Книга: Лестница Якова
Назад: Глава 29 Рождение Генриха (1916)
Дальше: Глава 31 Лодка на тот берег (1988–1991)

Глава 30
Исходы
(1988–1989)

Нора давно уже знала, что ни один год просто так не кончается: последние недели декабря всегда преподносили сюрпризы – и хорошие, и плохие, – как будто все события, которым полагалось произойти в течение года, но в срок не поспели, вываливались кучей в эти предрождественские дни. Шестнадцатого декабря пришла Таисия с коробкой невиданных шоколадных конфет и огромным тюком, из которого вытащила клетчатый плед, намекающий на шотландское происхождение. Пока Нора хлопала глазами, Таисия проворно поставила чайник на плиту.
Уже два года как она вернулась от Норы к себе домой – Ленка после двухлетних мытарств получила визу в свою Аргентину и жила теперь в маленьком городке в провинции Мендоса, где ее почти чернокожий муж занял должность инженера на крупной винодельне – о чем и мечтать не могла его бедняцкая семья из пригорода Буэнос-Айреса. Таисия получила от дочери двенадцать писем за два года – странные письма, из которых ничего нельзя было понять, ясно было только, что танго она там у себя в Аргентине не танцует. Но полгода тому назад пришло письмо вполне понятное – она ждала ребенка и пригласила мать приехать на первое время. Удивительное дело, что Таисия, при всей своей болтливости, ничего об этом приглашении Норе своевременно не сообщила. Таисия получила пышную аргентинскую бумагу с печатями, оформила в Аргентинском посольстве гостевую визу, ни слова не говоря взяла билет и пришла сообщить об этом Норе за два дня до отъезда. Плед и шоколад были, таким образом, прощальными подарками, и Нора от растерянности съела подряд две приторно-жирные конфеты, которых вообще-то в рот не брала. Она все не могла взять в толк, как это она так обманулась в Таисии, которую считала человеком верным и простодушным. Но вот обнаружилась в ней тайная подкладка, какое-то необъяснимое коварство поведения, совершенно бессмысленная скрытность…
Нора и рта не могла раскрыть, чтобы задать единственный существенный вопрос: почему же ты полгода молчала и сообщаешь за два дня до отъезда? Боясь заплакать от обиды, Нора встала, порылась в секретере, вытащила из деревянной шкатулки некрасивое золотое кольцо с граненым александритом, бабушки Зинаиды кольцо, и положила перед Таисией: на память. Надевая его на палец, Таисия расплакалась:
– Ой, Нора, да золотое! И прямо по руке! Не жалко? Ой, может, я не возьму? Дорогущая-то вещь!
Она сняла кольцо, и снова надела. И улыбалась, и захлюпала носом, и полезла целоваться:
– Ой, не представляю, как я без тебя, без Юрика?
“Да проваливай ты, – думала про себя Нора. – Чучело гороховое!”
– Когда приедешь-то? – спросила.
– Ненадолго, ненадолго я, – успокоила Таисия. – Через три месяца приеду!
Валилась работа с Тенгизом, все планы рушились… “Может, попробую маму выписать на полтора месяца”, – подумала Нора. Но и спросить не успела. Двух дней не прошло, как улетела Таисия, – без всякого предуведомления пришел Андрей Иванович. Один, без Амалии – Нора сразу же почуяла неприятность. Она оказалась большей, чем можно было ожидать. У Ама лии нашли рак.
– Где опухоль?
– В…везде. Не нашли опухоли, говорят, всюду рак. Она с…сейчас придет. В п-п-п…парикмахерскую пошла.
Андрей Иванович заикался, был бледен, пальцы дрожали. Нора сидела молча и строила декорацию будущей жизни: приготовить бывшую Амалину комнату, перетащить туда ладью, немедленно вызвать водопроводчика и починить все краны и слив в унитазе, освободить однодверный шкафчик для материнских вещей… Купить какие-нибудь растения в горшках. Как она любит… Далее планы заканчивались, потому что там маячил какой-то невообразимый кошмар. Юрику надо все сказать. Бедняга, он их обоих так любит. Кажется, больше никого и не любит вообще… И еще Нора подумала о собаках, которых мать, наверное, захочет сюда привезти… Но тут она себя остановила, вернулась на шаг назад.
– Андрей Иваныч, а может, ошибка?
