила какие-то уж совсем заковыристые блюда, суфле из сморчков было заведомо обречено, но когда выяснилось, что не удастся даже гуакамоле, я решил, что она сейчас заплачет, их трехлетний сын вдруг развопился, а Брюно, который начал напиваться с приходом первых гостей, был не в состоянии даже переворачивать колбаски, поэтому я поспешил ей на выручку, и она, хоть и погрузилась уже в бездну отчаяния, бросила на меня обезумевший от благодарности взгляд; барбекю оказалось более сложным делом, чем я предполагал, бараньи отбивные с бешеной скоростью покрывались обугленной черноватой пленкой, не исключено, что канцерогенной, наверное, огонь был слишком сильным, но я ничего в этом не смыслил, и, вздумай я сунуть нос в это устройство, я бы еще, чего доброго, взорвал баллон с бутаном, и вот мы с ней одиноко стояли перед грудой обугленного мяса, а гости опустошали бутылки розового вина, не обращая на нас ни малейшего внимания, но тут я с облегчением увидел, что надвигается гроза, на нас уже упали первые капли, косые и ледяные, все дружно ринулись в гостиную, к столу с холодными закусками, и вечер продолжился без горячего блюда. В тот момент, когда она рухнула на диван, бросив враждебный взгляд на табуле, я задумался о жизни Аннелизы и вообще о жизни западных женщин. Утром, наверное, она укладывает волосы, тщательно одевается, в соответствии с требованиями своего профессионального статуса, думаю, она как раз скорее элегантна, чем сексуальна, хотя тут сложно угадать точную дозировку того и другого, и, видимо, она тратит на все это уйму времени, потом отводит детей в ясли, ее день заполнен рассылкой мейлов, телефонными звонками, разнообразными встречами, до дому она добирается часам к девяти вечера, совершенно разбитая (детей вечером забирает Брюно, он же их кормит ужином, поскольку у него график госслужащего), падая с ног, напяливает бесформенную кофту и спортивные штаны и в таком виде предстает перед своим господином и повелителем, у которого наверняка возникает – просто не может не возникнуть – ощущение, что где-то его наебали, и у нее тоже возникает ощущение, что где-то ее наебали и что с годами ничего не изменится к лучшему, дети вырастут, профессиональные обязанности почти автоматически увеличатся, а уж об увядании плоти нечего и говорить.
Я ушел одним из последних и даже помог Аннелизе навести порядок, у меня не было ни малейшего желания завести с ней роман, что было бы вполне возможно – в ее ситуации, судя по всему, не было ничего невозможного. Я просто хотел продемонстрировать ей нечто вроде солидарности, вполне бесполезной солидарности.
Теперь Брюно и Аннелиза уже, я думаю, развелись, в наше время это стало обычным делом; столетие тому назад, в эпоху Гюисманса, они продолжали бы жить вместе и, в конце концов, может, и не были бы так уж несчастны. Вернувшись домой, я налил себе большой стакан вина и погрузился в “Семейный очаг”, по моим воспоминаниям это был лучший роман Гюисманса, и я сразу же ощутил удовольствие от чтения, после почти двадцатилетнего перерыва оно каким-то чудом осталось прежним. Пожалуй, никогда еще остывающее счастье старых супругов не было описано с такой нежностью:
Вскоре уделом Андре и Жанны стали безмятежные ласки, они с удовольствием иногда спали вместе, по-родственному, просто ложились рядом, чтобы побыть друг с другом и поболтать, а потом уснуть, спина к спине.
Красиво, конечно, но правдоподобно ли? И можно ли в наши дни рассматривать такую перепективу? Разгадка, очевидным образом, заключалась в чревоугодии:
Гурманство проникло в их жизнь, став новым увлечением взамен угасающей чувственности, это было сродни вожделению священников, которые, за неимением плотских радостей, издают вопль ликования при виде изысканных блюд и благородных вин.
