Книга: Великая Русская Смута. Причины возникновения и выход из государственного кризиса в XVI–XVII вв.
Назад: Исторические портреты
Дальше: Примечания

Названый Димитрий

Первое появление личности, игравшей такую важную роль под именем царя Димитрия и оставшейся в нашей истории с именем первого самозванца, остается до сих пор темным. Есть много разноречивых сведений в источниках того времени, но нельзя остановиться ни на одном из них с полной уверенностью. Необходимо иметь в виду то обстоятельство, что перед тем в польской Украине казаки, вместе с польскими удальцами, помогали уже нескольким самозванцам, стремившимся овладеть молдавским престолом. Так, в 1561 году некто грек Василид, с острова Крита, выдававший себя за племянника Самосского герцога Гераклида, с помощью украинской вольницы изгнал из Молдавии тирана Александра, овладел молдавским престолом, два года был признаваем за того, за кого себя выдавал, и погиб от возмущения, вспыхнувшего впоследствии из-за того, что он хотел вводить в Молдавии европейские обычаи и жениться на дочери одного польского пана, ревностного протестанта, что для молдаван казалось оскорблением религии. В 1574 году казаки помогали другому самозванцу, Ивонии, который назвался сыном молдавского господаря, Стефана VII; а в 1577 году те же казаки выставили третьего самозванца, Подкову, называвшегося братом Ивонии. Оба эти самозванца имели успех, но только на короткое время. В 1591 году у казаков явился четвертый самозванец, которого они, однако, выдали полякам. В самом конце XVI века казаки стекались под знамена одного сербского искателя приключений Михаила, овладевшего Молдавией. Украинские удальцы постоянно искали личности, около которой могли собраться; давать приют самозванцам и вообще помогать смелым искателям приключений у казаков сделалось как бы обычаем. Король Сигизмунд III для обуздания казацких своевольств наложил на казаков обязательство не принимать к себе разных «гоеподарчиков». Когда на Московской земле стал ходить слух, что царевич Димитрий жив, и этот слух дошел на Украину, ничего не могло быть естественнее, как явиться такому Димитрию. Представился удобный случай перенести на Московскую землю украинское своевольство под тем знаменем, под которым оно привыкло разгуливать по Молдавской земле.
Современные известия рассказывают, что молодой человек, назвавшийся впоследствии Димитрием, явился сначала в Киеве в монашеской одежде, а потом жил и учился в Гоще, на Волыни. Были тогда два пана, Гавриил и Роман Гойские (отец и сын), ревностные последователи так называемой арианской секты, которой основания состояли в следующем: признание единого Бога, но не Троицы, признание Иисуса Христа не Богом, а боговдохновенным человеком, иносказательное понимание христианских догматов и таинств и вообще стремление поставить свободное мышление выше обязательной веры в невидимое и непостижимое. Гойские завели две школы с целью распространения арианского учения. Здесь молодой человек успел кое-чему поучиться и нахвататься вершков польского либерального воспитания; пребывание в этой школе свободомыслия наложило на него печать того религиозного индифферентизма, который не могли стереть с него даже иезуиты. Отсюда в 1603 и 1604 годах этот молодой человек поступил в «оршак» (придворная челядь) князя Адама Вишневецкого, объявил о себе, что он царевич Димитрий, приехал потом к брату Адама, князю
Константину Вишневецкому, который привез его к тестю своему Юрию Мнишку, воеводе сендомирскому, где молодой человек страстно влюбился в одну из дочерей его, Марину. Этот пан, сенатор Речи Посполитой, подвергся самой дурной репутации в своем отечестве, хотя был силен и влиятелен по своим связям. В молодости вместе со своим братом он был близок к королю Сигизмунду-Августу и, пользуясь умственным ослаблением короля, доводившим его до ребячества, оказывал ему предосудительные услуги доставлением любовниц и колдуний; а в день смерти короля так обобрал его казну, что не во что было одеть смертные останки короля. По жалобе королевской сестры поступки Мнишка были подвергнуты следствию; но сильные люди, бывшие с ним в свойстве, заступились за него, и следствие было прекращено по недостатку доказательств. Тем не менее при короле Генрихе, когда Мнишек за торжественным обедом исполнял должность крайнего, один из королевских придворных, Заленский, гласно заявил, что Мнишек человек дурного поведения и не достоин исполнять своей должности. Но зять Мнишка, Фирлей, уговорил короля оставить этот извет без внимания. С тех пор никто уже не преследовал Мнишка, хотя ничто не могло смыть с него дурных воспоминаний. Огромное богатство, награбленное у короля Сигизмунда-Августа, сделало его значительным и влиятельным человеком. Мнишек был воеводой сендомирским, старостой львовским и получил в управление (в аренду) королевские экономии в Самборе. Суетная и роскошная жизнь уже значительно истощила его