Глава 19.
СТАРЫЙ ДРУГ.
В школе только и говорили о моей речи на педсовете, и я поэтому был очень занят. Было бы преувеличением сказать, что я чувствовал себя героем. Но все—таки девочки из соседних классов приходили смотреть на меня и довольно громко обсуждали мою наружность. Впервые в жизни мне был прощен маленький рост. Оказалось даже, что я чем—то похож на Чарли Чаплина. Таня Величко, которую очень уважали в школе, подошла и сказала, что на каникулах она систематически выступала против меня, а теперь считает, что я правильно дал Ромашову в морду.
– Но ты должен был сперва доказать, что он – общественно—вредный тип, – сказала она разумно.
Словом, я был неприятно удивлен, когда в разгар моей славы комсомольская ячейка вынесла мне строгий выговор с предупреждением. Педагогический совет не собирался из—за болезни Николая Антоныча, но Кораблев сказал, что меня могут перевести в другую школу.
Это было не очень весело и, главное, как—то несправедливо! С постановлением ячейки я был согласен. Но переводить меня в другую школу! За что? За то, что я доказал, что Ромашка подлец? За то, что я уличил Николая Антоныча, который ему покровительствовал? В таком—то невеселом настроении я сидел в библиотеке, когда кто—то спросил в дверях громким шепотом:
– Который?
И я увидел на пороге длинного рыжего парня с шевелюрой, вопросительно смотревшего на меня.
Рыжие вообще любят носить шевелюру, но у этого парня она была какая—то дикая, как в учебнике географии у первобытного человека. Интересно, что сперва я подумал именно об этом, а уже потом понял, что это Петька – Петька Сковородников собственной персоной стоит на пороге нашей библиотеки и смотрит на меня с удивленным выражением. Я вскочил и бросился к нему, роняя стулья.
– Петя!
Мы пожали друг другу руки, а потом подумали и обнялись.
– Петя, ну как ты? Жив, здоров? Как же мы с тобой не встретились, ни разу!
– Это ты виноват, бес—дурак! – ответил Петька. – Я тебя по всему свету искал. А ты вот где приютился!
Он был очень похож на свою карточку, которую я видел у Сани, только на карточке он был причесан. Как я был рад! Я не чувствовал ни малейшей неловкости – точно встретился с родным братом.
– Петька! Черт возьми, ты молодец, что пришел! У меня твои письма! Вот!
Я отдал ему письма.
– Как ты меня нашел? Из Энска написали?
– Ага! Я тебя давно жду. Думаю: не идет, подлец. Ну, как старики?
– Старики на ять, – отвечал я.
Он засмеялся.
– Я думал, что ты в Туркестане живешь. Что ж ты? Так и не добрался?
– А ты?
– А я был, – сказал Петька. – Но мне не понравилось. Знаешь, жара, все время пить хочется, в тюрьму меня посадили, я соскучился и вернулся. Ты бы там подох.
Я провел его в спальню, но ребята обступили нас и стали смотреть прямо в рот, – и вдруг оказалось, что у нас в школе поговорить просто негде!
– А пошли на улицу, – предложил Петька. – Погода хорошая, почему не пройтись? А то ко мне?
– Ты один живешь?
Он показал на пальцах: вдвоем.
– Женился?
Он погрозил мне кулаком.
– С товарищем.
Мы взяли на дорогу по огромному куску энского пирога, оделись и стали спускаться по лестнице, разговаривая с набитыми ртами. И вот тут произошла очень странная встреча.
На площадке первого этажа, у географического кабинета, стояла женщина в шубке с беличьим воротником, Она стояла у перил и смотрела вниз, в пролет, – мне сперва показалось, что она собирается броситься в пролет, – она покачивалась у перил с закрытыми глазами. Но мы, должно быть, испугали ее, и она нерешительно подошла к двери. Это была Марья Васильевна, я сразу узнал ее, хотя у нее был незнакомый вид. Очень может быть, что, если бы я был один, она бы заговорила со мной. Но я был с Петькой и, кроме того, ел в эту минуту пирог, и она только молча кивнула в ответ на мой неловкий поклон и отвернулась.
Она похудела с тех пор, как я видел ее в последний раз, и лицо было неподвижное, мрачное… Думая об этом, я вышел на улицу, и мы с Петькой пошли гулять – опять вдвоем, опять зимой, в Москве, после долгой разлуки.