Разумеется, в те времена, когда женщины сами покупали и чистили овощи, разделывали мясо и часами тушили рагу, такие нежные и высококалорийные отношения вполне могли возникнуть; но по мере развития промышленной обработки продуктов те чувства забылись, впрочем, они, как откровенно признавался Гюисманс, служили весьма слабой компенсацией утерянных плотских удовольствий. Сам он в действительности никогда не сожительствовал с “кухаркой”, хотя, по мнению Бодлера, только они, наряду с “девками”, способны составить счастье литератора, – наблюдение тем более верное, что с годами “девка” вполне может превратиться в “кухарку”, именно в этом состоит ее сокровенная мечта и природная склонность. Он же, напротив, после своего “развратного” периода – относительно развратного, конечно, – резко свернул к монашеской жизни, но на этом я с ним расстался. Я достал с полки “На пути”, попытался прочесть насколько страниц, но снова углубился в “Семейный очаг”, нет, мне явно недоставало какой-то духовной жилки, а жаль, ибо монашеская жизнь существовала по-прежнему, не меняясь на протяжении столетий, тогда как кухарки – где их теперь возьмешь. При Гюисмансе они наверняка еще водились, но в литературных кругах, где он вращался, ему не суждено было с ними повстречаться. Кстати, филологический факультет для этого тоже не самая благоприятная среда. Вот Мириам, например, она же с годами не превратится в кухарку? Я начал размышлять на эту тему, но тут зазвонил мобильник, как ни странно, звонила она, я от удивления что-то невнятно забормотал, на самом деле я совершенно не ожидал, что она объявится. Я взглянул на будильник: было уже десять вечера, я был так поглощен чтением, что забыл даже поесть. Еще я отметил, что практически допил вторую бутылку вина.
– Мы могли бы… – она замялась, – я подумала, что мы могли бы увидеться завтра вечером.
– Завтра?..
– У тебя же день рождения. Ты что, забыл?
– Да. Совершенно забыл, честно говоря.
– И потом… – она снова смешалась, – мне еще кое-что надо тебе сказать. Короче, нам пора повидаться.
21 мая, суббота
Я проснулся в четыре утра – после звонка Мириам я дочитал “Семейный очаг”, все-таки это настоящей шедевр, – получилось, что я спал чуть больше трех часов. Женщину, которую всю свою жизнь искал Гюисманс, он описал еще в возрасте двадцати семи – двадцати восьми лет в “Марте”, своем первом романе, изданном в Брюсселе в 1876 году Будучи в обычное время кухаркой, она должна сохранить способность в определенные часы преображаться в девку, уточняет он. Преобразиться в девку, казалось бы, не самая сложная задача, уж попроще, чем правильно приготовить беарнский соус; тем не менее все его поиски такой женщины были тщетны. Да и я пока что преуспел в этом не больше. Мне исполнилось сорок четыре года, и само по себе на меня это не произвело никакого впечатления – вот уж абсолютно проходная дата; но именно в этом возрасте, в сорок четыре года, Гюисманс пришел к вере. С 12 по 20 июля 1892-го он жил в обители траппистов Иньи, в департаменте Марна, это был первый его приезд туда. Четырнадцатого июля он исповедался, поборов мучительные сомнения, детально описанные в романе “На пути”. Пятнадцатого, впервые с детских лет, причастился.
Работая над диссертацией о Гюисмансе, я провел неделю в аббатстве Лигюже, где он стал когда-то облатом, и еще одну неделю в аббатстве Иньи. Оно было полностью разрушено во время Первой мировой войны, но тем не менее мое пребывание там очень мне помогло. Внутреннее убранство и мебель – хоть и обновленные, конечно, – сохранили простоту и аскетизм, так поразившие когда-то Гюисманса; расписание многочисленных ежедневных молитв и служб, начиная с Angelus Domini в четыре утра до вечерней Salve Regina, осталось тем же. Трапезы происходили в полной тишине, что, разумеется, выгодно отличало их от университетского ресторана; еще я помнил, что монашки изготовляли шоколад и печенье “макарон”, и их продукция, рекомендованная путеводителем “Ле Пти Фюте”, рассылалась по всей Франции.
Я прекрасно понимал, почему жизнь в монастыре может показаться столь привлекательной, даже если – и я сознавал это – наши с Гюисмансом взгляды во многом расходились. Я никак не мог ни ощутить его откровенную неприязнь к плотским радостям, ни даже вообразить ее. Тело мое вообще было прибежищем всякого рода мучительных недугов – мигреней, кожных заболеваний, зубной боли и геморроя, – которые шли друг за другом непрерывной чередой, практически не давая мне передышки, притом что мне было всего-то сорок четыре года! Что же со мной будет в пятьдесят, шестьдесят и так далее!.. Я, что ли, превращусь в некую совокупность медленно разлагающихся органов, а жизнь моя, мрачная, безрадостная и пошлая, станет бесконечной пыткой? Мой член, по сути, являлся единственным органом, всегда отзывавшимся в моем сознании не болью, а наслаждением. Скромных размеров, но крепкий, он всегда верно служил мне, хотя, возможно, как раз наоборот, я был у него в услужении, эта мысль имела право на существование, но в таком случае его кнут был пряником: он никогда не отдавал мне приказов, лишь иногда беззлобно, не позволяя себе язвить или гневаться, подталкивал меня к более активному участию в общественной жизни. Я знал, что сегодня вечером он будет ходатайствовать за Мириам, у них с Мириам сложились прекрасные отношения, Мириам всегда выказывала ему любовь и уважение, что доставляло мне несказанное удовольствие. А источников удовольствия, признаться, у меня совсем не было; в сущности, только этот мне еще и оставался. Мой интерес к интеллектуальной жизни быстро угасал; моя общественная жизнь радовала меня не больше, чем телесная, поскольку точно так же сводилась к потоку мелких неурядиц – засорившаяся раковина, барахлящий интернет, штрафы за неправильную стоянку, ошибки в налоговой декларации, жуликоватая домработница, – которые тоже шли друг за другом непрерывной чередой, практически не давая мне передышки. В монастыре, надо полагать, этих забот во многом удается избежать, сбросив с себя бремя индивидуального существования. От удовольствий там тоже надо отказаться, но в таком выборе есть свой смысл. А жаль, подумал я, не отрываясь от книги, что Гюисманс так подчеркивает в “На пути” свое отвращение к былым загулам; вот тут, возможно, он слегка и покривил душой. Подозреваю, что в монастыре его привлекало не столько избавление от погони за плотскими удовольствиями, сколько освобождение от изматывающей, тоскливой вереницы мелких бытовых хлопот, от всего того, что он мастерски описал в романе “По течению”. В монастыре, по крайне мере, вам гарантируют стол и кров, и в качестве бонуса вечную жизнь – при благоприятном стечении обстоятельств.
