Книга: Два капитана
Назад: Глава 20. ВСЕ МОГЛО БЫТЬ ИНАЧЕ.
Дальше: Глава 22. НОЧЬЮ.

Глава 21.
МАРЬЯ ВАСИЛЬЕВНА.

Больше всего меня удивило, что Марья Васильевна ни словом не обмолвилась о Кате. Мы с Катей провели в Энске девять дней. А Марья Васильевна не сказала об этом ни слова.
Это было подозрительное молчание, и я думал о нем ночью, пока не заснул, потом утром на физике, обществоведении и особенно на литературе.
Пожалуй, на литературе мне следовало думать о других вещах, более близких к Гоголю и его бессмертной поэме «Мертвые души», которую мы тогда проходили. Мне следовало быть начеку, потому что Лихо, особенно после педсовета, из шкуры лез, только бы доказать всей школе, что если я не идеалист, так уж во всяком случае, знаю не больше, чем на «чрезвычайно слабо».
Но я почему—то не ждал, что он меня вызовет, и даже вздрогнул, когда он громко назвал мою фамилию.
– Мы слышали, как некоторые ораторы позволяют себе оскорблять заслуженных людей, – сказал он. – Посмотрим же, имеют ли они на это право.
И он спросил, читал ли я «Шинель» Гоголя, как будто таким образом можно было решить этот вопрос.
Здесь еще не было ничего особенного, хотя «Шинель» мы проходили в первой ступени, и это было хамство – спрашивать «Шинель», когда были заданы «Мертвые души». Но я спокойно ответил ему:
– Читал.
– Так—с. А в каком смысле следует понимать слова Достоевского: «Мы все вышли из гоголевской „Шинели“?
Я объяснил, что хотя это сказал Достоевский, но на самом деле из «Шинели» ничего не вышло, а в литературе и в обществе появилась потом совсем другая нота. «Шинель» – это примиренье с действительностью, а литература – например, Лев Толстой – была борьбой с действительностью.
– Ты споришь с Достоевским? – презрительно усмехаясь, спросил Лихо.
Я отвечал, что – да спорю и что спорить с Достоевским – это еще не идеализм.
В классе засмеялись, и Лихо побагровел. Кажется, он сразу хотел поставить мне «неуд», у него даже руки тряслись, но это было неудобно, и для приличия он задал мне еще один вопрос:
– Скажи, кого из героев Гоголя следует считать типом небокоптителя?
Я отвечал, что у Гоголя все герои – небокоптители, кроме типа Тараса Бульбы, который все—таки кое—что сделал согласно своим идеям. Но что Гоголя нельзя за это винить, потому что тогда была такая жизнь.
Лихо вытер пот и поставил мне «неуд».
– Иван Витальевич, я буду требовать, чтобы меня спросили в Академии наук, – сказал я садясь. – Мы с вами расходимся во взглядах на литературу.
Он что—то заквакал, но в это время раздался звонок.
Ребята считали, что в данном случае я был совершенно прав и что Лихо не имел права ставить мне «неуд» за то, что я не согласен с Достоевским, или за то, что я считаю всех гоголевских героев небокоптителями. Валя заметил, что у Гоголя есть еще какой—то положительный тип – помещик Костанжогло из второй части «Мертвых душ», которую Гоголь сжег, но я возразил, что раз сам Гоголь ее сжег, стало быть, не о чем и говорить. Кроме того, помещик не может быть положительным типом. В эту минуту я увидел Петьку.
Это было неожиданно – Петька у нас в школе, на большой перемене!
– Петя, ты что?
– У меня тут дела, – возразил Петька и засмеялся.
– Какие дела?
– Разные. Вот хочу с тобой поговорить.
– О чем?
– Насчет Репина. Ты вчера говорил ерунду. Репин не мог не рисовать, и если бы ты ему предложил пойти в летную школу, он бы знаешь, куда тебя послал?
Я смотрел на него во все глаза.