– Нет ошибки. Там эти, метастазы. Да я и сам чувствую, что плохо. Думаю, почему же не я? Все б отдал, чтоб у меня…
Вскоре пришла Амалия в павлопосадском платке в розочках, с розовыми ногтями. Нора уставилась с изумлением: первый раз в жизни она видела у матери отманикюренные пальчики. Она была первоклассная чертежница, длинные ногти считались в их профессии неприличными. Амалия засмеялась:
– Нора, я просто поняла, что с моими руками нельзя по врачам ходить. Подумают, кухарка или малярша. Лечить плохо будут.
Такое самообладание или такое непонимание?
– Мамуль, переезжайте-ка вы домой. Ты же и прописана здесь, столичные больницы все-таки лучше. У Туси кузина заведует отделением в Герценовском институте, мы тебя туда устроим.
– Я уже думала. Конечно, это я понимаю, доченька. Они было предложили по месту жительства, в области, а не по прописке… Мы уже и в городском диспансере были, направление нам дали.
Амалия начала рыться в сумочке, Нора ее остановила.
– Ты чувствуешь-то себя как? Болит что?
– Нор, не поверишь – заболело горло, думаю, ангина. Я полощу, полощу, чувствую, с одной стороны. Так ведь бывает при ангине. Болит и не проходит. Я думаю, может, от зуба. У меня с той стороны зуб давно побаливал. Желёзки надулись – вот посмотри… – она отодвинула шарфик, повязанный кокетливо, бантиком…
Как же была она мила и моложава… А ведь за семьдесят. Седина только тронула виски и лежала красиво, прядями. Она все еще была хорошенькой, морщин на лице почти не было, только шея гофрированная, в насечках возраста. Она похудела за последние полгода, и это даже ей шло. Такая любовь вдруг обрушилась на Нору – никогда такого с ней не было: как вода из-под душа. Или туман в горах. Или ливень посреди тихого дня.
– Тебе Андрюша сказал? Сегодняшняя врачиха сказала, что операция не нужна. А я-то думала – чик-чик и все. А она говорит, что надо еще с какой-то профессоршей посоветоваться, и лучше будет химиотерапия. Лучше помогает, понимаешь?
Амалия осталась ночевать, а Андрей Иванович уехал домой, собак кормить.
Так Амалия вернулась в дом, где жила от рождения. А для Норы началась новая глава. Она проводила много времени с матерью, но теперь все было не так, как прежде: Амалия словно была у нее в гостях, а хозяйкой была Нора. Андрей Иванович приезжал каждый день, и не лень ему было мотаться – хоть на час, на два – часов шесть, а то и восемь дороги.
Нора возила мать по врачам. Амалия была тиха и послушна, глаза тревожные, движения неуверенные. Перестала звонко смеяться по малейшему поводу. И Нора скучала по этому почти бепричинному смеху, который в прежние годы ее так раздражал…
Через месяц Амалию положили в больницу, теперь Нора возила ей супчики и гранаты, день ото дня наблюдая, как мать слабеет и утекает, все более превращаясь в испуганного ребенка. Андрей Иванович пристроил собак, избавился от лошади и перебрался к Норе.
Теперь Нора реже бывала в больнице. Она видела, как оживлялась мать, когда он входит в палату, и испытывала то самое чувство ревности, которое жило в ней с детства. Потом Амалию забрали домой, сделали, как было объявлено, перерыв в лечении. Дома ей стало лучше. Химиотерапия, как выяснилось, совершенно не помогала, кровь разрушалась, но врачи настаивали на продолжении этого садистического лечения. Ей вводили какой-то драгоценный препарат винкристин, который добыл Тенгиз в Германии, где ставил в Дюссельдорфе “Смерть Тарелкина”, спектакль, который Нора придумала, нарисовала, но поехать в Германию на постановку уже не смогла…
Праздник любви умирающей от смертельной болезни Амалии и умирающего от сострадания и беспомощности Андрея Ивановича происходил в соседней комнате, за плотно закрытой дверью. Дверь во вторую комнату тоже была постоянно закрыта, но оттуда выплескивались звуки, от которых Нору уже мутило: битлз, и снова битлз. Она знала уже весь репертуар наизусть, как и тексты их песен, потому что Юрик все их пропевал, подражая то Леннону, то Маккартни. Довольно похоже. Нора спросила однажды у матери, не мешает ли ей постоянная музыка.
– Какая музыка? – спросила она, и Нора поняла, как далеко от здешнего мира она находится.
