Книга: Молот и «Грушевое дерево». Убийства в Рэтклиффе
Назад: Глава десятая Аргументы для парламента
Дальше: Эпилог

Глава одиннадцатая
Восьмая жертва?

Столь самонадеянный вердикт начала девятнадцатого столетия в отношении Джона Уильямса – не что иное, как приговор себе. Но несправедливо слишком сурово критиковать магистратов за их поведение во время расследования. Они хотя и выступали в роли полиции, но были необучены, действовали несогласованно, имели слишком мало людей, а те, кто на них работал, совершенно не подходили для этой роли. Но, даже учитывая недостатки системы, некоторые из их просчетов очень трудно понять. Магистраты не организовали тщательного осмотра молота, который раньше выявил бы выбитые на нем инициалы, не обратили с самого начала внимания на гостиницу «Грушевое дерево», а это могло бы спасти жизнь Уильямсонам. Они не придали значения найденной в доме Марра стамеске, хотя искали ее владельца, давали на этот счет объявление и не могли не сознавать, что на место преступления ее почти наверняка принес убийца. В «Грушевом дереве» обыск был произведен только через десять дней после смерти главного подозреваемого. Магистраты зря теряли силы и время, допрашивая людей, которых приводили к ним по пустяковым основаниям; не удосужились создать орган – пусть временный и рудиментарный – для должного обмена информацией и координации усилий. Они отвлекали от дела своих людей, без необходимости закрывая подозреваемых в тюрьме, – боялись, раз уж к ним привели человека, отпускать даже тех, кто меньше всего подходил на роль преступника. Но что еще хуже: после того, как был опознан молот, тот факт, что за решеткой сидит человек, который до этого снимал койку у Вермилло и имел доступ к орудию убийства, произвел на них такое сильное впечатление, что они направили всю энергию на доказательство его вины и не заметили более широкой значимости этого опознания. Немедленно организовать тщательный обыск гостиницы «Грушевое дерево», подвергнуть перекрестному допросу всех, кто там проживал или имел доступ к сундучку с инструментами Питерсона, осмотреть одежду и бритвы постояльцев, навести справки об их перемещениях в моменты убийств – вот что требовалось сделать. Но ничего этого магистраты не предприняли. И что печальнее всего – они сочли на первый взгляд очевидное самоубийство Уильямса доказательством его вины. И в своем стремлении успокоить толпу выставили напоказ труп, покрыв позором и объявив убийцей человека, которого не судили и у которого не было возможности оправдаться перед присяжными.
Важно вспомнить, на каких слабых основаниях был первоначально арестован Уильямс. Подозрения возникли из-за того, что в четверг вечером, примерно в семь часов, его скорее всего видели рядом с местом преступления. Что в гостиницу, где снимал койку, он вернулся примерно в двенадцать ночи, когда попросил товарища по комнате, иностранного моряка, погасить свечу. Что он был невысокого роста и хромал. Что был ирландцем. Что до печальных событий нуждался в деньгах, а когда попал в тюрьму, имел при себе много монет.
«Таймс» также утверждала, что у него была банкнота в один фунт. Предварительные улики, пусть даже такие слабые, указывают исключительно на обстоятельства убийства Уильямсонов и Бриджет Хэррингтон. Убийство Марров на этой стадии не рассматривалось. Премьер-министр в палате общин говорил об убийстве Марров как о нераскрытом преступлении. Уильямса признали убийцей Марров лишь в силу того, что его признали убийцей Уильямсонов. Но даже в момент последнего преступления, когда единственный раз видели убийцу, он не был четко опознан как Уильямс. И на время совершения преступления, если верить показаниям мисс Лоуренс – а она сама призналась во враждебных чувствах к подозреваемому, – у Уильямса было некое подобие алиби.
Уильямс не скрывал, что водил дружбу с Уильямсонами, часто заглядывал в «Королевский герб» и был там в известный четверг. Но если посещение «Королевского герба» само по себе вызывает подозрение, удивительно, почему за решеткой не оказалась половина мужского населения округи. Также не имеет большого значения, что Уильямс вернулся домой только после двенадцати. Район славился вечерней жизнью, и лавки и питейные заведения часто не закрывались до полуночи. Рихтер на допросе на второй день Рождества показал, что Уильямс имел привычку поздно ложиться спать. Если на то пошло, факт, что Уильямс вернулся в «Грушевое дерево» после двенадцати, говорит в его пользу. Уильямсонов убили вскоре после одиннадцати, а «Королевский герб» находился от «Грушевого дерева» всего в пяти минутах ходьбы. Если бы Уильямс был виноват, он бы намного раньше оказался дома. У него не было оснований задерживаться – наоборот, имелись веские причины как можно быстрее убраться с улицы и скрыться в своей комнате, прежде чем поднимется тревога и люди кинутся ловить убийцу. «Грушевое дерево» было для него естественным и единственным убежищем.
Объяснение Уильямса, почему он попросил соседа по комнате погасить свечу, похоже на правду, если вспомнить, насколько была велика опасность пожаров в старых домах на берегу Темзы. Не следует забывать, что Уильямс ходил в плавания на судах Ост-Индской компании, которые были сделаны из дерева и, чтобы отбиваться в пути от врагов, имели вооружение. Пожар на деревянном корабле с порохом на борту и минимальными возможностями спасения казался страшнее штормов и нападения неприятеля. Противопожарные правила были суровыми и строго выполнялись. На палубе все свечи гасили в девять вечера, в трюме – в десять. Опыт Уильямса на суше и на море научил его бояться огня. Вид соседа, поздно вечером читающего в кровати со свечой в руке, неизбежно бы вызвал его протест. Если бы Уильямс вернулся в гостиницу в испачканном кровью, изодранном платье и, не исключено, раненный в стычке с Уильямсоном, мужчиной выше и крепче его, было бы намного разумнее не привлекать к себе внимания, а тихонько прокрасться к своей кровати. Тем более что единственный источник света – свеча в руке соседа – не позволял его как следует разглядеть.
Были еще показания, что у него откуда-то взялась банкнота достоинством в фунт и монеты помельче. Миссис Вермилло свидетельствовала, что деньги, которые Уильямс отдал на хранение ее мужу, до конца не израсходованы. Уильямс, безусловно, нуждался в деньгах. Иначе для чего бы он стал закладывать свою обувь? Но эта ситуация для него, как для любого моряка, была совершенно не новой. Он вернулся из плавания богатым, но вскоре стал бедным. Если единственным решением в этом затруднительном положении были для него убийство и грабеж, непонятно, почему он раньше, когда возвращался на берег, не прибегал к такому средству. Никакие свидетельства не подтверждают связи между убийством Уильямсонов и фактом, что подозреваемому не хватало средств. Предположение, что он украл и продал часы Уильямсона, не выдерживает критики. Трудно представить, чтобы покупатель, узнав о случившемся, не сообщил властям о своем приобретении. Была ли банкнота достоинством в фунт украдена в «Королевском гербе»? Если так, на ней бы наверняка остались пятна крови. Вероятнее, что деньги у Уильямса появились после того, как он заложил обувь. Арестовывавшие его полицейские не проверили дат на закладных квитанциях, однако то, что они оказались при Уильямсе, – свидетельство в пользу его невиновности. Уильямс был тщеславен, особенно трепетно относился к своей внешности. И если бы благодаря нападению на Уильямсонов разбогател, скорее всего первым делом выкупил бы свои башмаки.
Уильямса всего раз попросили доказать его алиби. Он сообщил, что после того, как ушел из «Королевского герба», советовался с медиком в Шэдуэлле по поводу раны в ноге, а затем отправился к лекарке по соседству в надежде, что она меньше возьмет за лечение. Остаток вечера он с какими-то девицами шатался по питейным заведениям в западной части Вапинга. Его не спросили имен врача и лекарки, возможно, потому, что он был у них слишком рано, чтобы они могли обеспечить ему алиби. Но имеются некоторые подтверждения его рассказа. И Джон Фицпатрик, и мисс Лоуренс свидетельствовали, что в 23.15 они видели, как Уильямс с Корнелиусом Хартом пили в «Корабле и королевском дубе», что обеспечивало алиби обоим мужчинам. А Джон Кобет сказал, что Уильямс был с Эблассом в заведении мистера Ли. Но ни один из свидетелей, разве что кроме мисс Лоуренс, особого доверия не вызывал. Однако поскольку есть свидетельства местонахождения Уильямса вечером в четверг, 19 декабря, это подтверждает его версию о посещении разных пабов.
