Книга: Печенеги
Назад: V
Дальше: VII

VI

Первые годы последнего десятилетия в XI веке — это был момент, когда государственная Византия, гордая своими римскими преданиями, своим незапятнанным православием, своим бесконечным превосходством над всем варварским миром, грубыми инстинктами которого она умела управлять с таким искусством и к среде которого она причисляла как западных христиан, так и своих славянских единоверцев, потеряла веру в себя и в высокие заслуги своего православия. Эти заслуги пред судом истории действительно высоки, но они, конечно, не оправдывали того иудейского, во веяном случае не христианского, воззрения, что догмат и обряд составляют всю сущность христианства — помимо духа любви христианской; что общество, которое умеет понимать и толковать все глубины догмата и лучше других сохранило правильность обряда, есть уже новый сосуд избрания, во всех случаях как бы обязательно охраняемый самим Богом; что временные несчастья и бедствия происходят только от случайных и частных нарушений в каком-то подразумеваемом договоре с Богом, а не от постоянного забвения основной заповеди о христианском братстве и любви.
Есть в высшей степени характерные и замечательные документы, открывающие нам просвет в строй византийского миросозерцания, как оно выражалось под влиянием тяжелых событий. Вынужденный тяжелым кризисом, император Алексей прибегнул к крайнему средству для поправления своего истощенного казначейства. Он «коснулся» священных сокровищ в богатых церквах византийских и употребил их на «государственные» нужды. «Я полагал в моем сердце, что Бог не разгневается на это, так как у меня не было злого намерения, которое предосуждает виновного», — объясняет нам императорская грамота. Но византийское благочестие, не сознавая за собою никакого догматического прегрешения и, следовательно, никакой вины перед Богом, здесь-то именно и поспешило открыть причину всех бедствий, обрушившихся на империю. Еще в 1084 году, когда Алексей воротился в свою столицу из похода, до его ушей дошел всеобщий и громкий ропот населения столицы, так рабски безгласного во всем, что не касалось церкви. Он должен был защищать себя и оправдываться в торжественном собрании синклита и священного синода Константинопольской церкви. Смешивая классические предания с библейскими, он ссылался и на Перикла, который безотчетно истратил деньги на «нужное», и на царя Давида, который в крайности вкусил священных хлебов, и все-таки кончил обещанием вознаградить ущерб, причиненный церковным ризницам, и обиду, сделанную самому Богу.
Продолжавшиеся затруднения со стороны печенегов помешали исполнить обещание. Между тем в глазах всех настоящих византийцев эти затруднения были именно следствием продолжавшегося гнева небесного: император, святотатственно прикоснувшийся к церковному достоянию, был не лучше, чем прямой еретик и, следственно, он нес ответственность за все несчастья. В бесчисленном сонме константинопольского монашества нашлись лица, которые не стеснялись громко и почти в лицо говорить это «тирану». Епископ Лев Халкидонский, поплатившийся за свою смелость низвержением и ссылкой, в глазах толпы окружен был ореолом мученичества, и даже лица, приближенные к императору, рассказывали о его чудесных явлениях.
Император Алексей, истый и кровный византиец, не устоял против такого напора общественного мнения; сильные сомнения закрались в его душу. «Так как сокровища, взятые у святых церквей, были истрачены не на приличные этому достоянию нужды, и всякое прежнее намерение наше (исправить злоупотребление) при затруднениях, окружающих Романию, обратилось в противное, так как со многих сторон возвысился род восстающих на ны, и ладья империи подвергается опасности утонуть в волнах, ее обуревающих, если всемогущая Божественная сила не поможет ей какими знает путями и не превратит кораблекрушения в ясную тишину, — то изводилось нашему императорству прилежнее исследовать и разыскать, что же такое именно подвигло на столько гнев Божий и направило на нас стремление ярости его. Мы рассмотрели с духовными и божественными мужами этот вопрос и узнали от них, что не последняя причина Божественного гнева заключается в том, что мы коснулись святых сокровищ Господних; хотя это сделалось и совершилось не от лукавого сердца, но совершенно не позволительно приношения, врученные в руки Бога, снова вынимать из этих рук и обращать на другие нужды». Император дал обет перед лицом Божьим возвратить церквам их достояние, как скоро утихнет мирская буря вражеского нашествия, и произнес страшные заклятия на будущее время против себя и своих преемников.
