Глава 4
Но сначала нам нужно было заполучить жильца, наш новый источник дохода. А эта задача оставалась нерешенной. За три дня мы приняли трех посетителей; мамка угостила печеньем и кофе молодую женщину, как две капли воды похожую на Дорис Дэй, но, увлекшись беседой и улыбнувшись кроваво-красным ртом, она обнажила два гнилых зуба, и переговоры зашли в тупик.
Заглянул к нам пожилой мужчина, от которого пахло спиртным и чем-то неопределимо тошнотворным; этот был не в состоянии внятно объясниться, так что хоть он и перебирал пальцами невиданной толщины пачку сотенных, но тоже был выпровожен за порог.
Потом пришел еще мужчина, в пальто и шляпе, немножко рассеянный, но приятный, от него пахло лосьоном после бритья, вроде того, каким брызгался по воскресеньям Франк; назывался этот лосьон, как я слышал от Анне-Берит, “Аква вельва”, и его, если припрет, можно и выпить. У мужчины были ясные, спокойные и бесцветные глаза, которыми он с определенным любопытством обозревал не только мамку, но и меня. Раньше он был моряком, рассказал он, потом сошел на берег, работает теперь в доходной строительной сфере, и ему нужно сейчас найти промежуточный плацдарм, прежде чем приобретать что-нибудь свое.
Мы раньше и не слыхивали ни о “промежуточных плацдармах”, ни о “чем-нибудь своем”. Но чем-то таким современным и внушающим доверие повеяло от этого мужчины, создавалось впечатление, что у него имеется образование, высказалась потом мать. Но главное, он просто-напросто казался совершенно нормальным, таким, пожалуй, каким мы и представляли себе жильца, если не считать того, что он носил пальто и шляпу, как киноартист. Однако что тут, по-видимому, сыграло решающую роль, так это следующее замечание, которое он отпустил, когда стоял в проеме новой двери и, покачивая головой, разглядывал мой письменный стол со всеми моими комиксами и моделями машин фирмы “Мэтчбокс”:
— А тут уютно.
— Да, ведь правда уютно?
— Но, вижу, места для телевизора нет.
— А, у вас есть телевизор, — сказала мамка, будто вполне естественно иметь телевизор, не имея жилья. — Можно его тогда в гостиной поставить, — сказала она, присев в кокетливом книксене; он же ответил на ее улыбку просто:
— Да, разумеется, я все равно его почти не смотрю.
Так что дело было, в общем, решено. Его звали Кристиан, и он перебрался к нам в следующую субботу. Я к тому времени переселился к матери, которая как-то вдруг растерялась и никак не могла взять в толк, куда же ей теперь пристроиться. Прикинув так и эдак, она пришла к решению устроить и себе промежуточный плацдарм в своей собственной спальне, то есть остаться там, где она всегда и была и где мы к тому же занялись приготовлениями к встрече нового члена семьи, шестилетней Линды.
— Тебе, наверное, странным кажется жить здесь, — сочувственно сказала она мне.
Но нет, мне это не казалось странным, теперь мне из окна были видны стоящие напротив корпуса, а там у меня тоже было полно друзей. К тому же ситуация сложилась удачно в том смысле, что моя-то кровать исходно была двухэтажной, мамка ее по дешевке купила три года тому назад и разобрала на две части. Вторая часть хранилась в нашей кладовке на чердаке. Надо было только спустить ее оттуда и собрать поверх моей, это несложная операция, с ней мы могли справиться сами, не дергая Франка.
Но мамку беспокоили еще и другие вещи, например, пресловутый телевизор, который и действительно появился в гостиной, стоял там, но никогда не включался, потому что после того, как Кристиан к нам переехал, мы его самого некоторое время вообще не видели, если не считать пальто и шляпы, висевших на отведенном ему месте в прихожей, рядом с двумя пальто мамки и моей велюровой курткой. Он даже не поинтересовался, можно ли будет пользоваться кухней — а было нельзя, мы сдавали с правом пользоваться туалетом и ванной: одно купание в неделю. Наверное, он питался в кафе или, может, ел всухомятку в своей комнате, особняком; если он вообще там бывал, в комнате, потому что я не слышал оттуда ни звука. Как-то вечером мать решила, что всё, довольно, и постучалась к нему.
