Книга: Два капитана
Назад: Глава 3. «ПОМНИ, ТЫ ВЕРИШЬ».
Дальше: Глава 5. БРАТ.

Глава 4.
«НЕПРЕМЕННО УВИДИМСЯ, НО НЕ СКОРО».

От бабушки долго не было телеграммы, хотя в Худфонде говорили, что эшелон благополучно прибыл и что в Ярославле детей встретили с цветами. Но из Ярославля они должны были ехать еще в какой—то Гнилой Яр, и мне почему—то казалось, что детям не может быть хорошо в селе с таким отвратительным названием. От Кирки я получила отчаянное письмо, она тоже куда—то эвакуировалась со всеми ребятами и мамой. Валя остался в Москве – это была их первая разлука, – и, к моему изумлению, она боялась не фашистских бомб, которые, разумеется, могли залететь и на Сивцев—Вражек, а какой—то Жени Колпакчи, которая кокетничала с Валей. Письмо было размазанное, бедная Кирка плакала над ним, и я от души пожалела ее, хотя было совершенно ясно, что с войной она поглупела.
Саня – это было самое большое беспокойство, с мучительными снами, в которых я сердилась на него – за что? – и он слушал, нахмурясь, бледный и ужасно усталый…
В конторе бывшего кино «Элит» Розалия Наумовна устроила санитарный пост, и оборонная тройка райсовета предложила мне работать сестрой, потому что Розалия Наумовна сказала, что у меня «большой опыт ухода за больными».
– Имейте в виду, товарищ Татаринова—Григорьева, – сказал мне по секрету седой добродушный доктор, член оборонной тройки, – что если вы откажетесь, мы немедленно отправим вас на строительство укреплений…
Работать на укреплениях, или «на окопах», как говорили в Ленинграде, было, разумеется, тяжелее, чем сестрой. Но я поблагодарила и отказалась.
Мы поехали под вечер и всю ночь рыли противотанковые рвы за Средней Рогаткой. Грунт попался глинистый, твердый, и нужно было сперва дробить его киркой, а уж тогда пускать в ход лопату. Я попала в бригаду одного из ленинградских издательств, уже показавшую высокий класс по «рытью могилы для Гитлера», как шутили вокруг. Это были почти исключительно женщины: машинистки, корректоры, редакторы, и я удивилась, что многие из них почему—то были прекрасно одеты. У одной черненькой хорошенькой редакторши я спросила, почему она приехала на рытье окопов в таком нарядном платье, и она засмеялась и сказала, что у нее «просто нет ничего другого». Меня всегда интересовал этот круг людей совсем другого мира – мира театра, литературы, искусства. Но, очевидно, не до искусства было этим красивым, интеллигентным девушкам, дробившим кирками твердую, как камень, темно—красную глину, и даже когда заходил разговор о чем—нибудь в этом роде – о последней театральной премьере или о том, что художнику Р. не следовало браться за оформление «Сильвы», – за всем этим мучительно неотвратимо стояла война, о которой забыть было невозможно.
Я оказалась в паре с черненькой редакторшей, и она сказала, что вчера отправились на фронт ее муж и два брата. О младшем она очень беспокоилась – он слабый, еще совсем мальчик, и муж очень отговаривал его, но ничего нельзя было сделать. Я рассказала ей о Сане, и некоторое время мы работали молча – в глубине окопа ставили носилки на землю, другие девушки наваливали на носилки глину, мы тащили ее наверх и опрокидывали на отвесной стороне окопа. Я не сказала ей, что с первого дня войны у меня не было известий о Сане. Накануне я звонила матери одного летчика из его отряда, и она сказала, что получила письмо из Рыбинска. Быть может, и Саня в Рыбинске? Должно быть, там формируется летная часть. Но с равным основанием я могла назвать и другой город в Советском Союзе. Больше я не должна была знать, где он и что с ним. Если он умрет, я не буду знать, когда и как это случилось. Быть может, в этот час я буду в театре, или буду спать, ничего не чувствуя, или буду разговаривать с кем—нибудь и смеяться, как сейчас, когда бригадир посоветовал нам работать машинально, то есть думая о чем—нибудь другом, и мы с черненькой редакторшей посмотрели друг на друга и рассмеялись. Это был превосходный совет – нам было о чем подумать.
Ночь переломилась незаметно; в сером, неопределенно рассеянном свете, неподвижно стоявшем между небом и землей, вдруг проглянуло что—то утреннее, свежее, точно самый ветерок, пробежавший по полю и тронувший кусты, которыми были замаскированы зенитки, был другого, утреннего света. Вдали, над городом, поднялись и скрылись в лучах еще невидимого солнца серебристые, похожие на огромных добродушных рыб аэростаты воздушного заграждения.
