Глава 12. Еще один визит Цедилова
Это звонил будильник. Сначала я подумала, что очнулась и зазудела давешняя муха. Бывают осенью такие мухи — назойливые, злые и несообразительные. Обычно они крупные, в противном черном пуху и гудят до того громко, что издали слышно. Но этот звук был не мушиный — слишком ровный, бестревожный. Муха, та все-таки волнуется и о стекло бьется. Нет, это будильник…
Я открыла глаза. Вторник. Мне ко второму уроку, стало быть, будильник заведен на семь тридцать. Совсем уже светло. Но как у меня все болит!.. Грипп начинается, что ли? Я повернулась на бок, потянула к себе одеяло и замерла от неожиданности: в моей кровати снова разлегся Агафангел Цедилов! На сей раз он даже не потрудился снять с себя ни пыльных брюк, ни рваных носков, ни линялой футболки с изображением поцелуя из фильма «Титаник» (выбрал, наверное, все самое дешевое и немодное в секонд-хэнде). Ну вот, опять придется менять постельное белье. Какой ужас, что все это мне не снится! Каждое утро просыпаюсь с надеждой, что то странное, что было в последние дни, кончилось, а может и не начиналось, просто я видела дурной сон, а сны помнятся недолго, линяют в памяти быстро. Так нет же! Кошмар все длится. При мысли, что придется тормошить Цедилова и спрашивать опять, что он тут делает, меня замутило. Пусть уж лежит. Он, в конце концов, вполне безвредный, разве что пододеяльник умыкнет, как Седельников намекал. Кстати, я что, с Цедиловым в одной постели спала? И?.. Если б он меня изнасиловал, я бы помнила. А если я была в бессознательном состоянии?.. Я прислушалась к себе, но, кроме ломоты в суставах, никаких неполадок не обнаружила. И неприятных ощущений тоже. Вот боюсь все время, что меня изнасилуют, а не насилует никто. Ну, и слава Богу…
Я поплелась в ванную, включила воду, привычно глянула в зеркало и отпрянула. Мое лицо было все в грязи и ссадинах, а поперек щеки красовалась глубокая царапина с темно-сургучными бусинками запекшейся крови. О Боже! Я проснулась разбитая, но спокойная и будничная, теперь же ночной ужас весь, до самых мелких, неважных деталей восстал в моей памяти, да так, будто жаром в лицо пахнуло. Это не сон? Я в самом деле была ночью в Первомайском парке? И Бек держал меня на тоненькой квази-мраморной пленочке над ревущей адской бездной? И ему две тысячи лет? И он на самом деле древний римлянин и колдун? А Цедилов тоже древний… грек? Черт знает что такое! Чушь собачья! Этого быть не может! Скорее всего я сама сошла с ума (давно это подозреваю!) и в припадке помешательства бродила в каких-то кустах, где и оцарапала щеку. Все очень просто. Хи-хи… Но как же Цедилов? Он лежит в моей спальне. Значит, Бек не спалил его в своей топке? Я тоже жива и относительно здорова. Есть, оказывается и оттуда выход. Однако с каждым разом выбираться все трудней. Бежать, только бежать!
А куда бежать? У меня работа, квартира, семья. Бек такой липучий, что достанет всюду. Хорошо все-таки, что Агафангел уцелел. Он так из-за меня рисковал! Пусть спит. Я приготовлю завтрак и напишу ему записку: оставайтесь, мол, здесь и ждите меня. С ним спокойнее. А мне и на работу уже пора.
Я причесалась, наскоро перекусила и пошла в спальню одеваться. Достав из шкафа одежду, я случайно оглянулась на Агафангела. В свете зарозовевшего утра он показался мне невероятно бледным. Лежал он, раскинув руки, совершенно в той же позе, в какой я его застала при собственном пробуждении. Был он так же бел, как простыни. Разве чуть-чуть желтоватее… Глаза ввалились, руки и лицо в царапинах. А ведь он совсем иначе, с явным удовольствием дрых тут в прошлый раз! Он тогда ворочался, чесался и улыбался во сне. Почему же сейчас он так неподвижен и так неприятно бел?
Я на цыпочках прошла к кровати и взяла Агафангела за руку. Рука оказалось прохладной и бесчувственной. Мне стало нехорошо. Господи, да он мертвый! Я целую ночь проспала рядом с покойником! Я бы закричала, если б не побоялась испугаться собственного крика. Если не кричать, то что еще надо делать в подобных случаях? Я не знала. Я все-таки еще немного потормошила Агафангела. Его голова тяжело и безвольно каталась по подушке. Брошенная мною его рука упала неловко, как вещь. Покойник, покойник! Я мигом забыла о необходимости одеваться и о втором уроке. Я сидела на краешке кровати и не могла шевельнуться.
Вдруг мне показалось, что Агафангелова футболка с поцелуем слегка и мерно колышется. Я стала в нее вглядываться, но у меня только зарябило в глазах. Тогда я принялась щупать и тискать прохладную белую руку в поисках пульса. Безрезультатно! Наконец, я пригляделась к неподвижному лицу, и снова мне почудилось, что в глубокой ямке у ключицы слабо бьется жилка. Или не бьется? Или бьется? В голову почему-то полезли всякие ужасы про Гоголя, похороненного заживо. Ужасы эти странным образом натолкнули меня на здравую мысль: я вспомнила, что надо покойнику поднести зеркальце, чтобы убедиться, что он не дышит. Я выудила из косметички пудреницу и долго пыталась пристроить зеркальце к ноздрям Цедилова. Руки мои тряслись, пальцы не сгибались. Я засыпала Агафангелу весь подбородок пудрой, зато мне в конце концов удалось сосредоточиться и поймать в зеркальце слабый туманчик. А может, я сама заляпала стекло пальцами? Но туманчик меня приободрил, и я нашла в себе силы приложить ухо к груди Цедилова. Я услышала редкие, глухие удары. Живой! Я изо всех сил стала трясти его и дергать, даже пару пощечин отвесила, но Агафангел лежал такой же белый и безучастный. И пусть! Зато живой! Если вдруг он не проснется, как Гоголь (неужели летаргический сон? до чего интересно!), то сдам его в больницу — пусть изучают. А если ему и вправду две тысячи лет?.. и это для него вполне нормальный сон? лет на сорок? или наоборот, нужна какая-нибудь живая или мертвая вода? Ну, это пусть в больнице решают, мне на работу пора!
Я вбежала в школьный вестибюль со звонком и собралась вприпрыжку, якобы не замечая ничего вокруг, шмыгнуть мимо директорского кабинета, но не тут-то было.
— Юлия Вадимовна! — окликнула меня Валентина Ивановна сквозь приоткрытую дверь.
Я остановилась на пороге и залепетала что-то жалкое о детях, ждущих меня в классе. Валентина Ивановна была непреклонна:
— Зайдите и сядьте. Урок за вас проводит Борщакова. Нам надо с вами поговорить.
Я уселась на стул и приготовилась к нравственной пытке. Валентина Ивановна вращалась туда-сюда в своем винтовом кресле, и зловещий, мерный скрип исходил, казалось, не от кресельных пружин, а из глубин организма неумолимой железной директрисы. Несмотря на знакомство с дьяволом (даже если Бек и очень мелкий бес, но настоящий бес, с рожками!), Валентина Ивановна не утратила в моих глазах своего цепенящего и давящего могущества. Ее кудри клубились, как дым над Везувием. Ее брови — одна дугой, другая с изломом — топорщились вроде молний. Глаза у нее тоже были разные — один немного бледнее и мельче другого, но оба злющие и почти немигающие. Она уставилась на меня в упор и минут через шесть удавьего гипноза произнесла:
— Как вы себя чувствуете, Юлия Вадимовна?
— Спасибо. Хорошо, — пропищала я.
— Да? А с лицом у вас что? Со щекой?
— Это?.. Я оцарапалась… Веткой…
— И вы не обращались к врачу?
— Господи, зачем? Я обработала царапину перекисью водорода…
— Не в царапине дело. Вот если б вы были на больничном… Какое это было бы везение для вас!
