Глава 8
Продолжавшаяся месяцами борьба Криса с вредной привычкой не была предметом их общей гордости. Вскоре после того, как они обручились, Кейт начала наступление. Он и сам прекрасно знал мрачную статистику, но заявлял, что не доверяет ей. Твердил, что все раздувается чиновниками от медицины, экстремистами здорового образа жизни, средствами информации.
Но однажды он заявил, что бросил. О том, как ему удалось этого добиться и каковы успехи, рассказывать Крис не желал – ему хотелось, чтобы все было тихо. Только, как оказалось, он так и не смог перебороть себя. За те месяцы, что прошли со дня зарока и открытия, что он продолжает курить, ей не раз случалось находить окурки в квартире и спички в машине. Это еще с тех дней, отмахивался он. Или остались от кого-то другого. А однажды, посмотрев ей прямо в глаза, очень прямо и спокойно, он заявил, что запах вовсе и не от сигарет. Прозвучало это так же, как если бы он сказал, что земля – плоская. Кейт оказалась перед необходимостью примирить совершенно противоположные вещи. Первое: это запах табака. Второе: Крис ей не лжет.
Он настаивал на своем и отказывался признавать что-либо другое. Вот почему, когда она узнала правду, эта нечестность так ранила ее. Смущала собственная наивность, чувство, что ее принимают за дурочку. Все выглядело так, словно она ошибалась и в определении себя самой.
Они остались вместе, ведь это всего-навсего курение. Но две мысли не покидали Кейт: ее муж способен утаивать, а она может не видеть того, что происходит у нее под носом.
Крис уже давно отвернулся и преспокойно спал, о чем свидетельствовало глубокое и ровное дыхание, а Кейт никак не могла сомкнуть глаз. Когда стало понятно, что все попытки безуспешны, она встала и поднялась по гладким ступенькам в чердачную комнату с дневником, который нашла открытым на кровати. Перед тем как положить тетрадку на прежнее место в сундучок, какое-то время сжимала ее в руках. Тетрадка была написана через несколько лет после той, которую она читала сейчас. Кейт перевернула сразу несколько страниц. Ее взгляд привлекла фраза со словами «мое наказание». Она начала читать.
Но в тот же момент ощутила какое-то движение то ли на плече, то ли в нем самом. Не прикосновение, просто легкая дрожь в усталых мускулах, но чувство было такое, словно это бабушка напоминающим жестом положила руку на плечо ребенка. Вниз по руке пробежали мурашки, выгоревшие волоски встали дыбом на загорелой коже. Она осторожно покосилась вбок, зная, что ничего там не увидит. И никого не увидит. И медленно вернула тетрадку на прежнее место.
Кейт села на кушетку с той тетрадью, которую читала вчера. Эта тетрадь открывала годы, проведенные Элизабет в колледже.
5 октября 1981 года
Нью-Йоркский университет
Я была умной, я была осторожной, но, видно, недостаточно умной и осторожной. Это немыслимо. Слова все какие-то не те. Я не знаю, что делать дальше.
Нет, неправда. Знаю.
Глупая, глупая девчонка. Теперь придется разбираться самой. О том, чтобы звонить Майклу, не может быть и речи, особенно если вспомнить, как он вел себя в конце лета. Я рассказала ему об Анне и несчастном случае. Заканчивая рассказ, я уже ревела, как ребенок, а он вел себя так, будто я записалась к нему на прием по психотерапии. Уезжая в школу, я дала ему свой новый номер телефона в общежитии, а он посмотрел на него так, словно не мог дождаться, когда можно будет выбросить эту бумажку.
Прошлым вечером я поняла, что просто не могу вынести никого рядом, поэтому пошла гулять. От площади Вашингтона до Юнион-сквер, потом по Парк-авеню, дальше до Гранд-сентрал, потом в парк, мимо Плазы, где какая-то невеста, как в сказке, безмолвно спускалась вниз по ступеням, потом назад по Грэмерси свернула на 20-ю, посидела напротив ограждения у фасада Национального клуба искусств, в котором я на прошлой неделе поклялась себе, что здесь когда-нибудь откроется выставка моих работ.
Я просидела там довольно долго. Клуб искусств – небольшое, но замечательнейшее здание. В эти двери входят замечательные люди, а потом они появляются в огромном эркере с бокалом вина. Они даже нос почесывают креативно и изысканно. Они кажутся неуязвимыми, как будто никакие бедствия не могут нарушить их планы. Вот бы найти окольный путь, чтобы не бросать колледж и не работать, поднимая в одиночку ребенка, а оказаться сразу здесь и принимать поздравления с успехом собственной выставки. Да только нет такого. Не могу представить ни одного вразумительного сценария. Какая из меня мать, если я и за себя с трудом отвечаю.
Мне назначено на следующую неделю. Это всего лишь небольшое скопление клеток, что-то похожее на йогуртовые бактерии или вроде того. Так я говорю себе.
