Глава 2.
О ЧЕМ РАССКАЗАЛА БАБУШКА.
Нужно сказать, что некоторые черты в характере моей бабушки стали казаться мне загадочными в последнее время. Всегда она с иронией относилась к картам, а тут вдруг увлеклась гаданьем, да так, что стала носить с собою колоду. Гадала она на червонного короля, с которым, очевидно, у нее были сложные отношения.
– Так ты вот что задумал, голубчик, – говорила она сердито, – хорошо! А казенный дом тебе не по вкусу?..
Вдруг она вскакивала среди разговора и спешила домой – «по хозяйству», хотя только что жаловалась, что дома скучно и нечего делать.
– Нет, нужно идти, – испуганно говорила она. – Как же! Обязательно нужно!
Всегда она очень любила ходить в кино, а теперь даже испугалась, когда я ее пригласила.
– Ходить в кинотеатр, – сказала она степенно, – следует исключительно в зависимости от качества фильма.
«Исключительно в зависимости от качества» – так обстоятельно моя бабушка прежде не говорила.
Разумеется, я догадывалась, кто был червонный король, которому в глубине души бабушка сулила казенный дом, и почему она вдруг начинала спешить домой, и откуда эти длинные круглые фразы. Николай Антоныч – вот кто занимал все мысли моей бедной бабки.
Это была его власть, его удивительное влияние!
Не раз я принималась уговаривать ее пожить со мной хотя бы те немногие дни, которые мы с Саней проводили в Москве, – какое там, не хотела и слышать!
– Уйду, а он найдет, – сказала она загадочно. – Нет, уж, видно, судьба такая.
– Как это найдет? Очень ты ему нужна! Да он тебя и искать не станет.
Бабушка помолчала.
– Нет, станет! Для него это важно.
– Почему?
– Потому что тогда выходит – все по его. Если я в его доме живу. Не по—вашему. Небось, он мне каждый вечер читает.
Каждый вечер Николай Антоныч читал бабушке свою книгу…
Мне очень хотелось, чтобы она переехала к нам, когда мы решили устроить свой дом в Ленинграде. Но с каждой новой встречей я убеждалась в том, что это невозможно. Все меньше бабушка ругала Николая Антоныча и все больше говорила о нем с каким—то суеверным страхом. Очевидно, в глубине души она была убеждена в его сверхъестественной силе.
– Я только подумаю, а он уже знает, – однажды сказала она. – На днях задумала пироги печь, а он говорит. «Только не с саго. Это тяжело для желудка».
Что же должно было случиться, чтобы, вдруг появившись на станции Л., моя бабушка бодро зашагала к нам с зонтиком в одной руке и полотняным саквояжем – в другой?
Дорогой она спросила, обязательно ли прописываться у нас на даче.
– Можно и так жить, без прописки, – отвечала я. – А почему это тебя беспокоит?
– Нет уж! Пускай пропишут, – махнув рукой, сказала бабушка, – теперь мне все равно.
Я тысячу раз писала и рассказывала ей о большом и маленьком Пете, о покойной Саше; Петя даже и бывал у нас, когда я девушкой жила на 2—й Тверской—Ямской, так что бабушка была с ним знакома. Но она так церемонно поздоровалась с ним, как будто увидала впервые. Маленького Петю она поцеловала с рассеянным видом, а о «научной няне» холодно заметила, что у нее «зверское выражение лица».
Не было ни малейших сомнений, что бабушка потрясена. Но чем? Это была загадка.
В мезонине – мы снимали две комнаты «с мезонином», который был как будто нарочно построен для бабушки: такой же маленький и сухонький, как она, – она, прежде всего, проверила шпингалеты на окнах и запираются ли двери на ключ.
– Ну, ладно, бабка, мне это надоело, – сказала я решительно. – Вот я закрою двери, никто не услышит. И чтобы сейчас же рассказать, в чем дело.
Бабушка помолчала.
– И расскажу! Ишь, напугала!