— Но почему?
— Вы в курсе, что происходит у вас в классе?
Так вот оно что! Мои детки успели без меня отмочить какой-то номер! Я сделала озабоченную гримасу и бодро понесла:
— Да, я стараюсь следить за настроениями детей, стать для них настоящим другом. Гультяев, конечно, проблемный мальчик, но он на днях отравился беляшами, проходит курс лечения и никак не может…
Валентина Ивановна вздохнула шумно, со свистом и треском, как печь, и выгрузила наконец на стол свой бюст. Он занял в тот день даже больше места, чем обычно. Был он обтянут заленым крепом и украшен восемнадцатью мелкими пуговками. Я оцепенела.
— Вы знаете, что происходит у вас с Кристиной Вихорцевой?
Я только завороженно хлопала ресницами.
— Была здесь вчера ее мать, — сообщила Валентина Ивановна и вонзила в меня немигающий взор своего ярко-желтого глаза, менее выразительный глаз она прикрыла толстым серым веком. — Она водила дочь к врачу. У ребенка беременность, пять-шесть недель! Как вы допустили это?
Я продолжала терпеливо моргать.
— Мать Вихорцевой совершенно справедливо обвинила школу и в особенности классного руководителя в преступном равнодушии к судьбам детей. Ведь никто не смог толково и доходчиво дать им сведения о взаимоотношениях мужчины и женщины, рассказать о радостном и безопасном сексе, а также об инфекциях, передающихся половым путем! Дети растут в атмосфере казенного бездушия. И вот результат: ребенок беременеет третий раз в течение года, а классный руководитель самоуспокоен, благодушен!
— Что же мне было делать? — вздохнула я, потому что не могла больше вынести нелепых обвинений. — О радостях секса Кристина Вихорцева знает побольше нас с вами…
Валентина Ивановна выпучила еще и второй, невыразительный глаз. Брови ее вздыбились, нос побелел, и я поняла, что ляпнула что-то не то, возможно даже, попала ненароком в самое больное место. Что, если она в самом деле недобрала радостей секса? Ведь съест меня теперь с потрохами!
— Как вы можете говорить подобные вещи! — возмутилась Валентина Ивановна. — Впрочем, неудивительно. Вы должны своим примером воспитывать в учениках позитивное начало, однако практически весь педколлектив, а также группа учащихся стали свидетелями вашей сексуальной близости… с Евгением Федоровичем, у которого прекрасная, любящая жена! Непререкаемый авторитет!
Вот подлецы! Подглядывали вчера, как Чепырин обнимал меня ногой в физкабинете. Никакой ведь близости не было, Бог миловал, а уже донесли и расписали… Какие подлецы!
— Ваша разнузданность и безответственность привели к трагическому финалу, — понизила голос Валентина Ивановна. Я сразу напряглась. — Мне сегодня позвонили из милиции. В Первомайском парке на рассвете были обнаружены висящими на дереве комбинезон, куртка и лифчик. Рядом стояли дамские ботинки. Вещи, как выяснилось, принадлежат ученице нашей школы Кристине Вихорцевой.
— Две души! — в ужасе вскричала я.
— Поздно вы заговорили о душе, — изогнула бровь Валентина Ивановна. — Непоправимое случилось. Вихорцева стала жертвой маньяка. Нам всем предстоят тяжелые дни… И как нарочно сейчас разгар месячника сексуального просвещения детей и подростков под патронажем супруги губернатора! На нас такое пятно… Что же мне с вами сделать?
Валентина Ивановна окинула меня кровожадным взглядом:
— Знаете что, ступайте-ка на больничный! Другого выхода нет… Вы запустили сексуальное просвещение, потому что серьезно больны — это убедительная легенда… Я позвоню сейчас главврачу нашей поликлиники. Ираида Сергеевна чуткий, понимающий человек. Она оформит вам больничный с прошлого четверга… Может, в стационар лучше вас законопатить? Вон у вас царапина какая… Да успокойтесь, не тряситесь так! Если не выйдет, направим вас к психиатру. Главное, первое время действовать энергично, потом все уляжется… Не надо плакать. Или нет, плачьте, плачьте — и бегом в поликлинику. Очень у вас нездоровый вид. Крепитесь!
Я не пошла в поликлинику, а побрела домой. В голове у меня все гудело и путалось. Гибель развратной Кристиночки меня потрясла — я всегда полагала, что подобным девицам ничего не грозит. В конце концов находятся обязательно идиоты, которые на них женятся. Но теперь… Кристинино припухлое лицо с глупой и бессовестной улыбкой во весь рот так и прыгало у меня перед глазами, и все выл в ушах вчерашний огонь. Я знала, это он поглотил и бессовестную улыбку, и маленькое всезнающее женское тело. В этом теле ведь было еще и несчастное, изначально назначенное к гибели существо. Оно жило в предательской Кристиночкиной утробе, а потом сгорело в страшной печи у Бека. Слышала я тонкий голосок… Все вокруг показалось мне гнусно, грязно и бессмысленно. Сама я мельче, бессильнее даже вчерашней мухи, бившейся в стекло — так, просто мошка, незаметная, мягкая, никому не нужная, одна из миллиардов живущих, будущих уже мертвых. Нас стая, глупая, докучная, вечная стая… А дома на кровати у меня еще и Агафангел Цедилов в летаргическом сне!
Агафангелу повезло больше, чем Гоголю. К моему приходу он не только каким-то образом без всякой мертвой воды проснулся, но и завтракал на кухне. Если нахальный Бек без спросу накинулся на котлеты, то деликатный Агафангел взял хлеб с маслом и огурец. Все это я оставила ему на столе. Правда, он съел уже целый батон и откусывал от второго.
— Вот, подкрепляюсь, — скромно объяснил он, быстро глотая большой ком батона, и тут же отгрыз еще. — Я страшно устал и ослаб, поэтому съел многовато. Извините!
Я только отмахнулась:
— Ничего! А вы знаете, что на березе новая одежка?
Цедилов печально кивнул кудрявой головой.
— Все это Бек вытворяет? — напрямик спросила я. — Когда вчера вы сказали, что две души гибнут — вы эту жертву имели в виду? Беременная девочка? Вы знали? Это они сгорели — она и ее будущий ребенок. Она моя ученица. Я могла что-то сделать?.. Ну, почему вы молчите?
Да, Агафангел молчал и кусал хлеб. Его голубые глаза были невинно бессмысленные, а зубы маленькие и ровные, будто молочные. Неужели ему две тысячи лет? Наконец он прожевал и сказал:
— Вы обо всем догадались. Только лучше бы вам ничего не знать. И помочь вы ничем бы не могли. Даже я ничего не смог. Эта девочка так любопытна была и порочна, что Беку хватило двадцати двух минут, чтобы обморочить ее и обратить в прах.
— Но зачем?
— Не знаю точно. Он варит какое-то зелье. Так он покупает свои чудеса. Он все живет и живет. Он вселяется в приглянувшиеся ему тела, а за все это плата одна: он должен туда, в этот огонь, отправить женщину, молодую и красивую. Я об этом догадался, наблюдая за ним. Я ведь давно его знаю и пытаюсь мешать, только не слишком хорошо у меня получается. Может быть, удастся хотя бы вас от этой ямы спасти. Я чувствую сейчас, что держу в своей руке вашу жизнь и душу, как вашу руку — и если отпущу, то все погибло. Не гоните меня!
Он действительно сжимал мои пальцы своей бледной прохладной рукой. Лицо у него было безмятежное и отсутствующее. Я уже не боялась сидеть рядом с привидением, только надоело мне быть дурочкой, которой вертят все, кому не лень.
— Агафангел — это ваше настоящее имя? — спросила я строго.
— Да. У меня все почти настоящее. Фамилия только случайная. Я нашел на улице какой-то листочек, вроде бы анализ крови — я не уверен — и там была фамилия Цедилов. Я подумал, что эта мне подойдет. Фамилии я меняю, языки учу, а так я всегда тот же…
— И… сколько вам лет?