Еще утверждалось, что он сбрил свои приметные баки – будто бы решил таким способом замаскироваться. Однако непонятно, с какой целью, поскольку лишь одна Сьюзан Пичи описала мужчину с баками. Если Уильямс и на самом деле беспокоился по этому поводу, то не стал бы сбривать их сразу после преступления, вызывая пересуды и подозрения. Ведь нашлось бы много знакомых, которые подтвердили бы, что он обычно носил баки. В то время неразговорчивый Рихтер не нашел заметной разницы во внешности Уильямса после убийства. Возможно, решение подозреваемого постричься и привести в порядок бороду было обычным и невинным делом. В тюрьме «Колдбат-Филдс» он явно брился, поскольку сделанный после его смерти Лоуренсом рисунок изображает его без бороды. Также естественен его грубый ответ «знаю», когда в комнату ворвался Хэррисон с криком: «Убийство!» К этому времени весь дом уже, должно быть, гудел, обсуждая новость, и сам Хэррисон признал, что Уильямс мог услышать, как он говорил о волнующих событиях с миссис Вермилло. Виновный, наоборот, наверняка попытался бы разыграть ужас, изумление и потрясение.
С момента первого допроса предубеждения против Уильямса продолжали крепнуть, а магистраты ничего не предприняли, чтобы их обуздать. Давая показания, Хэррисон открыто заявил, что в душе всегда недолюбливал подозреваемого и искал случая свидетельствовать против него. Другие, не давая волю языку и не признаваясь так откровенно в своей предвзятости, тем не менее не отказывали себе в удовольствии быть пристрастными в суждениях. Так, миссис Орр с дочерью считали Уильямса приятным молодым человеком и никогда бы не подумали, что он способен ограбить или убить. Она предоставила найденную под их окном стамеску как еще одно свидетельство его злонамеренности. Хозяин «Черной лошади» мистер Ли вспомнил, как Уильямс пристал к его жене и, прижавшись, стал похлопывать ее по карманам, словно проверяя, сколько у нее там денег, а однажды, распоясавшись, осмелился выдвинуть ящик его кассы и запустить в него руку. Ли наивно добавил, что всерьез не задумывался об этом случае, пока не узнал, что Уильямс арестован. Рихтер первым завел разговор о пророчестве капитана Хатчинсона Уильямсу, что того повесят, когда он сойдет на берег. Впоследствии капитан подтвердил эти слова, но был весьма озадачен, когда выяснилось, что их надо как-то обосновать. Он стал оправдываться, говорил, что матрос на борту подчиняется строгой дисциплине и у него не много шансов совершить проступок. И припомнил всего один случай, когда Уильямс повел себя дурно – назвавшись помощником капитана «Роксбургского замка», взял взаймы немного денег. Скажем прямо: простительный грех для такого монстра, как «Мясник с Рэтклифф-хайуэй». Характерное для Уильямса самомнение, заставившее его представиться офицером, и большие притязания в сочетании со вспыльчивым характером, видимо, делали его независимым членом команды капитана Хатчинсона. Но на поверку предчувствие капитана о конце жизненного пути Уильямса оказалось скорее вспышкой раздражения, чем пугающим предсказанием.
О ранней молодости Уильямса ничего не известно, но после того, как он умер, появилось много догадок, как и следовало ожидать, порочащих его. Вот что утверждает «Справочник Ньюгейтской тюрьмы»:
«Распространилось мнение, что его настоящая фамилия Мерфи, но он изменил ее на Уильямс, чтобы его не уличили в ранее совершенных преступлениях. О его ранней молодости определенно не известно ничего или почти ничего. Пребывал ли он на родине во время печальных событий 1798 года, можно только гадать, но естественно предположить, что монстр, способный впоследствии совершить такие злодеяния, должен был до этого утратить врожденный страх перед кровопролитием – замечательную составляющую человеческой морали. Не исключено, что именно на страшных дорогах бунта он впервые замарал руки в крови ближних. И среди полуночных сцен убийств в нашей несчастной стране его греховная душа потеряла всякую способность к угрызениям совести и раскаянию».
Даже если правда, что Уильямс родился в Ирландии, во время восстания 1798 года ему было четырнадцать лет.
Тем не менее всеобщий настрой того времени был таков: Рэтклиффским монстром должен быть ирландец. Ирландское меньшинство в Ист-Энде не любили, презирали и боялись. Ирландцы были постоянным источником возмущения законопослушных граждан. И поскольку Уильямс не был португальцем, его следовало зачислить в ирландцы. Снова обошлись без доказательств. Циркулировали одни косвенные намеки – вопиющий пример расизма и антикатолицизма – настрой, не имевший никакого отношения к совершенным преступлениям. Шеридан попытался развеять в палате общин миф, а 12 января 1812 года на эту тему в «Икзэминэре» под псевдонимом Джулий Хиберний высказался анонимный журналист и, раскритиковав голословные выпады против ирландцев, предпринял попытку оспорить показания пресловутого капрала гвардии.
«Держать ирландцев в невежестве и дикости у себя дома и порочить на всю Европу – эту карту разыгрывает каждый последующий главный правитель нашей страны… Поэтому неудивительна немедленно предпринятая попытка внушить общественности, что страшные убийства на Рэтклифф-хайуэй совершили ирландцы. Честнейшего капрала, нашедшего письмо мистеру Никому в Никуда от его закадычного друга Патрика Махони, несколько лет назад за такую службу Ирландии, несомненно, произвели бы в звание полковника. Главные люди нашей страны не оставили бы без внимания этот изобилующий изобретательностью и остроумием ценнейший образчик криминальной переписки…
На прошлой неделе “Морнинг кроникл” присовокупила новую часть к найденному честнейшим капралом письму ирландца Пэдди Махони. Параграф, который я имею в виду, представляет, кроме достойных внимания склонности к выдумке и примера патриотических устремлений, еще массу мелких подробностей и подтверждает выгоду от замены фамилии Мэрфи на Махони. По этому поводу единственно замечу, что текст подан в еще более сомнительной форме, чем так уверенно произнесенные под присягой показания капрала. Во время следствия никто не утверждал, что Уильямс скрывается под другой фамилией или что он ирландец. Сам он назвался шотландцем. Несколько газет распространили слух о его ирландском происхождении, но это скорее всего лукавый прием в духе жонглирования фамилиями Мэрфи-Махони и служит той же цели. Не буду утверждать, что в Ирландии, как и в Англии, время от времени не рождаются злодеи. Но пока статья в “Кроникл” не подтверждена представленными публике доказательствами, я, как и другие ирландские читатели, оставляю за собой право считать ее фальшивкой. И без всякого упрека Шотландии, стране, которую я уважаю, буду продолжать думать, что убийца – шотландец и его настоящее имя Уильямс».
Но кампания клеветы, инсинуаций и поношений продолжалась. «Таймс» прибегла к сравнению двух моряков – Марра и Уильямса. Марр – благоразумный, спокойный, старательный, предупредительный. Уильямс – ленивый, выпивоха, беспутный, задира. Приятный, с открытыми манерами молодой человек, которого с готовностью принимали в доме миссис Орр, как бы поздно он ни явился. Который нянчился с ее ребенком и подтрунивал над дочерью. Молодой человек, которого миссис Уильямсон трепала по щеке и приветствовала как друга. Он оказался монстром, скрывающим под благовидной внешностью и располагающими манерами ненасытную жажду крови. Изображенное на рисунке Лоуренса красивое, чувственное лицо явно осложняло задачу хулителей Уильямса. Лицо отнюдь не волевое, но никто бы не сказал, что оно носило отпечаток крайней порочности. Однако у Де Куинси есть этому объяснение:
«Дама, видевшая Уильямса во время следствия (вероятно, в помещении речной полиции Темзы), заверила меня, что у него были волосы необычно яркого цвета – сочно-желтые, где-то между лимоном и апельсином. Уильямс бывал в Индии, главным образом в Бенгалии и Мадрасе. Но также на Инде. Теперь хорошо известно, что в Пенджабе представители высшей касты часто красят своих лошадей – в красный, синий, зеленый, фиолетовый цвета. Мне пришло в голову: возможно, у Уильямса были причины, вынудившие его изменить наружность, и он, воспользовавшись опытом из жизни, перекрасил волосы, и их цвет стал неестественным. В остальном внешность Уильямса была заурядной, а черты лица, судя по купленной мною в Лондоне его восковой маске, самыми плебейскими. Но поражал оттенок кожи: при бешеном характере лицо было постоянно бескровным. “Можно вообразить, – говорил мой информатор, – что в его жилах течет не красная живая кровь, которая, когда человек взбешен, ему стыдно или он в горе, бросается в лицо, и на щеках вспыхивает румянец, но зеленая живица, исторгнутая откуда угодно, но только не из человеческого сердца”. Его глаза как будто застыли и остекленели, и весь их свет пролился на притаившуюся вдали одну из его жертв. Наружность Уильямса могла показаться отталкивающей, но, с другой стороны, есть противоположные показания многих очевидцев, как и молчаливое свидетельство фактов, что вкрадчивые, приторные манеры сглаживали впечатление от мертвенно-бледного лица, и это покоряло молодых, неопытных женщин, которые относились к нему с симпатией».