Не куплена была этим милость Божия. Напротив, после 1088 года, к которому относится приведенная нами новелла, буря, воздвигнутая гневом небесным, достигла еще большего напряжения. После десятилетней неустанной борьбы за целость империи на востоке, севере и западе, у императора Алексея опустились руки, упал дух, смирилась его гордость, гордость православного царя в отношении к неправоверному Западу.
Нет сомнения, что в тех событиях, которые привели к окончательному разрыву восточной и западной церквей, большая часть вины падает на властолюбие и заносчивость представителей Римского престола. Но едва ли также можно утверждать, что все слова и действия Керулария были проникнуты духом христианской кротости и братолюбия, хотя, конечно, весьма можно сомневаться в том, что лицо противоположного характера на Константинопольском патриаршем престоле могло бы предупредить разрыв, коренившийся весьма глубоко. Во всяком случае, мы думаем, что честь православного Востока гораздо более поддержана была возвышенной, миролюбивой и в то же время твердой речью патриарха Антиохийского, чем страстными обличениями Керулария. Следует пожалеть, что полемика, которая потом завязалась между богословами обеих церквей, вовсе не шла тем путем соглашения, мира и уступчивости, который был указан истинно христианским, истинно гуманным голосом Петра Антиохийского. «Нам прилично, — писал он, — принимать в расчет доброе намерение (заблуждающихся) и там, где дело не касается ни Бога, ни веры, всегда склоняться к миру и братолюбию. Они — наши братья, хотя по грубости и неведению часто уклоняются от того, что прилично, следуя своей воле».
После прибавления к символу, которым Римская церковь действительно нарушила самым глубоким образом союз единения, наиболее важным пунктом разногласия было совершение таинства евхаристии на опресноках вместо квасного хлеба. Известно послание Петра Антиохийского к архиепископу Аквилейскому (или Градскому, Гра-до), отличающееся высокой ученостью. Восточный иерарх доказывал в нем, что вечеря, на которой Христос установил таинство, была совершена прежде наступления ветхозаветной еврейской Пасхи, когда закон еще не допускал опресноков, следовательно, употребление их в западной церкви ни на чем не основано. Несмотря на это, Петр Антиохийский писал Михаилу Керуларию: «Я выскажу свою мысль прямо: если они (латиняне) исправятся относительно прибавления к символу, то я не искал бы от них ничего более, оставляя безразличным в числе других и вопрос об опресноках, хотя в послании к епископу Венецианскому я показал ясно, что вечеря, на которой Спаситель и Господь наш предал своим ученикам обряд божественного таинства, была совершена, когда еще не наступило законное время есть Пасху. Увещеваю и твое боголепное блаженство принять мою мысль, чтобы, всего требуя, не потерять всего».
Понятно, что с тем большим снисхождением расположен был смотреть патриарх Антиохийский на другие обвинения против латинских братьев, сообщенные ему Керуларием: одни из них исцелимы, другие могут быть оставлены без внимания. Если латинские епископы носят на руках перстни в знак обручения с церковью, то и в восточной церкви существуют аналогический обычай; если латиняне бреют бороды, то и мы оставляем на верхушке головы венчик и т.д. «Прошу, умоляю, припадая мысленно к твоим святым ногам, пусть твое священное блаженство ослабит излишнюю строгость и снизойдет к действительному положению вещей». Мы уже сказали, что не в таком духе велась дальнейшая полемика. Все жестокие обличения и нетерпимые упреки, все презрительные выходки, весь пыл и задор вражды продолжают, к несчастью, обнаруживать себя на обеих сторонах. Близкий нам пример представляет послание ученого митрополита Киевского Иоанна II Продрома к папе Клименту, писанное около 1089 года. Заблуждение относительно опресноков есть, по его мнению, одна из многих ересей, в которых повинна западная церковь, начало и корень их. Это пятое заблуждение, которому предшествует неправильность в соблюдении постов и безбрачие духовенства, есть именно скрытая ересь древних еретиков — Валента, Аполлинария, Евтихия, Диоскора и т.д.
