Глава 13
Главный год
(1911)
Девятьсот одиннадцатый год начался замечательно. Рождество Маруся провела с братом Михаилом, который приехал из Петербурга с подарками, одетый по-столичному, модно причесанный, с маленькой бородкой и заостренными усиками. Он всегда был красив, а теперь внешность его стала даже несколько вызывающей. Маруся испытывала двойственное чувство – с ним было весело пройтись по бульвару, встречные дамы на него поглядывали с интересом. Марусе было приятно, что на него смотрят, да и на нее заодно, но примешивалось и неудобство – пальто на ней было старое, какого-то давно вышедшего из моды фасона, да к тому же и велико, и ей было неловко от неуклюжести этого дрянного пальто, а еще более неприятно то, что она, развитая и образованная девушка, страдает по такому недостойному, низкому поводу!
Зато шляпка у меня чудо как хороша, – бодрилась Маруся, но тут же себя и останавливала: ну что за глупое мещанство! Ну, к лицу шляпка! Разве в этом дело? Важно ли это? Другое важно – теперь Миша с ней беседовал о предметах серьезных и значительных как с равной, а не как с бессмысленной барышней.
Мишины друзья наполняли дом каждый вечер, все восхищались Марусиной красотой, серыми глазами в черных, как будто накрашенных – никогда! никогда! что за пошлое кокетство! – ресницах, ручками редкого изящества, и грациозностью, и легкостью. Пальто-то было старое и невидное, зато платье ей пошили новое, из чудесной шерстяной ткани, купленной в мануфактуре Исаака Шварцмана, за экономные деньги, потому что отрез был неполномерный, разве только на девочку, но Марусе эта маленькая мера подходила – мама сопровождала Марусю, не забыв взять сантиметр, все промерила и сказала, что скроит. Долго мучилась, все боялась резать ценную материю, накалывала на Марусю и так, и эдак, но в конце концов получилось платье и нарядное, и скромное, и не без кокетства – с галстучком! Одного не хватало Марусе – собственного пышного бюста, чтобы натягивал лиф и немного выглядывал сверху. Но заботливая мама, носительница изобильных грудей, сдерживая улыбку, посадила лиф на сборочку, так что недостаток был замаскирован, а достоинство – узкая талия – подчеркнут.
Весь январь стал сплошным праздником – и день рождения Марусин отметили славно, ее поздравили все, даже Жаклина Осиповна! Первый раз в жизни Маруся пользовалась таким успехом, каждый вечер ее приглашали то в театр, то на вечеринку, и – венец всего! – Жаклина Осиповна пригласила пойти с ней вместе на концерт Рахманинова! Такого великого концерта Маруся в жизни не слышала и понимала, что будет вспоминать его до конца своих дней, потому что вряд ли когда еще выпадет такое счастье.
Еще одно событие – опять судьба решительно действовала через мадам Леру – произошло в середине февраля. На курсы, по приглашению Жаклины Осиповны, приехала с лекциями легендарная Элла Ивановна Рабенек. Выученица Грюневальдской школы, основанной Айседорой Дункан, любимица великой босоножки, основательница одной из первых школ пластики в Москве, актриса, вышедшая на сцену без обу ви и без чулок, скандально-полуобнаженной, преподавательница пластики и ритмики в Художественном театре Станиславского явилась перед слушательницами Фребелевских курсов в строгом, лишенном какой бы то ни было женственности костюме и в цветастом шелковом шарфе, более пригодном для обивки кресла, чем для украшения дамы. Слушательницы все замерли от ожидания. Маруся, которая к этому времени из помощника преподавателя сама стала преподавателем и уже не бегала к семи часам утра встречать приютских детей, а приходила к девяти часам и вела с ними незатейливые музыкальные занятия, на первой же лекции поняла, для чего она изучила всю эту историю и литературу, анатомию и ботанику, для чего слушала все полупонятные разговоры взрослых и умнейших, ходила в театры и в концерты – чтобы немедленно пойти учиться к изумительной госпоже Рабенек!