— Много. К чему об этом говорить? Вы еще начнете снова меня бояться и чем-нибудь огреете. Но что я могу с собой поделать? Мне много лет.
Я решительно встала.
— Все, Агафангел, хватит темнить! Я верю теперь, что вы мне не желаете зла, а потому не буду больше ни драться, ни обсыпаться песком. Даже пожить можете у меня несколько дней. Только спать вам придется в гостиной, на диване.
— Это далеко! — запротестовал Агафанге. — Я должен быть рядом. Кто знает, что он удумает, он такой хитрый! Неужели вы боитесь меня? Вы не верите в братскую любовь?
— Верю, верю, — на сей раз согласилась я, — только у нас не принято спать в одной постели с братьями. И вообще, не заговаривайте мне зубы и не отвлекайтесь! Если вы действительно хотите, чтоб я спаслась от Бека — или как там его зовут? как-то на «гэ»? — я должна хоть что-то о нем знать. Как от него избавиться? Может, есть слова какие-то, вроде «рассыпься»? Или травы? Или мази?
Цедилов замахал руками:
— Что вы! Я ничего такого не знаю! Неужто вы могли подумать, что я тоже колдун? Наверное, есть какие-то яды, которыми его можно извести, но для этого самому надо стать таким же чертом. Тогда уж лучше умереть!
— Вам это, судя по всему, не грозит, потому вы рассуждаете так легко. А мне каково? У меня нет вечности в запасе. Если вы никаких средств не знаете, хотя бы расскажите, откуда он такой взялся? Теперь-то наука далеко вперед шагнула, я, возможно, сама что-нибудь придумаю.
— Про науку — это вы ему скажите, — улыбнулся Агафангел. — Он-то наоборот считает, что она назад шагнула. Его, мол, тайные знания таковы, что с ними в сравнении Интернет — каменное зубило.
— Может, он и прав? Ведь он жжет людей, как мусор, и никаких следов. Думают, что где-то есть ванна с кислотой… Ну, неужели нельзя его на чистую воду вывести? Хотя бы в тюрьму посадить? Смертной казни у нас теперь нет, но…
— Посадить можно. Можно даже четвертовать, только толку никакого от этого не будет: он натужится и тут же прыг в другое тело. Вы хороните груду старья, а он всегда живой, только физиономия другая. Однажды он даже грудным младенцем был, в Германии — новорожденным графом фон Кренцем. Самого графского младенца он уморил и влез в тельце. Лежит себе в колыбельке, орет, пеленки пачкает. Скончался чернокнижник Боус (его тогда инквизиция как раз вычислила) — остался графенок Кренц в мокрых подгузниках. Всех провел! Кукушонок…
— А вы как с ним познакомились?
— Если я рассказывать начну, вы, Юлия, ни за что не поверите. Вы и сейчас, наверное, думаете, что я чокнутый. Но я не чокнутый. И не привидение, потому что никогда не умирал. Я, собственно, его создание в каком-то смысле. Сейчас поймете, почему…
Агафангел отпил кефиру и начал рассказ. На следующий же день я его записала, и довольно точно: память на тексты у меня профессиональная, изложения мне удавались с детства. Только вот за детали ручаться я не могу, а проверить негде. События же все те, что описал Агафангел. За их реальность я тоже не отвечаю. Я такого придумать сроду бы не смогла.
Рассказ Агафангела
Я родился в Сирии, в Апамее. В мемуарах (их пишут обычно старики, которые, как известно, в памяти дальнозорки) много говорят о детстве, но я не буду. Это ведь к делу не относится, да и вспоминать почти нечего. Родители мои были, конечно, несвободны, раз я вырос среди домашних мальчиков-рабов грамматика <Школьный учитель языка и литературы> Анаксаклита. Меня выучили писать, декламировать, играть на кифаре. В семь лет я уже дорого стоил. Однажды я и пел, и играл, когда хозяин обедал с приезжим другом. Я так тому понравился, что он увез меня в Рим. Не знаю, подарил или продал меня Анаксаклит — вернее второе. Он был хоть и философ, а скуп, как старая баба. Он любил говорить, что деньги зло, поэтому их следует собирать в горшочки и закапывать в памятных местах, с глаз долой. Иногда это зло полезно — надо купить дом, справить одежду, пригласить врача; тогда следует откопать горшочек и выпустить зло наружу. Только понемногу. Все в меру!
В Риме у Хрисиппа, Анаксаклитова друга, была грамматическая школа <Средняя школа>. Я помогал ему. Хрисипп был немолод, подслеповат и очень сонлив. Мальчишки, маявшиеся за грамматикой, все норовили поколотить меня и даже специально проносили под одеждой камни, чтобы в меня швырять. У римлян одежды длинные и мешковатее, чем у греков, ученики Хрисиппа сплошь были благородные юноши в тогах, и булыжников под своими тряпками могли нанести сколько угодно. Я норовил спрятаться за хилым плечом Хрисиппа, и дети частенько его будили камнем, но он был добр, терпелив и жалел, как зверушек, грубых маленьких варваров. Я обещал не вдаваться в воспоминания детства, но вы, Юлия, учительница, и вам понятны мои тогдашние неприятности. Хрисипп говорил: «Удивительно, как это люди достигли мудрости и разумения при том, что мальчишки ненавидят учиться? Не иначе сами боги вмешались и понудили первых школьников ходить в первую школу. Нельзя и представить, чтоб дети отправились туда сами собою и добровольно».
В семнадцать лет я готов был учить и греческому, и латыни, и музыке. Со временем, наверное, Хрисипп отпустил бы меня (он и сам был отпущенник <Рабы, отпущенные на волю актом освобождения, имели ограниченные права и чаще всего были связаны службой со своим патроном>), и я завел бы свою школу, но Фортуна повернула колесо иначе, и я попал в дом Юлии Присциллы. Той самой, на которую вы похожи. Она была вдова, не так богата, но хорошей семьи. Ее единственный сын Цецилий, восьми лет, был очень слабый и болезненный ребенок и не мог ходить в школу. Его учили дома. Хрисипп уступил меня Юлии и особенно рекомендовал ей мою нравственность. Его школа вообще славилась строгостью в этом смысле, тогда как в других между учителями и мальчиками творились всяческие непотребства. Я стал учить Цецилия. В науках он подвигался плохо, потому что много болел, лежал неделями и был так прозрачен и хил, что под слабой кожей видно было биение почти всех его жилок. Юлия день и ночь боялась, что он умрет. Но боги медлили и щадили ее.
Три года я прожил в этом доме. Цецилий был все так же слаб и бледен, но жил. Славный мальчик; однако жизнь едва в нем теплилась, разум томился, и учить я должен был не столько грамматике и счету, сколько приличиям, каких требует близкая смерть от человека его звания. И он выучился терпеть, превозмогать и избегать грубого, зверообразного выражения страданий и боли. Он пил с насильной улыбкой горчайшие лекарства, болея, лежал смирно, почти не стонал, говорил разумно. Я гордился им и тосковал, что он все-таки угаснет молодым. А уж что после этого со мною будет, и вовсе неизвестно.
В ту пору неожиданно приехал Геренний, который теперь Гарри Иванович Бек. Он даже и лицом сейчас похож на себя тогдашнего, хотя бывал и совсем иным. Никто его не ждал. Он был родственник давно умершего мужа Юлии. Лет двадцать назад он служил легатом в Африке и там пропал. Говорили, что он зарезан был в стычке с нубийцами, что он утонул в Ниле, что взят в плен каким-то диким племенем, чуть ли не каннибалами, и сожран. Много слухов ходило, но как он сгинул, никто толком не знал. Африканцы не просили за него выкупа, как это бывает обычно при пленении, и клялись наместнику, что в глаза не видали никакого Геренния; тела его тоже не нашли. Значит, погиб. Юлия изредка вспоминала о нем (она видала его девочкой) и жалела, потому что нет горше участи, чем быть непогребенным.
