Книга: Вселенная Алана Тьюринга
Назад: Эндрю Ходжес Вселенная Алана Тьюринга
Дальше: Предки гения: Любовная встреча на корабле

Предисловие: «В нем было что-то от Шелли, но и от Франкенштейна тоже…»

Известный швейцарский психиатр Карл Юнг, ученик Фрейда, писал:
«Современный человек защищается от собственного расщепленного состояния системой отделений. Определенные области внешней жизни и поведения хранятся в своего рода отдельных ящиках и никогда не соприкасаются друг с другом».
Современному человеку, столкнувшемуся с Аланом Тьюрингом, следовало бы защищаться особенно тщательно, не позволять содержимому ящиков перемешаться. Не исключено, что также поступал и сам Тьюринг, когда оставался лицом к лицу со своими проблемами.

 

Под личиной прямодушного поклонника Бернарда Шоу, созданной для окружающих и особенно явной после войны, под маской неудержимого фонтана идей, которые он готов отстаивать вплоть до костра, подобно Жанне Д’Арк современной эпохи, скрывался противоречивый, мучимый неопределенностью человек. Вряд ли Замок Сомнение и Гигант Отчаянья были его любимыми отрывками из «Путешествий Пилигрима» в детстве – однако роль Тьюринга в процессе человечества напоминает именно о них, при том, что горы более приятного толка редки и весьма далеки друг от друга. В частности, здесь крылась неопределенность отношений Алана с социальными институтами: он никогда не станет здесь своим, но и вызова им по-настоящему не бросит. Такое отношение объединяло его со многими учеными, глубоко ушедшими в математику или иные науки: те тоже никак не могли понять – то ли относиться к общественным институтам как к чему-то абсурдному, словно из Эдгина Батлера, то ли принимать их как неизбежный факт. Стремясь, подобно английскому писателю и математику Льюису Кэроллу, все обратить в игру, он размышлял о том, что математика могла бы служить защитой от мира для того, кто не столько слишком слеп в отношении дел земных, сколько слишком восприимчив к их ужасу. Его свободное чувство юмора и способность посмеяться над собой имели много общего с реакцией многих геев на невозможную социальную ситуацию, в какой-то мере они демонстрировали ярое и сатирическое неприятие общества, но и в конечном итоге, уход от него.

 

Для Алана Тьюринга эти составляющие усугублялись еще тем, что он так никогда полностью и не смог соответствовать роли математика, ученого, философа, инженера. Для Тьюринга всегда повторялась история «Смеха из соседней комнаты», так как никто не знал, стоит ли включать его в свою компанию, или нет. Как вскоре после смерти Тьюринга напишет Робин Гэнди, который был его аспирантом и длительное время интимным другом, «его интерес чаще занимали объекты и идеи, а не люди, поэтому он часто оставался в одиночестве. Но Алан жаждал привязанности и дружбы, порой, пожалуй, слишком сильно, что усложняло ему жизнь на первых этапах знакомства…». Вряд ли кто-либо из окружающих видел, насколько на самом деле одинок Тьюринг.

 

Экзистенциалист-самоучка, вряд ли даже слышавший о Сартре, он стремился найти свой собственный путь к свободе. По мере того, как жизнь становилась все более запутанной, все менее ясным было, куда же этот путь должен вести. Да и откуда взяться ясности? На дворе двадцатый век, когда каждый истинный художник чувствует призыв к действию, а любой чувствующий человек приходит в крайнее волнение. Он всеми средствами ограничил свою роль сколь возможно простой сферой интересов, так как старался при этом остаться верным себе. Увы, ни простота, ни честность не уберегли Алана от последствий – совсем наоборот.