Три с половиной месяца Андрей Иванович держал ее за руку. Три с половиной месяца он носил ее на руках в ванную, мыл, вытирал, переодевал, укладывал и ложился с ней рядом. Если он отлучался, она начинала плакать, и Нора не могла ее утешить. Но когда Андрей Иванович возвращался, она брала его за руку, успокаивалась и сразу же засыпала. Как грудной ребенок, которого приложили к груди…
Время от времени приходил врач из поликлиники, измерял давление и давал направление на анализ крови. Потом приходила медсестра. Когда медсестра пришла в последний раз, Андрея Ивановича как раз не было дома. Нора провела ее в комнату матери. Амалия лежала на трех подушках, почти сидела. Доверчиво протянула исхудавшую руку, медсестра чиркнула по подушечке безымянного пальца металлическим пером, из надреза выкатилась прозрачная желто-розовая капля. Нора ужаснулась: красная кровь умерла.
Проводив медсестру, Нора вернулась к матери. Она улыбалась детски-старческой улыбкой. Зубы у нее были такие же, как у Юрика, – ярко-белые, немного неровные по краям. Они были самыми живыми на ее уменьшившемся и высохшем личике.
– Как ты думаешь, доченька, если мне дадут первую группу инвалидности, ведь пенсия сильно увеличится? А так мы ведь собачек держать не сможем…
Вечером того же дня она впала в кому и пришла в себя только один раз, среди ночи. Поискала глазами Андрея Ивановича и спросила: “Ты поел, Андрюша?”
Еще сутки она прерывисто дышала, а потом затихла. Был предутренний час. Андрей Иванович держал ее руку до тех пор, пока она не остыла. Нора лила тихие слезы, из Юриковой комнаты проникал “Yesterday”, и поначалу Норе показалось, что должно быть тихо… Она открыла дверь к сыну:
– Юрик, бабушка умерла.
Он продолжал играть. Закончил, сказал:
– Я почувствовал.
Так до утра он играл своих битлов, и впервые за последние годы эти звуки Нору нисколько не раздражали. Так странно… Юрик пел ломающимся тринадцатилетним голосом, громко, во всю мощь “Your mother should know”, “I want to hold your hand”, “She is leaving home”, и эта музыка вдруг показалась уместной и правильной. Удивительное дело – ни одного слова не сказал, но сто раз надоевшая Норе музыка вдруг зазвучала горько и даже возвышенно.
Андрей Иванович все держал руку своей возлюбленной жены, а Нора почувствовала, что не хочет строить всегдашние каждодневные планы: отпевание-похороны-поминки… Что все бессмысленно и суетно… Как жаль, до слез жаль, что я так мало ее любила, что не прощала ей ее любви, не понимала ее дарования, ее гениальности, которая вся ушла в эту любовь, в эту вот любовь… Нора села рядом с Андреем Ивановичем, сидела пустая, пустая, постепенно наполняясь умилением, чувством вины и покоем, оттого что кончилось это печальное страдание расставания Амалии с миром, который почти весь состоял из любви к этому старому лысому человеку. Андрей Иванович держал Амалию за мертвые руки – широковатые кисти, треугольные коротко стриженные ноготки, сильные уверенные пальцы. “Как уверены и точны были движения ее рук, даже артистичны, когда сидела она за чертежной доской, – вспомнила Нора картинку из детства. – Это она научила меня карандаш держать… А Юрика не научила…”
Как это мне в голову никогда не приходило, что руки мои, внешне так похожие на Марусины, по хватке, по чувству карандаша и линии, по врожденной уверенности движения – мамины…
Генрих пришел на отпевание в храм Ильи Обыденного с красными гвоздиками, стоял вдали. Народу было немного – две-три бывшие подруги-сослуживицы, соседки с Никитской, пара соседей из Приокского. Рядом с Норой стояли Андрей Иванович и Юрик с гитарой, и Нора, взглянув на Генриха, почувствовала, какую покинутость и одиночество он сейчас переживает.
Служба закончилась, она подошла к нему, спросила, поедет ли он на кладбище. Он замялся. Пробормотал что-то неловкое, вроде того – не знаю, понравилось бы ей, понравится ли ему… Но сел вместе со всеми в автобус и поехал на Ваганьковское кладбище, где под мощным деревянным крестом, поставленным храмом Святого Пимена бывшему регенту в двадцать четвертом году, были похоронены родители Амалии, Зинаида Филипповна и Александр Игнатьевич Котенко. А потом Генрих пришел на поминки в дом, где жил когда-то с Малечкой, сидел за одним столом с Андреем Ивановичем, все посматривал на него – с чего это Малечка ушла от него, молодца, к этому тощему, лысому, простецкого вида человеку… Андрей Иванович его присутствия и не заметил.