Мириам позвонила в дверь в семь часов вечера.
– С днем рождения, Франсуа… – сказала она с порога тоненьким голоском и, кинувшись на меня, поцеловала в губы, поцелуй ее был долгим, сладострастным, наши языки и губы слились воедино. Возвращаясь вместе с ней в гостиную, я заметил, что она выглядит еще сексуальнее, чем в прошлый раз. На ней была другая черная мини-юбка, еще короче прежней, и к тому же чулки – когда она села на диван, я углядел черную пряжку на поясе для подвязок, блестевшую на ослепительно-белом бедре. Ее рубашка, тоже черная, оказалась совсем прозрачной, сквозь нее было очень хорошо видно, как волнуется ее грудь, – я осознал вдруг, что мои пальцы помнят прикосновения к венчикам вокруг сосков, она растерянно улыбнулась, и на мгновение я ощутил в ней какое-то смятение и обреченность.
– А подарок ты мне принесла? – Я попытался сказать это весело, чтобы разрядить обстановку.
– Нет, – серьезно ответила она, – я не нашла ничего, что бы мне действительно понравилось.
Помолчав еще немного, она вдруг широко раздвинула ноги; трусов она не надела, а юбка была такая короткая, что сразу обнажился лобок, выбритый и беззащитный.
– Я возьму в рот, – сказала она, – тебе понравится. Иди ко мне на диван…
Я подчинился и дал ей себя раздеть. Она опустилась передо мной на колени и для начала медленно и нежно провела языком вокруг моего ануса, а потом взяла меня за руку и заставила подняться. Я прислонился спиной к стене. Она снова встала на колени и принялась облизывать мне яйца, не забывая при этом дрочить мне быстрыми рывками.
– Когда захочешь, я возьму в рот… – повторила она, на секунду прервавшись. Я подождал еще немного, но сопротивляться уже стало невозможно, и я сказал: “Давай”.
Я посмотрел ей прямо в глаза за мгновение до того, как она коснулась меня языком, и от этого зрелища завелся еще больше; она была в странном состоянии, сродни какому-то сосредоточенному исступлению, ее язык метался вокруг моего члена, то касаясь его на лету, то медленно нажимая сверху; левой рукой она стиснула его снизу, слегка задевая мне яйца кончиками пальцев правой руки, волны наслаждения захлестывали меня с головой, я едва держался на ногах и, похоже, был на грани обморока. За секунду до того, как сорваться на крик, мне удалось выдавить из себя: “Стой-стой…” – чуть слышным, изменившимся голосом, который я сам с трудом узнал.
– Не хочешь кончить мне в рот?
– Не сейчас.
– Ладно. Надеюсь, это значит, что тебе захочется трахнуть меня чуть позже. Давай съедим что-нибудь, а?
На этот раз я заказал суши заблаговременно, и они уже несколько часов томились в холодильнике; кроме того, я поставил охлаждаться две бутылки шампанского.
– Знаешь, Франсуа, – сказала она, сделав первый глоток, – я не шлюха какая-нибудь и не нимфоманка. Я тебя так сосу, потому что я люблю тебя. Люблю по-настоящему. Ты в курсе?
Да, я был в курсе. А еще я понимал, что она чего-то недоговаривает. Я посмотрел на нее долгим взглядом, тщетно пытаясь придумать, с чего начать. Она допила шампанское, вздохнула, налила себе второй бокал и выпалила:
– Мои родители решили уехать из Франции.