Все немного побледнели к утру, одной девушке стало дурно, но все—таки наша бригада закончила свой «урок» раньше других. Хотелось пить, и моя новая подруга потащила меня в очередь за квасом. Палатки были разбиты возле старенькой, заброшенной церкви, мы стали в очередь, и редакторша вдруг предложила мне забраться на колокольню.
Это было глупо, у меня ныла спина, и вообще я очень устала, но я так же неожиданно согласилась.
По воткнутым в землю носилкам, на которых висела стенгазета, я отыскала наш участок, к нему уже подходили новые люди. Неужели мы сделали так мало? Но он переходил в другой, другой – в третий, и так далеко, как достигал взгляд, женщины дробили глину в глубоких, трехметровых, с одной стороны отвесных, с другой – покатых рвах, выбрасывали лопатами, вывозили на тачках… Среди них не было ни одной, которая не рассмеялась бы от души, если бы месяц тому назад ей сказали, что, бросив дом, свою работу, она ночью поедет за город в пустое поле и будет рыться в земле и строить рвы, бастионы, траншеи… Но они поехали, и вот почти уже закончены эти гигантские пояса, охватывающие город и обрывающиеся лишь у дорог, на которых стоят скрещенные рельсы.
Не знаю, как объяснить чувство, с которым я смотрела на бедное поле, разрезанное огромными полукружиями и освещенное неярким медленным светом ленинградского солнца. Мне стало страшно, как перед бурей, от которой никуда не уйдешь. Но и смелость, какая—то молодая, веселая, вдруг проснулась в душе.
В полдень я вернулась домой и у подъезда встретила взволнованную Розалию Наумовну, которая объявила, что только что видела, как на Невском задержали шпиона.
– Такой толстый, с усами, – типичная шпионская рожа! Тьфу! – И она плюнула с отвращением. – И какое счастье, что со мной не было Берты! Она сошла бы с ума!
Берта была очень пуглива.
На площадке второго этажа мы остановились, потому что Розалия Наумовна стала изображать, как это случилось. В это время какой—то военный, спускавшийся по лестнице, громко стуча сапогами, не дойдя до нас, перегнулся через перила, посмотрел вниз, и я узнала Лури.
Лури был штурман, Санин товарищ, они вместе работали на Севере, потом расстались, и где бы Саня ни служил, он всегда говорил, что ему не хватает Лури. «Шурку бы сюда!» – писал он мне из Испании. Время от времени Лури появлялся у нас – веселый, хвастливый, с бородой, которая делала его похожим на иностранца.
– Катерина Ивановна! – Он лихо откозырял мне. – Стучал, звонил, потерял надежду и бросил письмо в ящик.
– От Сани?
– Так точно.
И так же лихо Лури откозырял Розалии Наумовне.
Он сказал, что у него, к сожалению, ровно пятнадцать минут, и я не стала читать при нем Санино письмо, только взглянула, и одна фраза в конце прочлась сама собой: «Непременно увидимся, но не скоро».
– Откуда вы? Вы в армии? В Ленинграде? Где Саня?
Лури был в армии и в Ленинграде. На эти два вопроса ему нетрудно было ответить. Но я еще раз настойчиво спросила:
– Где Саня?
И, немного подумав, он неопределенно ответил:
– В полку.
– Вы не хотите сказать, да? Но он здоров?
– Как штык, – смеясь, сказал Лури.
Розалия Наумовна побежала ставить кофе, хотя Лури повторил и даже «поклялся честью, что у него ровно пятнадцать минут»; мы остались одни, и я выудила у него, что где—то – неизвестно где – организуется полк особого назначения, что в основном летный состав – ГВФ, по полторы—две тысячи часов налета, и что сейчас все переучиваются на новых машинах.
Что—то очень холодное медленно вошло в сердце, когда я услышала эти слова: «полк особого назначения», но я не стала расспрашивать, что это такое, – все равно Лури не ответил бы. Я только спросила, долго ли Саня будет переучиваться, и Лури, снова подумав, отвечал, что недолго. На все он отвечал помолчав, подумав, и тревога сквозила за его беспечным тоном.
Я написала Сане несколько слов, и Лури ушел, столкнувшись на пороге с Розалией Наумовной и пообещав еще раз зайти, «если это будет возможно». Мы еще несколько минут постояли у открытой двери и, прощаясь, вдруг обнялись, крепко расцеловались…
Письмо было грустное, хотя о том, что оно грустное, только я одна могла догадаться.
Саня спрашивал о Пете большом и маленьком и советовал немедленно увезти мальчика из Ленинграда.
«Хорошо бы в Энск, к старикам!» Но тут же он беспокоился о судье и тете Даше, и можно было понять из одной осторожной фразы, что Энск бомбили, хотя он был еще очень далеко от линии фронта. Словом, Саня что—то знал, что—то плохое, вот откуда это «непременно увидимся, но не скоро».