Лекция была вдохновляющей! Одни только имена каковы! Ницше, Айседора Дункан, Жак Далькроз… ритмы мира, ритмы тела… И все эти ритмы зашифрованы в музыке, которая сама по себе есть отражение пульса космического. О создании нового человека путем слушания и воспроизведения этих космических ритмов Маруся пока еще не успела узнать, но уже скоро… скоро… Конечно, это было именно то, о чем Маруся мечтала, – стать таким новым, свободным, мыслящим и чувствующим человеком, новой женщиной, и помогать другим идти по этому пути! О, предчувствие чудесной перемены!
Но событие самое главное, может быть, главнейшее в жизни, произошло в день, когда Элла Ивановна прочитала свою последнюю лекцию и провела под музыку демонстрацию. Она сменила свой мужественный костюм на белый короткий хитон. В движениях ее не было ничего балетного – свобода и энергия, естественность и смелость. Это мое! Это совершенно мое! – почувствовала Маруся всем своим телом. После лекции она летела домой как на крыльях, походка ее изменилась в один час: спина выпрямилась, плечи опустились, длинная шея как будто еще удлинилась, а ступни легко скользили по земле как по льду.
Мама уже спала, отец сидел в ночном колпаке возле керосиновой лампы, читал какую-то старую французскую книгу, и не с кем было поделиться радостью, новостью, даже некоторой пьяностью… Она легла в угловой комнате, бывшем чулане, думала, что не сможет заснуть, но заснула мгновенно. Встала рано, легко, сделала свой швейцарский туалет, добавив в холодную воду несколько капель одеколона “Брокар”, Мишин подарок, надела новые панталоны, а корсетик, подержав в руках, отбросила с тем, чтобы никогда больше не стягивать своего тела этой гадостью, старомодной гадостью, потому что ее тело со вчерашнего дня хотело быть свободным, не зажатым, не зашнурованным, а гибким, античным, греческим…
Надела старое ореховое платьице, а противное пальто надевать не стала, натянула поношенную тужурку, надела круглую меховую шапку, повязала сверху платком, посмотрела на себя в зеркало, понравилась себе, подумала “Что за прелесть эта Маруся!”. И засмеялась, потому что прекрасно помнила, какая из любимых героинь Толстого это произносила, радуясь весне и молодости.
Был десятый час, когда она вышла из дому, – погода была солнечная, но довольно холодная, было ясно и чисто, к ней вернулось вчерашнее чувство легкости и свободы, и она улыбнулась вчерашнему дню. Но оказалось, что не вчерашнему дню она улыбается, а молодому человеку, который стоял возле витрины часовой мастерской. Он был кудряв, рыжевато-рус, в студенческой фуражке и в шинели, и лицо его, не совсем незнакомое, сияло такой же радостью, какой полна была Маруся.
– Мария! А я уже отчаялся вас встретить! Помните, мы были на концерте Рахманинова!
И хотя почти месяц прошел с того дня, Маруся вспомнила, сразу же вспомнила студента, который уступил ей место в партере, а потом довел до дома. Он произвел тогда впечатление очень воспитанного молодого человек, и теперь он держался очень почтительно.
– Вы разрешите, я вас провожу? – спросил он, предлагая руку, чтобы она на нее оперлась. Рукав черной шинели был из тонкой дорогой материи.
– Куда? – Маруся и в самом деле сама не знала, куда она собралась идти! Занятий с детьми в тот день не было, а до лекции было еще два часа.
И они пошли гулять куда глаза глядят.