Я онемел. Она выпила шампанское и, прежде чем продолжить, налила себе еще.
– Они эмигрируют в Израиль. Мы улетаем в Тель-Авив в эту среду. Они не хотят даже дожидаться второго тура. Ужас в том, что они все организовали тайком от нас, не сказав нам ни слова: открыли счет в израильском банке и сняли там по интернету квартиру; отец оформил пенсию, они выставили на продажу дом, и все по-тихому. Ну, мои брат с сестрой еще маленькие, это я могу понять, но мне-то двадцать два года, и они меня ставят перед свершившимся фактом!.. Они не заставляют меня ехать с ними, так что, если я упрусь, они снимут мне комнату в Париже; но ведь все равно скоро каникулы, и я чувствую, что не могу сейчас их бросить, во всяком случае, не так сразу, они будут очень нервничать. Я как-то не обратила внимания, но в последние месяцы они сменили круг общения и теперь видятся только с евреями. Проводят вместе вечера, подбадривают друг друга, так что уедут не они одни, по крайней мере, четверо или пятеро из их друзей тоже все распродали, чтобы переселиться в Израиль. Я с ними как-то проговорила всю ночь напролет, но они стоят насмерть, уверяют, что во Франции произойдет что-то ужасное в отношении евреев, странно, что они спохватились на старости лет, им ведь уже за пятьдесят, а я сказала, что это ужасная глупость, в Национальном фронте уже давно нет ничего антисемитского!..
– Ну не так уж и давно. Ты еще слишком молодая и не можешь этого помнить, но ее папаша, Жан-Мари Ле Пен, продолжал старинную традицию крайне правых. Это законченный кретин, совсем темный, он наверняка не читал ни Дрюмона, ни Морраса, но, думаю, был о них наслышан, эти имена входили в его кругозор. Дочке они, конечно, уже ничего не говорят. При этом даже если на выборах победит мусульманин, я не думаю, что тебе стоит чего-то опасаться. Он все-таки заключил союз с Социалистическои партиен и не может делать все, что ему заблагорассудится.
– Ну… – она с сомнением покачала головой, – в отличие от тебя, я на это смотрю не так оптимистически. Евреям не может быть хорошо, когда к власти приходит мусульманская партия. Что-то я не припоминаю обратных примеров.
Я притих; в сущности, я не так уж хорошо знал историю, в лицее я не слишком вникал, а потом мне так и не удалось дочитать до конца хоть одно историческое исследование.
Она подлила себе еще шампанского. Хорошая мысль: учитывая обстоятельства, не мешало бы напиться, да и шампанское оказалось неплохое.
– Мои брат и сестра будут дальше учиться там в лицее; я тоже смогу записаться в Тель-Авивский университет, мне там зачтут некоторые предметы. Но что я буду делать в Израиле? Я ни слова не знаю на иврите. Моя страна – это Франция.
Ее голос чуть дрогнул, я чувствовал, что она вот-вот расплачется.
– Я люблю Францию, – сказала она сдавленным голосом. – Я люблю… ну не знаю… я люблю сыр!
– Сыр у меня есть! – Я вскочил, исполнив шутовское антраша, чтобы снять напряжение, и порылся в холодильнике: в самом деле, я же купил сен-марселен, конте, блё-де-косс… Я открыл еще бутылку белого; она не обратила на нее никакого внимания.
– И потом… и потом, я не хочу, чтобы у нас с тобой все закончилось, – сказала она и разрыдалась.
Я встал и обнял ее; мне нечего было ей сказать в утешение. Я отвел ее в спальню и снова обнял. Она продолжала тихонько всхлипывать.
Я проснулся около четырех утра; благодаря полной луне в комнате все было отлично видно. Мириам лежала на животе в одной футболке. По бульвару проезжали редкие машины. Через две-три минуты неторопливо подъехал пикап “рено-трафик” и остановился у высотки. Из него вышли покурить два китайца, мне показалось, что они изучают окрестности; потом без всякой видимой причины они снова сели в автомобиль и поехали в сторону площади Италии. Я вернулся в кровать, погладил Мириам по попе; она прижалась ко мне, не просыпаясь.
Я перевернул ее на спину, раздвинул ей ноги и стал ласкать ее; она почти сразу намокла, и я вошел в нее. Она всегда любила такие простые позы. Я приподнял ее за бедра, чтобы проникнуть глубже, и начал двигаться в ней. Принято считать, что женский оргазм – сложная и загадочная штука; но лично мне еще менее понятен механизм моего собственного оргазма. Я сразу почувствовал, что на этот раз смогу сдерживаться столько, сколько потребуется, до бесконечности притормаживая растущее удовольствие. Я двигался плавно, не уставая, через несколько минут она застонала, потом закричала, а я продолжал, не вынимая, продолжал, даже когда она стала сжимать мой член изнутри, я дышал размеренно, легко, мне казалось, я вечен, она издала долгий стон, и я рухнул на нее, обхватив ее руками, а она повторяла “мой дорогой… мой дорогой… ” и плакала.
