Книга: Бенито Серено
На главную: Предисловие
Дальше: Приложение

Герман Мелвилл
Бенито Серено
1855

В исходе зимы 1799 года капитан Амаза Делано из Даксбери, штат Массачусетс, командующий большой зверобойной и торговой шхуной с ценным грузом на борту, бросил якорь в бухте Святой Марии, пустынного необитаемого островка у южной оконечности протяженного чилийского побережья, имея целью пополнить свои запасы пресной воды.
На рассвете следующего дня, когда он еще лежал у себя на койке, в каюту спустился вахтенный помощник с известием о том, что у входа в бухту показался парус. Суда в тех водах были тогда редкостью. Капитан встал, оделся и вышел на палубу.
Утро было такое, какие можно наблюдать только у южных берегов Чили. Все вокруг было недвижно и немо, все залито слабым серым светом. По глади моря шли длинные валы, но все равно она казалась застывшей и тускло блестела, словно свинец, затвердевший в отливке. Небо нависало над самой водой, точно серый занавес. То тут, то там серые стаи потревоженных морских птиц низко взлетали над волнами, во всем подобные серым клочьям утреннего тумана, среди которых они проносились, как ласточки над лугом перед непогодой. Летучие тени, предвестия других сгущающихся теней.
К удивлению капитана Делано, никакого флага на незнакомце в подзорную трубу обнаружить не удалось, а ведь показывать свой флаг при входе в бухту, где стоит еще хотя бы один корабль, пусть даже берега ее совсем пустынны, было в обычае у мирных мореходов всех наций. О тех безлюдных и безвластных водах ходили самые зловещие рассказы, и удивление капитана Делано легко могло бы перейти в беспокойство, когда бы не его на редкость добрый характер, чуждый всякой недоверчивости, так что без самых исключительных, настоятельных причин он не способен был питать подозрения, предполагающие коварство в натуре человека. В свете всего, на что способен род человеческий, можно ли считать такое свойство свидетельством не только чистого сердца, но также и проницательного ума, об этом мы предоставляем судить умудренному читателю.
Но если бы даже у него и возникли опасения, он, как всякий моряк, все равно забыл бы о них, видя, что неизвестное судно проделывает опасный маневр, взяв слишком круто к берегу, прямо туда, где тянулся скрытый подводный риф. Видно, со здешними местами оно было знакомо столь же мало, как и со шхуной капитана Делано, и, следовательно, не могло принадлежать местным пиратам. Капитан Делано продолжал разглядывать незнакомца, хотя бегущие клочья тумана то и дело затягивали его корпус и сквозь серую пелену двусмысленно поблескивал огонь в верхнем иллюминаторе, подобный солнцу, которое, как раз в это время показавшись из-за горизонта, вместе с кораблем входило в бухту и выглядывало сквозь ту же кисею низких облаков, как коварная красавица на широкой площади Лимы, сверкающая одним глазом сквозь узкую амбразуру в своей темной мантилье.
И то ли от игры тающего тумана, трудно сказать, но чем дольше они наблюдали за незнакомцем, тем загадочнее представлялись им его маневры. Скоро уже совсем невозможно стало определить, хочет ли он войти в бухту или нет и каковы вообще его намерения. Поднявшийся было к рассвету береговой ветер почти совсем сник, и судно словно топталось на месте в полнейшей нерешительности.
В конце концов капитан Делано заключил, что незнакомец терпит бедствие, приказал спустить шлюпку и, не слушая возражений своего помощника, решился лично отправиться на чужое судно, чтобы по крайней мере ввести его в бухту. Накануне ночью партия матросов его шхуны ходила на шлюпке ловить рыбу у отдаленного рифа и вернулась за два часа до рассвета с богатым уловом. Капитан Делано погрузил в вельбот несколько корзин со свежей рыбой в подарок бедствующему незнакомцу. Неизвестный корабль все еще держал курс на опасный подводный риф, и капитан Делано, дабы отвратить опасность, приказал своим матросам грести что есть силы, желая вовремя предостеречь его экипаж. Но не успели еще они подойти на достаточное расстояние, как ветер, хотя по-прежнему очень слабый, начал заходить и слегка отклонил судно с гибельного курса, одновременно развеяв немного окутывавший его туман.
Теперь, вблизи, вдруг открывшийся взгляду корпус корабля, вздымаемый свинцовыми валами и опоясанный последними клочьями тумана, еще струящегося по его бокам, казался похож на белостенный монастырь среди серых пиренейских круч, после того как над ними пронеслась грозовая буря. Сходство это не было мнимым, и не досужая игра ума заставила капитана Делано вообразить, будто перед ним — транспорт, доверху груженный святыми монахами. Из-за борта на него действительно глядели какие-то люди, словно бы в черных капюшонах, и в иллюминаторах мелькали смутные темные фигуры, наподобие черных монахов, прогуливающихся по монастырским галереям.
Еще несколько саженей — и все встало на свои места: это был не плавучий монастырь, а испанское купеческое судно первого класса, везшее из одного колониального порта в другой, помимо прочего ценного груза, партию чернокожих рабов. Большой и в свое время роскошный фрегат, какие тогда еще попадались у берегов Южноамериканского континента, — в прежние времена они служили для вывоза сокровищ Акапулько или входили в состав военного флота испанского короля и, подобно устаревшим итальянским палаццо, хотя владельцы их и впали в ничтожество, долго еще сохраняли черты былого величия.
Чем ближе подходил вельбот к испанцу, тем понятнее становилось, почему он представлялся взгляду таким убеленным. Причиной этому было царившее на судне полнейшее запустение. Реи, снасти и борта казались лохматыми, так как давно не знались со скребком, дегтем и шваброй. Можно было подумать, что этот фрегат был заложен, выстроен и спущен со стапелей еще в ветхозаветной Долине Сухих Костей пророка Иезекииля.
Приспосабливая для теперешнего занятия, его почти не переоснастили, и корпус его и такелаж сохранили изначальный воинственный средневековый облик. Пушек, впрочем, видно не было.
На его мачтах были большие марсовые площадки, обнесенные фигурной сеткой, ныне изодранной и разлезшейся клочьями. Они нависали над палубой, точно растрепанные птичьи гнезда, и на одном марсе действительно сидела, клюя носом, понурая белая птица, какие называются «глупышами» за сонный, вялый нрав — их нередко ловят в море прямо руками. Возвышенный нос фрегата, проломанный и разбитый, напоминал старинную башню, взятую некогда вражеским штурмом и с тех пор обращенную в руины. На высокой корме виднелись два балкона, перила которых здесь и там зеленели сухими мшистыми наростами; на них выходили иллюминаторы заброшенного пассажирского салона, наглухо задраенные и законопаченные, несмотря на тихую погоду, — эти необитаемые галереи высились над волнами, точно балюстрады венецианских дворцов над водами Большого канала. Но главным знаком прежнего великолепия был большой овальный щит на борту у кормы, украшенный замысловатым резным гербом Кастилии и Леона и окруженный медальонами со сказочными и символическими фигурами — наверху в центре был изображен сатир в маске, попирающий копытом простертого врага, чье лицо было также скрыто маской.
Имелась ли у испанца носовая фигура или же простой голый форштевень, определить было невозможно, так как эту часть корпуса окутывал кусок брезента — то ли для того, чтобы защитить от непогоды во время ремонтных работ, то ли затем, чтобы не оскорблять взоров видом плачевного разрушения. Снизу из-под брезента вдоль своего рода дощатого постамента шла грубо, словно на потеху, намалеванная белилами или начертанная мелом надпись: «Следуй за мной»; а рядом на почерневшей обшивке борта крупными буквами значилось: «Сан-Доминик» — название корабля; буквы, его составляющие, были некогда золотыми, а ныне растеклись медной ржавчиной, и слизистые гирлянды водорослей скрывали их, траурно покачиваясь с каждым наклоном корпуса.
Но вот наконец шлюпку крючьями провели с носа к трапу, спущенному со шкафута, и хотя между нею и бортом корабля еще оставался некоторый зазор, киль ее заскрежетал, словно по коралловому рифу: ниже ватерлинии на корпусе испанца огромным торчащим наростом налипли полипы и моллюски — свидетельство тому, что судно долго штилевало и штормовало в открытом море.
На палубе американского капитана сразу же обступила шумная толпа белых и негров, и черные превосходили числом белых более значительно, чем это можно было ожидать даже на работорговом судне. Но все они в один голос, одними словами принялись излагать ему печальную повесть их общих страданий, и с особой страстью звучали жалобы женщин, которых там было немало. Цинга и лихорадка унесли многих из их числа, главным образом испанцев. У мыса Горн они едва не потерпели кораблекрушение, потом много дней дрейфовали среди полнейшего безветрия. Запасы провизии у них на исходе; вода почти кончилась; губы у всех рассказчиков запеклись и потрескались.
Все эти взволнованные речи обрушились на капитана Делано, а он между тем одним взволнованным взором обвел окружившие его лица и палубу испанского фрегата.
Когда в море всходишь на борт чужого корабля, в особенности иностранного, со смешанной командой полинезийцев или азиатов, впечатление бывает такое же, как при посещении незнакомого дома в чужом краю: и дом, и корабль, один за высокими стенами и ставнями, другой — за крепостными валами бортов, до последней минуты скрывают от взгляда то, что находится внутри; только среди пустынного океана, когда внезапно и полно разворачивается живая картина его внутренней жизни, в ней оказывается что-то колдовское. Весь корабль представляется как бы нереальным, люди в странных одеяниях, в странных позах, со странным выражением лиц, кажутся лишь тенями, сейчас только вышедшими со дна морского, куда им через мгновение предстоит снова кануть.