Император Алексей и как ревностный богослов — ибо богословское образование составляло необходимую часть высшего образования в Византии, — и как политик, которому необходимо было примирить духовенство с мерами, ознаменовавшими начало его правления, вполне проникнут был воззрениями строгой противолатинской партии. Практическое применение этих воззрений можно видеть в запрещении христианам латинского обряда, живущим в пределах империи, отправлять богослужение на опресноках и в предписании, им данном, следовать греческому обычаю. Эта мера повела к переписке с папой. Урбан II, восшедший на престол римских первосвященников в 1088 году, нашел необходимым вступиться за своих единоверцев. Около 1089 года он отправил в Константинополь посольство, во главе которого стоял аббат греческого Гроттаферратского монастыря близ Рима. Посольство пришлось именно на то время, когда византийский император тяжелыми обстоятельствами, в которых находилась империя, был расположен к смирению и уступчивости, когда после переговоров с графом Фландрским он уже думал о помощи Запада. Чтоб устранить препятствия к союзу с латинским миром, чтобы склонить в свою пользу папу, от которого так много зависело это дело, Алексей Комнин, отказавшись от прежних своих связей с Генрихом IV Германским, подал Урбану II руку примирения и соглашения. В своем ответном послании, отправленном с аббатом Гроттаферратским, он предлагал папе собор в Константинополе; на этом соборе вопрос об опресноках, а с ним, конечно, и другие вопросы должны были подвергнуться дружелюбному рассмотрению представителей той и другой церкви. Со своей стороны император заранее обязался принять беспрекословно решения собора и, сверх того, назначил срок для его собрания не позже как через полтора года.
Папа Урбан, посоветовавшись с графом Рожером Сицилийским, во владениях которого находилось много греков, державшихся восточного обряда, принял предложение византийского императора. Серьезность его миролюбивого настроения доказывается тем, что в том же 1089 году последовало разрешение Алексея Комнина от церковного отлучения, которое лежало на нем как схизматике.
В самом Константинополе желание примирения с Западом могло только возрастать сильнее и сильнее. При отсутствии прямых исторических на это указаний мы обращаемся к произведениям знаменитого иерарха и богослова греческой церкви, известного нам Феофилакта Болгарского, который именно около этого времени был поставлен в сан архиепископа и всегда был очень близок ко двору и к сферам, решавшим вопросы церкви и государства. Мы не ошибемся, если его в высшей степени замечательное сочинение о заблуждениях латинян отнесем приблизительно к 1091 — 1092 годам и увидим в нем знамение времени. Сочинение писано по вызову одного духовного лица, занимавшего довольно видное место в рядах клира великой церкви в Константинополе, но автор имеет в виду более обширный круг читателей и постоянно обращается вообще «к братьям», к «рабам Христовым, друзьям и братьям», то есть ко всему клиру Софийской церкви, глубоко заинтересованному в начатых переговорах с папой. Вопрос о заблуждениях латинян, обращенный к Феофилакту, именно был вынужден тяжелыми и суровыми обстоятельствами, как это прямо сказано в самом начале ответного послания. Но автор радуется, что Божественные знамения, служащие одним в наказание, на других производят спасительное действие.
Что касается основной темы сочинения, то она в высшей степени поразительна. Автор послания прямо объявляет, что он не разделяет общепринятого мнения о разделении церквей. Он не находит, чтоб ошибки латинян были многочисленны и чтоб эти ошибки делали церковное разделение неизбежным. Он восстает против того духа богословской нетерпимости и теологического высокомерия, которое господствует среди его ученых единоземцев и современников. «Мы думаем, — говорит он, — что для приобретения в глазах толпы славы первостепенных мудрецов в делах Божественных необходимо как можно большее число людей записать в еретики; что только тогда мы докажем, что имеем глаза, когда ясный свет представим глубокой тьмой». С некоторой иронией перечисляет ученый архипастырь ходячие обвинения против латинян: кроме опресноков, поста субботнего и безбрачия духовенства, им ставят в великую вину то, что у них священники бреют бороды, носят на руках золотые перстни и одеваются в шелковые ткани и т.д., что монахи позволяют себе есть мясо и пр. «Быть может, кто-нибудь, — замечает Феофилакт, — из верных и более горячих ревнителей православия восстанет и обличит меня в невежестве, в непонимании вещей божественных, пожалуй, в холодности или даже в предательской измене своей церкви. Конечно, сам он насчитал бы (латинских заблуждений) много больше того, что я привел, Но я, — заявляет Феофилакт в выражениях, напоминающих Петра Антиохийского, — даже из числа перечисленных заблуждений одни считаю не заслуживающими внимания, другие — заслуживающими умеренного исправления, то есть такого, что если кто его совершит, то окажет некоторую услугу церкви, а если нет, то тоже не будет большого вреда». Есть только один пункт, который действительно разделяет две церкви, — это нововведение в символе веры, сделанное латинянами. Здесь невозможна никакая уступка, здесь Феофилакт прямо обращается к римлянам с обличением их заблуждения. Здесь он не может принять никаких извинительных соображений. «Латиняне могут сказать, что они веруют и мыслят точно так же, как мы, что под исхождением от Сына они понимают другого рода исхождение, чем от Отца: от Отца Дух исходит, потому что Отец виновник его бытия, от Сына Дух исходит в том смысле, что как бы изливается и раздается Сыном, а не в том, чтобы Сын был виновником Его бытия, что принадлежит только Отцу. Латиняне могут сослаться на бедность и скудость латинского языка, которые заставляют их два разные понятия выражать одним и тем же словом, не отступая нисколько от согласия в вере с греками». Учитель греческой церкви готов на братское снисхождение. Но оно может состоять только в том, что латинянам будет предоставлено право пользоваться своим способом выражения в церковных беседах и поучениях, с объяснением, однако, смысла употребляемых выражений. Что же касается символа, то здесь не может быть и допущена никакая неясность и двусмысленность, никакое прибавление; ибо в символе именно выражается согласие, единодушие веры, исповедание, всеми одинаково понимаемое, без чего-либо подразумеваемого.