Молодые женщины были на редкость наивными и неопытными, если их привлекали такие отталкивающие черты, как мертвенно-бескровное лицо, остекленевший взгляд и волосы, напоминавшие выкрашенных лошадей индусов из высшей касты.
Не было свидетельств, которые подтверждали бы, что хоть одно из трех орудий убийства, выставленных напоказ на похоронной повозке Уильямса, принадлежало ему. Два из них – молот и одна из стамесок – были взяты из «Грушевого дерева», где он проживал. Но кроме него, там жили еще по крайней мере четыре моряка, а многие другие свободно заходили в паб. Рихтер, Катперсон и Хэррисон, все они знали, где Джон Питерсон хранил свои инструменты. Харт был завсегдатаем заведения. Мистер Вермилло колол молотом дрова, а его племянники играли с ним, подолгу развлекаясь, пока мать занималась стиркой. В семье Вермилло были своеобразные представления о том, что такое держать вещи в целости и сохранности, поэтому любой, кто проживал в «Грушевом дереве» или приходил туда, мог свободно воспользоваться инструментами Питерсона. Очень важно показание маленького сына миссис Райс Уильяма, который сказал, что молот пропал примерно месяц назад, то есть за неделю до убийства Марров. Мальчик мог, конечно, ошибаться, восприятие хода времени у детей не такое точное, как их память о материальных объектах. Но для детей миссис Райс молот был любимой игрушкой – ведь маловероятно, чтобы им покупали более подходящие, – и им его недоставало. Вряд ли Уильям был неточен в своих показаниях. А коли так, если Уильямс взял молот, где он его прятал? Ведь это не тот предмет, чтобы положить его под кровать или в матросский сундучок. И если он планировал убийство, зачем потребовалось красть молот? Уильямс, как все постояльцы гостиницы, знал, где находятся инструменты Питерсона. Мог бы взять молот, когда тот ему потребуется, и не устраивать себе трудностей, пытаясь заранее спрятать. Факт, что молот пропал за неделю до того, как им воспользовались, свидетельствует об одном: укравший его имел доступ к инструментам Питерсона или у него был приятель в «Грушевом дереве», но сам он в гостинице не проживал. Еще это говорит о том, что первоначально молот и стамеску могли взять для других целей, а не в качестве орудий преступления.
Теперь подходим к загадочному рассказу о позднем визите Уильямса к миссис Орр в субботу перед убийством Марров. Сколько ни пытайся объяснить этот случай, он с любой точки зрения кажется совершенно непонятным. Будь Уильямс виновен или невиновен – в нем нет смысла. Мы не можем сомневаться в правдивости рассказа миссис Орр. Проблема в том, как интерпретировать факты. Магистраты оценили их по тому, что лежало на поверхности. Миссис Орр услышала, как Уильямс пытается вломиться в дом. Когда его пригласили войти, у него не осталось иного выхода, как бросить компрометирующее орудие на улице под окном. Болтая с пожилой женщиной, он явно интересовался расположением дома, спрашивал о соседских участках. Видимо, строил планы либо ограбить саму миссис Орр и сбежать, либо воспользоваться ее территорией, чтобы забраться туда, где больше возможностей поживиться. Приход сторожа вызвал в нем взрыв сильного беспричинного гнева, и он попытался помешать миссис Орр его впустить. Но когда женщина все-таки открыла дверь, он выскользнул на улицу подобрать стамеску, но опоздал – сторож ее уже обнаружил. В своих показаниях миссис Орр придерживалась официальной точки зрения: стамеска – очередное подтверждение вины Уильямса. И за то, что принесла улику, она была подобающим образом вознаграждена.
Однако такая трактовка не имеет смысла. Зачем Уильямсу ломиться в дом миссис Орр? Он там был известен и нравился хозяйке. Стоило только постучать в дверь, и она бы его впустила. Так именно и произошло. Конечно, если бы он потрясал стамеской, она бы, наверное, не открыла даже милейшему, умеющему к себе расположить Уильямсу. Но разве спрятать такую вещь – непреодолимая проблема? Мог бы засунуть на пороге в рукав или за пазуху. А когда дверь за ним захлопнется и они останутся с жертвой наедине, отпадет необходимость прятать оружие. А если бы миссис Орр оказалась не одна? В этом случае было бы еще опаснее ломиться в дверь и пугать честную компанию. Разумнее просто постучать, притворившись, что явился с обычным визитом. В конце концов, если бы эта компания по числу людей или их силе оказалась опасной для его предприятия, можно просто извиниться и уйти.
Если Уильямс пришел в дом к миссис Орр как убийца, почему он все-таки не убил? Внутрь он проник и остался с жертвой наедине. Если бы под рукой не оказалось подходящего оружия или ему для верности и уверенности непременно требовалось то, какое он выбрал для данного дела, – проблема тоже решаемая. Попросил бы прощения и вышел, сказав, например, что решил сходить им обоим за пивом, подобрал бы стамеску и опять постучал в дверь. Но Уильямс не предложил сходить за пивом, а совершил нечто совершенно негалантное: стал настаивать, чтобы за пивом пошла предполагаемая жертва, и тем самым рисковал, что она обнаружит стамеску. Вряд ли он вознамерился ее отослать, чтобы обворовать. Миссис Орр не заявляла, что у нее что-то пропало.
Характерно, что в тот момент сторож ничего не заподозрил и, отдав стамеску миссис Орр, удалился. Теперь Уильямс оказался наедине с жертвой и при оружии. Что его остановило? Единственное разумное объяснение: сторож мог показать, что видел его в этом доме, и опознать орудие убийства. В этом по крайней мере есть смысл. Но нет никакого смысла в том, в чем пытается нас уверить один из авторов, писавших об этих убийствах. Он утверждает, что Уильямсу осталось только в бессильной злобе непринужденно болтать с миссис Орр, потому что жертва завладела оружием и была настолько неучтива, что отказалась его отдать.
Вероятно, давая показания, миссис Орр сказала правду: они говорили о ее доме и окружающих его территориях. Но не исключено, что она неправильно истолковала значение того, что было обычной непринужденной беседой. Зачем бы Уильямсу понадобилось задавать эти подозрительные вопросы? За три года он не в первый раз останавливался в «Грушевом дереве», возвращался сюда после каждого плавания. Эта гостиница буквально примыкала к задворкам дома миссис Орр. Уильямсу стоило только выглянуть из окна своей комнаты, чтобы понять, что с чем граничило. В доме миссис Орр он оказался не впервые – дом был ему хорошо известен. И к тому же ничем не отличался от других скромных жилищ в округе. Показалось подозрительным, что Уильямс не давал хозяйке впускать сторожа, но это вполне естественно. У него не было оснований любить сторожей. Не этот ли самый человек прервал его развлечение, когда он плясал с товарищами в «Грушевом дереве» и ему пришлось угощать музыкантов в баре?
Если вдуматься в факты, объяснение приходит само. Миссис Орр услышала шум, словно кто-то ломится в дом. После продолжавшегося некоторое время разговора вошел Уильямс. Отнюдь не исключено, что стамеску оставил другой человек, который видел, как Уильямс скрылся внутри, а сторож ее нашел, потому что этот неизвестный хотел, чтобы он ее нашел.
Но самое удивительное происшествие в этом деле – находка складного ножа. Похоже, все, что с этим связано, – сплошная неправда. Хэррисон утверждал, будто впервые узнал о ноже, когда Уильямс предложил залезть к нему в карман за позаимствованным у Хэррисона носовым платком. Эта история подозрительным образом перекликается с сюжетом о взятых Уильямсом чулках, которые, как утверждалось, он стирал после убийства Уильямсонов. Не слишком ли часто этот хоть и живущий в ночлежке, но привередливый молодой человек не гнушался пользоваться личными вещами соседей по комнате? Но если история с платком не выдумка, странно, что Уильямс предложил Хэррисону, не числящемуся в его друзьях, залезть к нему в карман, особенно если там лежал нож, купленный недавно специально для убийства. Однако нож мог оказаться там случайно, быть невинной покупкой. Наверное, Уильямс его открыл, демонстрируя Хэррисону красоту лезвия. Кто-то из них двоих должен был открыть этот складной нож, иначе откуда стало известно о шестидюймовом лезвии, достаточно прочном и остром, чтобы располосовать до позвоночника три не тоненьких шеи? Такой не станешь хранить открытым в кармане – он бы измочалил всю подкладку и повредил пальцы полезшего за платком Хэррисона. Так что Уильямс, рассказывая Харту о своем приобретении, должно быть, показал лезвие. Это был изящный нож с рукояткой из слоновой кости – достойная щеголя вещица. Уильямс, наверное, гордился своим ножом. Странно, что в «Грушевом дереве» больше никто не видел его завидной покупки.
