Глава XXVI
REQUIESCAT IN PACE
Случилось так, что их корабль достиг Бостона четвертого июля, и уже через полчаса после того, как он бросил якорь, наш старец, совсем растерявшийся в шумной толпе перед Фэнел-Холлом, чуть было не попал под ехавшую в патриотической процессии триумфальную колесницу, над которой развевалось пышное знамя с золотой надписью:
«БАНКЕР-ХИЛЛ
1775
СЛАВА СРАЖАВШИМСЯ ТАМ ГЕРОЯМ!»
Лучше всего отдохнуть нашему скитальцу довелось в этот день на Коппс-Хилле, где во время сражения была расположена одна из вражеских позиций в черте города. Опустившись на могильный холмик, он смотрел через кладбищенскую ограду на реку Чарльз и на поле битвы — стоявший там в те годы невзрачный монумент было так же трудно разглядеть, как первый чахлый росток пшеницы, пробившийся холодной весной посреди пашни. Вон на том холме пятьдесят лет назад его, теперь такие слабые, руки пускали в ход оба конца мушкета. И там же получил он этот рубец на груди, который после схватки с «Сераписом» был пересечен сабельным шрамом, так что с тех пор он носил на израненной груди крест.
Долгое время сидел он так и молча смотрел перед собой пустым взором. Душный июльский день клонился к вечеру. Сын старался немного развеселить его и ободрить — ведь уже настало время отправиться в комнату, которую снял для них капитан корабля.
— Нет, — отвечал старик. — Лучше места для отдыха, чем здесь, близ могил, мне не найти.
Но в конце концов юноше удалось увести его оттуда, а на следующий день отец и сын, благодаря тому, что спутники по плаванью устроили сбор в их пользу, смогли отправиться в почтовой карете к долине Хусатоника. Однако старые горные селения встретили изгнанника так, словно он не вернулся в родной край, а воскрес из мертвых. Никто там не знал его, никто не мог вспомнить, слышал ли когда-нибудь его имя. Вскоре выяснилось, что последний оставшийся в живых его родственник, холостяк, уже более тридцати лет назад по примеру большинства соседей покинул эти места — продал свою землю и уехал дальше на запад, а куда именно, никто сказать не мог.
Израиль хотел поглядеть на отчий дом. Но оказалось, что он уже давно сгорел. Все же в сопровождении сына старик со смутным взором и смутным сердцем отправился искать хотя бы место, где была когда-то их ферма. Однако изменились даже дороги. Там, где прежде проходила дорога, теперь паслись овцы, а новая дорога вела прямо через бывшие яблоневые сады. Новые же сады, выросшие из отводков совсем других деревьев и привитые уже давно, отлично разрослись на солнечных склонах, где когда-то ведрами собирали чернику. Наконец Израиль вышел к полю колышущейся гречихи. Ему было показалось, что на этом самом поле он не раз жал в былые времена. Однако, когда они начали расспрашивать, им сказали, что всего три года назад на этом месте росла ореховая роща. Тогда Израиль припомнил, что его отец как будто собирался посадить такую рощу, чтобы защитить соседние поля от холодных северных ветров, — только его старческая память не сохранила воспоминания о том, где именно должны были ее сажать. Но ему представлялось вполне вероятным, что за долгие годы его изгнания ореховая роща была посажена, а потом и увезена отсюда, как все предшествующие и последующие урожаи этого поля.
Вскоре, подымаясь по склону, он вошел в старый лес, показавшийся ему странно знакомым, и на полпути вдруг остановился, разглядывая бесформенную обомшелую груду, один конец которой упирался в могучий бук. Там, где он легонько дотрагивался до этой груды концом своего посоха, она рассыпалась в труху, но все же кое-где она до мельчайших волнистых линий сохранила вид того, чем была прежде, а именно: комля большого хемлока (чья древесина дольше всего выдерживает соприкосновение с воздухом), который был срублен при жизни ушедшего поколения и оставлен тут лежать до первопутка, а потом, как порой случается, забыт и брошен рассыпаться в прах, и ныне стал символом несбывшихся намерений и долгой жизни, обреченной гнить из-за ранней беды.
— Неужто я сплю? — размышлял вслух ошеломленный старик. — Или и вправду давно, давным-давно было холодное пасмурное утро, и я свалил этот кряжистый ствол возле бука, тогда еще совсем тоненького? Нет-нет, я не могу быть таким старым!
— Уйдем, отец, очень уж здесь сыро и мрачно, — сказал сын и увел его прочь.
Затем, бесцельно блуждая по окрестностям, они увидели пахаря. Медленно направившись к нему, скиталец встретил его возле кучки разбитых, опаленных кирпичей, похожей на опрокинувшуюся печную трубу; рядом виднелись обтесанные черные камни — там и сям к ним лепился тощий лишайник, круглый, цепкий и безобразный, как сургучная печать судебного исполнителя. Когда пахарь уже хотел остановить волов, его плуг вдруг качнулся, внезапно наткнувшись на камень, скрытый в земле возле развалин.
— Ну вот, двадцатый год подряд мой плуг задевает этот старый очаг. Жаркий сегодня денек, дедушка!
— Чей дом тут стоял, друг? — спросил скиталец, дотрагиваясь посохом до полузасыпанного землей очага там, где по нему пролегла свежая борозда.
— Не знаю. Фамилию знал, да забыл. Точно не скажу, а кажется, на запад уехали. Знакомые вам?
Но скиталец не отвечал, глаза его были прикованы к впадине на одном из обросших лишайником камней.
— Что ты увидел, отец?
— «Отец»! Вот тут, — он ковырнул посохом землю, — вот тут сидел мой отец, вот тут сидела мать, а я, еще несмышленый ребенок, ковылял между ними, как ковыляю опять на этом же самом месте, но только без крыши над головой. Концы сходятся. Запахивай, друг.
Теперь нам, следующим за этой жизнью, лучше поспешить к заключению, как поспешала она сама.
Остается сказать немного.
Некая прихоть закона воспрепятствовала ему получить пенсию. И шрамы на груди так и остались его единственным орденом. Он продиктовал небольшую книжку — повесть о своей судьбе. Но она давно уже исчезла с лица земли, он сам — из числа живущих, его имя — из памяти людской. Он умер в тот день, когда ураган сломал самый старый дуб в его родных горах.