22 мая, воскресенье
Около восьми утра я опять проснулся, зарядил кофеварку и снова лег; рядом ровно дышала Мириам, и замедленный ритм ее дыхания вторил негромкому бульканью кофе, капающего сквозь фильтр. По лазурному фону скользили пухлые кучевые облака; они всегда были для меня облаками счастья, оттеняющими своей ослепительной белизной синеву неба – на детских рисунках такие облака проплывают над уютным домиком с трубой, из которой вьется дым, над зеленой травкой и цветами. Не знаю, что вдруг на меня нашло, но, налив себе первую чашку кофе, я сразу включил iTélé. Телевизор врубился на полную мощность, и я стал искать пульт, чтобы убрать звук. Но не успел, Мириам все-таки проснулась; как была, в одной футболке, она устроилась на диване в гостиной. Наша краткая передышка подошла к концу; я снова включил звук. Ночью в сеть слили информацию о секретных переговорах Социалистической партии и Мусульманского братства. По всем каналам, будь то iTélé, BFM или LCI, в бесконечном специальном выпуске речь шла только об этом. Пока что Манюэль Вальс никак не отреагировал на происходящее, зато на одиннадцать часов была запланирована пресс-конференция Мохаммеда Бен Аббеса.
Глядя на кандидата от мусульманской партии, жизнерадостного толстяка, то и дело подкалывавшего журналистов, в голову не могло прийти, что, будучи одним из самых юных выпускников Политехнической школы, он одновременно с Лораном Вокье поступил в Национальную школу администрации на курс имени Нельсона Манделы. Бен Аббес напоминал скорее добродушного тунисца-бакалейщика из соседней лавки – собственно, таким и был его отец, пусть даже он торговал в Нейи-сюр-Сен, а не в восемнадцатом округе Парижа, и уж конечно не где-нибудь в Безоне или Аржантее.
В большей степени, чем кто-либо, заметил Бен Аббес на этот раз, он извлек пользу из республиканской меритократии и меньше, чем кто-либо, собирается посягать на систему, которой обязан всем, вплоть до наивысшей чести – избираться и быть избранным французским народом. Он вспомнил о крохотной каморке над бакалейной лавкой, где, бывало, готовил уроки; вскользь, но с точно отмеренной дозой чувства, остановился на образе своего отца; по-моему, он был великолепен.
Но времена, надо признать, продолжал он, времена меняются. Все чаще семьи – не важно, еврейские, христианские или мусульманские – хотят, чтобы их дети получили образование, которое, не ограничиваясь простой передачей знаний, включало бы в себя и духовное обучение, соответствующее их вероисповеданию. Возврат религиозной составляющей лишь отражает глубинные изменения в обществе, и министерство образования не может не считаться с этим. Короче говоря, пора уже, расширив рамки государственной школы, обеспечить ее гармоничное сосуществование с величайшими духовными традициями нашей страны – мусульманской, христианской и иудейской.
Так, источая мед и патоку, он промурлыкал еще минут десять, после чего представители прессы получили возможность задать ему вопросы. Я давно заметил, что в присутствии Мохаммеда Бен Аббеса даже самые настырные и агрессивные журналисты застывали и размякали, словно под действием гипноза. Хотя, полагаю, вопросов на засыпку можно было ему задать немало: например, об упразднении совместного обучения или о том, что преподаватели должны принять ислам. С другой стороны, ведь у католиков тоже так заведено, или нет? Обязательно ли креститься, чтобы получить право преподавать в христианской школе? Задумавшись, я понял, что ничего об этом не знаю, и к концу пресс-конференции обнаружил, что попался на его удочку: я уже ни в чем не был уверен и не видел в его словах ничего тревожного или по-настоящему нового.