– Вот ты, оказывается, какой!
– А что?
– Правда, больной.
Петька нахмурился.
– Нет, – сказал он с досадой. – Я тебя серьезно спрашиваю.
– Я тебя тоже серьезно спрашиваю, почему ты не в школе?
– Я сегодня мотаю, – быстро сказал Петька. – Мне нужно это обдумать, а в школе я не могу думать. Мешают.
Перемена кончилась, но он сказал, что подождет меня в красном уголке, – у нас в этот день было четыре урока.
И он действительно не ушел. Он закинул голову на спинку стула, положил руки в карманы и закрыл глаза.
– Вот ты говоришь – летчик, – сказал он, когда, вернувшись через час, я нашел его в той же позе, на том же месте. – А может быть, у тебя нет никаких данных для летчика? Ты помнишь хоть один свой поступок в жизни, по которому можно было бы судить, что из тебя выйдет летчик?
Я вспомнил свое мгновенное твердое решение ехать в Энск за Катей.
– Есть.
– Например?
– Так я тебе и стану рассказывать!
– Допустим. А все—таки ты выбрал это логически, а не инстинктивно?
– Ясно – логически.
– Умом, а не сердцем? – сказал Петька и немного покраснел.
– Нет, сердцем.
– Врешь. Вот, например, другие ребята, которые идут в летчики, они строят модели, планеры.
– Ну и что же. Зато я теорию знаю.
Я мог бы ему возразить, что каждый год пытаюсь организовать в нашей школе кружок планеристов. Но эти кружки разваливались, потому что наши ребята интересовались исключительно театром. Кроме меня и Вальки, все хотели стать актерами. И, между прочим, многие стали, например, Гриша Фабер.
– А я считаю, – помолчав, сказал Петька, – что нужно знаешь какую профессию выбирать? В которой ты чувствуешь, что способен проявить все силы души. Я это читал, но это совершенно верно. Я вот не уверен, что как художник проявлю все силы души. А ты, значит, уверен?
– Уверен.
– Ну что ж, твое счастье.
Пора было обедать, но это был довольно интересный разговор, и я решил проводить Петьку до дому.
– Знаешь, а, по—моему, ты тоже не можешь не рисовать, – сказал я, когда, выйдя из школы, мы остановились на углу Воротниковского переулка. – Вот попробуй год или два – и соскучишься, потянет. И вообще, по—моему, это даже хорошо, что ты думаешь, что из тебя ничего не выйдет.
– Почему?
– Потому что это – «сомнения».
– Как «сомнения»?
– Очень просто. У настоящих художников непременно должны быть сомнения. То они тем недовольны, те этим. И очень хорошо, что ты сомневаешься, – сказал я с жаром. – Нет, Петька, это ясно: ты должен идти в Академию художеств.
Он вздохнул и покачал головой. Но, кажется, моя мысль о «сомнениях» понравилась ему.
Так мы шли по Воротниковскому и разговаривали и, помнится, остановились у афишной будки, и я, слушая Петьку, машинально читал названия спектаклей, когда какая—то девушка вдруг вышла из—за угла и быстро перебежала дорогу.
Она была без шапки и в платье с короткими рукавами – в такой мороз! Может быть, поэтому я не сразу узнал ее.
– Катя!
Она оглянулась и не остановилась, только махнула рукой. Я догнал ее.
– Катя, почему ты без пальто? Что случилось?
Она хотела заговорить, но у нее застучали зубы, и она должна была крепко сжать их, чтобы пересилить себя, и уже потом заговорила:
– Саня, я бегу к доктору. Маме очень плохо.
– Что с ней?
– Не знаю. Мне кажется, она отравилась…
Бывают такие минуты, когда жизнь вдруг переходит на другую скорость – все начинает лететь, лететь и меняется быстрее, чем успеешь заметить.
С той минуты, как я услышал: «Мне кажется, она отравилась», – все стало меняться быстрее, чем это можно было заметить, и эти слова время от времени страшно повторялись где—то в глубине души.