Быть может, нечто в подобном роде испытал и капитан Делано, и тем страннее показалось ему здесь все то, что и совершенно равнодушному взгляду не могло бы не представиться заслуживающим удивления. Прежде всего ему бросились в глаза четыре престарелых негра с убеленными сединой, курчавыми, точно верхушки берез, головами. Величаво возвышаясь над шумом и суетой, царившими на палубе, они, точно сфинксы, недвижно возлежали друг против друга на крамболах и на противоположных планширах над грота-русленями, и каждый держал в руке старый конец и со стоическим спокойствием щипал паклю, складывая ее кучкой у себя под боком. Свою работу они сопровождали нескончаемым, тихим монотонным гудением, точно четыре седовласых волынщика, играющие похоронный марш.
На краю юта, обращенные к шканцам, но вознесенные, как и щипальщики пакли, футов на восемь над сутолокой палубы, на равных расстояниях один от другого сидели, скрестив ноги, еще шестеро чернокожих, и каждый держал по заржавленному топору, начищая его, точно кухонный мужик, с помощью кирпича и тряпки; в промежутках между ними лежали, дожидаясь своей очереди, целые стопки ржавых топоров. Четверо щипальщиков пакли время от времени еще обращались с короткими репликами к кому-нибудь из находящихся внизу, но шесть точильщиков сидели совершенно безмолвно, не переговариваясь ни с другими, ни даже между собой, и прилежно делали свое дело, лишь по временам, со свойственной неграм склонностью сочетать работу и игру, оборачивались попарно друг к другу и сталкивали в воздухе ржавые лезвия, точно ударяя в литавры, подымая при этом варварский звон. Эти шестеро, в отличие от остальных, имели дикарский африканский облик.
Но первый взгляд, которым капитан обвел палубу, задержался на этих десяти фигурах не долее одного мгновения, нетерпеливо разыскивая в разноголосой сумятице того, кто бы командовал кораблем.
Словно решившись предоставить природе самой говорить за себя картиной страданий его подопечных или же просто пав духом от собственного бессилия, испанский капитан, с виду довольно молодой человек благородного облика, в богатом и пышном наряде, но с очевидными следами недавних бессонных забот и треволнений на лице, недвижно стоял в отдалении, прислонившись спиной к грот-мачте, то хмуро и отрешенно взглядывая на своих взбудораженных людей, то бросая тоскливый взор на гостя. Подле него стоял низкорослый негр и то и дело, точно верный пес, заглядывал в глаза хозяину со смешанным выражением преданности и печали на грубом черном лице.
Растолкав толпу, американец приблизился к испанцу, чтобы высказать ему сочувствие и предложить посильную помощь. В ответ тот ограничился лишь церемонным и сумрачным выражением признательности, и даже традиционная испанская учтивость приобрела у него болезненный, хмурый оттенок.
Не растрачивая более времени на любезности, капитан Делано возвратился к трапу и велел поднять на палубу привезенные им корзины с рыбой, а затем, так как ветер был по-прежнему слаб и немало времени должно было еще пройти, прежде чем испанец сможет стать на якорь, он приказал своим матросам возвратиться на шхуну и привезти пресной воды, сколько возьмет шлюпка, свежего хлеба, какой найдется у стюарда, весь оставшийся на борту запас тыкв, ящик сахару, а заодно и дюжину бутылок сидра из личных капитанских запасов.
Шлюпка отвалила, а еще через несколько минут, ко всеобщей досаде, ветер и вовсе стих, и начавшийся отлив повлек беспомощное судно обратно в открытое море. Зная, что это беда временная, капитан Делано попытался ободрить испанцев; он не раз плавал в испанских колониальных водах и теперь радовался, что может вполне сносно беседовать с этими несчастными на их родном языке.
Оставшись один среди них, он вскоре опять стал замечать вокруг какие-то странности, но недоумение его отступило перед жалостью, равно и к испанцам, и к неграм, одинаково настрадавшимся от нехватки воды и пищи; правда, долгие тяготы, как видно, выявили в неграх свойственные им дурные наклонности, одновременно лишив белых силы осуществлять над черными власть. И неудивительно. В армиях, флотах, городах и семьях — да и в самой природе — ничто так не подрывает порядок, как бедствие. Впрочем, капитан Делано допускал, что, будь Бенито Серено человеком более энергичным, всеобщий развал на его судне не достиг бы таких пределов. Но телесная и духовная немощь испанского капитана, то ли присущая ему от природы, то ли вызванная тяжкими лишениями, не могла не броситься в глаза. Как видно, обманчивые надежды слишком долго дразнили его, и теперь, жертва беспросветного отчаяния, он отвергал их, хотя они и перестали быть обманчивыми, и нисколько не воспрянул духом, несмотря на то что мог твердо рассчитывать еще к исходу дня, самое позднее к ночи, поставить судно на якорь и напоить своих людей, а рядом с ним был теперь другой капитан, протянувший ему руку помощи и сочувствия. Казалось, рассудок его расшатан, если не вконец расстроен. Запертый в этих дубовых стенах, двигаясь все время по одному унылому кругу власти и давно пресыщенный ее неограниченностью, он медленно расхаживал по шканцам, точно мизантроп-настоятель под сводами своего монастыря, то вдруг останавливаясь, вздрагивая или замирая с застывшим взглядом, кусая губы, кусая ногти, краснея, бледнея, теребя бороду, и видно было, что мысли его мрачны и чем-то неотступно заняты. Этот нездоровый дух обитал, как было сказано выше, в столь же нездоровом теле. Ростом довольно высокий, испанский капитан, вероятно, никогда не был особенно крепким, теперь же физические и нервные страдания превратили его в настоящий скелет. В последнее время у него, должно быть, проявилась прежде скрытая предрасположенность к легочным заболеваниям. У него был голос человека, наполовину лишившегося легких, сдавленный, сиплый полушепот. Неудивительно поэтому, что, куда бы он ни направлял неверный шаг, за ним по пятам повсюду заботливо следовал негр-слуга, то протягивая ему для поддержки черную руку, то доставая из кармана изящный носовой платок. Все это — и многое другое — проделывалось с тем рвением и теплом, благодаря которым деятельность самая обыденная, служебная приобретает характер поистине родственный и которые повсеместно заслужили неграм славу лучших в мире слуг — слуг, которых хозяину нет нужды держать в строгости и на отдалении, а можно с ними быть запросто и накоротке; не столько слуг, сколько преданных товарищей.
Неприятно пораженный шумным беспорядком, царившим на палубе среди чернокожих, и явным неумением белых обуздать их, капитан Делано с человеколюбивым удовлетворением наблюдал безупречное поведение малорослого Бабо.
Но безупречность Бабо не более, чем распущенность всех остальных, казалась способной вывести полубезумного дона Бенито из его сумрачного оцепенения. Впрочем, испанский капитан тогда еще не представлялся американцу полубезумным, его странное состояние воспринималось до поры до времени лишь как бросающаяся в глаза деталь общей картины беды и беспорядка на судне. И все-таки капитан Делано был неприятно задет, как ему тогда показалось, недружелюбным безразличием испанца к нему. К тому же дон Бенито держался с нескрываемым хмурым высокомерием, которое американский капитан, однако, великодушно приписал все тому же разрушительному воздействию болезни, так как по опыту прежних лет знал, что существуют своеобразные натуры, которых продолжительные физические страдания лишают всяких признаков интереса и доброты к ближним, словно, посаженные судьбой на черный хлеб несчастья, они считают только справедливым подвергать обидам и унижениям всякого, кто к ним приблизится, давая и ему вкусить от этой горечи.
Однако вскоре капитан Делано уже думал, что, как ни снисходителен был в своем отношении к дону Бенито, все же судил его слишком строго. Его обижала холодность испанца; но ведь столь же холоден он был со всеми, кроме разве своего слуги. Даже обычные судовые рапорты, с которыми к нему, по заведенному морскому порядку, через положенные промежутки времени являлся кто-нибудь из подчиненных (белый, негр или мулат), Бенито Серено выслушивал нехотя, с презрительным нетерпением. Так, наверное, вел себя его монарший соотечественник Карл V, перед тем как покинуть трон для отшельнической жизни.
Что пост капитана ему в тягость, заметно было по всему. Надменный и хмурый, он даже не снисходил до того, чтобы лично отдавать приказы, действуя во всем через своего черного телохранителя, который, в свою очередь, пересылал их по назначению через посыльных — испанцев или рабов, всегда наготове вившихся поблизости от дона Бенито, подобно пажам или рыбам-лоцманам. И человеку сухопутному никогда бы не пришло в голову, что этот болезненный и вялый аристократ, безмолвно скользящий по палубе в стороне от всего, облечен единоличной властью, выше которой во время плавания нет инстанции на этом свете.
Итак, испанец был, по-видимому, всего лишь жертвой собственной душевной болезни. Но, с другой стороны, могло статься, что он прибегает к такой манере сознательно. И в этом случае дон Бенито являл собой доведенное до предела воплощение скверного, но существующего у капитанов крупных судов обычая всегда держаться холодно и недоступно, не выказывая иначе, как в минуту крайней опасности, своей правящей воли, а заодно и вообще ни малейших признаков человечности, так что сам капитан уже становится как бы не живым существом, а скалой или, вернее, заряженной пушкой, которой, пока не придет пора метать громы, просто нечего сказать.