 

Университетский мир Великобритании был изолирован от двадцатого века настолько, насколько это вообще возможно, и слишком часто за эксцентричностью Тьюринга не видел его прозорливости, выдавал размытые похвалы в адрес его смекалки, вместо того, чтобы предложить подлинно критический взгляд на идеи ученого, запоминал истории о велосипеде охотнее, чем подлинно великие вехи. Будучи никем иным, как интеллектуалом, при этом не вписывался в ученое сообщество. Исследователь Лин Нейман, которая имела возможность близко познакомиться с этим сообществом как изнутри, так и снаружи, выразила гораздо красноречивее прочих это отсутствие идентичности: она видела в нем «очень странного человека, который не вписывался никуда. Его сумбурные усилия, направленные на то, чтобы казаться в своей тарелке в кругах высшего среднего класса, к которому он и принадлежал по рождению, отличались особой степенью не успешности. Да, он принял ряд социальных конвенций, выбрав их словно случайным образом, но большинство из их представлений и порядков он отвергал без колебаний и извинений. Как не прискорбно, порядки научного мира, который мог бы стать для Тьюринга убежищем, озадачивали его и нагоняли скуку…». Отношение Алана к своему привилегированному происхождению отличалось двоякостью: он отбросил большинство присущих своему классу атрибутов, сохранив лишь внутреннюю верность себе и нравственный долг, оставаясь при этом всегда сыном Империи. Аналогичная неоднозначность присутствовала в его положении среди интеллигенции, которая проявлялась не только в его презрении к наиболее тривиальным аспектам научной жизни, но и в той смеси гордости и пренебрежения, которую Алан проявлял к собственным достижениям.

 

Смятение и конфликт, пронизывающие его, лишь на первый взгляд, целостную индивидуальность гомосексуалиста, отражали тот факт, что мир не позволял геям оставаться «обыкновенными» или «подлинными», вести простую жизнь и не привлекать внимания, сохранять приватность и не иметь общественной позиции. К Тьюрингу, разумеется, было обращено особое внимание. В 1938 году английский романист и эссеист Эдвард Морган Форстер вывел заключение из требования нравственной автономии: «Любовь и верность в отношении индивида способны противоречить интересам государства. Когда такое происходит, к чертям государство, говорю я, что означает, что и государство пошлет к чертям меня». При этом Форстеру никогда не пришлось столкнуться с последствиями подобного выбора лицом к лицу. Именно Алану Тьюрингу, как одному из тысяч, пользующихся дурной славой людей, пришлось выходить из этого морального кризиса, практически молча, практически в одиночестве.

 

Для него не было возможности «простой» жизни, как не было и «просто» науки. Чистоты не бывает. Никто не может быть островом. Быть может, Алан Тьюринг и является Героем Истины, но даже его наука завела к лживым делам, а секс – к лжи властям.

 

Впрочем, неопределенность в жизни Алана Тьюринга, колебание между двумя путями наиболее сильно поражает не в отношении социального класса или профессионального положения, пола, но колебаниями между ролями «взрослого» и «ребенка». Некоторых это отталкивало, кто-то считал, что такое поведение придает известное очарование. Конечно, в какой-то мере слово «ребяческий» люди часто используют, чтобы объяснить собственное удивление от встречи с человеком, который, в самом деле, говорит то, что думает, ничего не приукрашивая и не скрывая. Кроме того, в поведении Тьюринга присутствовали присущие только ему странности, которые стали особенно заметны на исходе его четвертого десятка в Манчестере. Крепко сложенный мужчина с манерами и движениями «школьника» или «мальчишки», Алан также смущал стремительными сменами настроения: напористость вдруг сменяется наивностью, затем огонь молчаливой ярости – и вот уже он излучает искреннее добродушие. Лин Нейман сравнивала его со ртутью, отчасти в связи с занятиями бегом. Двойственность проявлялась на нескольких уровнях: в интеллектуальной сфере в его отказе опираться на заработанную репутацию и переходе в совершенно новую область работы к сорока годам. Само собой, и в чувственной сфере, частично в виде реакции на положение гомосексуалистов в целом, когда роли ищущего и искомого менялись гораздо проще, чем в гетеросексуальных взаимоотношениях. Алан не мог оставаться на месте, он всегда должен был пребывать в движении. Эти факторы, в самом деле, могли вносить свой вклад в напряженность (но и в незамутненное наслаждение жизнью, недоступное другим), которая росла с возрастом. Помимо сказанного, мальчишеские качества Алана Тьюринга отражали и основной вопрос его бытия: он не хотел «становиться совершеннолетним» в двадцать один год и также закрывал глаза на свой возраст в сорок два. Он никогда не стремился принимать зрелость, что впрочем, не означает, что Алан избегал ответственности. Выходец из самоуверенного класса руководителей, он навязывал свои идеи другим только лишь в том случае, если иначе произошла бы катастрофическая глупость и растрата ресурсов. С лета 1933 года – середины его жизни – до самого 1954 в нем бушевал глубинный конфликт между невинностью и опытом.