Употребление греческой церковью квасного хлеба в таинстве евхаристии Феофилакт оправдывает и утверждает примером апостолов, которые преломляли такой хлеб, и общим согласием церковного предания, отказываясь при этом от главного довода, который был развиваем Петром Антиохийским, но в глазах Феофилакта оказывался несостоятельным. На таких же основаниях отвергается субботний пост латинян. Но относительно этих вопросов архиепископ Болгарии направляет остроту своих рассуждений в обе стороны. Он доказывает, что римляне не правы в том отношении, что они ошибаются и погрешают против церковного предания, но греки также не правы в том, что не хотят быть снисходительными к ошибкам ближнего. «Великая и огня жарчайшая ревность» против приношения опресноков в тех людях, которые заявляют, что они скорее положат свою душу, чем поступятся своим мнением об этом предмете, не находит одобрения в глазах Феофилакта: эти люди более угождают собственной страсти и попадают в сети дьявола. «Нет, братия, — обращается Феофилакт к своим читателям, — не должно от всех требовать всего. Если что, не будучи исполнено, приносит вред смертельный, противу этого нужно бороться, как говорится, и руками и ногами. Но есть такие вещи, от лишения которых нет большого вреда, но будет величайший вред, если мы силою достигнем того, что и они будут приобретены для нас. Оставить это быть так, как есть, — вот что требуется от рассудительного человека, знающего законы домостроительства, которыми предписывается ради великого жертвовать малым, а не ради малейших (выгод) величайшими интересами…
Если поэтому западные, благоустроив вопрос о догмате и отказавшись от нововведения в пользу древности, обнаружат сердечную привязанность к опреснокам и постам своим и отступят назад перед нашими просьбами, сделанными в духе кротости, об единомыслии и в этих предметах, то будь на этот раз Павлом, который для тех, кои были под законом, сам являлся сущим под законом и принимал участие в жертвах очищения… Искусство кормчего должно состоять в том, чтобы не напрягать все паруса, особенно когда веет сильный дух гордости и народного самомнения; нужно и послаблять с уменьем, ибо лучше совершать плавание с безопасной медленностью, чем со смертельной быстротой, лучше, сохранить корабль ослаблением бега, чем потерпеть кораблекрушение от упрямой неуступчивости…
Итак, мы не противопоставим суровой непреклонности не привыкшему гнуться духу этого (западного) народа — ни в вопросе об опресноках, ни в вопросе о постах…
Иной мог бы потребовать, чтоб я подверг также обсуждению и вопрос о браках, в котором они, по-видимому, также погрешают. Но… они со своей стороны ставят против нас брак священников в числе своих обвинений, и не только эту брачность, но и другие бесчисленные обвинения. Итак, когда представится им случай оправдывать свои обвинения против нас, тогда будет время говорить и о браке, мы ли погрешаем, или они, или же дело находится в хорошем положении у тех и других, относительно цели, предположенной каждым».