Если так, то вполне понятно, что, повинуясь долгой привычке к такому нечеловеческому поведению, испанский капитан и теперь, при настоящем состоянии судна, сохраняет все ту же надменную позу, быть может, безвредную или даже подходящую на хорошо оснащенном судне, каким «Сан-Доминик», вероятно, был при выходе в плавание, но теперь по меньшей мере неуместную. Возможно, испанец считал, что капитаны, как боги, во всех случаях жизни должны оставаться недоступны для смертных. А всего вернее, его сонное высокомерие — это не более как попытка скрыть собственное бессилие, не жизненное правило, а простая уловка. Как бы то ни было, но чем больше капитан Делано наблюдал нарочитую или невольную холодность дона Бенито ко всем и вся, тем меньше он чувствовал себя лично ею задетым.
Да и не один только капитан занимал его внимание. Шумная беспорядочная сутолока на палубе многострадального «Сан-Доминика» не могла не оскорблять взор американца, привыкшего к спокойной семейственной упорядоченности на своем зверобое. Здесь нарушалась не только матросская дисциплина, но подчас обыкновенная пристойность. Причиной этого, по мнению капитана Делано, было главным образом отсутствие вахтенных офицеров, которым на многолюдном корабле поручаются, наряду с более высокими обязанностями, и, так сказать, полицейские функции. Правда, седовласые щипальщики пакли с высоты по временам увещевали своих чернокожих соплеменников; но, укрощая одного или другого, пресекая отдельные стычки, они были бессильны установить на палубе в целом хоть какой-то порядок. «Сан-Доминик» был в положении большого трансатлантического эмигрантского судна, на борту которого среди его живого груза есть, без сомнения, немало людей тихих и безобидных, как тюки или ящики, однако такие мягкие люди ничего не могут сделать против своих буйных соседей, и тут нужна твердая рука помощника капитана. «Сан-Доминику», как и эмигрантским кораблям, нужны были строгие вахтенные офицеры. Но на его палубах не видно было даже и четвертого помощника капитана.
Гостю весьма любопытно было поподробнее узнать обстоятельства, приведшие к такому опустошению в командном составе и его последствиям; ибо хотя кое-какое общее представление о бедственном плавании «Сан-Доминика» у него и сложилось по жалобам и стенаниям обступивших его в первые минуты людей, однако подробности до сих пор оставались ему неизвестны. Об этом, без сомнения, лучше всех мог рассказать сам капитан. Правда, обращаться опять к неприветливому, надменному испанцу было неприятно. Однако капитан Делано все-таки собрался с духом и, подойдя к дону Бенито, еще раз выразил ему доброжелательное сочувствие, прибавив, что, если бы он (капитан Делано) лучше знал все несчастия «Сан-Доминика», его помощь, наверно, была бы действеннее. Быть может, дон Бенито любезно расскажет ему, что и как с ними произошло?
Дон Бенито вздрогнул; потом, словно разбуженный лунатик, посмотрел на своего гостя бессмысленным, пустым взглядом; и наконец потупился. В этой позе он и остался стоять, не поднимая головы, так что в конце концов капитан Делано, в свою очередь, сильно смутившись, вынужден был поступить столь же невежливо: повернуться к испанцу спиной и уйти, в надежде, что удастся расспросить кого-нибудь из белых матросов. Но он не сделал и пяти шагов, как дон Бенито взволнованным голосом окликнул его, извинился за свою минутную рассеянность и сказал, что готов удовлетворить его интерес.
Почти во все время последовавшего рассказа капитаны стояли на шканцах вдвоем, не считая слуги, и никто не мешал их разговору.
— Вот уже сто девяносто дней, — начал испанец своим сиплым шепотом, — как этот корабль с полным составом команды и судовых офицеров и с несколькими каютными пассажирами, всего числом около пятидесяти человек, отплыл из Буэнос-Айреса в Лиму, имея на борту разнообразный груз: парагвайский чай и прочее, а также, — он сделал жест в направлении полубака, — вот этих негров, из которых теперь осталось, как вы можете видеть, едва ли сто пятьдесят, а в то время было более трехсот душ. У мыса Горн нас настиг шторм. Во время этого шторма я за одно мгновение лишился сразу трех своих лучших помощников и пятнадцати матросов, их всех снесло за борт вместе с грота-реем, который вдруг обломился под ними, когда они пытались обить шестами обледенелый парус. Чтобы облегчить корпус, за борт были выкинуты наиболее тяжелые тюки с мате, а также почти все бочонки с пресной водой, которые были принайтовлены к палубе. И это последнее вынужденное действие послужило причиной наших бедствий, когда на смену штормам пришел затяжной штиль. Когда…
Но здесь его прервал припадок мучительного кашля, вызванный, несомненно, душевными страданиями. Черный слуга обхватил дона Бенито, не давая ему упасть, и, вытащив из кармана флакон с лекарством, прижал к губам хозяина. Тот немного пришел в себя. Но черный слуга, боясь, как бы капитан не упал, по-прежнему обнимал его одной рукой и не отводил от его лица встревоженного взгляда, ища на нем знаков улучшения или ухудшения.
Испанец же продолжал свой рассказ, но теперь отрывисто и невнятно, точно во сне:
— О, боже мой! Чем пережить то, что я пережил, с радостью приветствовал бы я жесточайший шторм! Но…
Тут его снова прервал припадок удушающего кашля, и он, обессиленный, с окрасившимися кровью губами и закрытыми глазами, упал на руки своего телохранителя.
— Хозяин заговаривается. Он думал о чуме, которая разразилась у нас после шторма, — с жалобным вздохом пояснил слуга. — Бедный, бедный хозяин! — Одну руку он прижал к сердцу, а другой отер больному губы. — Но будьте терпеливы, капитан, — вновь обратился он к капитану Делано. — Эти припадки длятся недолго; хозяин скоро придет в себя.
Дон Бенито действительно оправился и продолжал свое повествование; но так как вел он его урывками, по частям, здесь будет передана лишь суть этого рассказа.
Итак, «Сан-Доминик» сначала много дней носило штормом за мысом Горн, а после этого на борту началась цинга, от которой умерло много белых и негров. К тому времени, когда они наконец обогнули мыс Горн и вышли в Тихий океан, их паруса и рангоут были в самом жалком состоянии и оставшиеся в живых члены команды, из которых многие были измождены болезнью, оказались не в силах вести судно на север курсом бейдевинд при сильном юго-восточном ветре, так что, почти не управляемое, его несколько дней и ночей сносило к северо-западу, пока наконец ветер вдруг не стих, оставив «Сан-Доминик» штилевать в неведомых тропических водах. И тут-то отсутствие на палубе бочек с пресной водой оказалось столь же гибельным, как прежде их наличие. Вслед за цингой пришла злокачественная лихорадка, вызванная или, во всяком случае, отягощенная недостатком воды, а страшный зной быстро довершил ее дело, унеся за борт, подобно штормовой волне, целые семьи африканцев и пропорционально еще гораздо больше испанцев, в том числе, по несчастной игре случайностей, всех судовых офицеров. Вот почему, когда подул наконец свежий западный ветер, паруса пришлось просто-напросто отвязывать, а не крепить к реям, отчего они быстро пришли в полную ветхость и висели теперь, как нищенское отрепье. Чтобы возместить потери в экипаже и пополнить запасы воды и парусины, капитан при первой же возможности взял курс на Вальдивию, самый южный цивилизованный порт Чили и всей Южной Америки; но при их подходе к берегу снова разыгралась непогода, и они не смогли даже издали увидеть желанную гавань. С тех пор, почти без команды, почти без парусов и воды, по-прежнему то и дело отдавая морю своих мертвецов, «Сан-Доминик» носился, подобно волану, туда и обратно по воле ветра, то попадая во власть морских течений, то без движения зарастая водорослями во время штилей. Как заблудившийся в лесу человек, он все кружил и кружил по собственному следу.
— Но как ни велики бедствия, — глухо продолжал дон Бенито, с трудом оборачиваясь в объятиях своего слуги, — я должен быть благодарен этим неграм, которых вы здесь видите. Они, хотя на ваш взгляд и кажутся необузданными, в действительности вели себя гораздо разумнее, чем даже их хозяин мог бы от них ожидать.
Здесь ему снова сделалось дурно, он начал заговариваться, но потом взял себя в руки и продолжал рассказ уже не так путано.
— Да, да, их хозяин не ошибся, когда уверял меня, что его неграм не понадобятся оковы. Они в продолжение всего плавания оставались на палубе, а не сидели в трюме, как принято на невольничьих судах, и с самого начала пользовались свободой передвижения.
Новый приступ дурноты, сопровождающийся бредом, и снова, придя в себя, он продолжал:
— Но в первую очередь, клянусь небом, я должен быть благодарен вот ему, Бабо, и не только за спасение моей собственной жизни, но и за умиротворение тех его неразумных братьев, которые в трудную минуту готовы были возроптать.
— Ах, хозяин, — вздохнул черный слуга, понурившись, — не говорите обо мне. О Бабо нечего говорить, он только выполняет свой долг.
— Верная душа! — воскликнул капитан Делано. — Дон Бенито, такому другу можно позавидовать — такому рабу, я должен бы сказать, но мой язык отказывается назвать его рабом.