Улица Мариинско-Благовещенская, длинная и горбатая, то поднималась, то опускалась. Это было лучшее время жизни этой улицы: ей, как и всему городу, недолго предстояло украшаться причудливыми, фантастической архитектуры домами, потому что уже вызревала в подпольях революция, гражданская война, а в пространствах ближних, осязаемых, – неделя, две! – совершится убийство мальчика Андрюши “из личных видов” неизвестно кого, и уж точно лучше бы он жил, но он был убит, и дело Бейлиса вот-вот заволочет местный мир смрадным туманом, и убийство террористом, ужасным Богровым, который проживал тут неподалеку, на Бибиковском бульваре, министра Столыпина еще не произошло, но уже готовилось, и Лукьяновская тюрьма прирастала новыми корпусами, и все полны, и кто только к этому времени там не посидел – пока неизвестные Якову и Марусе сестры Ульяновы и брат их Дмитрий, и Дзержинский, и Луначарский, и Фанни Каплан, но они скоро-скоро, через небольшое коленце жизни узнают эти имена, и многие другие имена, и книги, и музыку будут проживать вместе, в четыре руки, в унисон, и всю новизну наук и искусств будут вдыхать вместе, усиливая все ощущения многократно.
Они шли по мирной Мариинско-Благовещенской улице и разговаривали первый раз. Чудесным образом разговор этот был почти безглагольным, состоял из одних перечислений имен и вздохов, выдохов и междометий… Толстой? Да! Крейцерова соната? Нет, Анна Каренина! О, да! Достоевский? Конечно! “Бесы”! Нет, “Преступление и наказание”! Ибсен! Гамсун! Виктория! Голод! Ницше! Вчера! Далькроз? Кто? Не знаю! Рахманинов! Ах, Рахманинов! Бетховен! Конечно! Дебюсси? А Глиер? Великолепно! Чехов? Дымов? Короленко! Кто? И я! Но “Капитанская дочка”! Какое счастье! Боже! Невероятно! Никогда ничего подобного! Еврейское? Шолом Алейхем? Да, в соседнем доме! Нет, Блок, Блок! Надсон? Гиппиус! Никогда! Совсем, совсем не знаю! О, это надо, надо! История античности! Да, греки, греки!
Так дошли они до самого Ботанического сада, и тут Маруся опомнилась, что надо скорее возвращаться, что ей теперь нужно на Большую Житомирскую, потому что лекция уже скоро начнется и она опаздывает, а он засмеялся, сказал, что его положение лучше, потому что он уже даже не опаздывает, и что у него сегодня самый счастливый день, потому что то, что он загадал, все сошлось, и даже в тысячу раз лучше, чем он загадывал… И до вечера они не расставались, обошли весь город, выходили к Днепру, заглянули в Софийский Собор.
И снова это узнавание, совпадение в самых глубоких движениях души, в тайных и неуловимых мыслях! И где? В церкви! Кому это можно высказать? Тайна! Мария! Младенец! Да! Знаю! Молчите! Невозможно! Да, мой Николай! Николай! Я к нему иногда обращаюсь! О да! Нет, какое крещенье! Нет! Зачем? Это связь! Ну, разумеется! Никогда! Авраам и Исаак! Ужасно! Но крест! Но знак! Но кровь! Да! И я! А фреска? Это любимое! Самое любимое! Музыканты! Да, а медведь! Конечно! Конечно! Охота изумительная! А эти музыканты! Скоморохи! Этот танец! Царь Давид?
Он был красив особенно, не на каждый глаз, он был красив для нее – ей нравился его тяжеловатый подбородок с ямкой-расщелиной, и собранный рот, волевой, без всякой юношеской пухлости, и видно было, что он очень чисто выбрит, но если отпустит бороду, то будет она жесткой и густой, глаз ясный, яркий румянец, и даже в мундире видно, что он широкоплеч и узок в талии, никакой расплывчатости, полная мужская определенность.