— Войдите,—раздалось из-за двери. Мы вошли. А там Кристиан сидит себе тихохонько в вишнево-красном кресле и читает газету, я такой раньше никогда не видел.
— Вы что же, телевизор не собираетесь смотреть? — спросила мамка.
— Да смотрите на здоровье, пожалуйста, мне-то, собственно, на этот телевизор плевать.
Я знал, что мамка не любит, когда так выражаются. И такие высказывания пресекает.
— А вы поели? — спросила она мрачно.
— После пяти не питаюсь, — произнес Кристиан с той же невыразительной интонацией и не отрывая глаз от газеты.
— Ну что вы такое говорите, — сказала мамка. — Пойдемте, поужинаете с нами.
И тут Кристиан поступил примерно так же, как я, когда на мамку такое находит; поблагодарив ее с вялой улыбкой, он поднялся с кресла.
— Но пусть это не входит в привычку, — добавил он, проходя в дверь.
— И не надейтесь, — парировала мать с явным облегчением: похоже, словечко “плевать” случайно сорвалось у него с языка.
— Садитесь вон туда.
— Может, перестанете мне выкать,—сказал Кристиан, усаживаясь за стол с того конца, где до этого никто никогда не сидел. — Как-то это не по-людски.
— Почему это? — возразила мать, нарезая зерновой хлеб на более тонкие, чем обычно, ломти.
— Ну, мы же простые работяги.
Ничего себе обоснование. Но тут я был на стороне Кристиана; язык, которым мамка начинала вдруг вещать всякий раз, как мы вступали в соприкосновение с окружающим миром, например, в обувном магазине, нигде больше и не воспринимался естественно, кроме этого самого магазина.
— А молодой человек кем хочет вырасти, а? — спросил он меня.
— Писателем, — немедля ответил я, и мамка рассмеялась.
— Да он ведь пока даже и не понимает, что это такое.
— Ну, это, может, даже и к лучшему, — парировал Кристиан.
— Почему это? — снова возразила мать.
— Да больно непростое это занятие, — заявил Кристиан с таким видом, что можно было подумать — он в этом разбирается. Мы с мамкой переглянулись.
— А вы читали “Неизвестного солдата”? — спросил я.
— Прекрати, — сказала мамка.
— Разумеется, читал, — сказал Кристиан. — Фантастическая книга. Но ты-то что в ней понял?
— Ничего, — признался я. Но настроение за столом уже разрядилось настолько, что я смог сосредоточиться на еде; мамка же тем временем, улыбаясь, рассказала Кристиану, чтобы он не удивлялся, если он тут вскоре наткнется на одну маленькую девочку, поскольку мы ждем пополнения семейства. Кристиан сказал, что по ней ей-богу не видно. И они дружно посмеялись таким смехом, который я даже и не буду пытаться описать; скажу только, что Кристиан ел так же, как стоял и ходил: спокойно и с достоинством, а после каждого кусочка хлеба ждал, пока мать не предложит ему взять еще один, и, пожалуйста, даже сделать бутерброд. Она не могла взять в толк, что это еще за выдумка — не есть после пяти, Кристиан же считал, что кое-кому в нашей стране вскоре предстоит испытать на своей шкуре, что такое аскеза.
— Потому как это еще бабушка надвое сказала, сколько такая благодать продлится.
— Что это вы имеете в виду? — резко спросила мать. Он же весело ткнул в ее сторону ножом и улыбнулся.
— Вот ты опять за свое, выкаешь мне.
Такие разговоры мне и вовсе неохота было слушать, к тому же не терпелось посмотреть, как работает этот самый телевизор. Несколько вечеров подряд мы с мамкой сидели в гостиной, она со своим вязаньем и с чашкой чая, я с журнальчиком, и нетерпеливо поглядывали на коричневый колосс из тика, не отрывавший от нас своего черно-зеленого подслеповатого глаза. В нем таилось будущее. Весь мир. Огромный и непостижимый. Прекрасный и загадочный. Ядерный взрыв замедленного действия в нашем сознании, просто мы еще не знали об этом. Но догадывались. И причина, по которой ему все еще позволялось оставаться немым как рыба, коренилась, в частности, в том, если я правильно понял мамку, что если бы она разрешила мне нажать на кнопку цвета слоновой кости и включить телевизор, то жилец мог подумать, что мы очень уж расхозяйничались. Или он со своего промежуточного плацдарма мог услышать звуки телевизора и понять их как приглашение выйти из своей комнаты и распустить хобот по большей площади, чем было зафиксировано в контракте: выходить вечер за вечером в нашу гостиную и как бы по праву здесь усаживаться; тут много чего нужно было учесть, и не было смысла бездумно канючить:
— Хочу включить!