Но если до этого момента историю можно назвать странной, то утверждение Хэррисона, что он раньше не упомянул о ноже, поскольку это не пришло ему в голову, не поддается никаким объяснениям. И это говорит человек, с самого начала подозревавший Уильямса, человек, по ночам подкрадывавшийся к его кровати в надежде расслышать слетающие с губ компрометирующие слова, пока Уильямс беспокойно вертелся в постели или мурлыкал фразы из пьяных песен. Именно Хэррисон бегал к миссис Вермилло (а не в полицию), если удавалось узнать что-то порочащее Уильямса. Он бы сразу ухватился за такую находку. Кстати, сам это и признавал – говорил, что обыскивал морской сундучок подозреваемого, заглядывал во все углы «Грушевого дерева». Почему же он забыл сказать об этом магистратам, хотя нагружал их гораздо менее важной информацией? Его усердные поиски ничего не дали, несмотря на то что он жил в гостинице и имел возможность тратить на них все свободное время. Мест, где можно спрятать нож, не так уж много. Удивительно, что неутомимый Хэррисон пропустил такое очевидное, как дыра в чулане.
Итак, нож нашли. Интересно было бы узнать, кто именно проводил поиски. И какую роль в этих поисках играл Хэррисон – если вообще играл. Нож обнаружили, как и следовало ожидать, со следами крови. Но являлся ли он орудием убийства? «Таймс» в этом нисколько не сомневается – статья в газете отличается логикой и выводами, характерными для всего расследования этого дела. «Теперь ясно, что кровавые преступления были совершены при помощи ножа, тем более что Уильямс не имел своей бритвы и бриться ходил к брадобрею. И в гостинице, где он проживал, бритвы ни у кого не пропадало».
Однако осматривавший трупы врач Уолтер Солтер категорически заявлял, что раны нанесены при помощи именно бритвы. «Ни один другой инструмент не обладает такой остротой, чтобы проникнуть на большую глубину, не вызвав разрывов тканей, которые в данном случае не наблюдаются». Но у Уильямса не было бритвы, зато был нож, так что можно сделать вывод: хирург ошибается.
Де Куинси тоже не сомневается, что орудием убийства послужил нож. Его замечания по этому поводу настолько неточны, что остается только подписаться под мнением У. Ругхэда, который говорит: «Де Куинси, к своему счастью, не отягощен крохоборским знанием дат, имен и других мелочных фактиков, равно как и утомительной и ненужной точностью памяти».

 

Теперь стало известно, что Уильямс незадолго до событий где-то позаимствовал большой складной нож особенной конструкции. А затем из кучи мусора и тряпья извлекли жилет, и весь дом готов был поклясться – Уильямс его носил. В этом жилете, с запекшейся на подкладке кармана кровью, и нашли нож. В таверне все хорошо знали, что Уильямс имел обыкновение носить скрипучие ботинки и коричневый сюртук на шелковой подкладке. Больше аргументов не потребовалось. Уильямса немедленно арестовали и коротко допросили. Отпустили. Это случилось в пятницу. Утром в воскресенье (то есть через две недели после убийства Марров) его снова забрали. Косвенные улики были подавляющими. Он выслушал их, но почти ничего не ответил. В итоге его решили судить и рассмотреть дело во время следующих сессий. Нечего говорить, что по дороге в тюрьму его сопровождала разъяренная толпа, и при других обстоятельствах трудно было бы рассчитывать на возможность избежать коллективной мести. Но в данном случае ему дали сильную охрану, и он благополучно добрался до места заключения.
Если орудием убийства послужил складной нож, возникает вопрос: когда его спрятали в той подходящей дырочке в чулане? Помещен ли он туда сразу после убийства Марров, еще мокрый от крови ребенка, чтобы ждать момента, когда потребуется вновь – резать глотки Уильямсонам? Ведь он уже доказал свое отличное качество. Однако если бы нож оставили на двенадцать дней не вычищенным, он бы уже не вонзился с такой легкостью в крепкие шеи жертв. Может быть, в первом случае пользовались другим ножом? Тогда куда он подевался? Если Уильямс бросил его в Темзу, почему не поступил таким же образом со вторым ножом? Можно ли поверить, чтобы он, забрызганный кровью, иначе и быть не могло, шарил в гостинице в полуночной тьме, выискивая место, куда бы спрятать орудие убийства? Он не мог быть уверенным, что хозяйка «Грушевого дерева» или другие постояльцы не заметят, как он пробирается обратно в комнату. И почему на ноже должна быть кровь? Естественным действием было бы вытереть лезвие хотя бы об одежду жертв, чтобы позже, когда представится возможность, проверить, не осталось ли на нем компрометирующих следов, и как следует вымыть. В воде нехватки не было – в нескольких ярдах от «Грушевого дерева» протекала Темза. Убийца мог либо бросить нож в реку и таким способом раз и навсегда избавиться от улики, либо, если он им слишком дорожил и не мог расстаться или планировал использовать в будущем, – хотя бы вычистить. До того времени, когда эксперты научатся обнаруживать и научно доказывать такие вещи, как наличие микроскопических следов человеческой крови в механизме ножа, оставалось почти сто лет. Быстро ополоснул нож в реке и избавился бы от опасности. Далее. Ботинки Уильямса фигурировали в расследовании. Но нигде не зарегистрировано, что они были подбиты гвоздями, следовательно, связь между Уильямсом и следами на заднем дворе «Королевского герба» не была установлена. Ботинки вымыли, и этот факт воспринимался с явным подозрением. Но неужели, если преступник удосужился вымыть обувь, он оставил бы против себя такую серьезную улику – кровь на орудии убийства? Прятать нож неотмытым от крови жертв в набитом постояльцами доме, где шагу не ступить незамеченным и где он сам жил, – так мог поступить только безумец.
Описание находки ножа в «Таймс» сразу вызывает подозрение у современного читателя. Как и у читателя того времени. Было бы странным, если бы Аарон Грэм принял все за чистую монету. И вот 20 января в газете появляется важная заметка:
«В субботу мистер Грэм персонально допросил полицейского из Шэдуэлла, обнаружившего нож и куртку покойного Уильямса. Показания дал также хозяин паба “Герцог Кентский”».
Следовательно, пошли разговоры. Владельца паба обычно вызывают на допрос, если он слышал в своем заведении какие-то пересуды по интересующему следствие делу. У кого-то из любителей выпить появились деньги, и он распустил язык. Возможно, полицейскому из Шэдуэлла удалось убедить Грэма, что попусту расхвастался пьяный болтун. Таких по барам немало. А если его слова – правда? В таком случае вывод будет неприятным, весьма неприятным. Больше о подозрениях Аарона Грэма мы не слышали.
Роль парусных дел мастера Джона Хэррисона в этой загадочной истории трудно определить. На первый взгляд он сообщник убийцы, которому поручено фабриковать улики против Уильямса и уводить полицейское расследование от реального преступника. Он прекрасно справился с заданием и, похоже, получал от работы удовольствие, к тому же бывшие товарищи по плаванию испытывали друг к другу неприятие и даже вражду. Но также вероятно, что Хэррисон сам жертва обмана – доверчивый и честный простофиля. Сам немедленно бросившийся к магистратам с уликой, которую ему умело подсунули. Однако в это трудно поверить. Чтобы проделать нечто подобное, убийца должен был обладать известной утонченностью, что не вяжется со звериной жестокостью его преступлений. И еще один момент. Хэррисон описал складной нож до того, как его нашли. Если не принимать нож в качестве реальной улики, трудно поверить в честность Хэррисона. Не исключено, что он по-настоящему верил в виновность Уильямса и решил – или его к этому подтолкнули – сфабриковать необходимую магистратам улику, надеясь на щедрое вознаграждение. Знаменательно, что после обнаружения ножа «Таймс» обратила внимание на рвение Хэррисона и убеждала власти должным образом это отметить. В результате он получил тридцать фунтов, одну из самых высоких наград.