Вместе с Петькой, который ничего не понимал, но ни о чем не спрашивал, мы побежали к доктору на Пименовский, потом к другому доктору, который жил над бывшим кино Ханжонкова, и все трое вломились в его тихую, прибранную квартиру с мебелью в чехлах и с неприятной старухой, тоже в каком—то синем чехле.
Неодобрительно качая головой, она выслушала нас и ушла. По дороге она прихватила что—то со стола – на всякий случай, чтобы мы не стащили.
Через несколько минут вышел доктор – низенький, румяный, с седым ежиком и сигарой в зубах.
– Ну—с, молодые люди?
Пока он одевался, мы стояли в передней и боялись пошевелиться, а старуха в чехле тоже стояла и все время смотрела на нас, хотя из передней унести было нечего. Потом она притащила тряпку и стала вытирать наши следы, хотя никаких следов не было, только от Петькиных калош натекла небольшая лужа. Потом Петька остался торопить доктора, который все еще одевался – все еще одевался, хотя у Кати было такое лицо, что я несколько раз хотел заговорить с ней и не мог. Петька остался, а мы побежали вперед.
На улице я без разговоров надел на нее мое пальто. У нее волосы развалились, и она заколола их на ходу. Но одна коса опять упала, и она сердито засунула ее под пальто.
Карета скорой помощи стояла у ворот, и мы невольно остановились от ужаса. По лестнице санитары несли носилки с Марьей Васильевной.
Она лежала с открытым лицом, с таким же белым лицом, как накануне у Кораблева, но теперь оно было точно вырезанное из кости.
Я прижался к перилам и пропустил носилки, а Катя жалобно сказала: «Мамочка», – и пошла рядом с носилками. Но Марья Васильевна не открыла глаз, не шевельнулась. У нее был очень мертвый вид, и я понял, что она непременно умрет.
С убитым сердцем я стоял во дворе и смотрел, как носилки вкладывали в карету, как старушка дрожащими руками закутывала Марье Васильевне ноги, как у всех шел пар изо рта – и у санитара, который вынул откуда—то книгу и попросил расписаться, и у Николая Антоныча, который, болезненно заглядывая под очки, расписался в книге.
– Да не здесь, – грубо сказал санитар и, с досадой махнув рукой, положил книгу в большой карман халата.
Катя побежала домой и вернулась в своем пальто, а мое оставила на кухне. Она тоже села в карету. И вот дверцы, за которыми лежала страшная, изменившаяся, белая Марья Васильевна, закрылись, и карета, рванувшись, как самый обыкновенный грузовик, помчалась в приемный покой.
Николай Антоныч и старушка одни остались во дворе. Некоторое время они стояли молча. Потом Николай Антоныч повернулся и первый пошел в дом, механически переставляя ноги, как будто он боялся упасть. Таким я его еще не видел.
Старушка попросила меня встретить доктора и сказать, что не нужно. Я побежал и встретил доктора и Петьку на Триумфальной площади, у табачной будки. Доктор покупал спички.
– Умерла? – спросил он.
Я отвечал, что не умерла, а на скорой помощи отправили в больницу, и что я могу заплатить, если нужно.
– Не нужно, не нужно, – брезгливо сказал доктор.
Старушка сидела на кухне и плакала, когда, простившись с Петькой и пообещав завтра ему все рассказать, я вернулся на Тверскую—Ямскую. Николая Антоныча уже не было, он уехал в больницу.
– Нина Капитоновна, – спросил я, – может быть, вам что—нибудь нужно?
Долго она сморкалась, плакала, снова сморкалась. Я все стоял и ждал. Наконец она попросила меня помочь ей одеться, и мы поехали на трамвае в приемный покой.
Назад: Глава 20. ВСЕ МОГЛО БЫТЬ ИНАЧЕ.
Дальше: Глава 22. НОЧЬЮ.