Удивительно, как Петина история была похожа на мою! Я слушал его с грустным чувством, как будто вспоминал старую книгу, прочитанную еще в детстве и пережитую с горечью и волнением. Но странно! Мне показалось, что тогда мы были опытнее, старше… Как будто мы были маленькими стариками.
В Ташкенте Петька прославился как гроза уток – не диких, разумеется, а домашних. Он выгонял уток на берег, а потом откручивал им головы и жарил на костре в саду детского дома. За это его, в конце концов, посадили в тюрьму, где он на всю жизнь получил отвращение к абрикосам: в тюрьме кормили отжимками абрикосов – на завтрак, на обед и на ужин. Потом его отпустили, он вернулся в Москву и попал в облаву на Казанском вокзале. В школу он поступил годом позже и догнал меня только в прошлом году, шагнув через класс.
– А помнишь: «Пфе! А, пфе! Як смиешь так робиць!»
– Ага! А помнишь: «Кто изменит этому честному слову, не получит пощады, пока не сосчитает, сколько деревьев в лесу, сколько падает с неба…»
Я сказал клятву до конца.
– Хорошо! – сказал с наслаждением Петька. – Хорошая клятва! Бороться и искать, найти и не сдаваться. А помнишь?
– А помнишь, – перебил я, – как мы твоего дядю искали? Кстати, где он? Ты его нашел?
Оказалось, что дядя умер на фронте от сыпного тифа.
– А помнишь?..
Так мы все время и говорили: «А помнишь…» Мы шли почему—то очень быстро, снег летел, на бульварах было много детей, и одна молоденькая няня посмотрела на нас и засмеялась.
– Стой! Зачем мы так бежим? – спросил Петька, и мы пошли помедленнее.
– Петя, есть предложение, – сказал я, когда, нагулявшись, мы сидели в кафе на Тверской.
– Давай!
– Я сейчас пойду звонить по телефону, а ты сиди, пей кофе и молчи.
Он засмеялся.
– Смешно! – сказал он. Я заметил, что он любит говорить «смешно» и «бес—дурак».
Телефон был далеко от нашего столика, у самого входа, и я нарочно говорил громко.
– Катя, мне очень хочется вас познакомить. Приходи, а? Что ты делаешь? Мне, между прочим, необходимо с тобой поговорить.
– Мне тоже. Я бы пришла. Но у нас все больны.
У нее был грустный голос, и мне вдруг страшно захотелось ее увидеть.
– Как все? Я только что видел Марью Васильевну.
– Где?
– Она шла к Кораблеву.
– А—а… – каким—то странным голосом сказала Катя. – Нет, бабушка больна.
– А что с ней?
– Да с табуретки упала, – с досадой сказала Катя. – Полезла зачем—то на полку и грохнулась. Теперь бок болит. Просто беда с ней! И не лежит ни минуты… Саня, я отдала письма, – вдруг шепотом сказала Катя, и я невольно плотнее прижал трубку к уху. – Я сказала, что ты был со мной в Энске, а потом отдала.
– Ну? – тоже шепотом спросил я.
– Очень плохо. Я тебе потом расскажу. Очень плохо.
Она замолчала, и я услышал по телефону ее дыхание.
Мы простились, и я вернулся к столику с таким чувством, как будто я очень виноват перед ней. Мне стало грустно и как—то тревожно на душе, и Петька, кажется, понял это с первого взгляда.
– Послушай, – сказал он. Он нарочно заговорил о другом. – Ты советовался с отцом насчет летной школы?
– Да.
– А он?
– Одобрил.
Петька помолчал. Он сидел, вытянув длинные ноги, и задумчиво трогал пальцами те места, где должны били со временем вырасти борода и усы.
– Мне тоже нужно с ним поговорить, – заметил он запинаясь. – Понимаешь, я в прошлом году хотел идти в Академию художеств.
– Ну?
– А в этом – раздумал.
– Почему?
– А вдруг таланта не хватит?
Я засмеялся. Но у него был серьезный, озабоченный вид.
– Вообще, если на то пошло, это странно, что ты идешь в Академию художеств. Мне всегда казалось, что ты станешь каким—нибудь путешественником или капитаном!
– Конечно, это интереснее, – нерешительно сказал Петя. – Но что же делать, если у меня талант?
– А ты кому—нибудь свои работы показывал?
– Показывал… …ову.
Он назвал фамилию известного художника.
– Ну?
– Говорит – ничего.