Вот и пришлось нам сидеть и делать вид, будто эта штуковина просто отдана нам на хранение. Но вряд ли была другая вещь, столь же мало привлекательная в бездействии. Мамка даже читала в газете программу, а в программе стоял “Парад шлягеров” с Эриком Дисеном, а потом можно было бы, наверное, послушать “Морячка” Лолиты или “Жизнь в лесах Финнскугена” в исполнении Фредди Кристоферсена, которые обычно передавали только в “Концерте по заявкам”; или, еще лучше, посмотреть шоу “Умницы и умники”, о котором Эсси отзывался как о восьмом чуде света.
Но теперь, когда я наконец встал из-за стола, пошел прямо в гостиную и нажал кнопку над эмблемой компании “Тандберг”, ничегошеньки не произошло. Ни звука. Ни лучика света. Целые полминуты. А потом мне в лицо запорошила с каким-то потрескиванием снежная пурга, а из кухни раздался голос Кристиана:
— Нужно купить лицензию на подключение. А к телевизору нужна антенна.
Он встал, прошел к себе в комнату, порылся там в ящике и вернулся с какой-то штуковиной, которая называется “комнатной антенной”: она походила на хромированные усики жука-монстра, и Кристиан сказал, что она годится только на помойку. Но когда он ее прикрутил, то мы хотя бы увидели рыбок, плавающих на фоне каких-то волнующихся полосок, напоминавших обои у Сиверсенов.
— Но я куплю нормальную, — сказал Кристиан, подкручивая усики туда-сюда, так что волны то становились круче, то почти выравнивались.
Мы сидели и смотрели на деформированных рыбок, мамка — на краешке дивана в самом углу, плотно, как у себя в обувном, сдвинув колени и подавшись вперед с прямой спиной, словно ждала автобуса; Кристиан — стоя посреди комнаты с широко расставленными ногами, сложенными на груди руками и взглядом, устремленным вовне, за балконную дверь, где, очевидно, следовало установить наружную антенну. Он не садился, пока мать не предложила ему сесть, но и тогда он тоже присел на самый краешек стула, задумчиво уместив локти на коленях и лишь слегка прикасаясь подбородком к костяшкам пальцев — вот-вот снова вскочит. Я единственный не чувствовал себя неловко. Но в этот вечера был заложен фундамент того, что тогда представлялось мне дружбой.
Ведь оказалось, что Кристиан, как и я сам, любитель цифр: дат, часов, автомобильных номеров; уж если я какое число запомню, то потом его ничем не вытравить. Он, например, знал, что у нас в Норвегии имеется более шестидесяти тыщ телевизоров, то есть, считай, по телевизору в каждом десятом доме; а в США уже есть цветные телевизоры, и притом чуть не в каждом доме. Он пользовался такими словами, как “интеллектуал”, “передача информации” и “спорадически”, мы же с матерью имели о таких понятиях весьма туманное представление. После рыбок экран заполнило крупное азиатское лицо, которое, как выяснилось, принадлежало человеку со смешным именем У Тан; это имя мы слышали по радио и вдоволь над ним напотешались, но Кристиан знал, что У Тан слывет и интеллектуалом, и дальновидным человеком — так говорят, добавил он. И эта коротенькая реплика показала нам, что высокая оценка интеллектуальных способностей У Тана — не просто умозаключение некоего квартиранта, но нечто вроде всеобщего мнения, истины, порожденной этими, мягко говоря, спекулятивными “слывет” и “так говорят” — и подобная неотразимая вкрадчивая магия звучала практически в каждой фразе, исходившей из уст жильца.
И хотя в последующие минуты в его речи проскользнули и “отлынивать”, и “тубаретка”, и “звонит”, и даже “задница” (один раз), все равно нам снова явилась мысль, что, может, он получил-таки образование, и по лицу матери я видел, что это ее больше беспокоит, чем даже грубые словечки; то есть ругаться кто только не ругается, тут у нас тоже о-го-го какие речи звучали, пока дверь переносили. Так что это скорее мешанина сбивала ее с панталыку — то, что в одном и том же человеке могут уживаться вместе такие слова, как “задница” и “спорадически”, будто сам он был помесь, бродяга, а бродяги, как каждый знает, суть цыгане; а цыган — это значит надувательство и ненадежность; не троянского ли коня мы запустили в наше безмятежное стойло?