Она более чем красива – одухотворена! Ажурный шерстяной платок чуть прикрывает впалые щеки, в лице ничего лишнего, черты, нарисованные чудным художником, скорее, графиком – Бердслеем, может быть. Немного недокрашенная, пастельная, легчайшая, сам воздух! Воздух – это ее стихия! Ничего мясного, тяжелого, ангелов из такого материала делают, да, ангелов…
Назавтра они встретились снова. Маруся рассказала ему о том, что скоро закончит Фребелевские курсы и уже знает, чему она будет учиться дальше, и рассказала все, что знала, о великой танцовщице, и ее ученице, и о ритме, который никто не слышит, а в этом и есть главное направление, потому что вне ритма нет никакой жизни, надо уловить эти ритмы, этому можно научиться, и неважно, какую ты выбрал себе стезю, но без этого пульса, без великого метронома ничего невозможно. И эти годы учебы оказались только подготовкой к тому, чем ей нужно заниматься… Именно, только этим!
Да, да, я очень это понимаю, я это понимал еще совсем ребенком, я болел ангиной, стоял с завязанным горлом у окна и считал падающие осенние листья, и знал, что от того, как они падают, как раз и зависит боль, которая отзывается на каждое касание листа к земле, и никому не мог этого сказать, и вы первый человек, который в состоянии… Не мама же… О да, не мама… Она совсем не… да, да… и никогда не поймут… Хотя их любовь, да… Но такое понимание… такое единение… А музыка? Музыка! Вот где метроном жизни! Пульс! Смысл!
Каждый день они ходили по городу, встречаясь каждую свободную минуту, держались за руки, и Яков был счастлив и немного подавлен изобилием обрушившегося счастья, и Маруся была счастлива, но немного испугана тем, что все это может исчезнуть… об этом они тоже говорили… он уверял ее, что они это все удержат, сохранят, а она может на него положиться, верить ему, потому что у него есть все, все, что для жизни нужно, и не хватало только ее, а теперь, когда они нашли друг друга так просто, на соседних улицах… Правда, Рахманинов, конечно, Рахманинов!.. Надо быть просто преступником, чтобы не удержать золотую рыбку, жар-птицу, потому что все приобрело смысл, какого прежде не хватало. А теперь стало ясно, зачем нужна в мире музыка, и все науки, и все искусства, потому что без любви все полностью теряет смысл… Но теперь смысл ясный и общий, и педагогика не в отрыве от жизни, а вся она придумана именно для обучения людей счастью – и статистика, и политэкономия, и математика, а уж про музыку и говорить нечего, все это нужно только для одного, для полного счастья…
За несколько недель, вышагивая мили по городу, в котором оба родились, вдоль красавицы реки, в которой купались с малых лет, – не правда ли, Маруся, “река” должна быть мужского рода, как в немецком, der Fluss, ну, как слово “поток”… Ну, Днепр, это мужской род, не правда ли? Он ведь не Волга… Скакали по горкам и низинам древнего города, показывая друг другу любимые места, сблизились до такой степени, что, казалось, уже не может быть большего постижения и погружения в глубины другой души, и это было такое предисловие к счастливейшей будущей жизни, что даже поцеловаться было страшно, чтобы не спугнуть то еще большее счастье, которое их ожидало. Яков, тем не менее, вечерами, растягиваясь на своей узкой кровати, обнимал подушку и давал себе слово, что завтра он непременно поцелует Марусю. Но назавтра отступал, боясь спугнуть ее доверие, обидеть ее примесью низменного в их возвышенных отношениях. А Маруся ждала и готовилась к этому новому шагу в их отношениях, но нисколько не торопила события.
Одиннадцатый год был только в самом начале, уже закончился февраль, счастье не убывало, а давало новые побеги, обрастало новыми лепестками, – скорость и яркость, с которой бежал этот год, счастливейший одиннадцатый год, была невообразимая. В начале марта Жаклина Осиповна сказала, что списалась с Эллой Ивановной Рабенек, и та пригласила Марусю приехать для просмотра в Москву, в классы пластики. Маруся, проглотив комок в горле, – всю жизнь этот комок появлялся в минуты больших волнений, от повышенной функции щитовидной железы, как потом, много лет спустя, объяснят врачи, – сказала, что поедет непременно, во что бы то ни стало.