И действительно, хозяин и слуга стояли перед ним в обнимку, черный поддерживал белого, и капитан Делано не мог не восхититься этой картиной воплощенной преданности, с одной стороны, и полного доверия — с другой. Впечатление еще усиливала разница в одежде, подчеркивающая положение того и другого. На испанце был просторный чилийский кафтан черного бархата, белые короткие панталоны и чулки, серебряные пряжки под коленом и на башмаке; на голове — высокое сомбреро из тонкой соломки; у пояса на перевязи — узкая шпага с серебряной рукоятью, и по сей день неизменная деталь костюма южноамериканских джентльменов, предназначенная более для пользы, чем для украшения. Во всем его облике сохранялась, за исключением тех минут, когда его схватывали нервные судороги, определенная строгая торжественность, никак не вязавшаяся с беспорядком, царившим вокруг, и прежде всего на баке, в этом грязном, захламленном гетто, населенном чернокожими.
Слуга же был одет в одни только широкие штаны, скроенные, как можно было догадаться по заплатам и грубым швам, из обрывков старого топселя; они были чистые и подхвачены у пояса куском крученого троса, что вместе с кротким, молящим выражением лица придавало ему сходство с нищенствующим монахом-францисканцем.
Быть может, и неуместный в глазах простодушного американца, и странно противоречащий бедственному положению судна, наряд дона Бенито отвечал тем не менее моде, распространенной в то время среди южноамериканцев его класса. Хотя в это плавание он и вышел из Буэнос-Айреса, однако был, по его словам, уроженцем и жителем Чили, где мужчины в то время еще не перешли на прозаический сюртук и некогда плебейские брюки, но сохранили, с неизбежными изменениями, свой живописный национальный костюм. И все же, будучи сопоставлено с мрачной историей корабля и с сумрачным лицом самого капитана, пышное его одеяние выглядело довольно дико, приводя на ум разодетого английского вельможу, ковыляющего по Лондону во время чумы.
Самым интересным и даже удивительным в рассказе испанца был столь необыкновенно долгий по тем широтам, о которых шла речь, штиль и соответственно затянувшийся дрейф «Сан-Доминика». Ничего не говоря вслух, американец про себя подумал, что, наверно, в затянувшемся дрейфе повинно все же отчасти и неумелое управление судном, и невысокое искусство навигации. Глядя на маленькие желтые руки дона Бенито, капитан легко мог заключить, что тот попал в капитаны не от матросской помпы, а из пассажирского салона, — приходилось ли удивляться неумелости там, где отсутствие опыта сочеталось с болезнью, молодостью и аристократизмом? Так по-демократически судил капитан Делано.
Однако сочувствие заглушило в нем неодобрительные мысли, и он, по окончании рассказа, еще раз выразив соболезнования, уведомил испанца, что готов не только, как говорил раньше, напоить и накормить его команду, но с удовольствием поможет ему также завезти на борт запас питьевой воды и даже даст парусины и канатов; более того, он согласен сам пойти на жертву и отдать дону Бенито трех своих лучших помощников для временного исполнения обязанностей палубных офицеров на «Сан-Доминике», с тем чтобы испанец мог, не откладывая, отправиться в Консепсьон и там полностью оснастить свой корабль для плавания в порт назначения — Лиму.
Такая щедрость не оставила равнодушным даже больного дона Бенито. Лицо его вдруг просветлело и залилось лихорадочным румянцем, взволнованный взгляд открыто устремился навстречу дружескому взгляду гостя. Казалось, благодарность переполняла его.
— Хозяину вредно волноваться, — прошептал черный слуга, взяв дона Бенито за руку, и, тихо бормоча слова успокоения, отвел его в сторону.
Когда же дон Бенито снова приблизился, капитан Делано с горечью убедился, что вспыхнувшие было в нем надежды опять угасли, как угас и болезненный румянец, на мгновение осветивший его лицо. С неприветливой, хмурой миной испанец пригласил гостя подняться на высокий ют «Сан-Доминика» и освежиться, если возможно, еле ощутимым дыханием ветра.
За время его рассказа капитан Делано не раз вздрагивал, вдруг услышав перезвон топоров в руках точильщиков-негров прямо у себя над головой; его удивляло, почему им позволяется производить такой шум, да еще над самыми шканцами, не щадя слуха больного капитана; а так как топоры эти имели вид достаточно зловещий, а их усердные точильщики — тем более, капитан Делано, сказать по правде, не без тайной неохоты и даже, может быть, содрогания, но с притворной готовностью принял это приглашение. А тут еще, послушный капризам этикета, дон Бенито, сам страшный как смерть, с пышным кастильским поклоном предложил ему первым подняться по лестнице туда, где по правую и по левую руку на высоте последней ступеньки восседали над грозными грудами ржавых лезвий двое чернокожих оружейников и стражей. Внутренне поеживаясь, ступил меж ними добрый капитан Делано, и от сознания, что они оказались у него за спиной, у него, как у дуэлянта на поединке, напряглись икры ног.
Но стоило ему обернуться и увидеть, как они все шестеро, точно шесть бессмысленных шарманщиков, продолжают свою работу, ничего не видя и не слыша вокруг, и он поневоле улыбнулся собственным навязчивым опасениям.
Потом, когда они стояли с доном Бенито на высоком юте и глядели вниз на палубу, на глазах у капитана Делано снова произошел странный случай, о каких велась речь выше. Трое чернокожих и двое испанцев сидели вместе на люке и выскребали большую деревянную тарелку, на которой еще сохранились остатки их недавней скудной трапезы. Внезапно один из негров, разозленный какими-то словами белого, схватился за нож и, хотя кто-то из щипальщиков пакли громким голосом пытался его образумить, не обратил на этот окрик никакого внимания и нанес белому матросу удар по голове, так что хлынула кровь.
Пораженный капитан Делано спросил, что это значит. Дон Бенито, по-прежнему без кровинки в лице, пробормотал в ответ, что «молодежь просто резвится».
— Довольно опасная резвость, — заметил капитан Делано. — Случись такое на борту «Холостяцкой услады», наказание не заставило бы себя ждать.
При этих словах испанец вздрогнул и устремил на американца полубезумный взгляд; потом, словно очнувшись, с прежней вялостью отозвался:
— О, несомненно, несомненно, сеньор.
«Может быть, — подумал капитан Делано, — этот немощный человек — не более как „бумажный капитан“, из тех, что смотрят сквозь пальцы на зло, с которым им не под силу справиться? Я не знаю зрелища плачевнее, чем командир, когда он командир только по названию».
— Мне кажется, дон Бенито, — вслух сказал он, глядя на щипальщика пакли, который пытался остановить ссору, — что самое разумное было бы занять работой всех ваших негров, в особенности кто помоложе, как бы бесполезна эта работа ни была и как бы бедственно ни было положение судна. Да что там! Даже я с моей горсткой людей вынужден к этому прибегать. Однажды у меня вся команда, кроме вахтенных, трое суток плела на шканцах маты для капитанской каюты, когда сам я уже считал корабль мой, со всеми матами и матросами, погибшим и целиком отдался на волю свирепствовавшему шторму, перед которым был бессилен.
— Несомненно, несомненно, — пробормотал в ответ дон Бенито.
— Впрочем, — продолжал капитан Делано, переводя взгляд со щипальщиков пакли на сидящих поблизости точильщиков, — я вижу, что некоторые у вас и без того при деле.
— Да, — последовал рассеянный ответ.
— Вон те старики, потрясающие кулаками со своих кафедр, — продолжал капитан Делано, указывая на щипальщиков пакли, — они, по-моему, своего рода старосты у остальных, хотя их, как видно, не всегда слушают. Добровольно ли они взяли на себя эту роль, дон Бенито, или же это вы приставили их пастырями к вашему черному стаду?
— Во всем, что они делают, они следуют моим распоряжениям, — раздраженно отвечал испанец, словно расслышал в тоне гостя издевку.
— А вот эти дикари, эти шаманы, — продолжал капитан Делано, все еще с неприятным чувством поглядывая туда, где нет-нет да посверкивала сталь в руках усердных точильщиков. — Очень уж странное у них занятие, вам не кажется, дон Бенито?
— Во время шторма, — объяснил испанец, — те из наших грузов, что не были вышвырнуты за борт для спасения судна, сильно пострадали от соленой влаги. Поэтому, когда мы вышли в спокойные воды, я распорядился каждый день вытаскивать из трюма на палубу по нескольку ящиков ножей и топоров для осмотра и очистки.
— Разумная вещь, дон Бенито. Вы ведь один из владельцев корабля и груза, не так ли? Но рабы, верно, не ваши?
— Я владею всем, что вы здесь видите, — нетерпеливо отозвался дон Бенито. — Кроме чернокожих. Они почти все принадлежали моему покойному другу Алехандро Аранде.
Произнеся это имя, дон Бенито вдруг изменился в лице, колени его подогнулись, и черный слуга опять должен был поддержать хозяина.
Капитану Делано легко было понять, что так мучило оставшегося в живых друга. Он переждал немного и, чтобы подтвердить свою догадку, спросил:
— Позвольте узнать у вас, дон Бенито, поскольку вы недавно говорили мне о пассажирах «Сан-Доминика», не сопровождал ли ваш друг, смерть которого вы так оплакиваете, не сопровождал ли он своих негров в этом плавании?
— Да.
— И умер от лихорадки?
— Умер от лихорадки. О, если бы я мог…
Испанец затрепетал и снова смолк.
— Простите меня, — медленно проговорил капитан Делано, — но я по своему печальному опыту могу судить о том, что для вас особенно непереносимо в вашем горе. Мне тоже когда-то выпало на долю потерять во время плавания близкого человека, родного брата, он был у меня суперкарго. Уверенный в вечном спасении его души, я бы стерпел утрату, как должно мужчине. Но его честные глаза и честная рука… я так хорошо знал его взгляд и рукопожатие… и это горячее сердце, — все, все брошено акулам, точно объедки псам! Тогда-то я и поклялся, что не возьму больше с собой в плавание того, кто мне дорог, иначе как подготовив втайне на случай беды все для бальзамирования его бренного тела и последующего предания земле. Будь останки вашего друга, дон Бенито, на борту этого судна, вас не приводило бы в такое необыкновенное отчаяние одно упоминание его имени.