Вечер завершился коротким распоряжением матери:
— Ну все, пора в постель.
Она встала и одернула подол юбки. Тут Кристиан так и подскочил, будто его застигли на месте преступления.
— Да-да, пора уже, завтра будет новый день; спокойной ночи.
Он удалился было в свою комнату, но снова вышел оттуда и сказал — спасибо за угощение, чуть не забыл поблагодарить, и положил на телевизор черную монетку в пять эре, сказал, что это мне, железная монетка в пять эре времен войны, и признался, что сам когда-то собирал монеты, я ведь тоже собираю, конечно?
Наконец мы с мамкой смогли проникнуть в ванную для вечерних процедур, что теперь, с жильцом, требовало большей изворотливости, и ей пришлось ждать до последнего, чтобы пойти смывать косметику, которой она пользовалась для работы в обувном, а я пока сидел на краешке ванны с зубной щеткой в одной руке и монеткой — в другой.
— Ну и как тебе? — спросила она, посмотрев на меня в зеркало.
— Да нормально, — сказал я, имея в виду телевизор, хотя увиденное — очевидно, в связи с выбором программ — не дотянуло до моих ожиданий, но всё это еще впереди, а пока мне по крайней мере будет о чем рассказать завтра в школе.
— Странно, — сказала она.
— Что странно?
— Надеюсь, мы с тобой не сглупили.
— А чего?
— Ты на руки-то его не посмотрел, да ни в жизнь он на стройке не работал.
— Как это?
— Да ты ведь видел, какие руки у Франк... эээ, у господина Сиверсена.
Я не понял, к чему она клонит, но посмотрел на свою левую руку с зажатой в ней монеткой, ничего особенного, рука как рука.
— Надеюсь, он не сноб, — сказала мать. Я не знал, что значит сноб, а когда она мне объяснила, подумал, что Кристиан вовсе не такой. В последующие дни выяснилось, что у нового жильца имелись кое-какие пожитки, которым позавидовал бы любой: штык со времен, когда он служил в армии, микроскоп в обитом полосками латуни деревянном ящике, кожаный мешочек с двадцатью одним стальным шариком — прежде эти шарики служили подшипниками в желтых строительных машинах, ими можно было играть или просто держать их в руках — мало что так же приятно держать в руках. Еще в одном деревянном ящичке хранился у него маленький латунный волчок с нанесенным поверху зеленой краской спиральным узором: даже просто смотреть на этот узор, и то кружилась голова. Там же он держал шахматы со стальными фигурками, которые якобы выточил сам, так же, как и волчок, потому что по профессии он был инструментальщик. Но работать инструментальщиком ему не нравилось, а почему, я из его подробных объяснений так и не понял. Так что с завода он ушел и стал моряком, все ему очень нравилось, пока его корабль не потерпел крушение к западу от Ирландии. Тогда ходить в море ему тоже расхотелось, и он вернулся к своей прежней профессии, но в ней за время его отлучки ничего не поменялось, ну и пришлось ему в конце концов пойти по строительной части. Но мамке его руки казались слишком гладкими для рабочего со стройки, и как-то вечером, когда он расплатился — день в день — за первый месяц, она спросила его напрямик.
— Я на профсоюзной работе, — коротко бросил он и ушел в свою комнату, а мы с мамкой так и застыли на месте, вопросительно глядя друг на друга.
— Надо же, — сказала мамка.
Тем самым одна мистерия сменилась другой. Зачем Кристиану нужно было темнить, раз уж он здесь жил, человеком был в общем-то приятным и нам нравился, и мы от него секретов не держали?
Теперь настала пора матери волноваться. Я уж давно примирился с Кристианом-моряком и инструментальщиком, но теперь и это тоже вышло мне боком, потому что мамка запретила мне заходить к нему так просто, когда захочется, а хотелось мне практически ежевечерне. Я стучался, он говорил “войдите”, и я входил, стоял на пороге и пялился на него, пока он не поднимал глаз от газеты и не кивал на единственный в комнате венский стул, его удалось все же втиснуть рядом с креслом, в котором помещался сам Кристиан. Потом я некоторое время сидел, зажав руки между коленями, и украдкой разглядывал его книжки, мешочек со стальными шариками, подвешенный к вбитому в стену крючку, шахматную доску, а он дочитывал минутку-две и наконец спрашивал, выучил ли я уроки.