И вот он объявился в Риме живой, здоровый и загорелый до черноты (теперь он много белее лицом). Было у него много рабов, денег, добра, привезенного из Африки, к тому же он отсудил у наследников родительский дом и виллы. Он рассказывал, что был похищен чернокожими кочевниками, скитался с ними, жил при египетских храмах и прошел там посвящения, потом снова скитался и разбогател в таких дальних странах, каким и места не может быть на земле. Только затосковал он по родине и вернулся в Рим, бросив все варварские посети, в Рим. Все это казалось правдоподобным, но проверить ничего было
нельзя. Жил он как бы на покое: он был далеко не стар, но все должности <Официальную политическую карьеру, считавшуюся единственным достойным поприщем для знати, следовало начинать с молодых лет и постепенно продвигаться к влиятельным государственным постам> уже упустил (ровесники его были на вершине карьеры — не угонишься). Друзей у него не было, чего он желал, кроме покоя, было непонятно. Такие люди всегда возбуждают слухи, а о Гереннии слухи сразу же пошли страшные и невероятные. Я узнал от служанок Юлии, что Геренний — маг, посвященный в неведомые африканские таинства — обращается по ночам в аспида, вползает в добрые дома и льнет к самым красивым женщинам, которые от его прикосновения цепенеют и не могут проснуться. Он тем временем соединяется с ними. Женщина, с которой он был, начинает вдруг худеть и чахнуть, как бы ни была здорова прежде и какие бы искусные лекари не брались ее исцелить. Она не ест, зеленеет, волосы ее сходят клочьями, а когда через месяц она умирает, в складках ее одежды находят свежеснесенные змеиные яйца. Если разорвать скорлупу такого яйца, то увидишь большой, редкой чистоты алмаз. Но нельзя его касаться — он тут же рассыплется мелкой седой золой, а дерзнувший заболеет проказой. Поэтому яйца выбрасывали в безлюдных местах, где аспид сам собирал их и сносил в свой дом. Глупейшие бабьи бредни! Я не верил им, не верила и Юлия; она говорила, что все выдумывают завистники. Ведь у Геренния в самом деле много было алмазов (тогда их почти не могли гранить), и он дарил их Юлии. Я видел эти странные стеклянистые камни, якобы снесенные мертвыми женщинами. Камни, просто камни, но они резали стекло! <В древности не умели гранить алмазы, довольствовались шлифовкой, но алмаз считался самым ценным камнем>
Геренний дарил Юлии алмазы, и редкие ткани, и вещицы невероятно тонкой работы. Все знали, что он хочет жениться на ней. Она его все-таки побаивалась, а он твердил, что Цецилий скоро умрет, и Юлия бессмысленно угаснет, если не решится на брак. С тех пор, как из Африки возвратился Геренний, Цецилий, бывший до того в одной поре, вдруг заметно ослабел и стал таять, как воск. Он уже не вставал и почти не говорил. Юлия, почтительная к родственникам, не смела подозревать Геренния, но всевозможными уловками стремилась не подпускать его к сыну. Служанки же впрямую судачили, что он изводит ребенка. Якобы видел кто-то в доме черного аспида, того самого, что заставлял женщин нести алмазы — змей был в спальне Цецилия! Он обвивал руку, или шею, или бедро мальчика там, где ветвятся самые крупные и горячие жилы, и пил кровь, на глазах наливаясь и тучнея. Одежду Цецилия в самом деле нашли однажды рано утром окровавленной. Однако Гермодор — это был лучший врач тогда — сказал, что эта кровь пошла у больного горлом, и при теперешней его слабости он не проживет и двух дней.
Юлия обезумела от горя. Гордость и родовые приличия оставили ее. После обеда она позвала меня в портик, где всегда гуляла в это время, и сказала:
— Дорогой Агафангел, за эти три года я узнала тебя — ты добрый, умный мальчик. Больше мне не к кому обратиться… Дядя (Геренний приходился ее мужу троюродным дядей) непонятный, ужасный человек!.. Родня только и ждет наследства Цецилия, ей все равно… Я — увы! — знаю теперь, что мой мальчик обречен смерти. Я и сама скоро умру — я знаю, я чувствую. Я наконец решилась… Ты знаешь, какие слухи ходят про дядю. Я не верила им, моя добропорядочность не позволяла. Она не позволяет и сейчас сомневаться или клеветать, но разве не позволяет знать?.. Заклинаю тебя всеми богами, Агафангел, выведай любым способом, вправду ли Геренний творит недолжное и изводит моего Цицилия? Со мной ведь только женщины, а они болтливы, неразумны, жадны, лукавы. Я не могу им довериться, да они и не смогут ничего. Пойди и узнай правду, какова бы она ни была. Если Геренний сделал моему мальчику зло, я убью его и уже тогда умру. Если он невинен — пойду за него. Я одна на целом свете, и в эту минуту некому за меня заступиться, кроме как мальчику — рабу!
Она заплакала. Я и сам готов был плакать. Я ее любил не как хозяйку, а как сестру, так она была добра и баловала меня. Я любил несчастного Цецилия. Геренний был мне необыкновенно противен с его первого появления в доме Юлии. Я тут же поклялся жизнью — ведь это все, что было у меня своего — что сделаю, как она просит.
— Я не останусь неблагодарной, даже если твоя весть будет дурной, — сказала Юлия Присцилла. — Я дала тебе свободу в своем завещании, но завтра же утром, если ты останешься жив (если Геренний не застанет тебя и не убьет), я объявлю тебя свободным.
Вы, Юлия, не можете понять, что значило для меня это обещание — то, что для Юлии Присциллы будет стоить завтра лишь трех слов! Перед глазами у меня потемнело, и я опрометью бросился на улицу, зачем — не знаю. В этот полуденный час вокруг не было ни души. Солнце жгло нестерпимо, и даже мои жесткие пятки не выносили прикосновения разогретой мостовой. Я прыгал по камням, как капля воды по раскаленной сковородке, и торопился поскорее добраться до узенькой блеклой тени, которая была для меня, как прохладная лужица, где я долго отходил и блаженствовал. Дело было в Альсии, в Этрурии. Римское лето тяжело лихорадками, Юлия же берегла Цецилия и увозила сына на это время в здоровые места. Городок был небольшой, и я скоро добрался до задворок вилл средней руки. Здесь было больше тени и зелени. Я полз под кустами, перепрыгивал через кучи мусора, нырял в траву — суетился и не мог прийти в себя от возбуждения, радости и ужаса, всего разом. Мое сердце колотилось и не давало ногам покоя. Наконец я вбежал на высокий холм, забился под только что отцветшиий жасминовый куст (вся трава вокруг была усеяна его жухлыми, но еще пахучими цветками) и лег лицом вниз. Я знал, что предстоящая ночь — главная в моей жизни. Буду ли я жить, и жить свободным человеком, или умру, решится через несколько часов.
Вдруг чья-то рука легла мне на плечо. Я вздрогнул и поднял голову. Надо мною на корточки присела женщина необыкновенного роста. Я к тому времени многое узнал и повидал и в Сирии, и в Италии и сразу понял, что эта женщина не нашего смертного рода. Если б она встала, то коснулась бы затылком самого высокого дерева в Альсии. Но она присела и заглянула мне в лицо. Легкое покрывало лилового цвета — такие я видел на самых богатых матронах — затеняло ей глаза. Ветра не было, но ткань так была тонка, что колебалась и трепетала от дыхания. Лицо женщины было чрезвычайно красиво. Даже статуи не всегда имеют такие прекрасные и гладкие лица.
— Поднимись! — сказала женщина. — Не лежи в пыли, а смотри вперед!
Она указала вниз. С вершины холма, где мы сидели, вилла Геренния была видна, как на ладони. Сама судьба, значит, вела меня сюда! Как иначе мог я узнать устройство незнакомого двора и дома, куда меня никогда не пустили бы на порог? Геренний презирал меня, говорил, что я ничему не научил Цицилия, и советовал Юлии продать меня в какую-нибудь школу.
— Посмотри на ту дверь, — сказала женщина и, взяв мою голову за виски, повернула влево, — она ведет на задний двор. Видишь?