…Она поспала, умылась и явилась к столу помолодевшая, нарядная, в платье с буфами и в кремовых ботинках с длиннейшими носами.
– Экономку взял, – сказала она без предисловий. – И говорит: «Не экономка, а секретарь. Это будет мне помощь». А она мне на плиту грязные туфли ставит. Вот тебе и помощь!
Грязные туфли на плиту поставила какая—то Алевтина Сергеевна. Это было очень интересно. Мы сидели в саду, бабушка гордо рассказывала, и пока еще трудно было понять, в чем дело. Я видела, что Пете до смерти хочется ее нарисовать, и погрозила ему, чтобы не смел. Сане я тоже погрозила – он едва удерживался от смеха. Серьезно слушал только маленький Петя.
– Если ты секретарь, зачем туфли совать, где я готовлю? Это я не позволю никогда. А может быть, я сегодня плиту затоплю?
– Ну?
– И затопила.
– Ну?
– И сгорели, – гордо сказала бабушка. – Не ставь. Мы так и покатились со смеху.
Словом, экономка осталась без туфель, и это заставило Николая Антоныча пригласить к себе бабушку для серьезного разговора.
– «Я такой, я сякой!» – И бабушка надулась и изобразила, как Николай Антоныч говорит о себе. – А ты помолчи, если лучше всех. Пускай другие скажут. Квартиру мне показал: «Нина Капитоновна, выбирайте!»
Квартиру Николай Антоныч получил в новом доме на улице Горького, и моей бедной бабке было предложено выбрать любую комнату в этой великолепной квартире. Целый месяц он разъезжал по Москве – выбирал мебель. Квартира на 2—й Тверской—Ямской должна была, по мысли Николая Антоныча, превратиться в «Музей капитана Татаринова». Очевидно, его мало смущало то обстоятельство, что капитан Татаринов никогда не переступал порога этой квартиры.
– А я поклонилась и говорю: «Покорно вас благодарю. Я еще по чужим домам не жила».
Именно после этого разговора бабушке пришла в голову мысль – удрать от Николая Антоныча и переехать к нам. Но как же она боялась его, если вместо того, чтобы просто сложиться и уехать, она, прежде всего, помирилась с ним и даже постаралась расположить к себе экономку. Она разработала сложнейший психологический план, основанный на отъезде Николая Антоныча в Болшево, в Дом отдыха ученых. Впервые за двадцать лет она снялась с места и тайно исчезла из Москвы, с зонтиком в одной руке и полотняным саквояжем – в другой…
…Саня всегда вставал в седьмом часу, и мы еще до завтрака шли купаться. Так было и этим утром, которое ничем, кажется, не отличалось от любого воскресного утра.
Конечно, ничем! Но почему же я так помню его? Почему я вижу, точно это было вчера, как мы с Саней, взявшись за руки, бежим вниз по косогору и он, балансируя, скользит по осине, переброшенной через ручей, а я снимаю туфли, иду вброд, и нога чувствует плотные складки песчаного дна? Почему я могу повторить каждое слово нашего разговора? Почему мне кажется, что я до сих пор чувствую сонную, туманную прелесть озера, наискосок освещенного солнцем? Почему с нежностью, от которой начинает щемить на душе, я вспоминаю каждую незначительную подробность этого утра – капельки воды на смугло—румяном Санином лице, на плечах, на груди и его мокрый хохолок на затылке, когда он выходит из воды и садится рядом со мной, обняв руками колени? Мальчика в засученных штанах, с самодельной сеткой, которому Саня объяснял, как ловить раков – на костер и на гнилое мясо?
Потому что прошло каких—нибудь три—четыре часа, и все это – наше чудное купанье вдвоем, и сонное озеро с неподвижно отраженными берегами, и мальчик с сеткой, и еще тысяча других мыслей, чувств, впечатлений, – все это вдруг ушло куда—то за тридевять земель и, как в перевернутом бинокле, представилось маленьким, незначительным и бесконечно далеким…