Не менее загадочно, чем находка куртки и ножа, утверждение о запекшейся крови во внутреннем кармане этой куртки. Ее не показали «господину химику», чтобы тот высказал мнение, но даже если оставить в стороне прежний скептицизм магистратов, исследование вряд ли дало что-то интересное. Кровь могла принадлежать животному. В Шэдуэлле было много боен и с лихвой хватало бродячих собак и кошек, но ученые лишь в начале ХХ века научились отличать кровь человека от крови других существ. Испачканный кровью карман был немедленно засчитан в качестве очередного доказательства вины Уильямса, хотя одежда совершившего подобное убийство человека была бы не просто измазана, а залита кровью, особенно на груди и обшлагах. В данном же случае и грудь, и обшлага синей куртки оказались чистыми, и только один внутренний карман был заскорузлым от засохшей крови. Сохранить грудь и рукава куртки в чистоте можно было лишь под верхним платьем. Кровь на кармане напомнила (как, безусловно, и задумывалось) рассказ Тернера, который сообщил, что убийца ограбил миссис Уильямсон, а затем что-то положил во внутренний карман. Однако высокий мужчина в шерстяном плаще, которого видел Тернер, был не Уильямсом. Крепкий человек в шерстяном плаще, который затаился, подстерегая жертву в коридоре «Королевского герба», не был Уильямсом – того оба мужчины хорошо знали и не могли обознаться. Факты неоспоримы: если убийца действовал в одиночку, это был не Уильямс. И если синяя куртка была на том, кто, как засвидетельствовал Тернер, грабил миссис Уильямсон, она была не на Уильямсе. Если отмести показания Хэррисона о находке куртки и опознание им складного ножа как по существу неправдоподобные, призванные взвалить еще большую вину на мертвеца, то скрытый смысл очевиден.
Итак, ни одно из орудий убийств свидетели не опознали как принадлежащее Уильямсу и не видели, чтобы он ими владел, значит, и улика в виде пятен крови на другой одежде (которой оказалось вдоволь) – также только косвенная и нерешающая. Убийства совершались с невероятной жестокостью и кровожадностью, и преступник, особенно после стычки с Уильямсоном, отчаянно боровшимся за жизнь, был бы с ног до головы залит кровью. Однако всего один предмет одежды с пятнами крови был опознан как принадлежащий Уильямсу, и тот по неподтвержденным показаниям прачки, которая вполне могла принять одну рубашку за другую. Миссис Райс свидетельствовала, что после убийства Марра стирала испачканную кровью рубашку. Пятна крови были у ворота и на груди, и в то время это не вызвало у нее подозрений. Чулки, как утверждалось, позаимствованные у Катперсона, имели всего два пятна крови у верхнего края. Когда Катперсон предъявил свои права на чулки, Уильямс повел себя вполне разумно, как человек невиновный. Выстирал и после непродолжительного спора по поводу того, кто является их хозяином, вернул. Вряд ли он бы настаивал, что окровавленные чулки принадлежат ему, если бы недавно ходил в них убивать. Но чулки, конечно, не так важны, как только что выстиранные и еще сырые штаны, найденные под кроватью неразговорчивого, не желающего отвечать на вопросы свидетеля Рихтера. Синие матросские штаны, обнаруженные в уборной «Грушевого дерева», могли принадлежать, а могли и не принадлежать одному из убийц. Тот факт, что их бросили в выгребную яму, предполагает, что они связаны с неким кровавым преступлением. Однако миссис Вермилло не сомневалась: модник Уильямс не стал бы носить такие штаны, особенно в доме, и даже Хэррисон не сделал попытки оспорить ее слова. Сильно окровавленные предметы одежды, которые будто бы заметили на середине Рэтклифф-хайуэй следовавшие на Пенн-стрит квакеры, так и не обнаружились. Таким образом, остается единственная улика – слегка забрызганная кровью рубашка. Но если принять ее за доказательство вины Уильямса, как быть с синей курткой? Вряд ли она осталась бы чистой, тогда как рубашка, которую носили под ней, была в крови. Профессор Симпсон высказывает мнение, что после многократных ударов кровь главным образом попала бы нападающему на лицо, плечи, руки и кисти. Когда удар наносят по уже кровоточащей ране, кровь и мозговое вещество разлетаются на много футов в стороны. Невероятно, чтобы у Уильямса или кого-то другого, одетого в синюю куртку во время убийства, был измазан только внутренний карман.
Но если Уильямс невиновен, зачем ему было совершать самоубийство? Можно привести три возможные причины. После того как был опознан молот, арестованный посчитал, что улики против него настолько серьезны и предубеждения местных жителей так сильны, что ему не избежать виселицы или самосуда. Остается выбор: либо казнь на глазах неистовой, враждебной толпы, либо более гуманная смерть от собственной руки. Возможно, он обладал натурой, подверженной внезапным, бессознательным приступам отчаяния, и в предрассветные часы, один, без друзей ощутил неодолимое желание положить конец своей неудачной, а теперь и вовсе исковерканной жизни. Уильямс был явно человеком, подверженным переменам настроений, нервным, с неустойчивым характером. И наконец, не исключено, что был виноват, хотя сам не убивал, но поставлял преступникам информацию, и теперь его замучили угрызения совести.
Все эти три объяснения за гранью здравого смысла. Уж слишком рано Уильямс отказался от надежды. Его даже не предали суду, и оставался хороший шанс, что ему удастся убедить присяжных в своей невиновности, что найдется человек, который подтвердит его алиби или будет арестован истинный убийца. Самоубийство совершают тогда, когда угасают все разумные надежды. Также трудно представить, чтобы Уильямс поддался отчаянию. С надзирателем и другими арестантами он вел себя вполне непринужденно. Ни в один из моментов заключения его не вспоминали ни подавленным, ни потерявшим надежду. Не верится, что он убил себя, мучимый угрызениями совести, если только не был активным участником убийств. Если у него были подозрения относительно того, кто настоящий преступник, или он, допустим, непреднамеренно стал его пособником, ему стоило выступить на суде в роли обвиняемого, обличающего своих сообщников, и его почти наверняка бы отпустили.
Преступнику было чрезвычайно важно, чтобы Уильямс умер, не важно, был ли он его вольным или невольным соучастником или нет. Если Уильямс был виновен, сомнительно, чтобы он пошел на казнь, не исповедавшись и не рассказав, кто были его сообщники. Добиться признательной исповеди – на это нацелил бы все свое приобретенное на практике умение доктор Форд. Тюремный священник грозил бы вечным адским огнем тому, кто упрямо упорствовал в грехе, и манил бы надеждой кающегося. А как лучше продемонстрировать раскаяние, если не посредством достойной, исчерпывающей исповеди? У заключенного есть серьезный мотив молчать лишь в том случае, если он на самом деле невиновен. Стал бы Уильямс, рискуя своей бессмертной душой, упорствовать только ради того, чтобы лишить священника удовольствия от исповеди? Или решил бы пожертвовать спасением бессмертной души, чтобы покрыть сообщников? Непохоже, чтобы он был способен на такую жертву. У него не было близких друзей, а в отвратительных, жестоких преступлениях не чувствовалось ни капли благородства. Можно не сомневаться: если бы Уильямс был виновен и его приговорили бы к казни, он бы заговорил. Кому-то было чрезвычайно важно этого не допустить.
Смерть заключенного играла на руку убийце и в том случае, если Уильямс был невиновен. Его еще не судили, а улики против него были косвенными и сомнительными. В любой момент могла явиться какая-нибудь девица из Уэст-Энда и обеспечить ему алиби. Или могло открыться что-то новое. А коль скоро Уильямс умер и принял смерть от собственной руки, полиция умерит пыл, напуганный люд будет доволен и посчитает самоубийство подозреваемого доказательством его вины. Жестокий, безжалостный человек, уже покончивший с семерыми людьми, не остановился бы перед еще одним, последним и вынужденным убийством. До жертвы несложно добраться – Уильямс заперт и беззащитен. Тюремщику платят мало, и его нетрудно подкупить. Надзиратель получал гинею в неделю, и подкупы распространились настолько широко, что считались чуть ли не привилегией профессии. Существовал по крайней мере один человек, который мог почувствовать себя в безопасности, если бы Уильямс умер, и умер, как можно быстрее.