Дальше все складывалось как в сказке, потому что приехал брат Марк из Петербурга навестить родителей. Михаил приезжал чаще, и приезды его не были столь волнующими. Марк пробыл дома всего четыре дня, и Маруся от одного его присутствия вдруг заметила, как все поменялось с тех пор, как он покинул дом. Вся квартира как будто съежилась и, что самое удивительное, родители как-то уменьшились. Они вообще были некрупные, но Марк, большой и полный, стоя рядом с отцом, почтительно пригибал шею, а отец задирал вверх свою красивую голову, и Маруся чуть не заплакала, увидев вдруг, как сильно постарели родители за последние пять лет. От Марка веяло успехом и процветанием, он сообщил, что переезжает в Москву, где получил новую должность, и теперь будет работать в страховом обществе юристом, это новое и очень интересное дело, и ему положили большое жалованье. Он уже нанял в Москве меблированную квартиру. И – между прочим – в квартире этой две комнаты, так что Маруся сможет у него остановиться, когда ей захочется приехать в Москву. Она, вспыхнув, сказала, что уже хочет! И не было ничего такого вроде “скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается” – все просто понеслось, и назавтра он принес железнодорожные билеты. Они лежали перед Марусей на столе – две продолговатые картонки и два бело-зеленых листка, плацкарты на спальное место.
Вечером того же дня Маруся встретилась с Яковом и, сияя лицом, сообщила, что едет в Москву на просмотр к самой Рабенек. Но Яков не обрадовался, взял ее руку, подержал, сжал крепко – не больно, но с каким-то смыслом:
– Вы уедете в Москву? Мы расстанемся?
– Нет, нет, это только на несколько дней… – и поняла, что говорит неправду. Если Элла Ивановна возьмет ее, если найдутся деньги на учение, она останется в Москве. И в голову Марусе не пришло раньше, что отъезд означает, что она Якова не будет видеть долго-долго…
– Я буду ждать вашего возвращения, если вы пожелаете когда-нибудь вернуться, – сказал он с несколько театральным выражением, сам почувствовал эту театральность и скривился от собственной фальши.
– Нет, нет, не говорите так! После всего, что нас связывает (чего “всего”, она не сказала, потому что связывали их душевные разговоры и глубокая тяга, которая обоим казалась постыдной), мы никогда уже не сможем расстаться…
Они сидели в Царском саду. Маруся заторопилась, ей надо было собрать саквояж и забежать попрощаться к мадам Леру, а Яков боролся, потому что все не решался совершить задуманное – поцеловать Марусю. Он сказал себе “сейчас или никогда”, повернулся к ней, приблизил свое лицо к ее… и поцеловал в щеку. Это было совсем не то, о чем он мечтал столько недель. Она засмеялась и сказала:
– Потом, потом… А теперь проводите меня…
Назавтра Маруся сидела в купейном вагоне второго класса, у окна, рядом с братом Марком, почтенная супружеская пара напротив, пожилые киевляне, ехавшие в Москву на какое-то семейное торжество, уважительно обращались к брату. Беседа была никчемная, совершенно пустая, но весьма благообразная. Маруся же молча посматривала на брата с тем самым веселым ехидством, которое в детские годы было ей столь свойственно, но порастерялось за годы учебы в педагогическом заведении.
Так Маруся впервые рассталась с Яковом. Хотя ей было безумно жалко каждого дня, проведенного с ним врозь, но поездка в неведомую Москву, возможность приобщиться к высотам мировой культуры – а именно так она и рассматривала для себя эту поездку – была счастливым билетом, от которого не отказываются. Она никогда никуда не выезжала из Киева дальше Полтавы, и общие мечты-фантазии о совместной с Яковом поездке в Германию, в Италию, во Францию побледнели в сравнении с этим первым путешествием. В сущности, большие жизненные планы уже начинали осуществляться. Жаль, что пока без Якова, но все равно это было началом той большой и серьезной совместной жизни, которую они так быстро сочинили. Это была первая станция в деталях продуманной дороги!