 

Алан Тьюринг написал несколько страниц короткого рассказа, страниц, которые вместили проницательные размышления о жизни. Описывая, как ведет себя молодой человек в ресторане, он так обрисовал эту сцену:
«… Наверху Алек снимал пальто. Под ним неизменно оказывалась старая спортивная куртка и плохо выглаженные шерстяные брюки. Он не утруждался костюмом, предпочитая «униформу студента последнего курса» – так он видел свой возраст. Одежда помогала ему верить, что он по-прежнему остается привлекательным юношей. Эта задержка в развитии сквозила и в работе. Любой мужчина, в котором не виделся потенциальный сексуальный партнер, расценивался как замена отцу, которому Алек должен [не читается] продемонстрировать интеллектуальную мощь. «Униформа студента» не произвела заметного эффекта на Рона. В любом случае, его внимание приковал ресторан и происходящее здесь. Обычно он стеснялся подобных ситуаций, либо от того, что был один, либо от того, что ведет себя как-то не так…».

 

Здесь сохранившиеся страницы обрываются, причем, именно на мысли об одиночестве стеснении и неловкости – центральных темах его жизни. Впрочем, подобное смущение, вызванное осмыслением, шло дальше «обращения к себе» австрийского математика Курта Гёделя, когда абстрактный разум обращается к абстрактному «я». В жизни Тьюринга присутствовал и змей от математики, пожирающий собственный хвост, и тот змей, что искусил его отведать плодов древа познания. Гилберт как-то отметил, что теория немецкого математика Георга Кантора о бесконечности создала «рай», из которого теперь не изгнать математиков. Однако Алан Тьюринг утратил этот рай, не из-за своих мыслей, но из-за поступков. Его проблема лежала в области поступков: как поступить верно и поступать ли?

 

Никто в июне 1954-го не увидел бы символизма в том, что Тьюринг ест яблоко, наполненное ядом 1940-х. В отрыве от контекста данный символ лишен смысла, его не представляется возможным интерпретировать, равно как и прочие оставленные Тьюрингом мелкие намеки. Не исключено, что Алан размышлял о символизме еще до войны, когда упомянул свой план самоубийства другу Джеймсу Аткинсу. Ведь оно произошло именно в то время, когда он (в своей небрежной манере) поделился с матерью своими сомнениями в «нравственности» криптографии. Мать верила в прикладную науку, Джеймс же был пацифистом и оба они занимали важное место в поворотном моменте жизни Алана Тьюринга – его готовности познать грех. Пожалуй, он чувствовал, что для него участие в жизни мира означало бы постоянную опасность. Пускай Алан вел себя как ребенок – дитя гордых, импульсивных и неудачливых Тьюрингов и дитя более приземленных мостостроителей Стоуни – но будь то осознанно, или нет, он был ребенком своей эпохи.