— На борту этого судна! — как эхо повторил испанец и, в ужасе простерев перед собой руку, словно отстраняя невидимый призрак, упал без чувств в объятия верного телохранителя, а тот умоляюще посмотрел на капитана Делано, словно без слов просил не возвращаться более к этой теме, причиняющей такие страдания его господину.
«Бедняга, — огорченно подумал американец, — как видно, он жертва предрассудка, и мертвое тело пугает его чертями, как мертвый дом — привидениями. До чего же по-разному устроены люди! От того, в чем я черпал бы суровое утешение, он цепенеет в ужасе. Бедный Алехандро Аранда! Что сказал бы ты, увидев, как твой друг, который в прежние годы, уходя в плавание, а тебя оставляя на берегу, наверно, не раз тосковал по тебе и рад был бы взглянуть на тебя хоть мельком, — этот друг твой теперь весь дрожит, охваченный страхом, при мысли, что ты можешь быть рядом с ним».
В этот миг удар судового колокола на баке, приведенного в действие одним из седовласых щипальщиков пакли, провозгласил десять часов, и сиплый погребальный звон, выдававший трещину в металле, далеко разнесся по свинцовой глади вод. И сразу же внимание капитана Делано привлек огромный негр, отделившийся от толпы на палубе и медленно ступивший на лестницу, ведущую на ют. На негре был железный ошейник, от ошейника отходила толстая цепь и трижды обвивалась вокруг туловища, а звенья ее нижнего конца были прикреплены к широкой железной полосе у пояса.
— Атуфал шагает, как в похоронной процессии, — негромко заметил черный слуга.
Негр взошел по лестнице, и, точно узник, готовый, не дрогнув, услышать приговор, встал перед доном Бенито, немой и неколебимый.
Завидев приближающегося негра, дон Бенито, только успевший прийти в себя, вздрогнул, лицо его вновь омрачилось, и бескровные губы сжались в тонкую линию. Он словно вдруг вспомнил о чем-то, вызывавшем у него бессильную ярость.
«Вот упорствующий бунтовщик», — подумал капитан Делано, не без восхищения разглядывая фигуру черного колосса.
— Взгляните, хозяин, он ждет вашего вопроса, — сказал маленький слуга.
При этом напоминании дон Бенито, глядя в сторону и как бы заранее готовый к мятежному ответу, слабым голосом проговорил:
— Атуфал, будешь ты просить у меня прощения?
Негр безмолвствовал.
— Еще раз, хозяин, — посоветовал Бабо, с горьким укором глядя на своего соплеменника. — Спросите опять. Он еще склонится перед хозяином.
— Отвечай, — сказал дон Бенито, по-прежнему глядя в сторону. — Произнеси одно только слово: «Прощения!» — и твои цепи падут.
В ответ негр лишь воздел кверху обе руки и под звон цепей безжизненно уронил их, одновременно потупя голову и всем своим видом как бы говоря: «Да нет, мне и так хорошо».
— Ступай, — сказал дон Бенито со сдержанной горячностью.
Огромный негр повиновался и так же медленно, размеренно ступая, пошел прочь.
— Прошу извинения, дон Бенито, — сказал капитан Делано, — но эта сцена меня удивила. Что она означает?
— Она означает, что этот негр один изо всех оказал мне дерзкое неповиновение. И я заковал его в цепи, я…
Здесь он вдруг прервал свою речь и потер лоб ладонью, словно у него закружилась голова или замутилась память; но, встретив добрый, заботливый взгляд черного слуги, опомнился и продолжал:
— Я не мог обречь бичу этот великолепный торс. Но я велел ему просить у меня прощения. До сих пор он этого не сделал. По моему приказанию он является ко мне каждые два часа.
— И давно ли это продолжается?
— Дней шестьдесят.
— А во всем прочем он послушен? И почтителен?
— Да.
— Тогда, клянусь душой, — горячо воскликнул капитан Делано, — у него королевское сердце, у этого чернокожего!
— Очень может статься, — с горечью отвечал дон Бенито. — Он утверждает, что был королем у себя на родине.
— Да, — вмешался при этих словах слуга. — У него в ушах разрезы, в них он носил золотые пластины. А вот бедный Бабо был у себя на родине ничтожным рабом; был рабом чернокожего, а стал рабом белого человека.
Слегка раздосадованный таким бесцеремонным вмешательством, капитан Делано с удивлением посмотрел на слугу, потом перевел вопросительный взгляд на хозяина; но, словно привыкнув к подобной фамильярности, ни тот ни другой не поняли его недоумения.
— А в чем, позвольте спросить, дон Бенито, состоял проступок Атуфала? — спросил он тогда. — Если он был не очень серьезен, послушайте совета и в награду за смиренное поведение, а также из уважения к силе его духа, отмените наказание.
— Нет, нет, никогда хозяин его не помилует, — пробормотал себе под нос слуга. — Гордый Атуфал должен сначала попросить прощения. Раб носит на себе замок, а ключ от него — у хозяина.
Слова эти привлекли внимание капитана Делано к тому, чего до сих пор он не заметил: вокруг шеи дона Бенито, на тонком шелковом шнуре, действительно висел ключ. Догадавшись из слов слуги, каково назначение ключа, капитан улыбнулся и сказал:
— Ах, вот как, дон Бенито, замок и ключ, а? Красноречивые символы, право.
Дон Бенито молчал, кусая губы.
Капитан Делано, человек простодушный и неспособный к иронии и насмешке, сделал это замечание, имея в виду столь необычный знак власти испанца над рабом. Но тот, как видно, усмотрел в нем намек на бесплодность всех его попыток сломить хотя бы на словах закованную волю чернокожего. Чувствуя себя не в силах развеять это плачевное недоразумение, капитан Делано попробовал было переменить тему разговора, но его собеседник оставался холоден, как видно, все еще переживая в душе якобы нанесенное ему оскорбление, и постепенно капитан Делано тоже смолк, поневоле поддавшись сумрачному настроению болезненно обидчивого и, как видно, мстительного испанца. Но сам он, будучи склада скорее противоположного, не выказывал дурных чувств да и не питал их, и если и хранил молчание, то лишь потому, что молчание заразительно.
Так они стояли некоторое время, как вдруг дон Бенито бесцеремонно повернулся к гостю спиной и, поддерживаемый телохранителем, отошел в сторону — поступок, который можно было бы счесть пустым капризом больного, если бы, остановившись за крышкой светового люка, он не затеял со слугой какого-то тихого разговора. Это уже было неприятно. Мало того, если раньше в сумрачном облике недужного испанца еще было некое гордое достоинство, теперь от него не осталось и следа, а лакейская фамильярность его слуги совершенно утратила прежнюю прелесть искренней теплоты.
Смущенный гость отвернулся и стал смотреть в другую сторону. При этом взгляд его случайно упал на молодого матроса-испанца, который в это время начал с концом в руке подниматься по бизань-вантам. Ничего примечательного в молодом испанце не было, если не считать того, что, вскарабкавшись на бегин-рей, он украдкой посмотрел оттуда прямо в глаза капитану Делано, а затем, словно в какой-то скрытой связи, указал ему глазами на шепчущихся за выступом люка дона Бенито и его слугу.
Капитан Делано оглянулся — и вздрогнул: было очевидно, что тайный разговор, который в эту минуту дон Бенито вел со своим слугой, каким-то образом касался его, капитана Делано, — обстоятельство столь же неприятное для гостя, как и неприличное для хозяина.
Подобная грубость наряду с церемонной учтивостью казалась необъяснимой. Оставалось предположить одно из двух: либо перед ним безобидный безумец, либо злостный самозванец.
Первое предположение, казалось бы, напрашивалось само собой, оно уже мелькало раньше у капитана Делано; но теперь, подозревая в действиях испанца оскорбительные для себя намерения, он, разумеется, от него отказался. Но если не сумасшедший, то кто же? Какой дворянин и даже честный простолюдин стал бы на его месте так себя вести? Значит, самозванец. Низкий авантюрист, переодетый океанским грандом; и при этом столь не сведущий в правилах благородного обхождения, что с первого же шага разоблачил себя вопиющим нарушением этикета. Да и эта его церемонность — разве не похоже, что он просто переигрывает? Бенито Серено — дон Бенито Серено — звучит превосходно. В те времена эта фамилия была хорошо известна во всем торговом флоте Тихоокеанского побережья, она принадлежала одному из самых многочисленных предприимчивых купеческих семейств в испано-американских провинциях; многие его члены носили высокие титулы — своего рода кастильские Ротшильды, имеющие именитых братьев или кузенов в каждом крупном порту Южной Америки. Этот человек, называвший себя именем Бенито Серено, был еще сравнительно молод, лет двадцати девяти или тридцати. Блудный сын, младший отпрыск славного мореходного дома — самая подходящая роль для дерзкого и талантливого негодяя. Но этот испанец болен и слаб. Все равно. Известно, что искусство ловких лицедеев подчас способно подражать даже смертельному недугу. Подумать только, под этим младенчески беспомощным видом прячутся могучие злодейские силы и бархатная его одежда — как бархатная лапа хищника, в которой скрываются когти.
Эти сравнения пришли на ум капитану Делано не в ходе размышлений, не изнутри, а снаружи — вдруг упали на него, точно иней, и так же вдруг растаяли под воссиявшим солнцем его доброты.