Самоубийство Уильямса было настолько на руку его сообщникам (если таковые имелись) и настолько неожиданным, что непременно должны были появиться комментарии. Магистраты и общественность предпочитали принять событие за чистую монету и поверить, что арестант сам наложил на себя руки. Но 30 декабря в «Таймс» появилась заметка, в которой пусть не открыто, но явно намекалось, что Уильямс погиб не от своей руки и его самоубийство удивительнее, чем кажется на первый взгляд:
«Самоубийство презренного Уильямса – событие, о котором приходится сожалеть. Если он убийца или один из убийц, чрезвычайно печально, что этот акт отчаяния лишил общественное правосудие возможности доказать его вину и в соответствии с законами страны назначить наказание, достойное столь жестоких преступлений. Его смерть неприятна и с другой точки зрения. Возможно – надеемся, только возможно, – покончив с собой, он решил избежать публичной казни. И если не обнаружится новых следов, покрыл соучастника или соучастников своих кровавых дел, которых не удается найти. Нет сомнений, что магистраты и жители района, где произошли чудовищные преступления, предпримут все усилия, чтобы получить как можно больше информации. Но на фоне ужаса, вызванного отвратительными зверствами, даже самые толковые могут упустить какие-то из деталей. Надеемся, что будет с должным усердием организован обыск жилищ всех хоть сколько-нибудь знакомых с самоубийцей, а также подозреваемых или тех, кто может попасть под подозрение. Деятельность такого рода тем более необходима, поскольку, если не удастся назвать виновного, будут унижены и британская полиция, и британский закон.
Много упреков было высказано в адрес начальника тюрьмы “Колдбат Филдс” Аткинса, хотя, по нашему мнению, на это недостаточно оснований. Из-за плохого здоровья врачи не позволили ему присутствовать на дознании. Что же до содержания в заключении Уильямса, магистраты пожелали, чтобы он находился один, и в ожидании дальнейших следственных действий его поместили в одиночную камеру. В той же тюрьме находились еще трое подозреваемых по данному делу. Железная перекладина идет по потолку во всех камерах и служит для того, чтобы заключенные вешали на нее одежду и постель, когда моют пол. Безосновательно утверждалось, что Уильямсу отказали в пере и чернилах и тем самым помешали исповедаться. Как нам известно, ему, наоборот, предлагалось приходить в управление тюрьмы и писать все, что вздумается. После первого дня заключения Уильямс ни перо, ни чернила, ни бумагу не просил».
По какой причине критиковали начальника тюрьмы? Вероятно, потому, что в подведомственной ему тюрьме важный заключенный имел возможность совершить самоубийство. Вполне законная критика, и странно, что журналист из «Таймс» пытался обелить незадачливого Аткинса. Можно сделать вывод: упреки относились к чему-то более серьезному, чем простая халатность, благодаря которой повесился Уильямс. В заметке содержится намек о некоей странности в обстоятельствах смерти подозреваемого, что порождает слухи и тревогу. Журналист особо восстает против распространившихся в то время пересудов, будто Уильямс, перед тем как умереть, просил перо, чернила и бумагу. Мол, Уильямс ничего не просил. Но разве не логично предположить, что человек, решивший покончить с собой, припрятавший острый кусок металла, готовясь к этому акту, не захочет объяснить, почему он это сделал? Если он был виновен и действовал из чувства раскаяния, то наверняка бы захотел очистить совесть. Если его бросили на произвол судьбы подельники, он бы не ушел из жизни, не назвав их имен. Если бы вознамерился спасти своих друзей и принять всю вину на себя (что не похоже на Уильямса), скорее всего оставил бы записку, что убийства совершил он один. Но он не оставил ни слова. Не испытывал раскаяния. На первый взгляд ничего не боялся. И накануне смерти был совершенно спокоен, поскольку считал, что с ним не может приключиться ничего нехорошего. То, что он припрятал половинку железного кольца, ни о чем не говорит, кроме желания человека, побывавшего в опасных ситуациях, запастись любым доступным оружием. Но он им не воспользовался. Не сделал даже робкой попытки совершить с его помощью самоубийство, хотя, как отмечалось, кольцо было достаточно острым для нанесения смертельной раны.
Были и другие подозрительные обстоятельства этого печально известного самоубийства в тюрьме «Колдбат-Филдс». Говорилось, что Уильямс повесился на железной перекладине, находящейся на высоте шести футов двух дюймов над полом. Сам он был ростом примерно пять футов девять дюймов. И видимо, чтобы совершить задуманное, встал на край кровати. Если бы, когда платок стал затягиваться на шее, Уильямс, ощутив первый страх удушения, пожалел бы о том, что затеял, то наверняка сумел бы ухватиться руками за перекладину и ногами нащупать край кровати. Но это было бы невозможно, если бы он умер быстро в результате вагального торможения. Однако считалось, что умер он не быстро. 28 декабря «Морнинг пост» сообщала: «Его глаза и рот открыты, а состояние тела дает понять, что он упорно боролся за жизнь». Это единственное свидетельство того, что подозреваемый сопротивлялся смерти, и если оно справедливо, то представляет один из сильнейших аргументов против версии о самоубийстве. Если Уильямс на самом деле предпринимал все возможное для своего спасения, почему это ему не удалось? Профессор Симпсон предполагает, что травмы, подобные тем, что обнаружены на теле Уильямса, характерны для самоубийц, поскольку они в предсмертных конвульсиях бьются о стену. Но Уильямс, как утверждалось, повесился на перекладине, которая шла поперек камеры. Поэтому нет оснований считать, будто следы упорной борьбы возникли из-за ударов о стену.
И вот еще одна улика. Примерно в три часа утра заключенный в соседней камере слышал сильное бряцание цепей. Что это было? Потрясал ли Уильямс от злости и отчаяния оковами, как иногда поступают арестанты? Или боролся с человеком сильнее себя, пока тот, не позволяя кричать, зажимал ему рот и закручивал вокруг шеи платок? А может быть, врагов было двое: один не давал кричать и душил, а второй держал за руки с такой силой, что от локтя и ниже они были сплошь покрыты посмертными синяками. Хотя этому факту не следует придавать особого значения. Руки и ноги повешенных после смерти часто синеют, поэтому невозможно судить, была ли к ним приложена сила непосредственно перед смертью. В скупом тексте медицинского заключения нет ничего такого, что могло бы подтвердить предположение об убийстве Уильямса. Но как соглашается профессор Симпсон, и ничего такого, что бы его опровергло. Если надзирателя подкупом склонили впустить убийц в камеру, он никому бы в этом не признался. Для него было бы и проще, и намного безопаснее поверить, что Уильямс в самом деле наложил на себя руки. Но могли пойти слухи. Почему Сильвестр Дрисколл безумно запаниковал, когда его поместили в соседнюю камеру? Это что, суеверный страх? И почему Грэм считал необходимым назначить человека, наблюдающего за заключенными Хартом и Эблассом, хотя те закованы в кандалы? И не из-за подозрения ли, что с самоубийством Уильямса все не так просто, у начальника тюрьмы Аткинса настолько сильно пошатнулось здоровье, что он не сумел прийти на дознание?
Но самое странное в этом таинственном деле – насколько внезапно прекратилось расследование. Те немногие, кто серьезно изучал улики, вряд ли поверили бы, что в обоих случаях убивал один преступник. И не сочли бы обвинения против Джона Уильямса убедительными и доказательными. Сам премьер-министр выразил сомнения в палате общин в способности Уильямса обойтись без помощи подельников. Материалы расследования отправили Аарону Грэму, и тот по поручению Райдера продолжил работу. Харта и Эбласса посадили по подозрению за решетку. Министр внутренних дел вступился за своего агента, когда Грэма стали критиковать в палате общин за то, что он держит Харта и Эбласса в тюрьме. Улики против них были, конечно, серьезнее, чем против Уильямса. Но тем не менее ни одного из них не предали суду. Обоих потихоньку отпустили, ничего не объяснив и не извинившись. Вывод напрашивается сам собой. Расследование прекратилось не потому, что преступление раскрыли, а потому, что кто-то захотел, чтобы его прекратили.