 

Намеки на саморазоблачение со стороны Тьюринга были редки и загадочны, в них проявлялось глубокое нежелание становиться центром внимания и стремление оставить подобные дела под покровом тайны. Еще один вопрос без ответа состоит в том, как Тьюринг наконец увидел концепцию компьютерного разума, которой он в итоге посвятит большую часть своей жизни. Несмотря на то, что Тьюринг, по словам знакомых, предпочитал объекты и мысли людям, однако с помощью своих рассуждений ученый старался приблизиться к пониманию себя и окружающих, начав с основополагающих принципов. При таком подходе «помехи» со стороны общества надлежит рассматривать как вторичное вторжение в разум индивидуума. При том, что он всегда признавал трудности, связанные с подобным подходом, в свои последние годы Тьюринг проявлял значительно более активный интерес к другим точкам зрения на человеческую жизнь, в которых взаимодействие с окружающими играло куда большую роль. Неудивительно, в свете того, что в 1952 году Алан однажды признался, что математика приносит все меньше и меньше удовлетворения. Юнг и Толстой рассматривали разум в социальном, или историческом контексте, но на книжных полках Тьюринга стояли и романы Форстера, в которых взаимодействие между обществом и индивидуумом становилось куда менее механистичной игрой идей, как у Шоу, Батлера и Тролоппа. Между тем в последние два года социальные «помехи» сыграли неожиданно значимую роль в его жизни. Не утратил ли он веры в смысл и актуальность своих основополагающих идей?

 

Вдобавок к разочарованию от неспособности манчестерского компьютера (да и любого компьютера той поры) соответствовать масштабам видения Тьюринга, в послевоенные года твердость его убеждений и уверенность в себе начинает давать трещину. С другой стороны, Алан был не из тех, кто легко отказывается от мысли или позволяет миру её отнять. Не мог он и разочароваться в науке от того, что та обратилась против себя, ни отказаться от рациональности, оказавшись на принимающей стороне интеллекта. Движущая им страсть к созданию осязаемого воплощения абстрактного объединяла Тьюринга скорее с Гауссом и Ньютоном, чем с математиками-теоретиками двадцатого века. Она неизбежно толкала его на поиск практического применения научных знаний. При том Тьюринг не впадал в интеллектуальные заблуждения относительно предназначения своих устройств. Ни разу он не предлагал практического применения теории, которая бы ни была направлена либо на дальнейшее развитие науки, либо на военные нужды. Тьюринг никогда не говорил о социальном прогрессе или экономическом благополучии посредством науки, тем самым заняв позицию, защищенную от разочарования.

 

В 1946 году, говоря о ядерных испытаниях США, Тьюринг назвал в качестве их «главной опасности» то, что они способны вызвать «противонаучные настроения». Как бы не заманчиво было применение науки, например, в «органотерапии» и других областях, Тьюринг никогда не ставил под сомнение структуру самого научного знания. Так он расценивал как интеллектуальную несостоятельность неспособность отделить личные чувства от взглядов на научную истину. Он часто упрекал интеллектуалов в «эмоциональной» реакции на концепцию разумных механизмов. Для Тьюринга большое значение имело освобождение науки от оков религиозного мышления и представления желаемого за действительное. Наука для него оставалась независима от человеческих целей, суждений, чувств, которые не существенны для поиска ответа на вопрос, как устроен мир. Английский философ Эдвард Карпентер призывал к «рациональной и гуманистической» науке, напротив для Тьюринга не существовало причин смешивать рациональное и гуманистическое, данные и инструкции. Его беспощадный и прямой взгляд на науку хорошо ухватила Лин Нейман, сравнив Тьюринга с алхимиком семнадцатого века или даже более ранних времен, когда наука не была окутана титулами, покровителями и респектабельностью, но была обнажена и опасна. В нем было что-то от Шелли, но и от Франкенштейна: гордая безответственность чистой науки, сконцентрированная в одном человеке. Именно эта неимоверная концентрация в сочетании со способностью отбросить все, что видится несущественным, с силой воли, позволявшей размышлять о вопросах, которые другие отбросили за чрезмерной сложностью и запутанностью, – вот рецепт его успеха. Сила Тьюринга крылась в умении абстрагироваться до простого и ясного принципа, а затем продемонстрировать его истинность на практике, а вовсе не решение задач в установленных рамках. Увы, такой тип мышления не всегда подходил для решения некоторых наиболее тонких проблем, поднятых моделью «разума» Тьюринга.