Маруся смотрела в окно, упиваясь фантастической скоростью, с которой летел поезд, и наслаждалась видами за окном как скромным предисловием к огромному приключению жизни, в котором уже была учеба и любовь, а впереди ожидало познание мира и деятельное, волнующее творчество…
На вокзале брат нанял извозчика и они приехали в огромный доходный дом на Мясницкой улице, некрасивый по киевским понятиям, с виду мрачный, без веселого архитектурного декора, с высоченными, как будто на великанов рассчитанными дверями. Внутри был вестибюль, зеркала, лифты в чугунных решетках строгого рисунка. Сразу же брата остановил какой-то огромный господин в меховой шубе, дружественно облапил его и стал что-то ему быстро и шепеляво говорить. Маруся скромно отвернулась, чтобы не мешать разговору. Марк кивнул ей благодарно, бросил – “Минутку!” – и отошел в сторону с господином. Они говорили довольно долго, но Маруся вовсе не скучала, она рассматривала людей, которые выходили, входили в лифт, а некоторые спускались и поднимались по широкой плоской лестнице. Этот дом стал первым и сильнейшим впечатлением Маруси от Москвы: мужчины и женщины, которые сновали в вестибюле, одеты были иначе, двигались делово и устремленно, разговаривали быстро, выразительно, как будто все сплошь артисты. Дом был “модерн”, и люди в нем жили “модерн”, и вся московская жизнь была тоже “модерн”, – Маруся с первого взгляда поняла, что жить надо именно в Москве, а не в каком не в Киеве, провинциальном и второстепенном. А Яков пусть заканчивает институт и перебирается сюда, и оба они будут здесь жить, вместе, вот в таком же доме, и это будет жизнь “модерн”, а не мещанское существование среди еврейских родственников, ремесленников, купцов и банкиров… Потом брат попрощался с “шубой”, странным образом, каким-то двойным рукопожатием, с прихлопываньем, схватил Марусю под руку, поволок ее не к лифту, а к лестнице:
– Скорей, скорей, Муся, лифт медленный, а нам во второй этаж…
Квартира оказалась чудесная и тоже, под стать всему этому дому, необыкновенная, с огромным альковом, с деревянными панелями, но вовсе без кухни, одна только плитка в закутке, зато с настоящей ванной комнатой. Марк вынул из ящика стола какие-то бумаги, посвистел в задумчивости, достал чистый носовой платок и сказал:
– Муська, спешное дело, приду вечером, вот ключ, вот деньги, будь умницей…
Оставшись одна, Маруся недолго постояла у окна, взятого в чугунные решетки, простые и стильные, воображая, как она, с высоко зачесанными под бархатную ленту волосами, выглядит, если смотреть на нее с улицы. На противоположной стороне улицы стоял такой же мрачный дом, но из-за начавшегося снегопада разглядеть, что там происходит в окнах, было невозможно. Значит, и ее видно не было… Маруся поправила прическу, уложив поплотнее волосы под ленту, сменила старое платье на юбку с просторной блузкой нового фасона, надела ботики и легкое не по сезону пальто – нанавистное зимнее она оставила дома: в новой жизни не место было старому уродству!
Маруся не успела спросить у брата, как найти Малый Харитоньевский переулок, спросила внизу у швейцара. Он сказал, что совсем близко, и объяснил как идти. Маруся даже не удивилась тому случайному обстоятельству, что квартира ее брата оказалась рядом с курсами. За пять минут добежала она до важного дома с огромными окнами на первых двух этажах – там и были курсы! Маруся пришла вовремя – ученицы как раз собирались на занятия, а сама Элла Ивановна стояла около двери в зал, одетая в светлую тунику, с подобранными, как у Маруси, волосами. Обычно обращение к незнакомым людям было для Маруси очень мучительно, но на этот раз она подошла без всякой робости, сама себе удивляясь. Напомнила о рекомендации от мадам Леру.