В тот вечер Нора представить себе не могла, что передышка ей дается совсем краткая. Через три месяца настала очередь Генриха… И у него обнаружился рак. Рак легкого. Надо было делать операцию. К Норе приехала Генрихова жена, толстая Ириша, в толстых сапогах, с толстыми слезами, которые полились, когда Нора налила ей чаю. Покуда Генриха обследовали, дочь Ирины родила второго ребенка, и теперь вот переехала к ней с двумя детьми и с мужем, разместились в большой комнате – а куда мне деваться-то, я ж дочь не выгоню? – и жить им с Генрихом вдвоем в десятиметровке теперь стало невозможно, потому что рак, потому что курит, потому что дети плачут…
– Ты уж забери его, Норочка, зятю квартиру обещают, как получит, они сразу и съедут, в этом году уж непременно дадут, обещали… И уж тогда я его назад заберу.
“Мне конец”, – подумала Нора. И не жалость, а ярость испытала она. И полную беспомощность. Не потому, что кооперативная квартира была куплена Генрихом, и это изгнание будет для него тяжелым ударом. Не было у нее сил взваливать на себя еще одну болезнь, когда только что прошла весь этот путь… И – что говорить – маму она любила, а с отцом… Честно? Совсем честно? Да, не люблю. Не нравится. Все вижу, все знаю… Ну, с трудом… Нет, не вслух, конечно… Если уж кому и скажу, то не этой корове… У меня аллергия на него. Не хочу… И сказала:
– Когда забирать?
Ириша обрадовалась, не ожидала такой легкой победы:
– Ой, Норочка! Норочка!
Тут уж Нора не выдержала:
– Нора я! Знаете, такая пьеса есть у Ибсена, называется “Кукольный дом”. Главная героиня Нора. Нора Хельмер. Вот моя культурная бабушка Маруся и назвала меня в ее честь Норой.
– Ну, я и говорю, Норочка! Нора то есть! – исправилась Ириша.
Ладью она оставила на прежнем месте. Поменяла занавески, вместо льняных, сине-зеленых, повесила холстину, позаимствованную в театре. В “больную” комнату перетащила Юриков более поместительный книжный стол, а Юрику поставила секретер. Переговоры, связанные с переездом, Ирина доверила Норе: у тебя лучше получится…
Нора навестила отца в больнице. Он лежал в хорошей академической больнице, на Ленинском проспекте, и немного гордился своим привилегированным положением. Когда Нора пришла, он прогуливался по коридору с низеньким круглым человеком в шелковой пижаме и в лыжной шапочке. Отец представил ее – вот дочка моя Нора, театральный художник. Борис Григорьевич, Нора, знаменитый физик, лауреат Сталинской премии… Лыжная шапочка поклонилась и покатилась дальше по коридору.
– Ты знаешь, кто это? – умильно шепнул ей в ухо Генрих.
Нора всю дорогу готовила себя к встрече – рак, рак, неизвестно сколько ему отведено, возьми себя в руки, положение безвыходное, он тщеславный, болтливый, но ведь добрый, добрый, и уверен, что всем нравится, что все его любят… не виноват, ни в чем не виноват, я должна, я должна… – и тут еле сдержалась.
– Кто же?
– Директор академического института, большая шишка! Редкая сволочь, говорят, – сообщил ей радостным голосом, и она засмеялась. Все же было в нем какое-то очарование, в старом болтуне…
– Ну, как ты?
– Отлично, доча, отлично! Кормят прекрасно, ну и Иришка, конечно, старается, вчера вот целую бадью борща принесла. В палате холодильник. Хочешь тарелочку? Здесь и кухня есть для пациентов! А персонал просто исключительный. Такие медсестрички! – и он пощелкал языком, как будто собирался немедленно воспользоваться их прелестями. Нора чувствительна была к интонациям, и реплика эта ее покоробила. Ужасно, как же он мне не нравится… Ничего не поделаешь.
– Хочешь, погуляем? – предложила Нора.
– Охотно, охотно! Я уже выходил позавчера.
Нора помогла ему одеться – левой рукой он владел плохо. Левое легкое ему убрали. Ему не сказали того, что сказали жене и дочери: рак легкого рассчитан на пять лет. Четыре, судя по снимкам, уже прошло.