Еще раз взглянув на дона Бенито, который в эту минуту стоял за люком и видна была только его голова, обращенная к нему в профиль, капитан Делано был поражен чистотой его черт, истонченных нездоровьем и обрамленных благородной узкой бородой. Прочь подозрения! Перед ним истинный отпрыск истинного идальго Серено.
В великом облегчении от этой и других еще более прекрасных мыслей, гость с равнодушным видом стал прохаживаться по высокому юту, напевая что-то себе под нос и изо всех сил стараясь не показать, что счел было поведение дона Бенито невежливым и даже подозрительным. Ибо подозрения эти были выдуманы и действительность пусть не сразу, но непременно их рассеет; небольшое, но загадочное недоразумение вскоре разъяснится, и тогда ему, конечно, придется пожалеть, если он сейчас позволит дону Бенито догадаться о своих недостойных вымыслах. Словом, не следовало заранее отказываться от благоприятного решения этой испанской головоломки.
А вскоре испанец, по-прежнему поддерживаемый слугой, вернулся к своему гостю и, отворачивая бледное, сумрачное лицо, словно смущенное более обычного, своим странным сиплым шепотом повел с ним следующий странный разговор:
— Могу ли я узнать, сеньор, как давно вы стоите в этой бухте?
— Всего лишь дня два, дон Бенито.
— А из какого порта вы теперь идете?
— Из Кантона.
— И там, сеньор, вы обменяли тюленьи шкуры на чай и шелка, так вы, кажется, сказали?
— Да. На шелка главным образом.
— И в придачу взяли пряности, я полагаю?
Капитан Делано замялся, но ответил:
— Да. И немного серебра. Но так, самую малость.
— Гм. Да. А могу ли я узнать, сеньор, сколько людей у вас в команде?
— Общим счетом двадцать пять человек, — ответил капитан Делано, удивленно подняв брови.
— И в настоящее время, сеньор, все на борту, я полагаю?
— Все на борту, дон Бенито, — подтвердил капитан, на этот раз не колеблясь.
— И сегодня ночью тоже?
При этом последнем вопросе, которому предшествовали и другие, столь же странные и настойчивые, капитан Делано не смог удержаться и удивленно посмотрел прямо в глаза собеседнику, но тот, вместо того чтобы открыто встретить его взгляд, понурился, выказывая все признаки малодушного смущения, и уставил глаза в палубу — в противоположность своему честному слуге, который в эту минуту, коленопреклоненный, затягивал ему пряжку на башмаке и, не тая простодушного интереса, поднял кверху черное лицо.
— Сегодня ночью… тоже? — все так же неуверенно и виновато повторил испанец свой вопрос.
— Наверно, — пожал плечами капитан Делано. — Ах нет, — тут же бесстрашно поправился он, — кое-кто собирался сегодня в ночь опять на рыбалку.
— А ваши суда… обычно хорошо вооружены, сеньор?
— Так только, одна-две пушки, на самый уж крайний случай, — последовал равнодушный бестрепетный ответ, — небольшой запас мушкетов, тюленьи остроги, ну и топоры, известное дело.
С этими словами капитан Делано снова попытался заглянуть в лицо дону Бенито, который по-прежнему смотрел вбок, а еще через минуту, вдруг переменив тему, надменно заметил что-то о затянувшемся штиле и, не извинившись, опять отошел со своим телохранителем к противоположному борту, где перешептывание их возобновилось.
В это время на глаза озадаченному капитану вновь попался молодой испанец-матрос, теперь спускавшийся по бизань-вантам. Он пригнулся, готовясь спрыгнуть на палубу, и широкая, грубошерстная матросская роба, или рубаха, здесь и там запятнанная дегтем, распахнулась на груди, открыв засаленную нижнюю сорочку из тончайшего полотна, отороченную у горла узкой голубой шелковой лентой, правда, вытертой и полинялой. В это же время взгляд молодого матроса опять устремился на шепчущихся, и капитану Делано почудилась в нем скрытая многозначительность, словно то был тайный масонский знак.
Это снова побудило американца посмотреть в сторону дона Бенито, и опять ему стало очевидно, что темой происходящего там разговора служил он сам. Непонятно. Между тем до ушей его доносился громкий скрежет точимых топоров. Испанский капитан и его слуга продолжали шептаться с заговорщицким видом. Все это вместе — да еще странный допрос и загадочный молодой испанец в матросской робе — было уже слишком для такого бесхитростного человека, как капитан Делано. Приняв самый веселый и непринужденный вид, он, не колеблясь, прошел туда, где стояли шепчущиеся, и проговорил:
— Дон Бенито, я вижу, этот чернокожий у вас доверенное лицо. Тайный советник, так сказать.
Слуга оглянулся на него с довольной ухмылкой, хозяин же при этих его словах вздрогнул, словно ужаленный. Видно, он не сразу нашелся, что сказать. Когда же наконец ответил, слова его прозвучали еще холоднее и враждебнее, чем прежде.
— Да, сеньор, — процедил он сквозь зубы. — Я доверяю Бабо.
Ухмылка Бабо сменилась понятливой, довольной улыбкой, и глаза с благодарностью обратились на хозяина.
Испанец молчал, всем своим видом вольно или невольно показывая, что присутствие гостя ему в данную минуту нежелательно, и капитан Делано, дабы не показаться неучтивым даже перед лицом такой неучтивости, отпустив ничего не значащее замечание, отошел. Мысли его были заняты загадкой странного поведения дона Бенито Серено.
Он спустился с юта и в задумчивости проходил мимо темного трапа, ведущего на нижнюю палубу, как вдруг ему показалось, что там в глубине кто-то есть. Капитан Делано заглянул вниз, в то же мгновение что-то ярко сверкнуло, и он успел заметить матроса, на ходу торопливо прятавшего руку за пазуху. Матрос тут же скрылся из виду, но капитан Делано его узнал: это был тот самый молодой испанец, которого он видел на вантах.
«Но что могло у него так сверкать? — недоумевал капитан Делано. — Фонарь? Нет. И не спичка, и не тлеющий уголь. Неужели драгоценный камень? Но откуда у матроса быть драгоценному камню? А также и тонкой сорочке, отороченной шелком, если уж на то пошло? Не из разграбленного ли сундука кого-нибудь из умерших пассажиров? Но если так, стал бы разве он носить награбленное прямо тут же на корабле? Н-да. Хотелось бы знать наверняка, действительно ли этот малый делал тайные знаки своему капитану? Только бы быть уверенным, что здесь нет никакого недоразумения, тогда уж…»
Здесь его мысли от одного подозрительного наблюдения перешли к другому, и он опять задумался о том, что могли означать удивительные вопросы, которые задавал ему дон Бенито.
Он перебирал в памяти замеченные странности, а наверху черные африканские колдуны со звоном ударяли топор о топор, словно нарочно сопровождая мысли белого пришельца зловещим аккомпанементом. И было бы поистине противоестественно, если бы под влиянием таких зловещих, загадочных знаков даже в самое доверчивое сердце не закрались ядовитые опасения.
Видя, что испанский фрегат с обвисшими, точно заколдованными парусами все быстрее относит отливом в открытое море, а его собственную шхуну скрыл из глаз выступающий мыс, мужественный мореход дрогнул от мысли, в которой даже сам себе не осмеливался до конца признаться. И прежде всего от невыразимого ужаса перед доном Бенито — чувства, с которым он был не в силах больше бороться. И все-таки, встряхнувшись, расправив плечи и расставив ноги, капитан Делано попытался хладнокровно исследовать, к чему, собственно, сводились все его страхи.
Если у испанца и есть злодейские намерения, они относятся не к нему, капитану Делано, а к его шхуне «Холостяцкая услада». Поэтому отлив, разлучивший оба судна, не только не способствует осуществлению этих намерений, но, наоборот, служит ему хотя бы временным препятствием. И стало быть, его опасения, вероятнее всего, обманчивы.
Да и не абсурдно ли думать, что это бедствующее судно, на котором болезни унесли почти всю команду, на котором люди измучены жаждой, — не величайший ли в мире абсурд думать, что это пиратский корабль, что его капитан занят сейчас какими-то посторонними заботами, а не тем только, как бы поскорее накормить и напоить своих подопечных. А может быть, страдания эти, и в особенности жажда, — притворны? Может быть, матросы-испанцы, якобы погибшие чуть не до последнего, на самом деле в полном составе сидят сейчас в трюме? Бывало же, что дьяволы в образе человека стучались в одинокие жилища, жалобно прося утолить жажду, и покидали их, лишь исполнив свое черное дело. И малайские пираты, как известно, заманивали противника в ловушку у берега или же побуждали к неравному абордажному бою в море тем, что являли взгляду якобы пустые палубы, под которыми таилась добрая сотня копий, зажатых в желтых руках и готовых к бою. Конечно, капитан Делано не очень-то во все это верил. Но рассказы такие слышал, случалось. И теперь они ему поневоле припомнились. Сейчас цель «Сан-Доминика» — стать на якорь. На якорной стоянке он окажется вблизи американской шхуны. Не может ли статься, что, достигнув такой близости, он, подобно спящему вулкану, вдруг взорвется со всей своей затаившейся силой?