Никто не предполагает, что министр внутренних дел или магистраты были коррумпированы, или наплевательски относились к своим обязанностям, или вступили в сговор, чтобы разрушить доказательства. Однако из того, как они внезапно и полностью потеряли интерес к делу, напрашивается вывод, что они испугались дальнейшего расследования. Но Уильямс умер. И никакие усилия магистратов, никакие общественные или частные расследования, никакие попытки выявить правду в интересах правосудия помочь ему не могли. Любой честный человек засомневался бы, если бы пришлось осудить и казнить невиновного, дабы таким способом удовлетворить жажду мести толпы и нормализовать ситуацию. Но в данном случае человек был мертв – бедняк без роду-племени, чья невиновность была до сих пор всего лишь предположением, наполовину догадкой, неприятным подозрением. Пусть же его труп догнивает с миром. Тогда не придется оглашать нежелательные теории и подозрения. Тех, кто руководил расследованием, страшила возможность, что отыщется улика, которая бросит тень сомнения на вину Уильямса или совершенно его обелит. Они предали его тело позору, какого удостаиваются осужденные преступники, сделали это максимально публично и с согласия министра внутренних дел, которого затем критиковали в палате общин за уступчивость магистратам. Их самих ругали и в обществе за некомпетентность. Под вопросом оказалось само будущее полицейского суда. А магистраты рисковали потерять свои хорошо оплачиваемые должности. Суровый век требовал уважения к закону и тем, кто его защищает. Не тот был момент, чтобы министр внутренних дел и магистраты признали, что дело на Рэтклифф-хайуэй не расследовано, и объявили, что Уильямс, возможно, невиновен, а его самоубийство, которое приняли за решающее доказательство его вины, на самом деле убийство. Причем убийство заключенного, взятого под стражу законом.
Наверное, ни один человек ни письменно, ни устно откровенно не признался, что он об этом думал, но не исключено, что существовала договоренность, молчаливое соглашение, что целесообразнее сделать так, чтобы вызвавшее столько шума, привлекшее столько внимания и грозившее стольким репутациям преступление на Рэтклифф-хайуэй стало выветриваться из общественного сознания. Упорство в расследовании не добавляло ни чести, ни славы. Аарон Грэм давно понял: его усилия не принесут ему лавров и это не станет вторым делом Ричарда Патча. В палате общин его уже публично упрекнули за содержание под стражей Эбласса без суда. Его коллеги-магистраты ему, должно быть, намекнули, что ненужное рвение бросает тень на всю судебную систему. И если продолжать упорствовать, можно нажить себе столько же позора, сколько в свое время дело Патча принесло славы. Грэм был агентом министра внутренних дел. Он занялся расследованием по просьбе Райдера, и требовалось лишь слово хозяина, чтобы он его бросил.
А вот еще одна причина для прекращения расследования. Хэррисон и Катперсон настаивали на выплате им вознаграждения, после чего собирались уйти в море. В то время система официального вознаграждения за полученную информацию являлась основой метода криминальных расследований и (как и в наши дни) держалась на уверенности информаторов, что обещание будет выполнено. Если подорвать доверие информаторов к власти, то система криминального сыска – и без того неорганизованная и неэффективная – рисковала окончательно развалиться. Не только моряки жаловались на задержку выплаты. Супруги Вермилло были тоже недовольны. Есть дотошные люди, у которых вскоре возникнут вопросы, и они потребуют объяснений, почему в деле такой важности магистраты проявляют необычное упорство и отказываются платить информаторам. Было проще и благоразумнее отдать деньги, и пусть граждане занимаются своими делами, а матросы уходят в плавание и забирают в море свое баламутящее умы знание.
Так кто же убил Марров и Уильямсонов? Не вызывает сомнений, что преступления с помощью или без помощи соучастника совершил один и тот же человек. В обоих случаях мы сталкиваемся с одинаковой жестокостью и свирепостью и безоглядным пренебрежением опасностью. В обоих случаях использованы орудия из сундучка с инструментами Питерсона, хранившегося в «Грушевом дереве». В обоих случаях неподалеку от места преступления видели высокого мужчину. Преступник оставлял на месте преступления орудия убийства (кроме бритвы или ножа). Убийца или убийцы входили в дом через переднюю дверь и закрывали ее за собой. В обоих случаях жертвами стали мелкие, но зажиточные торговцы. В обоих случаях убийца или убийцы покинули место преступления через задний двор. Кража, если она являлась целью преступления, и в том и в другом случае удалась лишь частично, хотя, проверяя, что осталось на месте, никто с уверенностью не сумел сказать, что было взято, поскольку в живых не осталось никого, кто бы знал, сколько наличности хранилось в домах.
Несмотря на неточность многих показаний, можно сделать достаточно выводов по поводу личности преступников и решить, кто из подозреваемых больше других соответствует описаниям. Практически ясно, что Марров убивал не один преступник. Двое или трое прохаживались вечером возле лавки. Во дворе обнаружили следы двух человек. Жильцы дома на Пеннингтон-стрит, граничившего с тем пустующим, по территории которого убегали убийцы, слышали шаги нескольких людей. Преступники воспользовались двумя орудиями убийства: молотом и острым ножом (или бритвой). Еще в дом принесли стамеску, которую бросили без дела в магазине на прилавке. А молот оставили наверху в спальне. Вряд ли один человек явился к Маррам, вооруженный таким излишним и обременительным набором предметов. Однако следы двух человек вызывают больше сомнений. Двор зимой был наверняка грязным. Осматривая его при свете фонарей, участники поисков держались гурьбой для собственного спокойствия и безопасности. Следы внимательно не рассматривали и не мерили. При тогдашних нормах криминального расследования трудно было бы этого ожидать. Но в целом собранные улики предполагают, что убийца Марров действовал не в одиночку.
Но невозможно с такой же определенностью утверждать, что и убийца Уильямсонов имел сообщников. Тернер видел только одного мужчину, который напоминал того высокого человека в длинном пальто, которого заметили Андерсон и Филлипс, когда он вечером перед убийством болтался возле паба. Его же пошел прогнать Уильямсон. Тернер в момент, когда совершалось преступление, не спал и находился достаточно близко к месту бойни, чтобы услышать крик служанки и слова отчаявшегося спастись Уильямсона. Он прокрался по лестнице и заметил, как убийца склонился над одной из своих жертв. Между тем и в доме Уильямсона были пущены в ход два орудия: стамеска и бритва. Вывод такой: в обоих случаях реальный убийца – один и тот же человек. В доме Марра он действовал с сообщником. А во второй раз сообщник отказался идти на дело. Возможно, у него сдали нервы, или в результате первого ужасного преступления он ничего не заработал, или его просто не взяли. О том, что и во второй раз действовали по крайней мере двое, говорят слова Тернера, который слышал, как скрипели ботинки преступника, и, по его мнению, их подошвы не были подбиты гвоздями. Тогда как ботинки, оставившие следы во дворе, были подбиты. Однако если убивали двое, вряд ли они решили бы бежать в разные стороны. Тем более что в таком случае один из них оказался бы на Нью-Грейвел-лейн. Также маловероятно, что Тернер не ощутил присутствия второго преступника. Неизвестный не рискнул подняться по лестнице, следовательно, должен был находиться в подвале рядом с телом Уильямсона на расстоянии одного короткого пролета ступеней от того места, где стоял Тернер. Он не мог двигаться настолько тихо, чтобы Тернер не заметил его перемещений, – особенно в таком небольшом доме и в момент, когда опасность будоражит нервы, обостряет чувства и человек различает любой, даже самый тихий звук.
Так кто же в ответе за преступления? Мы можем сделать достаточно обоснованный вывод по поводу главного убийцы. Он жесток, безжалостен, безрассуден. Возможно, тип, который на языке современных психологов называется агрессивным психопатом. Человек, не способный испытывать ни жалости, ни угрызений совести. Он здоровяк, имел возможность испытать свою силу и не сомневался, что одолеет крепкого, энергичного Уильямсона. Профессор Симпсон считает, что, несмотря на крайнюю свирепость, с которой совершены убийства, они вполне могут быть делом рук одного человека. Преступник жил в том же районе, но не постоянно. Иначе его непомерная жестокость и агрессия успели бы проявиться раньше. Он или моряк, и его неистовство обычно находило выход в рискованных перипетиях жизни на море и в стычках с французами, либо недавно сбежавший из тюрьмы заключенный. Если он моряк, то, наверное, давно болтался без дела на берегу и успел потратить свои сбережения. Почти наверняка за ним тянулось криминальное прошлое. У него были задатки организатора, и он мог влиять на товарищей, скорее всего благодаря своей силе и жестокости. Прирожденный лидер, он притягивал к себе людей, внушая им страх. Очень странно, что никто его не предал, даже не польстился на невероятно высокую награду. Очень большая вероятность того, что он – военный и участвовал в сражениях. Оба преступления представляют собой убийства одного за другим нескольких людей, а это типично для рукопашного боя. Неожиданная вылазка, внезапное проявление недюжинной силы, массовая бессмысленная резня, способность воспользоваться ситуацией, когда дверь приоткрывается и путь свободен. В обоих случаях имеются свидетельства предварительной разведки.