 

Он писал, что «не испытывает почтения ни перед чем, кроме истины» и верен бескомпромиссному материализму, что проистекает из всепоглощающего желания уберечь истину незапятнанной «эмоциональными» представлениями об интеллекте и сознании. При этом в своем стремлении отсечь несущественное Тьюринг отмахнулся и от ряда фундаментальных вопросов у сути интеллекта, коммуникации, языка, – вопросов проистекающих из функционирования человеческого разума в обществе.

 

Он держался за простое среди пугающей и сбивающей с толку сложности мироустройства. При этом Тьюринг был далеко не ограниченным человеком. Миссис Тьюринг сказала, что ее сын погиб, работая над опасным экспериментом. Имя эксперименту – жизнь, тема, которая приносит немало страха и смятения в научный мир. Тьюринг не только мыслил свободно в меру своих сил, но вкусил сразу от двух запретных плодов: плодов мира и плоти. Между ними пролегало бурное разногласие и в нем заключалась окончательная и неразрешимая проблема. В определенном смысле, жизнь Тьюринга противоречила его работе, так как не умещалась в рамки машины дискретных состояний. На каждом шагу вставали вопросы о связи (или ее отсутствии) между разумом и телом, мыслью и действием, разведкой и операциями, наукой и обществом, индивидуумом и историей. Однако все эти вопросы, кроме как в отдельных случаях, Алан оставил без комментариев.

 

Алан Тьюринг любил считать себя ученым-еретиком, восхитительно оторванным от уступок общества в своем поиске истины. Но ересь оказалась направленна лишь против выживших остатков распадающейся религии и вежливых уступок мира интеллигенции. Философы подняли шумиху вокруг теоремы Гёделя – «в любом формальном языке существует истинное высказывание, которое нельзя доказать», – в защиту свободы человека. Притом, что к подлинной неволе двадцатого века она имела то же отношение, в какой Кембридж являлся «прекрасным захолустьем» по Лоуэсу Дикинсону: «Вильям Джойсон Хиггс и Черчилль, и коммунисты, и фашисты, и отвратительные жаркие улицы городов, и политика, и ужасное явление под названием Империя, за которую все, похоже, готовы пожертвовать жизнью каждого, вся красота, все стоящее в мире, – имеет все это хоть какую-то ценность? Все это не более, чем двигатель».

 

К концу 1950-го сложилась новая Империя, а вернее, две. Каждую обслуживали свои ученые. Великолепные родники Новой Эры – высвобождение способностей индивида, коллективная собственность на природные ресурсы – свелись к либерализму Пентагона, с одной стороны, и социализму Кремля – с другой. Именно здесь скрывались важные доктрины и ереси, а вовсе не в учебном классе или викторианской религии.

 