Кейт пришлось перечитать начало и следующие несколько страниц не один раз. Нет, она могла поверить в то, что Элизабет решилась на аборт. И не удивилась, что подруга не рассказывала об этом. Поразило то, что Элизабет так мало написала об этом. Еще одна страница – и больше ни слова.
Описание тех лет, что Элизабет провела в колледже, походило на роман, так мало оно соотносилось с женщиной, которую знала Кейт. Элизабет с головой погрузилась в артистическую жизнь Нью-Йорка. Записалась в студенческое художественное объединение, принимала участие в мультимедийных выставках. Те фотографии, что попадались между страницами дневника, давали представление о необычайно смелых полотнах, изображавших рельефные модели. На некоторых виднелись наклейки с выставок; на всех в правом нижнем углу стояла подпись – Элизабет Д.
Тон ее записей был попеременно то раздраженным, то отстраненным; временами от строк веяло холодным спокойствием. Она работала над магистерской по психологии, изучала теоретические материалы поведенческих реакций людей в определенных ситуациях. Часто и увлеченно писала о своей матери – ее замкнутости, одержимости литературой из разряда «помоги себе сам». Об отце упоминала не часто. Изредка он приезжал в Нью-Йорк, они вместе обедали. Однажды отец побывал на ее выставке и заметил, что портреты напоминают ему работы Ван Гога. Элизабет это покоробило. «Уверена, он сказал это потому, что никакого другого художника не смог даже вспомнить». Она осталась в Нью-Йорке на все лето и досрочно сдала психологию, чтобы иметь возможность провести первый семестр за границей, изучая живопись во Флоренции.
На втором курсе она поселилась в доме без лифта на авеню А., с еще двумя девушками из их художественного объединения, Хевиланд и Ру. В то время их квартира стала местом сбора для художников и писателей. Они курили ароматизированные сигареты и закупали ящиками дешевое вино, бредили работами Джорджии О’Киф и Фриды Кало. К концу года появились упоминания о мужчинах, один из которых был вьетнамцем, а другой пакистанцем. Ее описание расы и культуры предполагало либо небольшую разборчивость в привязанностях, либо приверженность самой идее быть не слишком разборчивой в своих привязанностях.
На фотографии, прицепленной скрепкой к тетрадному листу, она сидела на диване между двумя раскрашенными девицами. Кейт потянула карточку из-под скрепки и едва узнала Элизабет. Асимметричная стрижка – слева волосы до подбородка, справа – настолько коротко, что открыто ухо. Она нежно прильнула к женщине с растрепанными темными волосами и жирно обведенными веками, которая курила, театрально задрав вверх подбородок. Кейт поднесла фотографию поближе, словно это могло сделать ее более правдоподобной.
Родители оплачивали ее обучение, только она все равно работала в кафе на Вест-Виллидж. Деньги уходили на еду и квартиру. Она получала чаевые в размере, эквивалентном «одному тюбику кадмия в час». Ей нравилось это кафе, где перед открытием мололи дежурный кофе и вспенивали капучино так, что пенку консистенции взбитых сливок брали ложкой. Но о постоянных клиентах отзывалась критически. О корпоративных типах, твердивших только о том, как бы «прикупить себе такое же местечко»; о мамашах, выгуливающих слишком шумных детей. Задерживались они надолго и оставляли только жалобы и крошки. «Зачем приводить детей в кофейню? Мамам нет покоя, детям – удовольствия, и всем окружающим – ни того, ни другого».
Кейт продолжала читать – с некоторой стыдливостью, но и любопытством. «Ты делала это, – думала она. – Мы делали, вместе, все время».
Кейт совсем не относила себя к любительницам возиться с детьми, но все же она находила их забавными – неправильно выговаривают, ботинки надевают не на ту ногу, долго не соглашаются расстаться со своим костюмом после Хеллоуина. Она не планировала материнства, но всегда знала, что это непременно случится; по крайней мере, надеялась, что дети появятся в подходящее для них время.
Пренебрежение, которое Элизабет из дневника выказывала по отношению к детям, казалось странным. Как может кто-то, кому не нравится общение с малышами, кто воспринимает их как раздражитель, так открывать свои объятия не только собственному ребенку, а всем детям в их садовской группе? Картинка как-то не складывалась.
Свой флорентийский семестр Элизабет не столько описывала, сколько изображала. Страница за страницей, заполненные рисунками и архитектурными набросками, парками со скульптурными очертаниями деревьев, жизнь Флоренции в комментариях на полях. Она нарисовала кафедральный собор, показывая его башни под разными углами зрения. Сделала наброски торговой зоны Понте-Веккьо, статуй и фонтанов, садов Боболи. Первые страницы одной из тетрадей были посвящены Давиду Микеланджело. На неискушенный взгляд Кейт, все эти работы выдавали талантливую руку: реалистические наброски на одной странице и их нетривиальное переосмысление – на другой. Она не могла представить, как, обладая таким талантом, можно запросто все бросить.