Я видел. Народу на этом дворе хватало: какая-то старуха расстилала сушить на тряпках зелень, чернокожие рабы грелись на солнышке. Их тела сверкали, как металлические. Дверь я запомнил. Еще запомнил, как на задний двор пройти из сада.
— Эту дверь сегодня забудут запереть, — сказала женщина, улыбаясь. Я смотрел на дом Геренния и не видел ее лица, но по голосу знал, что она улыбается. — Иди все время прямо.
— Я не умру сегодня? — спросил я, но она уже отпустила мои виски и ничего не ответила.
Я быстро оглянулся. Никого рядом не было. Не было следов ног в пыли. Не слышно было ни шагов, ни треска приминаемых трав, ни шума одежд. Тишина стояла такая, что я расслышал шорох горячего воздуха, волнами поднимавшегося кверху. До сих пор помню это звук: он похож на тот легчайший скрип, какой бывает, когда касаешься шелка.
Я вскочил на ноги. Далеко было видно с холма, но женщины нигде не было. Голова у меня слегка кружилась, а там, где прикасались ее пальцы — на висках — долго сохранялась прохлада, будто руки ее были натерты мятой. Я уже не так дрожал от возбуждения, как тогда, когда выбежал из дома Юлии. Я начал размышлять и понял, что женщина эта — некая богиня или дух. Явилась она в послеполуденный жар, в ту томительную пору, когда кругом тихо, безлюдно и пусто. В такой час всегда появляются призраки. Необычный рост и красота говорили о том, что она из бессмертных — но кто? Исида? Великая Матерь? Сама Юнона? Или же это этрусское божество, такое древнее, что стало безымянным и оставило зверообразие в угоду латинским обычаям? Много лет я пытался доискаться, а до сих пор не знаю даже, явь то была или сон. Но что пришло это свыше — убедитесь.
Наступила ночь. Она такая была звездная, пахучая, черная, будто знала, что будет для кого-то последней. Я набрал за пазуху медового печенья, которое искусно готовили у Юлии. Я думал печеньем отвлечь или приманить собак, если они вдруг набросятся на меня у Геренния. Однако он не держал этих свирепых, но простодушных тварей, предпочитая чернокожих сторожей.
В усадьбу я пробирался со стороны сада, влезши на высокое дерево за оградой и спрыгнув с другой ее стороны. Это рискованное дело, но я был легок и гибок, и ни одна ветка не хрустнула подо мной. В саду было тихо. Шел конец июня, насекомые еще не так зудели и скрежетали по ночам, как бывает ближе к осени. Я слышал только редкие плески жирных рыб в пруду да тихий шелест листьев. За день сад нагрелся, а вечером садовники обрызгали и траву, и деревья, и песок. От этого пахло сладко, как в первые минуты дождя, и мне вдруг жаль стало того мира, который я, возможно, нынче же покину. Ничего у меня в нем нет — ни дома, ни родных, ни скарба — но есть этот запах, и тысячи других запахов, и цвет неба, и вкус воды, и всяческие звуки. Но все-таки я даже шага не замедлил. В тени построек, где, видимо, спали домочадцы Геренния, вступил на задний двор. Тут уж несло и кухней, и даже помоями, хотя вообще дом Геренния содержался в большом порядке — всюду подметено, сад подстрижен, нигде ничего не валяется. Я вдоль стены прокрался к двери, которую указала мне днем неизвестная богиня. Я тронул дверь рукой — она подалась совершенно бесшумно. Я ободрился и уверовал в свою удачу.
Когда я прикрыл за собой дверь, то оказался в полной темноте. Я помнил указание идти вперед, но не знал, что имелось в виду: то ли расположение нужной мне комнаты, то ли безыскусное прямое поведение в деле. Я пошел прямо и на ощупь, изредка кося в сторону, натыкаясь на шершавые стены и снова выходя на верную дорогу. Мне начало казаться, что я уже несколько часов ступаю в потемках. Потом впереди что-то забрезжило, но я попал всего-навсего в комнату с выходом в сад. После темноты тени стриженых кустов на песке показались мне невыразимо прекрасными, как и ночные птичьи голоса (я не боюсь, как многие, крика сов). Звезды блестели теперь еще сильнее, чем тогда, когда я лез на дерево у ограды. Они пестрели и подмигивали, будто уговаривали остаться, не лезть в преисподнюю. Вот бы еще минуточку постоять и посмотреть на них! Однако на противоположной стене комнаты чернел проем, и я устремился туда. Мне надоело томиться любовью к миру и жизни, каких до этой ночи я в себе и не подозревал. Так я никода ничего не разузнаю! Надо идти вперед: боги любят смелых.
Новый коридор оказался таким же темным, как и прежний. «Уж не по кругу ли я хожу?» — подумал я: мне было известно, что некоторые богатые дома устроены подобным образом. Но отступать уже было нельзя. Впереди показался слабый отсвет огня, что придало мне силы, и я поспешил, стараясь не шуршать по полу босыми ногами. Когда я подошел поближе, я понял, что видел свет, сочившийся сквозь щелку в плотном занавесе, который закрывал дверной проем. Я прильнул к стене и боком подкрался к щелке. Занавеса касаться я боялся, чтобы его движение не выдало меня. Я видел теперь то, что желал!
Еще мальчиком, у Анаксаклита, я читал в одной книге, что мир погибнет в огне. Я и сам не сомневался в этом. Разве огонь не губит все живущее? Разве жар не убивает больное тело, прежде чем оно остынет навеки? Разве само тление не есть медленный огонь, дающий вполне ощутимую теплоту? Огонь кажется живым, подвижным, между тем это всегда смерть. Поэтому когда в комнате Геренния я увидел большой огонь, то не удивился. Я сразу понял, что дядя Юлии связан с тайными силами. Ведь обычный человек боится пожара, гасит светильник к ночи и в забвении сна ожидает нового утра, не смея вглядываться в ночные призраки. Геренний же безбоязненно зажег огромный огонь в своем доме, убранном роскошно и полном бесценных вещей. Огонь плескался и перебегал кудрявыми струйками в квадратном бассейне посреди комнаты. Мраморные колонны лоснились рыжими отсветами, громадные тени носились друг за другом по углам. Огонь гудел — вы, Юлия, знаете уже этот звук. От него кровь останавливается в жилах! Я думал сначала, что в бассейн налито масло или та черная горючая жидкость, какую привозят из Диридотиды <Имеется в виду нефть, известная уже в античности; добывалась в восточных провинциях Империи> — я видел такую диковинку в Апамее. Но позже я понял, что бассейн — лишь дыра, прободение земли до тайных недр, где, как говорят, обитает сам Вулкан. Там пылает вечный и ненасытный огонь — сам по себе, не требуя ни топлива, ни притока воздуха, как требуют того и другого те его частицы, что даны нам на земле и теплятся в наших очагах. После я часто видел, как Геренний прорывает твердь земли и припадает к этому огню, который недаром зовется адским. Там, я думаю, и скрывается его властелин, что меняет злодеяния на бессмертие, насыщает демонов огнем и силой. Ведь Геренний может испепелить человека даже прикосновением, а потом все думают, что несчастного поразила молния!
Тогда же, у щелки в занавесе, я замер от ужаса и изумления. Геренний стоял над огненной купелью. Одет он был в одежды чудовищного вкуса: длинные, сплошь залитые и затканные золотом и расшитые дорогими камнями. Должно быть, варвары Африки падают ниц, видя своих царей в подобных нарядах. Но для разумного человека таскать на себе содержимое нескольких сундуков и нелепо, и нездорово.
Кроме Геренния, четверо чернокожих рабов стояли по краям бассейна и размешивали трезубцами огненное варево, которое было не только горячо, но и неимоверно вязко, потому что работали они с усилием, и пот катился с них градом. Геренний подгонял их злыми криками и вглядывался в середину бассейна. Казалось, он ждал оттуда какого-то знака. Я, как ни силился, не мог ничего там увидеть, кроме ослепительных кругов и пузырей, какие бывают на кипящей каше. Правда, я стоял слишком далеко.