После того, как Германия оставила мир в руинах, а проклятье Гитлера легло и на победителей, и на побежденных, поток свободомыслия утратил былую значимость. И все же возник мимолетный период после войны, до того, как Великобритания превратилась в военно-воздушную зону номер один Оруэлла, когда Форстер взглянул на послевоенный мир в довоенном свете: «В силу политических потребностей времени наука заняла аномальное положение, о котором ученый обычно забывает. Он получает субсидии от напуганных правительств, ищущих помощи, его укрывают, холят и лелеют, если тот послушен, и его наказывают по всей строгости закона о неразглашении государственной тайны, когда он набедокурил. Все это отличает его от обычных людей и лишает его способности проникнуть в их чувства. Пора бы ему выйти из лаборатории. Пусть он занимается разработками для наших тел, но оставит наши умы в покое…».
Алан Тьюринг вышел из своей изолированной лаборатории и, в каком-то смысле, прошел гораздо дальше Форстера. Тьюринг ни слова не произнес о том, что оказалось вовсе не «аномальным положением», но подлинной ортодоксальностью 1950-х: зависимость от колоссальных машин. Работа Тьюринга была, пожалуй, одной из самых мирных из всех военных занятий и все же она вела к тому, что государство все больше и больше полагалось на машины, которые не только не контролировало, но даже не понимало. В этом процессе Алан Тьюринг остался незамеченным.
В некотором роде опасения, что ученые «распланируют наш рассудок», не нашли подтверждения в последовавших событиях. Так, планы по искоренению гомосексуализма с помощью научных средств, скажем, кибернетики оказались чересчур амбициозными. В Великобритании 1950-х они точно не являлись осуществимым предложением. Несмотря на то, что научные медицинские исследования в этом направлении продолжились, всесторонней поддержкой правительства они так и не заручились. Притом вопрос гомосексуализма остался сочной костью, за которую могут побороться бульдоги нравственности с силами технического прогресса.

 

Между тем развитие новой экономики, в которой рекламируются путешествия, досуг и развлечения, приведет к тому, что сексуальность обретет еще более осознанную привлекательность, подрывая позиции одновременно и консерваторов, и медиков. Найдется даже место личному выбору – неслыханная для 1954 года идея. Государство так и не приняло масштабных планов, будь то научных, или каких-то иных для того, чтобы контролировать поведение всего населения. Раздутый «нравственный кризис» 1953–1954 годов окружала атмосфера вымысла, ритуального действа, столкновения символов. При том, что в 1950-е правительство Великобритании последовательно передавало экономику в руки международных предприятий, закаленных в классовой, религиозной, клановой, предвыборной борьбе. Так Уинстон Черчилль дал народу свободу.

 

Новое запутанное и противоречивое будущее стало творением новых людей и вовсе не походило на индустриально-научное видение будущего 1930-х, ни на фантастические идеи о контроле сознания 1950-х. Старые нравственные и моральные общественные институты сохранят форму, но утратят абсолютный характер и всеохватное значение. Даже епископы вскоре станут проповедовать «новую нравственность». Уроки частных школ, да и не менее мрачных учебных заведений низших сословий, устарели в 1920-е годы и оказались совершенно бесполезными в критических условиях Второй Мировой Войны. Этот факт был признан неохотно и с сильным опозданием. Война все больше отдалялась от рук и умов людей, которые играли в нестабильную игру, где каждый участник постоянно проигрывал, и британское правительство, чтобы не остаться ни с чем, возглавило распространение осложнений.

 