“Операцию можно делать, можно и не делать, ничего от этого не изменится, – объявил знаменитый хирург. – Операция тяжелая и довольно бессмысленная, второе легкое тоже поражено. Но бывают чудеса: иногда процесс сам останавливается…”
Решение приняла тогда Иришка – делать. С Норой не советовалась…
Прогуливались по больничному скверу. Он лежал здесь уже пятую неделю, успел перезнакомиться с половиной больницы. Со всеми здоровался.
“Общительный”, – поморщилась Нора. Потом взяла себя в руки и сказала:
– Пап, у меня к тебе предложение. Там, ты знаешь, Нинка с детьми к вам на время перебралась…
– Да, да, Нинка славная девчонка, ничего плохого не вижу, пусть поживут, пока им квартиру не дадут. Там обещают…
– Ну да, конечно. Но, сам понимаешь, маленький ребенок орать по ночам будет. Ты после операции… Давай ко мне переезжай, пока их проблемы жилищные не решатся…
И тут произошло самое невероятное, что только могло произойти: Генрих поджал рот, зажмурился и заплакал…
– Доченька… Доченька… Я не ожидал… Ты серьезно? Да ради этого… ради этого и заболеть стоило… Девочка моя хорошая… Я… я не заслужил… – он вытирал глаза грязным носовым платком, а Нора смотрела на него, смотрела, а потом поцеловала в висок.
Господи Боже, да ведь он несчастный, и весь этот его бодряцкий тон, шуточки, старые анекдоты, застольные остроты – все это дуракаваляние только камуфляж, защитное ограждение несчастного человека… Господи Боже, как же я этого не видела? Какая же я идиотка…
Через четыре дня Нора перевезла Генриха на Никитский бульвар. Норе предстояло пройти эту скорбную службу второй раз.
За несколько дней до смерти изнуряющий кашель исчез, он перестал говорить о том, как весной они все вместе поедут в Крым, не мог больше курить, но время от времени брал в желтые пальцы сигарету, сжимал ласково и откладывал в сторону, а незадолго до того, как уйти в беспамятство, попросил Нору похоронить его с мамой… Он говорил тихо, она переспросила…
– С твоей мамой, – повторил он очень ясно. – С Малечкой…
Сделать этого Нора не могла из-за Андрея Ивановича, который бегал на кладбище как на свидание каждый выходной… Но промолчала.
Отца кремировали в первом московском крематории, на задах Донского монастыря, а урну Нора поместила в колумбарии № 6, в ячейке, где был захоронен прах его родителей, Якова Осецкого и Марии Кернс. Пока рабочий вынимал мраморную заслонку, чтобы втиснуть в узкую щель новую урну, Нора вспомнила Марусино пожелание, высказанное Генриху незадолго до смерти: можешь хоронить меня где угодно, только не с Яковом. Генрих тоже не хотел оказаться в скучном материалистическом посмертии с родителями. Какие сложные, какие затемненные отношения…
Незадолго до смерти Генриха, когда жить оставалось считаные недели, Нора попросила отца нарисовать родословную семейства и написать, что он помнит о своем киевском детстве и родственниках. Он что-то писал, упав локтями на стол и глухо кашляя.
Когда после смерти отца Нора открыла ящик стола, там лежал один-единственный лист бумаги, на котором было написано отцовскими стекающими вправо и вниз строчками:
“Я, Осецкий Генрих Яковлевич, родился 11 марта 1916 г. в городе Киеве. В 1923 году переехал с родителями в Москву. Закончил восемь классов ЕТШ № 110, в 1931 году поступил на рабфак. Работал на Метрострое проходчиком. В 1933 году поступил, в 1936 закончил приборостроительный техникум. В 1938 году поступил в Станко-инструментальный институт, который закончил в 1944 году. В 1945 году вступил в партию (зачеркнуто). В 1948 году защитил кандидатскую диссертацию и заведовал лабораторией в институте…”
На этом запись прерывалась. Нора с грустью прочитала этот листок… Для отдела кадров он вполне был пригоден, – но почему же не написал отец ни единого живого слова о своей семье? Что там такое произошло, почему он не хотел ни о ком вспоминать? Загадочная, загадочная история…
Но теперь-то им придется друг друга терпеть все неизмеримо-длинное посмертие… Или полюбить…
Назад: Глава 29 Рождение Генриха (1916)
Дальше: Глава 31 Лодка на тот берег (1988–1991)

Антон
Перезвоните мне пожалуйста 8(904)332-62-08 Антон.