Он вспомнил, как рассказывал ему испанский капитан историю своих бедствий. В его хмуром тоне была нерешительность и недоговоренность. Так мог изъясняться человек, с недобрыми целями на ходу сочиняющий свой рассказ. Но если этот рассказ придуман, что же тогда — правда? Что корабль незаконно им захвачен? Но многое в этом рассказе — и в особенности та его часть, где говорилось о гибели команды, о последовавшем долгом блуждании в океане, о затяжном штиле и о горьких муках жажды, — многое находило подтверждение, и не только в жалобных возгласах толпившихся на палубе людей, как белых, так и черных, но также и в выражении самых их лиц, которое капитан Делано наблюдал и которое подделать представлялось, на его взгляд, невозможным. Если считать, что рассказ дона Бенито весь, с начала и до конца, вымышлен, тогда, значит, все, кто находится на борту «Сан-Доминика», вплоть до самой молодой негритянки, посвящены в заговор и научены играть роли, что просто немыслимо. Но, подвергая сомнению правдивость испанского капитана, именно это как раз и пришлось бы допустить.
Словом, едва только в душе честного морехода созревало подозрение, как он тут же, призвав на помощь здравый смысл, его отвергал. И кончилось дело тем, что он стал смеяться над собственными страхами — и над этим дурацким кораблем, который своим загадочным видом их порождал, и над всеми этими нелепыми неграми, в особенности над старыми головорезами-точильщиками и дряхлыми бабушками-рукодельницами, полулежа щиплющими паклю, и даже над самим таинственным капитаном, главным пугалом в этом ведьмовском хороводе.
А говоря всерьез, если что-то на корабле казалось непонятным, добрый капитан Делано склонен был отнести это за счет болезни его командира: бедняга почти не сознавал, что происходит вокруг, то погружаясь в черную меланхолию, то вдруг начиная задавать бессмысленные неуместные вопросы. Как видно, он сейчас в таком состоянии, что ему нельзя доверять судно. Придется капитану Делано под каким-нибудь подходящим предлогом отнять у него командование и поручить доставку «Сан-Доминика» в Консепсьон своему первому помощнику, достойному человеку и бывалому моряку, — план, спасительный не только для судна, но и для его капитана, ибо, избавленный от обязанностей и забот, больной на руках у верного телохранителя сможет к концу рейса оправиться и снова встать у кормила своего корабля.
Таковы были мысли честного американца. Это были успокоительные мысли. Одно дело, если дон Бенито втайне решает судьбу капитана Делано, и совсем другое — если капитан Делано открыто заботится о судьбе дона Бенито. И однако, добрый моряк вздохнул с облегчением, когда разглядел наконец вдали шлюпку со своей шхуны. Что-то, должно быть, задержало ее при отплытии, да и расстояние, которое ей надо было покрыть, все время увеличивалось, так как из-за продолжавшегося отлива цель отступала все дальше и дальше.
Темное пятнышко на воде заметили и негры. Их крики привлекли внимание дона Бенито, и он, подойдя к капитану Делано, в своей прежней учтивой манере выразил удовлетворение по поводу прибытия продовольствия и питья, пусть пока и в небольших количествах.
Капитан Делано в ответ поклонился, при этом он уронил взгляд на нижнюю палубу — среди людей, толпившихся у борта, на глазах у него произошел необъяснимый случай: один белый матрос, насколько можно судить, ненамеренно чем-то помешал двум неграм, и они набросились на него с грубыми ругательствами, а когда он выказал неудовольствие, швырнули его на палубу и стали избивать ногами, не слушая увещеваний щипальщиков пакли.
— Дон Бенито! — воскликнул капитан Делано. — Взгляните, что там происходит. Вы видите?
Но тот во внезапном приступе кашля закрыл лицо ладонями, покачнулся и чуть не упал. Капитан Делано хотел было поддержать его, но верный слуга его опередил, одной рукой он обхватил испанца, а другой приложил к его губам флакон с лекарством. Лишь только дон Бенито чуть отдышался, негр его отпустил и отошел в сторону, но не далее, чем на один шаг, чтобы услышать, если понадобится, и шепотом произнесенный зов хозяина. Такая трогательная заботливость совершенно перечеркнула в глазах гостя те пороки, которые он приписал негру во время неприличных его перешептываний с хозяином, — да и то сказать, вина тут была скорее дона Бенито, ведь вот сам по себе он ведет же себя безупречно.
И, окончательно отвлекшись от бурной сцены внизу ради этого куда более приятного зрелища, капитан Делано еще раз похвалил дону Бенито его слугу, заметив, что он, быть может, и несколько развязный малый, но, когда надо ходить за больным, должно быть, настоящее сокровище.
— Скажите, дон Бенито, — шутливо заключил американец, — я, знаете ли, не прочь купить его у вас. Сколько вы за него возьмете? Пятьдесят дублонов не мало?
— Хозяин не расстанется с Бабо и за тысячу дублонов, — вполголоса проворчал негр, который слышал эти слова и, приняв их всерьез, обиделся, что его, любимого хозяином и преданного слугу, так недооценил кто-то посторонний. Дон же Бенито, все еще не вполне оправившийся от приступа кашля, с трудом пробормотал в ответ что-то неопределенное.
А вскоре болезненное состояние его, как физическое, так и душевное, настолько ухудшилось, что верный слуга, словно для того, чтобы скрыть от взоров это плачевное зрелище, увел своего хозяина вниз.
Предоставленный самому себе, американец хотел было, в ожидании шлюпки, потолковать с кем-нибудь из немногих имевшихся на судне матросов-испанцев, но вспомнил, как дурно отозвался об их поведении дон Бенито, и усомнился, стоит ли поощрять своим вниманием трусов и предателей.
Об этом он как раз и думал, рассматривая горстку белых моряков, как вдруг заметил, что кое-кто из них поглядывает в его сторону с каким-то тайным значением. Он провел ладонью по лицу — на него смотрели все так же многозначительно. И сразу же его вновь посетили прежние туманные подозрения, правда, теперь, в отсутствие дона Бенито, не порождая у него в душе прежних страхов. Капитан Делано решил, невзирая на дурной отзыв испанского капитана о своих матросах, незамедлительно к одному из них обратиться. Он спустился с юта и пошел сквозь толпу чернокожих, которые, повинуясь непонятному возгласу седоголовых щипальщиков пакли, толкая друг друга, расступались перед ним, однако, желая, быть может, узнать, что могло привести белого пришельца в их гетто, у него за спиной сразу же смыкались снова и, храня порядок, теснились за ним вослед. Так, предшествуемый выкриками высоко сидящих герольдов и сопровождаемый африканским почетным караулом, шел по кораблю капитан Делано, стараясь сохранять беспечный, непринужденный вид, бросая на ходу словечко-другое неграм и недоуменно поглядывая на редкие белые лица, рассеянные в черной толпе, подобно последним белым пешкам, затесавшимся среди побеждающих черных фигур противника.
Еще не решив, кого из них избрать в собеседники, он вдруг заметил одного матроса, который сидел на палубе и смолил шкив большого блока, а вокруг кольцом расположились на корточках негры, наблюдающие за его действием.
В облике этого матроса было что-то, не вязавшееся с грязной работой, которую он делал. Его черная от дегтя рука, то и дело погружавшаяся в смоляное ведро, которое держал перед ним один из негров, не соответствовала лицу — лицу, несмотря на крайнее измождение, тонкому и благородному. Свидетельствовало ли измождение о пороке, нельзя было сказать; ибо подобно тому, как жар и холод, столь различные между собой, могут оказывать одинаковое действие, невинность и преступление, вызывая душевную боль, также накладывают одну и ту же видимую печать.
Но даже такому доброму человеку, как капитан Делано, не пришло тогда в голову это соображение. Скорее наоборот. Видя изможденное лицо и темный уклончивый взгляд матроса, словно бы подавленного стыдом или беспокойством, и, вопреки логике, присоединяя к собственным наблюдениям нелестные слова испанского капитана, он незаметно для самого себя поддался распространенному заблуждению, что страдания и замешательство якобы всегда служат признаками нечистой совести.
«Если правда, что на борту этого судна гнездится злодейство, — думал капитан Делано, — этот вот человек, уж конечно, замарал в нем руки, подобно тому как сейчас он марает их в дегте. Не буду обращаться к нему. Лучше поговорю вон с тем старым матросом, что сидит на шпиле».
И он подошел к старому барселонцу в изодранных красных штанах и грязном колпаке, чьи глубоко изборожденные, обожженные солнцем щеки заросли щетиной, густой, как колючая изгородь. Сидя между двумя сонными африканцами, он, как и тот, первый, был поглощен работой — сплеснивал два каната, а медлительные негры держали свободные концы.
При виде капитана Делано старый матрос поспешил еще ниже, чем было необходимо, опустить свою лохматую голову. Он словно хотел показать, что трудится с полным самозабвением. И когда американец к нему обратился, поднял на него торопливый опасливый взгляд, странно не вязавшийся со всем его обликом бывалого, закаленного морского волка — этот волк, вместо того чтобы рявкнуть и огрызнуться, почему-то заскулил и поджал хвост. Капитан Делано задал ему несколько вопросов об их недавнем плавании, специально рассчитанных на то, чтобы проверить отдельные подробности в рассказе дона Бенито, не нашедшие подкрепления в сбивчивых жалобах, с которыми его здесь встретили в первую минуту. И на каждый вопрос был получен краткий ответ, и все, что нуждалось в подтверждении, было подтверждено. Негры, топтавшиеся у шпиля, тоже присоединили голоса к ответам старого матроса, но чем разговорчивее становились они, тем молчаливее он и наконец, погрузившись в угрюмое безмолвие, совсем перестал отвечать — странная помесь морского волка с трусливой овцой.