Вдруг Геренний вскрикнул и поднял руку. Рабы перестали размешивать огонь, поспешно легли ничком у края бассейна и надвинули на глаза пестрые повязки, покрывавшие их курчавые волосы. Геренний воздел к небу руки, произнес что-то на неизвестном мне наречии и кинулся в угол. Там стояло множество алебастровых и стеклянных сосудов самой тонкой и удивительной работы. Он выбрал один сосуд и подошел с ним к огненному бассейну. Я увидел, что сосуд озарился изнутри, как светильник, матовым и нежным светом. Что-то алело в сердцевине этого света, что-то билось слабо и ровно, будто сердце. Геренний осторожно вылил содержимое сосуда в огонь. Струя была тонкая и бледная, как разбавленное молоко и, касаясь огня, тут же с тихим шипением обращалась в пар, который стоял над бассейном неподвижным прозрачным облаком. Каков же был мой ужас, когда я увидел, что облако, поволнившись и поколебавшись, сложилось в лежащую человеческую фигуру. Это был бедный Цецилий! Совсем такой, каким я оставил его нынче вечером, он смирно лежал под своей простынкой и, казалось, спал, бессильно склонив набок голову и прикрыв глаза, вокруг которых цвели нежные голубые тени. Геренний снова что-то говорил, а я не мог оторвать глаз от ребенка, который парил на беленькой, знакомой мне подстилке над огнем, беспечно свесив тонкую руку, вздыхая и облизывая пересохшие губы. Это был совершенно наш Цецилий, между тем как сквозь него, как сквозь туман, просвечивали мраморные колонны, расписанные гирляндами стены и еще одна занавешенная дверь, точно такая же, как та, за которой я тогда стоял. Я так был поражен этим видением, что упустил мгновение, когда Геренний задрожал, будто в припадке. Его золотой плащ встопорщился коробом, затрещал — его прошила самая настоящая молния, извилистая, как сухая ветвь. Геренний подпрыгнул, скорчился и завыл от боли. Но он продолжал заклинать и даже пытался поймать молнию дрожащей рукой в дорогих толстых перстнях. Это ему не удавалось. Молнии продолжали кромсать вдоль и поперек его мантию. Со страшным треском она пошла клочьями. Дорогие камни отскакивали от нее и стучали по полу, будто град. Пахло паленым. Золотые нити плавились и, как масло, капали на мрамор. Геренний кричал уже в голос, истошно, но все-таки шарил руками по своему расползающемуся одеянию. Я подумал тогда, что именно такое платье дала Геркулесу Деянира <Деянира погубила Геракла отравленным хитоном, пропитанным ядовитой кровью кентавра Несса>.
Наконец Геренний ухватил одну из молний, самую крошечную, тонкую, как ивовый прутик. Однако она жгла ладонь так, что та дымилась. Геренний выл, но не выпускал ее. Он размахнулся и метнул эту молнию прямо в парящего над его головой Цецилия. Прозрачное видение помутилось, на миг исполнилось материей и плотью, и кровь его ручьями хлынула прямо в огненное варево. Цецилий кричал беззвучно, кровь все лилась; видение стало блекнуть, пока вовсе не исчезло. Тогда Геренний сбросил свои золотые лохмотья и с гиком прыгнул прямо в огонь. Он плескался там, фыркал и хохотал, будто был в бане. Иногда он погружался в огонь с головой, а когда выныривал, тело его делалось тугим, сверкающим и золотым. Я видел золотые статуи на Капитолии — он стал совсем таким же! Я знал, что он немолод, а это золотое тело было юным, гладким, мускулистым. Неужели излитая в огонь юность бедного Цецилия так преобразила его?
До той минуты я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, потому что был ошеломлен увиденным. Но омоложение и золочение Геренния кровью ребенка так меня возмутило — я ведь был молод и безрассуден! — что я высунулся из-за занавеса и закричал, не помня себя:
— Проклятый колдун!
Геренний вынырнул из огненной волны, и я увидел вместо знакомого лица золотую маску — невероятно красивую, юную, страшную. Золотой рукой он захватил и швырнул в мою сторону ком огня. Занавес вокруг меня вспыхнул весь разом. В ужасе я отскочил в сторону, оглянулся — коридор, которым я сюда прошел, уже пылал. Я побежал к тому занавесу на противоположной стороне, который рассмотрел раньше, но он оказался ловушкой: проход был заложен камнями. Геренний, огромный, мощный, весь в золотых буграх мышц, уже выбирался из бассейна, глядя на меня с чужого золотого лица огненными кровавыми глазами. Я заметался по залу и боялся споткнуться о распростертые тела рабов. Рабы не шевелились. Геренний не призывал их на помощь, и я догадался, что они либо без памяти, либо мертвы. Спасения мне не было. Геренний наступал на меня, оставляя босыми ногами на мраморном полу золотые следы — сверкающие, тончайшие, как те пластинки, которыми золотят статуи. В бассейне жидкое золото, теперь я был в этом уверен. Вот откуда несметные богатства Геренния! И он сейчас спалит меня, как промасленную тряпку, или расплавит в своем бассейне, а потом начеканит монет!
Тут я сделал единственное, что мне оставалось: бросился в угол, где стояли во множестве сосуды. Это его зелья, я уже понял. Я схватил несколько самых больших и красивых сосудов в охапку и ждал Геренния.
Тот остановился и растерянно сел на пол. Он был напуган.
— Не трогай их, — тихо попросил он. — Ты будешь жить, если не тронешь их.
— Врешь, — ответил я, стараясь захватить еще какую-нибудь склянку. — Ты выпьешь из меня кровь, как из Цецилия. И Юлию убьешь. А я хочу чтобы Цецилий жил!
— Это уже невозможно. Ничего из сделанного не вернешь назад. Тебе же я оставлю жизнь, дам свободу и богатство, о каких ты и понятия не имеешь. Ты станешь купцом, харчевником или грамматиком — о чем ты мечтаешь? Или можешь вовсе ничего не делать, только наслаждаться дарами жизни многие годы. Ну, поставь эти посудины… В них драгоценные зелья, я вез их из Африки и не пролил ни капли. В них вся сила мира. Даже бессмертные боги бессильны перед ними.
Он, золотой, стоял на коленях перед рабом! Не вполне рабом: я весь этот день уже знал, что буду свободным. А ум мой, только мой, был свободен всегда, и я сказал:
— Снова врешь. Твое золото — кипящая грязь. К утру оно остынет и станет пемзой.
— Нет, оно настоящее. Смотри!
С этими словами он сморщился и стиснул свою ногу. Кусок золотой кожи отделился от нее и остался в руках Геренния, будто он снял золотые поножи, под которыми осталась самая обычная нога, жилистая и волосатая. Противно было бы даже коснуться этой золотой выползины; гадючья кожа показалась бы мне более красивой и желанной, а Геренний все совал мне в руки свой золотой чулок.
— Бери, бери! Таким, как ты, кроме золота ничего не нужно.
— Твоего ничего мне не нужно, — ответил я. — То, что я тут видел, ужасно и богопротивно. Да, я никто, но ничто мое не заключено в жалкой золотой плошке, как у тебя. И если это все губит людей…
Я изо всех сил швырнул сосуды о мраморный пол. Меня обрызгало, запрыгали осколки, а Геренний завизжал и бросился ко мне. Но я успел опрокинуть огромный кувшин, и что-то вроде топленого меда медленно плеснуло ему под ноги. Он поскользнулся и упал, однако успел ухватить меня за край одежды. Я тоже не удержался и повалился на пол, увлекая за собой оставшиеся склянки. Мы покатились с Гереннием по полу. Я был весь с головы до ног облит и обмазан колдовскими снадобьями. Одни жгли, как огонь, от других немела и ныла кожа, острые осколки впивались в тело, но я почувствовал себя вдруг необыкновенно сильным и гибким и легко выскальзывал из золотых рук Геренния. Он был неуклюж и заметно ослабел: видно, золото слишком давило его. Наконец, он совсем бросил меня и встал, шатаясь.