— Да, — говорил я.
— А я никогда уроки не учил, — говорил он.
Это на меня особого впечатления не производило. Многие мои друзья не учили уроков, и от этого у них были одни только неприятности; к тому же учить всякие слова и числа лично мне было интересно, и он, должно быть, разглядел это во мне.
— Странный ты парень, — сказал он.
— Вы тоже, — сказал я. — А можно посмотреть в микроскоп?
— Да, конечно, достань только его.
Я достал микроскоп, вставил куда надо всякие зеркальца и стеклышки, и мы стали изучать поверхность монетки в одну крону; она оказалась жутко облезлой, с царапинами вдоль и поперек, да притом глубокими, будто расселины в горах, к чему невооруженный глаз совершенно слеп.
— А ты знаешь, что это такое? — спросил Кристиан.
— Нет.
— Это история монетки, вот смотри сюда—год 1948-й; с тех пор она прошла через тысячи рук, лежала в копилках, высыпалась оттуда, кочевала по кассовым аппаратам, карманам и монетным автоматам, а может, выпадала из машины такси и танцевала кругами по улице Стургата как-то дождливой ночью, и ее переехал автобус, а наутро ее нашла по дороге в школу маленькая девочка и принесла домой, положила в копилку. Это всё оставляет следы, это история монетки, а ты знаешь, что такое история, парень? Вот то самое, износ. Вот посмотри сюда, на мою физиономию, она вся в морщинах, хотя мне всего тридцать восемь лет, и посмотри на свою — гладкая, как попка младенца, так что, видишь, разница-то между нами только в износе, в износе длиной какие-то тридцать лет, это как разница между этой монеткой и кроной, которую отчеканили вчера, вот этой, например... И он извлек откуда-то совершенно новенькую монетку, с лошадью на том месте, где до того чеканили корону, и дал мне на обе посмотреть в микроскоп. И взаправду, эта была гладенькой и блестящей, как море в безветренный день. А мы еще поменяли объектив и рассмотрели их повнимательнее; оказалось, что и у новой монетки поверхность матовая, покрытая миллиардами крохотных частичек — Кристиан сказал, что это кристаллические опилки, они постепенно сотрутся; иными словами, монета сияет всего красивее не сразу из-под штамповочного пресса, а когда ее выуживает из кармана двадцать шестой или сорок третий обладатель, чтобы расплатиться ею за сосиску в тесте, с горчицей, в лавочке Эсбю на Бьярке—вот звездный час монеты, когда она выскальзывает из руки голодного покупателя и приземляется на прилавок сытого продавца сосисок. С этого момента дела у монетки неизбежно идут только хуже, хотя времени этот процесс занимает много, ты видел совсем стершиеся монеты?
— Нет.
— Беги-ка в гостиную и принеси тот том маминой энциклопедии, на корешке которого стоит буква “С”.
Я так и сделал, и мы открыли страницу, где было написано про короля Сверре, просиявшего вроде неожиданно яркого метеора в тяжелой истории нашей страны, но Сверре был не только воином и королем, поставившим на уши всю нацию, он же повелел и чеканить монеты, изображение коих в энциклопедии тоже присутствовало. На монетках едва можно было разобрать слова “Suerus Magnus Rex”, это латынь; тоненькие они были как листочки, поблескивали как слюда, а если посмотреть их на просвет, то сквозь них видно было бы солнце. Но тут речь идет об износе длиною в восемь сотен лет, так что ничего страшного — для монеток, я хотел сказать, завершил Кристиан многозначительно. Я непонимающе посмотрел на него.
— А когда, по твоему мнению, высшей точки своего развития достигает человек? — спросил он философски: — Если исходить из всего сказанного?
Я задумался. — Может быть, в твоем возрасте, — сказал он, лукаво улыбнувшись. Тем же вечером я взял с собой в кровать энциклопедию и прочитал статью о короле Сверре целиком; хотя там было немало слов, которыми не пользовался даже Кристиан, я понял, что он совершенно прав.