Расщепленное состояние Алана Тьюринга предвосхитило модель развития, проявления которой он не увидел по своей воле: цивилизацию, в которой пение, танцы, спаривание, размышление о числах стали доступны широким слоям населения, но и цивилизацию, построенную вокруг машин и методов неизмеримо опасных. Своим молчанием Тьюринг указал и на природу научного сотрудничества при подобной политике. Вскоре станет ясно, что подозрения в нелояльности ученых были лишь временной проблемой, а самоуверенность единиц, считавших, что стоят выше правительств, оказалось прорезавшимися молочными зубами развивающихся принципов государственной и национальной безопасности. Кто увидел, что Тьюринг отдернул штору и продемонстрировал непоследовательный, хрупкий и неловкий мозг, стоящий за машиной? Тьюринг не был еретиком – маскировка, не более, хотя, не исключено, что он, так редко нарушавший свои обещания, ближе к концу всего лишь сдерживался. В своей области он был гроссмейстером. В политическом плане Тьюринг сам назвал себя верным слугой Черчилля.
Но он не желал становится сосредоточением противоречий современного мира. На протяжении всего жизненного пути его преследовал один и тот же конфликт: движимый желанием чего-то добиться, Тьюринг при этом предпочел бы вести ординарную жизнь, предпочел бы, чтобы его оставили в покое. Понято, что эти цели несовместимы. Только в смерти он наконец смог поистине поступить точно так же, как и в начале своего пути – в высшей точки индивидуализма отбросить общество и направить усилия на то, чтобы избавиться от его вмешательства. В романе Джорджа Оруэлла «1984», так впечатлившем Тьюринга, упоминались научные открытия и мысли, противоречившие его собственным идеям, но все же на определенном уровне Оруэлл говорил о чем-то крайне близком Алану. Оруэлла вряд ли заботило бы наследие Правительственной школы кодов и шифров в Блэтчли Парк, или очередные события в Министерстве правды, или тот факт, что компьютеры создаются людьми, которые совершенно не обеспокоены, например, вопросами о том, чей интеллект копируется в машине и для каких целей. Несмотря на все это, имелась глубинная общая идея: те самые несколько кубических сантиметров внутри черепа, которые только и можно назвать своими и которые надлежит любой ценой сберечь от губительного внешнего мира. При всех своих противоречиях Оруэлл не утратил веры в способность Старояза передавать истину, а его видение просто говорящего англичанина тесно перекликалось с упрощенной моделью разума Алана Тьюринга, с видением науки, не подверженной человеческому фактору.

 

Сообщений от скрытого разума осталось так мало, что его внутренний код остается в неприкосновенности. Согласно принципу имитации Тьюринга довольно бессмысленно строить домыслы о невысказанном. Однако Алан Тьюринг не мог, подобно философам, отстраниться от жизни. Как мог бы сказать компьютер, именно перед лицом невыразимого он терял дар речи.

 

Вернее говоря, речь шла преимущественно о гомосексуализме, которая приобретала все больший общественный резонанс, так как в Акте 1885 года в качестве преступления, совершенного мужчиной, говорилось о «вызывающей непристойности». В аналогичный период во время Первой Мировой Войны были сделаны далеко идущие выводы о «черном списке сексуальных извращенцев», якобы составленном немецкой разведкой и содержащим тысячи имен мужчин и женщин. По этой причине в 1921 году Палата Общин проголосовала за распространение действия Акта 1885 года на женщин. Однако лорды отвергли предложение, полагая, что даже упоминание о подобном преступлении может зародить в головах женщин неподобающие мысли. Тот факт, что мужчинам уделялось такое внимание, а женщин обходили стороной, можно назвать одним из признаков их привилегированного положения. Впрочем, Алан Тьюринг, пожалуй, не согласился бы с подобной формулировкой.

 

По сути его преступление оставалось тем, что, по общему мнению, должно и дальше являться объектом внимания властей. Встречи на улице («приставание»), интрижки с девятнадцатилетним пролетарием, – вот примеры поведения, которые необходимо «порицать и искоренять». Число судебных дел достигло пика в 1955 году, а затем падало вплоть до 1967-го. Правительство не создало ни лагерей, ни больниц, которые предлагали медики. А после лета 1954-го паника вокруг проблемы резко сошла на нет. Главным результатом стало то, что молчание было нарушено – впервые по «BBC» позволили заговорить об этой теме 24 мая. Возможно, дело Алана Тьюринга действительно вызывало у правительства Черчилля страх, но его смерть, однозначно, внесла вклад в разрушение табу.
Вскоре после нее международное напряжение ослабло. Черчилль отправился в Вашингтон, чтобы устранить раскол между Великобританией и США. Военный бюджет страны достиг пика в 1954 году и дальше до середины 1960 только сокращался. Все, кроме Алана Тьюринга, вздохнули с облегчением.
Назад: Эндрю Ходжес Вселенная Алана Тьюринга
Дальше: Предки гения: Любовная встреча на корабле