— Я не хочу пить твою кровь. Она гаже прокисшего вина. Я просто раздавлю тебя, как насекомое, проклятый раб, — просипел он, качнулся и упал прямо на стену. И стена поглотила его, впитала, будто то было сырое пятно, а не громадная и гремучая золотая статуя.
Я остался в зале один. Огонь погас. Бассейн был полон жирного пушистого пепла. Клочья золотого одеяния Геренния можно было принять за засаленную ветошь. Чернокожие рабы так и лежали неподвижно у бассейна и начали холодеть. Геренний, должно быть, умертвил их, чтоб они не разболтали, что видели здесь. Теперь мне надо было выбираться из усадьбы. Я очень боялся, что шум схватки перебудил рабов и домочадцев Геренния и прислушался, но было тихо. Я попятился в дверь, миновал знакомый коридор и ту комнату, откуда виден сад. Я подумал, не пройти ли оттуда садом: я хорошо рассмотрел эту дорогу днем с холма. Но вышла уже луна — маленькая, синяя, круглая, как монета. Все кругом ярко осветилось, и меня могли заметить. Я решил возвращаться прежним путем — ведь прямого пути требовала от меня неизвестная богиня! Я не встретил ни души. Пусто и тихо было и на заднем дворе, и в саду. Неужто все здесь мертвы, как те рабы у бассейна? Я шел в тени деревьев, выстриженных в виде зверей, и высматривал место, где можно одолеть ограду. Я весь был в Геренниевых зельях. Одежда прилипла ко мне и сделалась, как кора. Очиститься я никак не мог, хотя по дороге срывал листья и обтирался ими. Я нашел дерево, по которому пробрался в усадьбу, но нечего было и думать забраться на него. Я долго бродил вдоль ограды, пока не наткнулся на плющ; его глянцевые листья блестели в лунном свете, и он свисал со стены, как мокрое платье. Я попробовал, выдержит ли он меня, и по нему вскарабкался на стену. Спрыгнув с другой стороны, я наконец почувствовал себя в полной безопасности.
Во весь дух помчался я к дому Юлии. Едва я ступил на порог, как понял: что-то случилось. Всюду мелькал огонь, суетились женщины, гремели посудой.
— Цецилию совсем плохо, — сказала мне Гордия, служанка. — Его постель снова вся в крови. Был врач Гермодор и сказал, что он не протянет до утра.
Мне надо было видеть Юлию, и я бросился в спальню Цецилия. Клеоним, наш домашний врач, отпущенник, сидел у ложа больного и сжимал его запястье, ловя ускользающее биение жизни. Простыни уже сменили, но кормилица Цецилия еще отирала губкой окровавленные щеки Цециллия. Юлия, как труп, лежала на полу. Ее сыну обещали два дня жизни и вдруг отняли один! Один день — так мало (она ведь знала, что он скоро умрет!), но за этот лишний день его и собственных мук она отдала бы и все свое добро, и остаток своей жизни. Смотреть на нее было больно. Странно, что именно в эту минуту я пожалел, что у меня нет матери.
— Здесь Агафангел, госпожа, — сказал Клеоним. — Только что с ним? Он, кажется, измазан тестом?
Юлия подняла голову, я сделал ей знак, что хочу говорить. Она встала, отвела меня в сторону и спросила тихо:
— Что?
Забыть ее лица я не могу! Да, она была похожа на вас, Юлия, но в ту ночь постарела, осунулась, будто это из нее, а не из Цецилия вылили кровь. Зато ее глаза блестели, как стекло. Я рассказал ей обо всем, что видел. Она даже не пошевелилась, только сказала мне:
— Я знала, что это так! Когда взошла полная луна, мой мальчик весь был в крови. Дядя убийца и злодей! Вызвать его на суд принцепса? <Главой судебной власти Империи был сам император. Он назначал чиновников, разбиравших дела. Принцепс — один из титулов императора> Но что ему это? У нет давно нет ни чести, ни доброго имени, а над прочим суд не властен. Кто станет слушать тебя, раба? Пусть некоторые тебе поверят, но дядя откупится — он так богат! Нет, я сделаю, как задумала: приму его сватовство и убью. То, что будет потом со мною, неважно.
Я знал, что так она и сделает. Болтали, что в юности она была легкомысленна, с ума сходила по мимам и гладиаторам, имела любовников при муже и после. Я не знал ее такой. Теперь она шла к смерти своей охотой и доблестно, как древние матроны.
— Какой ты нечистый, Агафангел, — вдруг заметила она и поморщилась при виде коростой застывших на мне Геренниевых снадобий. — Баня у нас не топлена, но, кажется, осталась горячая вода. Помойся и приходи.
Я поплескался немного остатками воды, но от этого липкое зелье пристало ко мне еще цепче. Мне даже больно было раздеваться — ткань будто прикипела к коже. Тогда я решил отправиться на озеро или заброшенный пруд, бывший на окраине города. Вода в нем мутная, вонючая и, говорят, нездоровая, но рабы иногда купались там. Место это было безлюдное и дикое, тем более ночью, но мне так хотелось поскорее избавиться от клейкой грязи, что я поборол страх. Бояться ли мне жалкой лужи после огненной бани Геренния? Я с наслаждением плюхнулся в пруд и поплыл. Вода была теплой и черной. Какие-то подводные растения чертили стеблями по моим ногам, головастики проснулись и запестрели в отстоявшейся за ночь воде. Луна все еще сияла, вода была вся в белых блестках, и мне казалось, что лунный свет, подобно серебру, очищает скверную воду пруда. Я долго плавал. Корка снадобий постепенно разбухла и сошла с меня. Я снял и отполоскал одежду и все никак не мог всласть наплескаться в воде, которая, как мне почудилось, лишилась тины и мути и даже стала отдавать запахом левкоев. Наконец я заставил себя выбраться на берег, надел сырую одежду и побрел домой. Пока я плавал, то веселился, как рыба, у которой нет ни памяти, ни горестей. Теперь же снова стеснилось сердце: я знал, что иду пережить смерть Цецилия, отчаяние Юлии и, возможно, ее гибель. Но вместе с несчастиями я обрету свободу!
Когда я вернулся, меня встретил неистовый женский вой. Цецилий испустил дух четверть часа назад. И в эту же минуту в дом постучался Геренний. Он сказал, что увидел свет и смятение в усадьбе и пришел помочь родственнице и утешить ее. Его впустили в покои. Юлия вышла к нему со спокойным лицом. Ближние женщины удивились, но решили, что она давно свыклась с неизбежной кончиной сына и потому не льет слез. Юлия приказала служанкам выйти, но одна из них, та самая Гордия, любопытная и пронырливая баба, притаилась за дверью. Благодаря ей и стало известно, что произошло далее. Гордия уверена была не только в том, что Геренний женится на госпоже, но и в том, что они давно любовники. Ей захотелось подсмотреть, как Юлия Присцилла осквернит траур беспутством. Поначалу все к тому и шло. Геренний утешал Юлию, обещал поддержку, сулил деньги, обнимал бесстыдно и убеждал разделить его труды и великие знания (глупая Гордия решила, что Геренний что-то вроде адвоката и научит Юлию управлять имениями и доходами). Юлия соглашалась и льнула к дяде, и давала себя целовать, но вдруг выхватила спрятанный под одеждой кинжал и замахнулась на Геренния. Он вздрогнул и невольно заслонился рукой. Когда кинжал коснулся его ладони, белая вспышка осветила комнату. И треск, и дрожание стен, и резкий, грозный аромат свежести говорили о том, что это молния. Юлия вспыхнула и в один миг обратилась в огненный столб. Скоро от нее осталась лишь горсть золы. Испепелились и плоть, и одежда. Геренний зарыдал и бросился вон из дому. Он пробежал мимо обмершей Гордии, даже не заметив ее. Лицо его было страшное, а одежды пахли гарью и серой.