Да, не скоро. Наступают трудные дни. Я расхаживала, стараясь ступать только на темные квадратики паркета, и когда я шла к окну, темные были одни, а когда назад – другие.
Полк особого назначения – «ну что ж, и нечего холодеть», – это было сказано сердцу, с которым снова что—то сделалось, когда я вслух повторила эти слова. «Он был в Испании и вернулся. Нужно только почаще писать ему, что я верю».
Вот когда я почувствовала, что смертельно устала. Я легла, закрыла глаза, и сразу все поехало: девушки, поднимающие носилки с тяжелой, твердой глиной, тачки, медленно сползающие по доскам, солнце, поблескивающее на темно—красных срезах окна.
Потом откуда—то появился свет, неяркий, медленный после белой ночи, все стало бледнеть, уходить, и я почувствовала, что засыпаю. Все было хорошо, очень хорошо, только хотелось, чтобы не было этого унылого долгого стона, или песни, которую кто—то завел за спиной…
– Катя, тревога!
Розалия Наумовна трясла меня за плечо.
– Вставайте, тревога!
…В конце июля я встретила на Невском Варю Трофимову, жену одного летчика, Героя Советского Союза, с которым Саня служил в «авиации спецприменения». Когда—то мы с этой Варей ездили к мужьям в Саратов, и еще тогда я, помнится, удивилась, узнав, что она зубной врач.
Это была высокая, румяная женщина, сильная, с решительной походкой. Чем—то она напоминала мне Кирку, особенно когда громко смеялась, показывая длинные красивые зубы.
– А Гриша—то мой, – вздохнув, сказала она. – Берлин бомбит. Читали?
Мы разговорились, и она предложила мне работать в стоматологической клинике Военно—медицинской академии.
Я задумалась, и Варя сразу же сказала, что «прежде нужно посмотреть, что это такое», а то она порекомендовала одну дамочку, а та «поработала два дня и ушла, потому что ей, видите ли, не понравился запах».
«Дамочек» Варя ненавидела – это я тоже помнила еще со времен саратовской поездки.
Нужно сказать, что запах действительно был невозможный, и я почувствовала это, едва войдя в коридор, по обеим сторонам которого были, расположены палаты. Запах был такой, что меня сразу стало тошнить, и тошнило все время, пока Варя Трофимова знакомила меня с другими сестрами, с рентгенологом, с женой главного врача и с кем—то еще и еще.
Здесь лежали люди, раненные в лицо. Только что я пришла, как привезли юношу, у которого все лицо было сорвано миной…
И, ухаживая за этими людьми, – я поняла это на второй или третий день работы, – нужно было все время как бы уверять их, что это ничего не значит, что не беда, если останется рубец, что нужно только потерпеть и почти ничего не будет заметно. Мне случалось потом работать в клинике полевой хирургии, и там не было этой тайной, но сквозящей за каждым словом боязни уродства, этого ужаса, с которым человек бросал первый взгляд на свое обезображенное лицо, этого бесконечного стояния перед зеркалом накануне выписки, этих беспомощных попыток приукрасить себя, прихорошиться…
Впрочем, нужно сказать, что иногда мы вовсе не кривили душой, уверяя, что «ничего не будет заметно». Я прежде никогда не думала, что можно, например, сделать новый нос или пересадить на лицо кусок кожи. Сколько раз случалось, что на первых перевязках страшно было взглянуть на раненого, а через два—три месяца он возвращался в свою часть с едва заметными следами ран, которые должны были, казалось, обезобразить его навсегда.
Мне было трудно в стоматологической клинике, особенно первое время, и я была рада, что мне трудно и что нужно так внимательно следить за каждым словом и держаться уверенно, даже когда очень тяжело на душе.
Петина часть стояла на Университетской набережной. Сразу же после отъезда детей он записался в народное ополчение. В свободное время я забегала к нему, мы сидели на бревнах, сваленных у парапета, или прохаживались от Филологического института до Сфинксов. Другие памятники были уже сняты или завалены мешками с песком, а Сфинксы почему—то еще лежали, как прежде, в далекие мирные времена, до 22 июня 1941 года. Бесстрастно уставясь на всю эту скучную человеческую возню, лежали они на берегу Невы, и у них были широко открытые глаза и высокомерные лапы. У Пети становилось доброе, хитрое лицо, когда он смотрел на Сфинксов.
– Сделать такую лапу и умереть, – как—то сказал он мне и стал длинно, интересно рассказывать, почему это гениальная лапа.
Мы с Розалией Наумовной перечинили ему все белье, но он ничего не взял, хотя белье, которое он получил в батальоне, было гораздо хуже. Вообще он очень старался поскорее стать настоящим солдатом.
Назад: Глава 3. «ПОМНИ, ТЫ ВЕРИШЬ».
Дальше: Глава 5. БРАТ.