Отчаявшись завязать непринужденную беседу с подобным кентавром, капитан Делано осмотрелся вокруг, ища другие, более располагающие лица, но так ни на ком и не остановившись, дружелюбно попросил негров расступиться и дать ему пройти. Сопровождаемый улыбками и гримасами на черных лицах, он вернулся на ют с каким-то странным, непонятным ему самому ощущением, но в целом с возросшим доверием к дону Бенито.
«Как ясно на физиономии того старого бородача написана его вина, — думал капитан Делано. — Он, конечно, решил при моем приближении, что я, уведомленный их капитаном о дурном поведении команды, иду, чтобы отчитать его, вот и повесил голову ниже плеч. И однако — право же, если я только не ошибаюсь, именно этот старый матрос недавно смотрел на меня снизу так многозначительно. М-да, здешние подводные течения совсем закружили мне голову, как закружили они и самое судно. Но вон я вижу зрелище иного рода, куда более приятное и располагающее».
На палубе, в тени фальшборта, полускрытая от его глаз кружевной сетью снастей, безмятежно спала, раскинув обнаженные руки, молодая негритянка, словно буйволица под лесистым утесом. Сверху на ее обернутой полотнищем груди копошился голенький черный детеныш, шаря лапками по телу матери, черной мордочкой напрасно тыкаясь туда и сюда в поисках того, что ему было нужно, и при этом раздраженно покряхтывая в унисон с мерным храпом спящей родительницы. Наконец беспримерная энергия младенца разбудила мать. Она села и оказалась лицом к лицу с капитаном Делано. Но, очевидно, нисколько этим не смутившись, она восторженно подхватила на руки своего детеныша и стала покрывать его страстными материнскими поцелуями.
«Вот она, нагая природа, чистая любовь и нежность», — с удовольствием подумал капитан Делано.
Это наблюдение побудило его обратить внимание и на других негритянок на борту «Сан-Доминика». Вид их ему понравился. Как обычно среди дикарей, их женщины отличались добротой сердца и выносливостью тела и казались равно готовы и умереть, и сражаться за своих детей. Безрассудные, как львицы, нежные, как горлицы. «Ax, — подумал капитан Делано, — быть может, как раз таких женщин видел в Африке и так восторженно описал Мунго Парк».
Эти природные картины исподволь воздействовали на капитана Делано успокоительно и благотворно. Он посмотрел в море — шлюпка была еще далеко. Потом оглянулся на корму — не возвратился ли дон Бенито; но дона Бенито не было.
Чтобы немного встряхнуться, а также чтобы получше видеть приближение шлюпки, капитан Делано вышел на бизань-руслень и оттуда взобрался на кормовую галерею правого борта — один из тех заброшенных венецианских балконов, о которых упоминалось вначале, не имеющих прямого сообщения с палубой. Лишь только нога его ступила на ковер из морских лишайников, местами размокший, а местами высохший, как трут, и одновременно случайный вздох бриза — маленький изолированный островок ветра — пронесся у его щеки; лишь только взгляд его скользнул по слепым иллюминаторам, похожим на прижатые монетами смеженные веки покойника, и упал на дверь пассажирского салона, некогда выходившую, как и ослепленные иллюминаторы, прямо на галерею, а теперь тоже замазанную, точно крышка саркофага, и наглухо прицементированную к осмоленной исчерна-меловой притолоке, косяку и порогу; и на ум ему пришли те времена, когда в салоне и на галерее раздавались голоса блестящих офицеров испанского короля и стройные дочери вице-короля Перу облокачивались, быть может, на эти перила; когда все эти и им подобные мысли промелькнули у него в голове, подобные легким порывам бриза среди полного штиля, в душе у него проснулось неопределенное, смутное чувство беспокойства — так человек, оказавшийся один в бескрайней прерии, ощущает вдруг угрозу в полуденной тиши.
Облокотясь на резные перила, он посмотрел в море на свою шлюпку; но взгляду его открылись ленты водорослей, плотно опоясывающие по ватерлинии судно, подобно живой буксовой изгороди; и другие водоросли, пятнами плавающие здесь и там на воде, точно овальные и выгнутые полумесяцем газоны, разделенные длинными строгими аллеями, которые тянутся по нисходящим террасам волн и уводят куда-то вниз, за поворот, к тенистым гротам. И над всей этой растительностью нависал кормовой балкон «Сан-Доминика»; весь в черных пятнах дегтя и зеленых наростах лишайника, он казался старой беседкой, разрушенной временем и пожаром, посреди большого запущенного парка.
Так, пытаясь развеять собственные вымыслы, капитан Делано лишь оказался во власти других, столь же обманчивых впечатлений — ему представилось, будто он не в открытом море, а где-то в глуби лесов и полей одиноким узником томится в заброшенном доме и выглядывает с тоской на одичавшие земли и замуравевшие неторные дороги.
Но потом поэтические картины отступили перед грубой реальностью — капитан Делано перевел взгляд вбок и увидел, в каком жалком состоянии находится ветхий грота-руслень «Сан-Доминика». Старинной конструкции, весь проржавевший, до последнего болта, рыма и блока, он был скорее под стать нынешнему занятию, но никак не первоначальному назначению гордого испанского фрегата.
Вдруг ему почудилось, что на грота-руслене что-то мелькнуло. Он протер глаза, всмотрелся. От грота-русленя подымалась целая роща вант; и там, прячась за штагом, точно индеец в зарослях болиголова, белый матрос со свайкой в руке словно бы сделал ему какой-то знак — и сразу же, быть может спугнутый шагами внизу на палубе, скрылся в пеньковой чаще, как браконьер в лесу.
Что бы это значило? Очевидно, матрос скрытно от всех, даже от капитана, хотел ему что-то сообщить. Какую-то тайну, порочащую его капитана? Стало быть, прежние подозрения должны сейчас подтвердиться? Или же, объятый сумрачной грезой, он просто случайное движение человека, занятого починкой снасти, принял за призывный знак?
Слегка обескураженный, капитан Делано снова поискал глазами в море свою шлюпку. Но в это время она скрылась за выступающим скалистым мысом. С нетерпением выжидая, когда ее нос покажется из-за камней, капитан Делано перегнулся через перила, надавил — и прогнившее дерево проломилось под его тяжестью. Не ухватись капитан Делано за висевшую здесь снасть, он неминуемо свалился бы прямо в море. Треск, хотя и негромкий, и всплеск, хотя и слабый, на судне, наверно, услышали. Капитан Делано посмотрел вверх и встретил спокойный заинтересованный взгляд одного из престарелых щипальщиков пакли, который оставил свой постамент и перебрался на бизань-гик; а снизу, невидимый для негра, из иллюминатора, словно лис из норы, снова украдкой выглядывал матрос-испанец. И опять что-то в его облике подсказало капитану Делано безумную мысль: а что, если все-таки болезнь дона Бенито, его внезапный уход вниз — не более как притворство, и в действительности он сейчас занят составлением заговора, а матрос каким-то образом об этом узнал и хочет предостеречь гостя, быть может, в благодарность за теплое слово участия, услышанное от него в первую минуту. Наверное, в предвидении вот такого вмешательства дон Бенито и постарался очернить в глазах американца своих матросов, расхвалив, в противоположность им, негров; хотя видно, что белые как раз ведут себя хорошо, а негры — плохо. И потом, белые от природы догадливее. Разве не естественно, что человек, питающий дурные намерения, будет превозносить тупость, не способную их разгадать, и порочить проницательность, от которой он бессилен их скрыть? Кажется, что так. Но если белые могут разоблачить дона Бенито, что же тогда, неужто он действует заодно с черными? Разве они годятся в сообщники? И потом, слыхано ли такое: белый человек, и дошел до того, чтобы предать чуть ли не самый род свой, объединясь против него с неграми? Одни сомнения потянули за собой другие. Погруженный в них, капитан Делано спустился на палубу и брел вдоль борта, как вдруг внимание его оказалось привлечено новым лицом. У люка, скрестив по-турецки ноги, сидел пожилой матрос. Кожа у него на лице висела сухими складками, точно пустой подклювный мешок пеликана; волосы щедро убелила седина; выражение черт было сосредоточенное и серьезное. Руки его были заняты обрезками каната, которые он связывал в один огромный узел. Вокруг услужливо толпились негры, по ходу его работы подавая и затягивая пряди.
Капитан Делано подошел и молча остановился над матросом, рассматривая узел. Путаные извивы пеньки были как раз под стать его собственным запутанным мыслям. Узла такой сложности ему не приходилось видеть на американских судах, да и вообще никогда в жизни. Старик матрос был точно египетский жрец, поставляющий гордиевые узлы в храм Амона. То, что у него получалось, было каким-то сочетанием двойного беседочного узла с тройным брам-шкотовым и простым рифовым, да еще с плоской восьмеркой и задвижным штыком.
Наконец, теряясь в догадках о возможном назначении подобного переплетения концов, капитан Делано обратился к старику с вопросом:
— Что это ты вяжешь, добрый человек?
— Узел, — отвечал тот кратко, даже не подняв головы.
— Вижу; но для чего такой узел?
— Чтобы другие развязали, — буркнул в ответ матрос, потуже затягивая почти готовый узел.
Капитан Делано стоял и смотрел за его работой, как вдруг старик выпрямил спину и кинул узел прямо ему в руки, промолвив скороговоркой, на ломаном английском языке (впервые прозвучавшем на борту «Сан-Доминика»): «Развяжи, разруби, скорей!» Произнесено это было чуть слышно и в таком сжатом темпе, что длинные громоздкие испанские слова, предшествовавшие краткой английской фразе и последовавшие за ней, почти скрыли ее от слуха.
Дальше: Приложение