На другой день уже наследники хозяйничали в доме Юлии и Цецилия — распоряжались, готовили похороны, раздавали легаты. <Легаты — подарки, определенные в завещании лицам, не являющимся основными наследниками> Большинство слуг по завещанию Юлии Присциллы было отпущено на волю, в том числе и я. Геренний с той страшной ночи исчез бесследно. Никто о нем не вспоминал и не спрашивал, будто его никогда и не было. Верно, он напустил на всех какую-то одурь, чтоб предать забвению свои темные дела и себя самого. Гордия, той же ночью рассказавшая нам о смерти Юлии, через неделю уже не помнила ничего. Любопытно то, что пруд, где я смывал с себя колдовские зелья, в самом деле очистился. Вода там сделалась редкостно прозрачной. Пошли слухи, что в озерце искупались нимфы, и потому вода получила целебную силу. Туда стали стекаться хворые и увечные, многие излечивались, но к зиме пруд высох.
Я один теперь помнил Геренния и устремился за ним. Я чуял его непостижимым образом, я преследовал его, я изо всех своих слабых сил пытался мешать ему творить его ужасные дела. Странное дело: шли годы, а я не старел, не слабел, не менялся лицом. Когда пришла пора умирать (я считал годы!), я томился и горевал, что не смог, не успел одолеть Геренния. Однако я снова жил и жил; боги умерли, явились другие и тоже одряхлели; я крестился, менял имена, но жил! Я почти уже не понимал, кто же я — и есть ли я, или я только орудие, которым должно покарать чудовище. Чье орудие, об этом страшно и думать!
Я жил, но жил и Геренний. Ему приходилось менять не только имена, но и стареющие тела. Он возненавидел меня не только за вечное присутствие рядом, но и за неизменную бесхлопотную молодость. А ведь этим я обязан вдребезги расколоченным склянкам и сосудам — стало быть, тому же Гереннию! Он пытался разгадать рецепт жижи, что облепила меня некогда, и не мог. Он бесился, он не раз бил в беспорядке все в своей дьявольской кухне и потом катался по черепкам и по лужам, как я тогда, но ничего у него не выходило. Как мы с ним странствовали все это время, рассказывать долго. Только в России мы уже полтораста лет. И вечно одно и то же и никак не кончится… Вы очень похожи на Юлию Присциллу, поэтому он не дает вам покою. Он до сих пор горюет, что потерял ее. К тому же, по его разумению, из нее вышла бы отличная ведьма. Вы замените ее, если захотите…
Ну, разве это не бред? Могло разве все это тянуться две тысячи лет? И были разве боги, которые умерли? Неужто Бек, обычный провинциальный гипнотизер, настолько страшен и неодолим? Бывают, я читала, люди с паранормальными способностями. Извращенцев тоже полно. Я могу допустить, что Гарри Иванович — новый Чикатило, что он всех этих женщин из Первомайского парка замучил, включая Кристину Вихорцеву (я-то знаю, она была невероятно глупа!). Но чтобы он такое вытворял! Аспиды! Яйца с алмазами! Купание в крови!
Агафангел озабоченно заглянул мне в глаза:
— Теперь вы понимаете, почему мы не должны расставаться? Или вы хотите стать ведьмой?
— Нет, ни за что! — замахала я руками.
— И вы будете меня слушаться?
— М-м-м… Не знаю. У меня ведь собственная жизнь, работа…
— О, это ничего! И на работе я рядом буду! Скажем, в коридоре. Вы объясните, что я ваш бывший ученик. Или вы мой репетитор, и у меня возникли вопросы по пунктуации. Хотя постойте, — он вдруг нахмурился. — Нет, мне надо идти! Геренний сейчас ищет новую жертву. Он не может поддерживать свой огонь без крови. Красивые женщины — это его личный вкус; но он может взять и ребенка. Вспомните Цецилия! Молодость и кровь. Без крови он хиреет. Он сейчас, быть может, уже нашел кого-то! Надо идти. Обещайте мне, что не откроете ему дверь!
Я удивилась:
— Дверь ему не преграда. Он в прошлый раз, когда котлеты ел, не взламывал замков. Как-то просочился и сидел тут. Как и вы, кстати.
— Ну нет, — замотал головой Агафангел, — если я тут был, он не посмеет влезть! Несколько часов не посмеет. Он меня презирает и боится. Это я должен идти за ним, а не наоборот, я уже понял. Если я ему мешаю, он слабеет, он делается слишком обыкновенным. Поэтому он меня всегда отогнать хочет — помните, что он устроил в троллейбусе? И в печку меня сунуть он не смеет. Наверное, я основательно снадобьями пропитался в ту ночь. А вас напугать сможет. Поэтому зовите, если что.
Он поднялся, раскланялся, надел в прихожей белый плащ и мокасины, которые запросили каши со времен посещения золотой бабы. Когда он ушел, я даже обрадовалась. Мне надо было собраться с мыслями и решить, что делать. Идти в поликлинику за больничным, маскировать свои огрехи в деле воспитания Кристины? Нет, это второстепенное. Нужно сначала избавиться от этих двух кощеев бессмертных. Может, поискать других колдунов? Я видела недавно по телевизору передачу про нашу областную Академию паранормальных наук. За круглым столом сидели паранормальные деятели и вели речь о летающих тарелках. Оказывается, в разное время все эти академики были похищены инопланетянами, унесены кто на космолет, кто на другую планету. Почему-то со всеми пришельцы вступили в половую связь. Вкусы у посланцев внеземных цивилизаций оказались странными — их пленили две забубенные пенсионерки, неясного возраста девушка с очень длинным лицом и трое сереньких мужичков. У одного мужичка время от времени дергался подбородок и при этом автоматически высовывался язык. Я думала, что эти подергивания — результат общения с высшим разумом, но оказалось, тик развился из-за окончания трех институтов. В общем, вся компания академиков не снилась и Босху и вполне производила впечатление нечистой силы. Несли они такую чепуху, что было ясно: их мистические знания почерпнуты из отрывных календарей. Нет, таким Бек не по зубам! Что же делать? Милицию я уже пробовала — не годится. Обратиться в Общество прав потребителей? Нажаловаться, что Бек жулик? Не жулик: переехала же «Мазда» толстозадую, заказ выполнен… О! Это мысль! Надо позвонить Наташке.
Наташки не было дома: в трубке ныли длинные гудки. Но позвонить уже хотелось страстно, все равно куда. Меня телефонные разговоры всегда успокаивают и настраивают на деятельную волну. Я набрала знакомый номер:
— Макс, детка, ты уже пришел из школы? И как химия?
— Химия терпит, — ответил ребенок. — В пятницу контрольная, и после будем пить шампанское. Шучу, шучу, будем пить яблочный уксус. Ма, я домой хочу! Меня бабуля этим уксусом достала. Я даже на любой суп согласен. Я приду?
Мне страшно хотелось, чтобы Макс вернулся. Но как объяснить ему, зачем Агафангел поживет немного в моей спальне? А если вдруг явится Бек и снова напустит дыму?
— Пожалуйста, мальчик, побудь еще у бабушки! — взмолилась я. — Видишь ли, у меня неприятности на работе…
— Угу, я слышал. У вас девицу в Первомайском парке раздели.
— Она из моего класса.
Макс присвистнул.
— Вот оно что! Так, может, я приеду и поддержу тебя морально? И Барбос поддержит! Он уже два раза надул бабуле на ковер и скоро будет объявлен персоной нон грата. К тому же вчера вечером залез под бабушкину кровать и выл нечеловеческим голосом. Мы всю ночь его оттуда вытащить пытались. Забьется, свин, в угол, замолчит, будто нету его, а только мы ляжем, он снова как заорет! Так и прыгали вокруг него почти до утра, пока он сам не устал и не охрип. Мам, я принесу Барбоса? Тебе веселее будет.
— Что же тут веселого? Я и так плохо сплю.
— Ну вот и будешь с ним бороться. А я после сегодняшней ночи в школе был, как побитый. Заснул на литературе под какие-то стишки. Видишь, тебя опозорил. Я несу Барбоса?
На Барбоса я согласилась рассеянно, неизвестно почему. Я устала, я очень устала и не знала, что делать. Так ничего и не придумала.