Сочинение оканчивается сильным обращением к греческой стороне, которая считает себя во всем правою. «Что сделало фарисеев несчастными? Разве не любочестие, не страсть к первенству и желание быть называемым у людей “равви”?.. Разве ты не видишь Павла, который избирает Петра судьею своего благовестил? Разве ты не видишь Петра, обличаемого Павлом и переносящего обличение с кротостью? Но ты, если ты замечаешь, что перед громом твоего голоса не трепещут все и не падают пред твоими молниями навзничь, тогда именно ты откапываешь и выводишь на сцену Симонов и Маркионов (которых благодетельное время закопало и навсегда скрыло в земле), тогда ты приводишь в движение прах гностиков, вырываешь волхвование Сабеллия и безумие Ария… И все это ты навязываешь своему брату (о, слепота!), одному и тому же, несмотря на все их взаимное противоречие, навязываешь, как какие длинные веревочки, которыми ты хочешь поймать убегающего. И не один ты делаешь это, но находишь себе участников, которых привлекаешь под видом благочестия, тогда как они часто не знают, что такое благочестие, но только любят заслужить этот титул осуждением своего брата…
Нет, рабы Христовы, други и братия, отталкивая от себя почти всех своим высокомерием, не будем отчуждать себя от Бога, всех привлекающего к себе любовью».
Собор, который должен был примирить Восток с Западом, сделать возможным политический союз Византийской империи с христианством римским, ввиду которого, очевидно, было написано сочинение Феофилакта, назначен был на 1091 год. Но он не мог состояться в этом году: затруднительное положение, в которое Урбан II был поставлен римлянами, призвавшими антипапу Климента, еще более затруднительное, критическое положение византийского императора заставило отложить всякую мысль о нем. Император Алексей нуждался не в соборе, а в быстрой, немедленной помощи. Печенеги и Чаха грозили Константинополю; намерения половецких ханов, которые готовились двинуться в пределы империи с шестидесятитысячной ордой, были покрыты загадочной тьмой. Ясно было только то, что от них зависело нанести последний смертельный удар Византийскому государству. Нужно иметь перед глазами это отчаянное положение Византии в начале 1091 года, чтобы понять ту последнюю степень унижения, до которой пала гордость восточного императора. Не совсем обычным делом было для греческого автократора, который считал себя высшим представителем церкви, покорно выслушивать обличения своего духовенства и оправдываться в своих ошибках. Уступчивость в отношении латинской церкви, готовность на примирение с папством как после, так и теперь знаменовали глубокий упадок духа в Влахернском дворце и почти прямое отречение от тех идей, которыми жила и дышала средневековая Византия. Но и этого было мало. В 1091 году с берегов Босфора донесся до Западной Европы прямой вопль отчаяния, настоящий крик утопающего, который уже не может различать, дружеская или неприязненная рука протянется для его спасения. Византийский император не усомнился теперь раскрыть пред глазами посторонних всю ту бездну стыда, позора и унижения, в которую низвергнута была империя греческих христиан.
«Святейшая империя христиан греческих сильно утесняется печенегами и турками: они грабят ее ежедневно и отнимают ее области. Убийства и поругания христиан, ужасы, которые при этом совершаются, неисчислимы и так страшны для слуха, что способны возмутить самый воздух. Они (то есть турки) подвергают обрезанию детей и юношей христианских, изливая кровь обрезания в купели христианского крещения. Они насилуют жен и дев христианских перед глазами их матерей, которых при этом заставляют петь гнусные и развратные песни. Над отроками и юношами, над рабами и благородными, над клириками и монахами, над самими епископами они совершают мерзкие гнусности содомского греха. Почти вся земля от Иерусалима до Греции и вся Греция с верхними (азиатскими) областями, главные острова, как Хиос и Митилина, и многие другие острова и страны, не исключая Фракии, подверглись их нашествию. Остается один Константинополь, но они угрожают в самом скором времени и его отнять у нас, если не подоспеет быстрая помощь верных христиан латинских. Пропонтида уже покрыта двумястами кораблей, которые принуждены были выстроить для своих угнетателей (малоазийские) греки: таким образом Константинополь подвергается опасности не только с суши, но и с моря. Я сам, облеченный саном императора, не вижу никакого исхода, не нахожу никакого спасения: я принужден бегать перед лицом турок и печенегов, оставаясь в одном городе, пока их приближение не заставит меня искать убежища в другом.