В полпервого ответный удар нанесла Марин Ле Пен. Ее снимали с низкой точки на фоне парижской мэрии, – оживленная, со свежей укладкой, она была чуть ли не хороша собой, что ни в какое сравнение не шло с ее предыдущими появлениями на экране: после событий 2017 года кандидатка от Национального фронта решила, что для достижения высшей власти женщине надо непременно выглядеть как Ангела Меркель, и она усердно пыталась усвоить нудную респектабельность немецкого канцлера, копируя даже покрой ее костюмов. Но в это майское утро создавалось впечатление, что пламенный революционный порыв, характерный для ее партии в первые годы существования, вновь вернулся к ней. В последнее время поговаривали, что некоторые из ее речей писал Рено Камю под руководством Флориана Филиппо. Не знаю, были ли эти слухи обоснованны, но она, безусловно, делала большие успехи. С первых же слов Марин Ле Пен я изумился республиканскому и даже откровенно антиклерикальному характеру ее выступления. Не ограничиваясь довольно банальной ссылкой на Жюля Ферри, она дошла аж до Кондорсе, процитировав его знаменитую речь 1792 года перед Законодательным собранием, где он приводит в пример египтян и индийцев, которые, хоть “их человеческий разум и достиг невероятных высот… снова впали в отупение постыднейшего невежества, когда религиозная власть присвоила себе право учить людей”.
– Я думала, она католичка… – сказала Мириам.
– Она – не знаю, но ее электорат точно нет. Национальный фронт никогда не пользовался популярностью у католиков – в них слишком силен дух взаимопомощи и солидарности с третьим миром. А она держит нос по ветру.
Мириам посмотрела на часы и устало махнула рукой:
– Мне пора, Франсуа. Я обещала родителям вместе пообедать.
– Они знают, что ты здесь?
– Да-да, они не беспокоятся, но за стол без меня не сядут.
Я как-то заходил к ее родителям, в самом начале нашего романа. Они жили в частном доме в “Квартале цветов”, за станцией метро “Брошан”. У них был гараж и мастерская, совсем как в каком-нибудь провинциальном городке, да и вообще где угодно, только не в Париже. Помню, мы ужинали на лужайке – тогда как раз расцвели нарциссы. Они были очень приветливы, гостеприимны и радушны, не придавая при этом особого значения моему присутствию, что вполне меня устраивало. В ту минуту, когда ее отец открыл бутылку “Шато-неф-дю-Пап”, я внезапно понял, что Мириам, которой было уже за двадцать, каждый вечер ужинала с родителями; она помогала младшему брату делать уроки и покупала шмотки с младшей сестрой. У них была настоящая семья, дружная, сплоченная семья; и это было так потрясающе, что, учитывая мой собственный опыт, мне стоило немалых усилий не разрыдаться.
Я выключил звук; жесты Марин Ле Пен становились все стремительнее, она буквально молотила кулаком по воздуху и вдруг гневно развела руками. Конечно, Мириам уедет с родителями в Израиль, она просто не может поступить иначе.
– Знаешь, я правда надеюсь быстро вернуться… – сказала она, словно прочитав мои мысли. – Поживу там несколько месяцев, пока во Франции все не рассосется. – Ее оптимизм показался мне чрезмерным, но я промолчал.
Она надела юбку.
– Ну, теперь, учитывая последние события, родители наверняка торжествуют. Поужинать спокойно не дадут. “А мы что тебе говорили, деточка… ” Ладно, они хорошие и считают, что все это для моего же блага, я уверена.
– Да, они хорошие. Очень хорошие.
– А ты что будешь делать? Чем, по-твоему, все закончится в Сорбонне?
Я проводил ее к выходу; мне вдруг стало очевидно, что я понятия не имею, чем там все закончится; очевидно было и то, что мне на это наплевать. Я нежно поцеловал ее в губы и ответил:
– Израиля для меня не существует.
Нехитрая мысль; но мысль верная. Мириам скрылась в лифте.
Прошло несколько часов. Солнце уже заходило между многоэтажками, когда, внезапно очнувшись, я снова начал соображать, что происходит со мной, вокруг меня и вообще. Разум мой блуждал в каких-то темных и смутных пространствах, и теперь мной овладела смертельная тоска. Фразы из “Семейного очага” Гюисманса одна за другой назойливо возникали в моем воображении, и тут с болью в сердце я спохватился, что даже не предложил Мириам перебраться ко мне и жить вместе, но тут же сам возразил себе, что проблема вовсе не в этом, что в любом случае родители готовы снять ей комнату и что у меня всего лишь двухкомнатная квартира, хоть и большая, но все же, и наше сосуществование наверняка привело бы в недалеком будущем к потере всякого влечения, а мы еще слишком молоды, чтобы справиться с этим и остаться вместе.