– Да, да. Помню. – Рабенек вошла в небольшой зал, пропустив Марусю вперед. – Вы пока посидите на занятии. Потом мы с вами поговорим.
Комната была довольно большая, с эстрадной площадкой, с громадным окном во всю стену, на полу лежал ковер, стены затянуты светлым сукном. Маленькое черное пианино было почти вплотную придвинуто к стене. Тут вошла молодая дама мощного сложения, отодвинула инструмент от стены, вытянула из-под него круглый табурет, открыла крышку и тихо заиграла незнакомую Марусе музыку. Яков, конечно же, узнал бы композитора…
Маруся озиралась в поисках стула, не нашла, вышла в коридор, но никакого стула и там не оказалось. Пока она бродила по коридору, в зале появилась стайка молодых женщин, босых, в коротких туниках, а Элла Ивановна произносила перед ними речь. Ученицы как будто и не слышали ее, бродили по сценической площадке, разбрасывая небрежно руки и ноги, хаотически, несогласованно. Музыка продолжала тихо играть.
– Так, так, так… Наташа, Наташа, я повторяю для вас – каждое движение происходит с наименьшей затратой сил, вы поднимаете руку, начинаете это движение от кисти, от локтя, требуется только легкое напряжение плечевого мускула, а все остальные мускулы в полном покое! Это основа основ! Освободите руку от ненужного напряжения, ваше движение станет пластичным, естественным! Остановитесь! Замрите! Вот, вы должны почувствовать вес руки, вес тела, вес его отдельных членов… Наташа, посмотрите на Элизу… Вот, вот… Именно таким путем восстанавливается единство, которое нарушено нашей неестественной одеждой, нелепыми привычками… К нам возвращаются те пластические движения, которые мы наблюдаем на античных вазах, в греческих скульптурах. Мы их потеряли! Поднять руку, поднять колено, развернуть корпус! Лучше, уже лучше… Так, все остановились. Канат, пожалуйста!
Маруся, не найдя стула, сначала стояла возле двери, потом, чтобы получше слышать слова Эллы Ивановны, слегка заглушаемые музыкой, передвинулась вдоль стены и села на пол, подобрав под себя колени. Она из лекций Рабенек уже знала и про античную скульптуру, и про барельефы, и про внутреннюю логику жеста, но сейчас у нее просто все тело томилось, так хотелось ее рукам, ногам, спине жить под музыку, скакать, прыгать, выражаться бессловесно.
Тем временем натянули канат и Рабенек сама поднялась на сцену. Она махнула рукой таперше и сказала одно неизвестное Марусе слово и – Скрябина, пожалуйста! И заиграла другая, совсем новая музыка. Элла Ивановна перепрыгнула через канат – странным медлительным движением, как будто перекатилась через него. И все начали прыгать – но не упуская при этом звучащей музыки. Потом учительница попросила убрать музыку – теперь каждый работает со своим собственным ритмом.
– Ищем, ищем свой ритм, свой собственный ритм!
И все поскакали по сцене, беспорядочно и совместно, а Маруся стащила с себя ботики и пошла скакать со всеми…
– Отлично! Отлично! Вот актерская жилка! – похвалила Элла Ивановна Марусю, и та вся наполнилась силой и легкостью и скакала со всеми до перерыва.
В перерыве Элла Ивановна подошла к Марусе:
– В переодевальной комнате вам кто-нибудь из наших учениц даст хитон, вы можете продолжать с нами занятия.
В тот же вечер Маруся написала письмо Якову. Она сообщила, что успешно прошла испытания, что с осени будет заниматься в студии Рабенек, что надо сделать все возможное, чтобы перебраться в Москву, потому что она уверена: их будущая жизнь связана с Москвой…
Это было первое из писем той обширной переписки, которая длилась двадцать пять лет, а потом в тщательно упакованном свертке пролежала в ивовом сундуке в коммуналке на Поварской еще двадцать пять лет, и теперь, после смерти Маруси, переехала на Никитский бульвар и лежала у ее внучки Норы, ожидая прочтения.