Итак, именем Бога и всех христианских провозвестников умоляем вас, воины Христа, кто бы вы ни были, спешите на помощь мне и греческим христианам. Мы отдаемся в ваши руки; мы предпочитаем быть под властью ваших латинян, чем под игом язычников. Пусть Константинополь достанется лучше вам, чем туркам и печенегам. Для вас должна быть так же дорога та святыня, которая украшает город Константина, как она дорога для нас. Орудия нашего спасения — орудия мучений и смерти Искупителя, терновый венец, который был возложен на его главу, трость, которую он держал в своих руках, часть креста, на котором он был распят, и проч., многочисленные мощи святых апостолов и мучеников, как глава Иоанна Крестителя, нетленное тело первомученика Стефана, — все это не должно достаться во власть язычников, ибо это будет великая потеря для христиан и их осуждение.
Если, сверх ожидания, вас не одушевляет мысль об этих христианских сокровищах, то я напоминаю вам о бесчисленных богатствах и драгоценностях, которые накоплены в столице нашей. Сокровища одних церквей константинопольских, в серебре, золоте, жемчуге и драгоценных камнях, в шелковых тканях, могут быть достаточны для украшения всех церквей мира. Но богатства Софийского храма могут превзойти все эти сокровища, вместе взятые, и равняются разве только богатству храма Соломонова. Нечего говорить о той неисчислимой казне, которая скрывается в кладовых прежних императоров и знатных вельмож греческих.
Итак, спешите со всем вашим народом, напрягите все усилия, чтобы такие сокровища не достались в руки турок и печенегов. Ибо кроме того бесконечного числа, которое находится в пределах империи, ожидается ежедневно прибытие новой шестидесятитысячной толпы. Мы не можем положиться и на те войска, которые у нас остаются, так как и они могут быть соблазнены надеждой общего расхищения. Итак, действуйте, пока имеете время, дабы христианское царство и, что еще важнее, гроб Господень не были для вас потеряны, дабы вы могли получить не осуждение, но вечную награду на небеси».
Вот какого содержания письма были отправлены императором Алексеем «во все стороны». Понятно, что его дочь, которая писала «Алексиаду» при совершенно ином положении своего отечества, не сочла нужным ознакомить нас с такими горькими воспоминаниями. До нас дошел один экземпляр послания, именно отправленный к старому знакомцу и другу Алексея — графу Роберту Фландрскому. Но нет сомнения, что и в других местах — во Франции и Италии — был услышан призывный крик о помощи с берегов Босфора. Когда папа Урбан II в 1091 году находился в Кампании, при нем были послы византийского императора. Сама Анна, говоря о событиях лета 1091 года, мимоходом обронила замечание, что ее отец ожидал помощи из Рима. У одного из позднейших историков Фландрии, которому были доступны старые документы графского семейного архива, прямо сказано, что послания такого же содержания, как полученное графом Робертом Фризом, пришли во Францию. Наконец, едва ли не находится в связи с дружелюбными отношениями старого и нового Рима, с предполагаемым общим церковным и политическо-военным союзом Востока и Запада замечательное известие русской летописи.
В 1091 году прибыл в Киев один из единоземцев и близких келейных людей русского митрополита; он воротился из Рима от папы и привез с собою много мощей.
Нет никакого сомнения, что впечатлительный и предприимчивый Запад, уже давно наслушавшийся рассказов о турках, которые оскверняли христианскую святыню, и об узо-печенегах, которые останавливали благочестивых пилигримов на пути их странствия, был сильно и глубоко потрясен страшной картиной, развернутой перед его глазами с такой яркостью. Завеса, скрывавшая за собою таинственное величие империи Константина, Феодосия и Юстиниана, была разорвана: за ней представился христианский государь, носящий уважаемый по преданиям титул римского или греческого императора, преследуемый толпами страшных дикарей-язычников. За ней представился город Константина, этот новый Рим, для всякого христианина имеющий почти столько же прав на почтительное чувство, сколько и старый, — но теперь готовый со всеми своими святынями и мощами сделаться добычею неверного турка или гнусного печенега. В замках Франции и богатой уже тогда Фландрии начиналось движение, которое очень мало нуждалось в каком-либо ничтожном пустыннике, чтобы перейти в смелое предприятие. Гроб Господень в Иерусалиме, упомянутый в конце Алексеева послания, был, конечно, для толпы, для простой веры и не знающего сердца гораздо понятнее, чем Восточная империя и Константинополь. Одного этого имени — Иерусалим, раздавшегося на Клермонском соборе из уст папы, могло быть достаточно для того, чтоб увлечь толпу. Но в умах графов Фландрских, Боэмундов и Робертов Норманнских идея о крестовом походе созрела независимо от папы и первоначально не была, конечно, связана с одним Иерусалимом и, может быть, вовсе не была соединена с этим именем. Призыв папы Урбана потому нашел такой скорый и сильный отзыв в рыцарстве Фландрии, Нормандии и Франции, что ему предшествовал призыв императора Алексея. Не в один год, не в несколько месяцев созревают такие предприятия и такие движения, как Первый крестовый поход. Не одни мистические порывы и аскетические потребности произвели его; не путешествие на воздушных шарах в неведомую страну предпринимали франки в конце XI столетия. Они сбирались спасать своего союзника, который звал их к себе на помощь; они шли с большой надеждой на мирские выгоды, с мыслью о богатствах Византии.