В прежние времена люди объединялись в семьи – то есть, произведя на свет себе подобных, вкалывали еще какое-то количество лет, пока дети не повзрослеют, и потом отправлялись к Создателю. Но в наши дни, пожалуй, имеет смысл начинать совместную жизнь лет в пятьдесят – шестьдесят, когда постаревшим, измученным телам требуется уже только умиротворяющая и целомудренная близость родного человека; когда региональная кухня, прославленная, например, в телешоу “Эскапады Пети-рено”, одерживает убедительную победу над всеми прочими радостями жизни. Я немного помусолил идею статьи для “Девятнадцатого века”, в которой отметил бы, что после долгого и утомительного периода модернизма лишенные всяких иллюзий выводы Гюисманса снова стали как нельзя более актуальны, доказательством чему служит рост числа популярных кулинарных шоу, посвященных, в частности, региональной кухне, на всех без исключения телеканалах; правда, я тут же осознал, что мне уже не хватит ни энергии, ни желания писать такую статью, пусть даже для узкой аудитории “Девятнадцатого века”. А еще я осознал, в недоверчивом отупении уставившись в телевизор, что он по-прежнему работает, настроенный все на тот же iTélé. Я включил звук: Марин Ле Пен уже давно закончила свою речь, но все комментарии посвящены были в основном ей. Из них я узнал, что лидер Национального фронта призвала выйти в среду на массовую демонстрацию и проследовать по Елисейским Полям. Она совершенно не собиралась запрашивать разрешение в префектуре, заранее уведомив власти, что даже в случае запрета демонстрация состоится – “во что бы то ни стало”. Она увенчала свое обращение цитатой из Декларации прав человека 1793 года: “Когда правительство нарушает права народа, восстание для народа и для каждой его части есть его священнейшее право и неотложнейшая обязанность”. Слово “восстание” вызвало, само собой, многочисленные отклики и, кто бы мог подумать, даже побудило Франсуа Олланда нарушить затянувшееся молчание. По истечении двух катастрофических пятилетних мандатов уходящий президент, обязанный своим переизбранием лишь прискорбной стратегии, способствовавшей подъему Национального фронта, уже практически не высказывался публично, и большая часть СМИ, судя по всему, вообще забыла о его существовании. Когда на крыльце Елисейского дворца в присутствии десятка журналистов он отрекомендовался “последним бастионом республиканского строя”, раздались смешки, пусть мимолетные, но вполне внятные. Минут через десять выступил с заявлением премьер-министр. Он побагровел, на лбу вздулись вены, казалось, его вот-вот хватит удар; всякий, кто поставит себя выше демократической законности, предостерег он, окажется вне закона, и обращаться с ним будут соответственно. В общем, единственным, кто сохранил хладнокровие, оказался Мохаммед Бен Аббес – он поднял голос в защиту права на свободу собраний, предложив Марин Ле Пен устроить дебаты о светском характере государства, что, по мнению большинства обозревателей, было весьма ловким ходом, поскольку она вряд ли пошла бы на это, а он, таким образом, особо не утруждаясь, представал человеком умеренных взглядов, склонным к диалогу.
В конце концов все это мне надоело, и я начал бестолково перескакивать с одного реалити-шоу об ожирении на другое, а потом и вовсе выключил телевизор. Мысль о том, что политическая история может играть какую-то роль в моей личной жизни, по-прежнему приводила меня в замешательство и внушала даже некоторую брезгливость. При этом я вполне отдавал себе отчет, и не первый год, кстати, что разрыв – а вернее, уже настоящая пропасть – между народом и говорящими от его имени политиками и журналистами должен неминуемо привести к хаосу, к чему-то непредсказуемому и агрессивному. Франция, как и другие западноевропейские страны, давно дрейфует к гражданской войне, это очевидно; просто еще несколько дней назад я был убежден, что французы в большинстве своем люди безропотные и апатичные, – наверняка по той причине, что я сам довольно безропотен и апатичен. Я ошибался.
Мириам позвонила только во вторник, уже после одиннадцати вечера; судя по голосу, к ней вернулась уверенность в завтрашнем дне: она считала, что во Франции скоро все войдет в колею, – лично я в этом сильно сомневался. Ей даже удалось уговорить себя, что Николя Саркози вернется на политическую арену и его встретят как избавителя. У меня не возникло желания разубеждать ее, но я считал, что это маловероятно; мне казалось, что в глубине души Саркози сдался и в 2017 году сам подвел черту под этим периодом своей жизни.
Она улетала рано утром, поэтому на прощальное свидание не оставалось времени; ей еще столько всего надо сделать – для начала собраться, ведь не так просто уместить свою жизнь в тридцать килограммов багажа. Я был готов к этому; и тем не менее у меня екнуло сердце, когда я нажал на отбой. Я знал, что теперь мне будет очень одиноко.
25 мая, среда
Однако на следующее утро, когда я садился в метро, чтобы ехать в университет, у меня было почти веселое настроение – политические события последних дней и даже отъезд Мириам представлялись мне дурным сном или ошибкой, которая в скором времени будет исправлена. Но каково же было мое удивление, когда, добравшись до улицы Сантей, я обнаружил, что решетки ворот, ведущих к учебным корпусам, наглухо заперты – обычно охранники открывали их без четверти восемь. Группка студентов, среди которых я опознал и своих второкурсников, топталась у входа.