– Ну, тогда баста! Придется идти! Это, брат, было бы свинство, если бы ты с твоим талантом пошел куда—нибудь в летную школу! Может, ты в себе будущего Репина загубишь.
– Да нет, едва ли.
– А вдруг?
– Бес—дурак, ты смеешься, – с досадой сказал Петька. – Серьезный вопрос!
Мы расплатились, вышли, с полчаса бродили по Тверской, разговаривая обо всем сразу, – перелетая из Энска в Шанхай, который тогда был только что взят Народной армией, из Шанхая в Москву, в мою школу, а из моей школы в Петькину, – и стараясь доказать друг другу, что мы живем на свете не просто так, а философски целесообразно.
В кино «Арс» шло «Падение Романовых», мы остановились посмотреть фото. Все офицеры в свите были похожи на царя. Он сидел в большом смешном автомобиле, похожем на пролетку с откидывающимся верхом, и любезно улыбался.
– Да, черт возьми, – вздохнув, сказал Петька, – положение отчаянное!
– А давай я тебе прямо скажу, есть у тебя талант или нет.
– Много ты понимаешь!
– А понимаю!
И мы пошли к нему.
До прошлого года Петька, как и я, жил в детдоме.
Потом ему повезло: он подружился с одним рабфаковцем, у которого была комната на Собачьей Площадке, и они стали жить вместе. Фамилия рабфаковца была Хейфец, и он спал, когда мы пришли.
– Вот, – сказал Петька и, сняв лампочку, висевшую на спинке кровати, осветил одну из картин, которыми были увешаны довольно грязные стены. Я посмотрел сперва невооруженным глазом, потом сощурившись и через кулак.
Это был портрет – я сразу догадался чей: Петькиного приятеля Хейфеца, который как раз в эту минуту открыл глаза, потревоженный передвижением света, и сразу опять заснул, вздохнув и закрыв лицо рукою. Это был чудный портрет: задумчивые детские глаза и решительный лоб с прямыми, сросшимися бровями.
– Тушь?
– Да почти вода! – грустно отвечал Петька.
Портрет, был сделан слабой тушью, но с каким чувством контраста между черным и белым, как свободно!
– Да—а, – сказал я с невольным уважением. – Ну—ка, покажи еще что—нибудь!
Все остальные картины – это была моя сестра Саня. Саня в лодке и Саня у плиты, Саня в украинском костюме и Саня, как бабушка, в своем желтом меховом тулупе.
Я невольно вспомнил, как Саня смутилась, когда я спросил, нет ли у нее Петькиной карточки, и как быстро принесла ее – точно вышла за дверь и вынула карточку из кармана. Ну что ж! Подходяще, как говорит судья. Недаром Саня тоже собирается в Академию художеств!
Нужно отдать Петьке справедливость – он не старался сделать Саню лучше, чем она была на самом деле. Но он был склонен подчеркивать в ее лице монгольские черты: узковатый разрез глаз, широкие скулы и взгляд, какой—то восточный, татарский. Быть может, поэтому на некоторых полотнах она была так необыкновенно похожа на мать.
Некоторые Сани были нарисованы хуже, чем Хейфец, но Саня у плиты – снова здорово. Особенно плита: все так и кипело в горшках, белые маленькие катышки катились, кипели.
– Ну, брат, ничего не поделаешь!
– А что?
– Талант!
Петька вздохнул.
– Ну что художник! – сказал он. – Я тебе скажу откровенно, что я рисовать даже не люблю. Раньше любил, а теперь совершенно нет.
– Балда, да ведь это же редчайшая вещь!
– Да почему редчайшая? – с досадой возразил Петька. – Ты вот хочешь быть летчиком. Тебе это интересно. А мне рисовать – неинтересно.
– Тише, разбудишь.
– Да, разбудишь его, – сердито глядя на рабфаковца, сказал Петька.
– Ты с ним советовался?
– Он говорит, что я – больной.
Я засмеялся.
– А ведь были же такие случаи, – сказал Петька. – Например, Чехов. Доктор – и писатель.
– Были. Я бы на твоем месте знаешь что сделал?
– Ну?
– Пошел бы в летчики и полетал лет двадцать. А потом стал рисовать.
– Разучишься, забудешь!
Я просидел у Пети до позднего вечера, и Хейфец так и не проснулся. Мы пробовали разбудить его, но он только засмеялся во сне, как ребенок, и перевернулся на другой бок.