В глазах рыцарства граф Роберт Фриз был, конечно, более красноречивым и более убедительным проповедником, чем какая-либо темная личность вроде Петра Амьенского. Обладая образованием, редким для своего времени, умом и характером в высшей степени независимым, граф Роберт возбуждал против себя сильные жалобы духовенства, которые не смолкли и после его покаянного путешествия в Палестину, но зато он был идолом всего рыцарства. Когда, по возвращении из Константинополя, он провожал (в 1090 году) свою дочь Адель через Францию в Италию, где она должна была выйти замуж за графа Рожера Апулийского, то его путешествие по Франции было похоже на триумфальное шествие; его принимали с живейшим энтузиазмом все люди, принадлежащие к племени франков. Вообще это был один из самых замечательных и сильных государей всего христианского мира, каким он в местных источниках и величается. Его родственные связи были обширны и важны. Кроме дочери Адели, которая ранее своего итальянского брака была за Канутом Датским, он имел сестру — Матильду; мужем последней был не кто другой, как сам Вильгельм Завоеватель.
Что касается Востока, то там слава Фландрского графа утвердилась еще гораздо ранее его путешествия в Святую землю. Двадцать лет тому назад, в 1071 году, когда юный Роберт Фриз был не более как смелым искателем приключений, норманны, забравшиеся в Восточную империю в виде наемников, призывали его к себе в Константинополь и обещали возвести его на трон Константина Великого, недостойно занимаемый Михаилом Дукой. Если бы графу Роберту суждено было дожить до 1096 года, то, без сомнения, никто другой не стоял бы во главе рыцарских крестоносцев и не было бы после никакого спора о том, кто должен носить корону Иерусалимского королевства: мечта юности, тянувшая фландрского героя на восток, исполнилась бы другим путем. В радах крестовой рати находилось немало близких родственников знаменитого Роберта Фриза; но ни сын его, наследовавший вместе с графством имя отца, ни оба племянника (Балдуин Фландрский и Роберт Норманнский), ни другие не могли заменить умершего. Имея в виду первоначальный план похода, по которому он прежде всего должен был направиться против печенегов, на спасение Константинополя, западное рыцарство по известиям, заслуживающим внимания, питало мысль поставить во главе предприятия венгерского короля Ласло I, владения которого точно так же немало терпели от печенежских набегов; но этот план разрушился с преждевременной кончиной Ласло I.
Смерть графа Роберта Фриза, последовавшая 13 октября 1093 года, имела, без сомнения, важное значение для дальнейшего — более скорого или более медленного — развития тех планов, которые разрешились великим движением Запада на Восток. Но самое глубокое изменение в этих планах произведено было резким и неожиданным вмешательством в судьбу христианской цивилизации со стороны двух варваров, которые не знали ни папы Урбана, ни графа Фландрского и которых, в их очередь, не хотели знать не только старинные благочестивые повествователи о папе Урбане на Клермонском соборе и о Петре Амьенском, но и новейшие исторические исследователи, привыкшие, подобно своим средневековым предшественникам, смотреть на ход истории только под своим углом зрения. В 1091 году предполагалось, что западное рыцарство явится во имя Христа и христианства на берегах Босфора для защиты Византийской империи и Константинополя и император Алексей Комнин отдаст в руки франков судьбу своей империи и столицы, то есть отдаст в их руки судьбу всего христианского мира, довольный тем, что спасется от печенежского плена, и покорно отступит на задний план истории.
Но два половецких хана — в соучастии, быть может, с одним из русских князей — решили этот вопрос иначе.

 

Назад: V
Дальше: VII