Охранник появился только в полдевятого, он, оказывается, был в секретариате и объявил нам из-за ограды, что сегодня университет будет закрыт весь день, да и вообще не откроется до особого распоряжения. Ничего больше он нам сообщить не мог; мы должны разойтись по домам, и впоследствии нас “проинформируют в индивидуальном порядке”. Это был добродушный негр, сенегалец, если я не ошибаюсь, я знал его уже долгие годы и относился к нему с симпатией. Он удержал меня за руку, прежде чем я успел отойти, и сказал, что, если верить слухам, ситуация тяжелая, по-настоящему тяжелая, и что он очень удивится, если университет откроется в ближайшие несколько недель.
Мари-Франсуаза, наверное, была в курсе происходящего; я все утро пытался ей дозвониться, но безуспешно. В полвторого, за неимением лучшего, я включил iTélé. Многие из участников демонстрации, организованной Национальным фронтом, уже прибыли на место: на площади Согласия и в саду Тюильри была тьма народу. По словам организаторов, там присутствовало два миллиона человек, по данным полиции – триста тысяч. Как бы там ни было, такой толпы я в жизни не видел.
Гигантское кучевое облако в форме наковальни накрыло северную часть Парижа, от Сакре-Кер до Оперы, его темно-серые бока отливали бронзой. Я перевел взгляд на экран телевизора, где и без того огромная толпа продолжала прибывать; потом опять взглянул на небо. Грозовая туча вроде бы медленно перемещалась к югу; если гроза разразится над Тюильри, планы демонстрантов будут сорваны.
Ровно в два часа колонна под предводительством Марин Ле Пен двинулась по Елисейским Полям к Триумфальной арке, поскольку в три часа она собиралась выступить там с речью. Я выключил звук, но еще некоторое время следил за изображением. Здоровенная растяжка во всю ширину улицы гласила: “Мы – народ Франции”. На небольших транспарантах, мелькавших в толпе, слоганы были попроще: “Мы у себя дома”. Эта фраза стала предельно ясным, лишенным ненужной агрессивности лозунгом, который активисты Национального фронта вовсю использовали на своих сходках. Гроза казалась неминуемой; теперь огромная туча зависла прямо над колонной демонстрантов. Вскоре мне это надоело, и я снова взялся за “Пристань”.
Мари-Франсуаза перезвонила мне в шесть с чем-то; новостей у нее не было, накануне состоялось заседание Национального совета университетов, но никакой информации оттуда не просочилось. Впрочем, она была уверена, что факультет в любом случае не откроется до окончания выборов, а может, и до начала следующего учебного года – экзамены вполне могли перенести на сентябрь. Ну а вообще ситуация представлялась ей весьма тревожной; муж ее, судя по всему, тоже нервничал, всю неделю он торчал в своем офисе в УВБ по четырнадцать часов, а накануне даже там заночевал. Она попрощалась, обещав перезвонить, если еще что-нибудь узнает.
У меня совсем не осталось еды, но и особого желания отправляться в супермаркет “Жеан Казино” я тоже не испытывал – в моем густонаселенном районе в магазины ранним вечером лучше было не соваться, но мне хотелось есть, более того, хотелось какой-нибудь готовой еды: тушеной телятины в соусе, трески с кервелем, берберской мусаки; эти блюда для микроволновки, заведомо безвкусные, но зато в веселенькой разноцветной упаковке, свидетельствовали все же о значительном прогрессе в сравнении с трудными временами героев Гюисманса; никакого злого умысла тут не просматривалось, а сознание того, что ты вписываешься в коллективный опыт, пусть унылый, зато общий для всех, способствовало некоторой покорности судьбе.
Как ни странно, в супермаркете почти никого не было, в порыве восторга, смешанного со страхом, я очень быстро заполнил тележку; выражение “комендантский час” промелькнуло у меня в голове без всяких на то причин. Кассирши, застывшие за длинным рядом касс, перед которыми зияла пустота, приникли к радиоприемникам: демонстрация шла своим чередом, пока что никаких инцидентов отмечено не было. Еще просто рано, вот когда они начнут расходиться, что-нибудь да произойдет, подумал я.
Стоило мне выйти из торгового центра, как хлынул ливень. Вернувшись домой, я разогрел себе говяжий язык под соусом с мадерой, немного резиновый на вкус, но при этом вполне пристойный, и снова включил телевизор: столкновения уже начались, на экране мелькали группы мужчин в масках, со штурмовыми винтовками и автоматами; уже было разбито несколько витрин, тут и там горели машины, но кадры, снятые под проливным дождем, получались нечеткими, так что составить ясное представление о численности противоборствующих сил я не мог.