Все эти черты характерны для Эбласса. «Таймс» описывает его как крепкого мужчину шести футов ростом. За ним числились противоправные действия и подстрекательство к бунту. У него нет надежного алиби, поскольку единственный поручившийся за него человек – женщина, назвавшаяся женой. Он оставался на берегу два месяца – вполне достаточный срок, чтобы потратить все средства. Тем не менее у него были деньги, появления которых он не сумел объяснить, а версия, что он жил благодаря щедрости друзей и на отданные в заклад вещи, неправдоподобна. Миссис Вермилло его явно подозревала.
С какой бы стати такому человеку привлекать к своим делам Уильямса? У Эбласса были основания его не любить. Ведь это Уильямс избежал наказания после бунта на «Роксбургском замке», заявив, что его сбили с пути истинного. Но он не тот человек, которого можно брать на опасное дело и с кем делиться награбленным. Уильямс ничем не мог быть полезен, он не обладал даже физической силой. Эбласс скорее видел в нем козла отпущения на случай, если дело провалится. Интересная деталь: Эбласс, единственный из всех подозреваемых, хромал. Поэтому есть соблазн отождествлять его с тем мужчиной, которого после убийства Уильямсонов видели бегущим по Нью-Грейвел-лейн. Но тот хромой был ниже ростом бегущего рядом товарища. Не исключено, что ни один из них не был замешан в убийстве, но оба по какому-то иному поводу имели все основания не попадаться на глаза полиции. Если бы кто-то из них вышел из паба «Королевский герб», его наверняка заметил бы Ли, хозяин расположенной на другой стороне улицы «Черной лошади». Ведь в это время он стоял у двери и ждал возвращения из театра жены и племянницы. Сам Ли признает, что слышал негромкие крики: «Сюда! Сюда!», но, как ни странно, ничего не предпринял. Через семь минут он увидел, как из окна спускается Тернер. Если бы убийца уходил по Нью-Грейвел-лейн, Ли непременно бы его заметил. Преступник не мог воспользоваться передней дверью, поскольку она была заперта и спешащим на помощь несчастным жертвам людям пришлось ее взломать. Он также не убежал в боковой переулок, иначе угодил бы в руки преследователей. В итоге Эбласс стал одним из главных подозреваемых Грэма. Статьи в «Таймс» от 17 и 27 января (ранее цитированные) связывают его имя с обоими убийствами – и Марров, и Уильямсонов. 31 января премьер-министр все еще говорил, что существует мнение, что Эбласс «находился в определенном месте в определенное время». Этим местом был либо «Королевский герб», либо лавка Марра. Вряд ли Эблассу удалось развеять это убеждение.
А как обстояли дела с Хартом? Самое серьезное подозрение против него основывалось на факте присутствия стамески на прилавке Марра. Не исключено, что этим инструментом воспользовались как предлогом, чтобы проникнуть в дом. В «Королевский герб» войти ничего не стоило, к тому же, вероятнее всего, Уильямсон не успел окончательно запереть дверь. А вот Марр, закрывавший на ночь лавку, не так легко впустил бы незнакомца. На деле оба дома оказались случайно открытыми, но преступник не знал об этом заранее. Харт, работавший у Марра, мог бы объяснить, что явился вернуть стамеску. Есть и другие факты, свидетельствующие против него. Он был вхож в «Грушевое дерево» и во время допроса на второй день Рождества признал, что за несколько дней до убийства Марров приходил туда, поскольку решил, что жена его домой не пустит. В «Грушевом дереве» он не проживал, следовательно, молот должен был вынести за некоторое время до момента, когда собирался им воспользоваться. Сам плотник, он мог сослаться на свою работу и заранее позаимствовать молот и стамеску, которая впоследствии станет орудием убийства Уильямсонов. Он работал в лавке Марра и мог знать, где хозяин держит деньги в доме. Не исключено, что они поссорились и Харт был вынужден либо убивать, либо не возражать против убийства, потому что в семье Марра он был известен и боялся оставить в живых людей, которые могли его опознать. Миссис Вермилло, знавшая об этих убийствах много больше, чем говорила на допросах, его определенно подозревала. К тому же Харт посылал жену тайно наводить справки, не арестован ли Уильямс.
Какими бы неискренними и изворотливыми ни казались показания миссис Вермилло, совершенно ясно, что хозяйка дома, где снимал койку Уильямс, не сомневалась, что ее жилец невиновен. И вероятно, из всех свидетелей по этому делу лучше других могла об этом судить. Она была не из тех людей, которые стали бы его открыто защищать, чтобы не вызвать недовольство магистратов, не навлечь подозрение на себя или не рисковать остаться без вознаграждения. Одна из самых интересных особенностей дела – это то, как убежденность в невиновности Уильямса проявлялась в ее действиях, словах, показаниях и особенно в невольно вырвавшемся у нее восклицании «Боже, зачем он это сказал?», когда ее муж опознал молот. И в тот момент, когда ей сообщили о смерти арестанта, ее потрясение казалось неподдельным. Ее реакция произвела на магистратов такое сильное впечатление, что они упорно интересовались, почему она так себя повела. И миссис Вермилло после колебания ответила: «Мне бы не хотелось, чтобы он пострадал невинно». В статье от 6 января «Таймс» приводит горькое замечание миссис Вермилло, что если бы магистраты уделили столько же времени допросу Харта, сколько потеряли, задавая вопросы ей, они бы кое-что узнали об убийстве. Другой плотник, Троттер, сказал разносчику угля Джону Кобету: «Знал бы, как говорится, с мое, ужаснулся бы». Тот же Троттер заглянул к миссис Вермилло сказать, что Уильямса скоро отпустят. Грэм, судя по всему, не сомневался в вине Харта. Улики против него, если их правильно представить, произвели бы впечатление и на суд Шэдуэлла.
После смерти Уильямса миссис Вермилло сделала заявление, которое явно подготовил юрист. 20 января его напечатала «Таймс»:
«Вследствие ошибочного утверждения в утренней газете относительно женщины, а именно миссис Вермилло, в чьем доме проживал ныне покойный негодяй Уильямс, она опубликовала датированное 18-м числом сего месяца письмо, в котором делает заявление в защиту несчастной преследуемой, каковой считает себя, и доводит до сведения общественности: утверждение, будто она на словах признавалась, что участвовала в отвратительных убийствах семейств Марров и Уильямсонов, не имеет никаких оснований. Как она также заявляет, ей не в чем признаваться, кроме того, что известно всей стране, – она имела несчастье поселить у себя в качестве жильца человека, обвиняемого в самых жестоких преступлениях».
Интересно последнее предложение, особенно употребление слова «обвиняемый». Возникает вопрос: сама ли миссис Вермилло настояла, чтобы это слово было включено в ее заявление? Это предложение было сформулировано именно так.
После выплаты вознаграждения дело было официально закрыто и началась легенда. Более чем через сорок лет Де Куинси опубликовал свой «Постскриптум». Под его пером тонкости и тайны расследования оказались окончательно покрыты туманом. Страх возведен чувственностью до уровня совершенства, жестокость и бесчеловечность украшены расчетливым садизмом, грубое желание ограбить возвысилось до высот воплощенного зла, незаметно подкрадывающегося к невинной и ничего не подозревающей жертве. Де Куинси задал тон для всех последующих авторов, писавших об этом случае. Таких было немного, и единственное, что их занимало, – мотив Уильямса. Что им двигало: желание наживы, месть, мания убийства, сексуальная ревность, стремление разрушить счастливый брак другого, возникшее из сознания собственной несостоятельности, – предполагалось все. И еще задавался вопрос: был ли сообщник? Убийства на Рэтклифф-хайуэй воспринимались просто как акт крайней жестокости, лишенный какого-либо интереса и тайны – преступник был пойман и его вина относительно доказана. Потомки словно бы утвердили вердикт магистратов, предав дело забвению.
Вряд ли мы когда-нибудь узнаем правду. Не исключено, что взрыв насилия, потрясшего Рэтклифф-хайуэй темными ночами декабря 1811 года, вызвал запал, подожженный на несколько месяцев раньше, когда «Роксбургский замок» стоял под пушками Суринама. И корабль, ныне ушедший в небытие, хранил разгадку тайны преступления. Но несмотря на скудость сведений того времени, два вывода неоспоримы. Джона Уильямса обвинили и его память очернили на основе косвенных улик, настолько недостаточных и не относящихся к делу, что ни один компетентный суд не признал бы его вины. И еще: погиб ли Уильямс от собственной руки или его убили, похороненный с таким позором на перекрестке заставы Святого Георгия, он – восьмая жертва преступления.
Назад: Глава десятая Аргументы для парламента
Дальше: Эпилог