Во Флоренции Элизабет остановилась в маленьком пансионе поблизости от Палаццо Питти. Там жили еще несколько студентов, участников той же программы. Довольно большую часть времени приходилось проводить в компании Синьоры П. и трех ее маленьких детей. В дневнике были и домашние зарисовки: женщина с квадратным лицом, что-то нарезающая на столе; кормящий кошек маленький мальчик с кудрявыми волосами до плеч. На полях – рецепты пасты карбонара и торта из каштанов, лучшая закуска к двухдневному хлебу.
Семестр закончился, но Элизабет решила задержаться, и руководитель согласился дать ей академический отпуск. Тогда же к ней приезжала мать, видимо, для того, чтобы убедить дочь вернуться к учебе. «Она со своими причудами: мол, все надо доводить до конца. Мол, это плохая карма – оставлять жизнь несбалансированной». Элизабет осталась до последних дней осени, устроилась в ночную смену в итальянский ресторан и несколько дней в неделю ходила к преподавателю по живописи в Санто-Спирито, мыла кисти и вела записи в обмен на место для работы в его студии.
Кейт листала страницы, словно просматривала травелог. Ей довелось побывать вместе с Крисом в экзотических местах и подготовить несколько зарубежных выпусков для своей кулинарной программы. Но в Италию она так и не выбралась. Да и за пределами США редко проводила больше чем неделю, что не давало возможности проявить себя в местной культуре иначе чем зрителем. Когда она говорила Элизабет о том, как завидует поездкам Криса, та слушала ее с внимательной улыбкой, но только вскользь упоминала о семестре, проведенном за границей.
Флорентийские записи Элизабет звучали более радостно, чем остальные страницы ее дневников. И дело было не только в уверенности и удовольствии от пребывания там, хотя и они играли свою роль. В словах звучал оптимизм по поводу настоящего и будущего и не слышалось желания быть где-то еще, в каком-то другом месте. И все же это была еще не та подруга, которую знала Кейт; пришлось постараться, чтобы определить, в чем же отличие. Пожалуй, в жизнелюбии и искренности. В том, что напрочь отсутствовало в безмятежном наблюдателе, каким сделалась Элизабет.
17 сентября 1984 года
Руки опускаются, стоит только подумать о том, насколько я непостоянна в оценке собственных трудов. Целую неделю горишь этой работой, а потом вдруг входишь в студию и понимаешь, что это какой-то отстой, банальная мазня. Световые отношения не решены. Оригинальности столько же, сколько в поздравительной открытке. И тогда на несколько часов впадаешь в жуткое отчаяние, говоришь себе, что время и силы потрачены напрасно, что это – только жалкая карикатура ломающего комедию ребенка и что пора возвращаться домой и доучиваться. Поработаешь несколько дней в своем ресторане, подождешь; возвращаешься в студию, смотришь – не так уж все и плохо. Новый день – свежий взгляд.
29 ноября 1984 года
Прошлым вечером звонил отец. На домашний номер синьоры П., чего никогда прежде не делал. Поговорив коротко о том о сем, что тоже не в его духе, спросил, когда я собираюсь домой. «Ну же, папа, скажи, в чем дело?»
– Твоя мать больна, – сказал он. – Ей нельзя больше оставаться одной.
Когда я с ней созвонилась, она, конечно, постаралась все преуменьшить. Ей очень не понравилось, что папа сообщил мне о ее болезни. Но было слышно, как ей плохо. Мама даже не пыталась возражать, когда я солгала, что уже заказала билет домой. Я не смогла узнать никаких подробностей, кроме того, что для нее самой болезнь не стала неожиданностью и, по-видимому, развивается уже давно.
Завтра уложу работы в транспортный контейнер, возьму расчет в ресторане, заплачу из этих денег за квартиру.
Когда я рассказала хозяйке, что уезжаю, она как раз мыла посуду. Я сидела в уголке на табуретке – такой рассохшейся скрипучей деревяшке, которая готова развалиться в любой момент, – и костяшками пальцев потирала голову кошки. Сказала, что вынуждена через несколько дней улететь домой, что моя мать заболела, – изложила, как могла, на своем скудном итальянском. Она замерла с опущенными в мыльную пену руками, спросила, что за болезнь. Я не знаю слова «рак» по-итальянски, потому просто постучала себе по груди. Она решила, что я имею в виду сердце – «mal di cuore?» – И мне пришлось припомнить то слово, которое мужчины на улицах бросали в адрес женщин. «Mammella». Кошка приткнулась головой к моим ногам, словно козленок, а я склонилась к ней, притворившись, что это меня очень занимает. Но хозяйка все равно поняла.
«Cara mia», – сказала она. Потом подошла и обняла, оставляя мокрые следы на моей футболке.