состояние; наживши от пресыщения подагру, он вошел в большие долги и хотел поправить свои денежные дела, пристраивая своих дочерей. Одну из них он уже выдал за чрезвычайно богатого пана Вишневецкого. Теперь представилась ему соблазнительная надежда отдать другую за московского царя, и он ревностно стал поддерживать названого Димитрия. Так как его дом, более или менее подобно всем домам тогдашних знатных панов, был открыт для множества гостей, то весть о чудесно спасенном Димитрии разнеслась повсюду и возбуждала искателей приключений к надежде сделать для себя из этого карьеру. Вишневецкие дали знать об этом королю. Сигизмунд III находился под сильным влиянием иезуитов, а иезуиты увидали в явлении московского царевича самый удобный случай проложить путь к осуществлению заветных целей римского престола – подчинению Русской Церкви папскому владычеству. Сигизмунд приглашал Вишневецкого и Мнишка привезти царевича в Краков. В конце марта 1604 года названого Димитрия привезли в польскую столицу и окружили иезуитами, которые старались убедить его в истинах римско-католической веры. Названый царевич понял, что в этом состоит его сила, представлялся, что поддается их увещаниям и, как рассказывают иезуиты, принял св. причастие из рук папского нунция Рангони, был помазан от него миром и обещал ввести римско-католическую веру в Московском государстве, когда получит престол. Король Сигизмунд допустил его к себе, объявил, что верит ему, назначил на его нужды 40 000 золотых в год и позволил ему пользоваться помощью и советом поляков. Тогда с Димитрия взяли условие, что, по восшествии на престол, он должен возвратить польской короне Смоленск и Северскую землю, дозволить сооружать в своем королевстве костелы, ввести иезуитов, помогать Сигизмунду в приобретении шведской короны и содействовать на будущее время соединению Московского государства с Польшей. Сам Мнишек взял с него условие, по восшествии на престол, непременно жениться на Марине, заплатить долги Мнишка, дать ему пособие на поездку в Москву, записать своей жене Новгород и Псков с правом раздавать там своим служилым людям поместья и строить костелы, наконец, самому Мнишку дать в удельное владение Смоленск и Северскую землю: Димитрий обещал разом эти земли и польской короне и Мнишку, в надежде, как оказалось впоследствии, не дать их ни тому, ни другому.
Сигизмунду и его друзьям иезуитам хотелось гласно объявить себя за Димитрия, но многие польские паны тогда же воспротивились этому. Ян Замойский, враг иезуитских козней, резко называл опасным и бесчестным делом всякое содействие претенденту и открыто именовал названого Димитрия обманщиком. Король должен был ограничиться только тем, что тайно побуждал своих подданных помогать Димитрию и сложил временно с Мнишка платеж денег, следовавших с самборских королевских имений, для того чтобы Мнишек мог обратить эту сумму на помощь московскому царевичу.
Возвратясь к сендомирскому воеводе, Димитрий написал письмо папе, но так ловко, что в нем не было ни явного принятия католичества, ни положительного обещания за свой народ: все ограничивалось двусмысленными изъявлениями расположения. Таким образом, если католики могли толковать его слова в свою пользу, то Димитрий оставлял себе возможность толковать их в смысле терпимости римско-католического исповедания зауряд с другими исповеданиями в своем государстве. Тогда он написал грамоты московскому народу и казакам. Все, что было в южной Руси буйного, удалого, отозвалось дружелюбно на воззвания названого московского царевича. Когда у него набралось до 3000 охочего войска и до 2000 запорожцев, он двинулся к московским пределам; а между тем силы его увеличивались с каждым днем. В октябре сдались ему Моравск и Чернигов. Везде жители берегов Десны и ее притоков выходили к нему с хлебом-солью, и способные к оружию приставали к нему как к законному государю. 11 ноября 1604 года Димитрий подступил к Новгороду-Северску, но воевода Басманов, расторопный и храбрый, умел держать в повиновении подчиненных, заранее сжег посад, чтобы не дать неприятелю утвердиться в нем в ненастное время, и несколько раз так отразил все нападения Димитрия, что поляки, бывшие с ним, начали уходить от него. Зато русские прибывали к нему с разных сторон. Города Рыльск, Путивль, Курск, Севск, Кромы признали его власть; некоторые воеводы сами добровольно объявляли себя за Димитрия; других вязали подчиненные и приводили к царевичу; но связанные тотчас освобождались и присягали служить Димитрию. Таким образом, у Димитрия набралось до 15 000 человек. Посланное Борисом войско под начальством Мстиславского потерпело поражение. Но поляки все-таки были недовольны Димитрием, потому что нечего было грабить, и расходились. Димитрий оставил осаду Новгород-Северска и перешел к Севску, где народонаселение заявляло ему свою преданность, но здесь 21 января присланное Борисом войско нанесло ему поражение; он убежал в Путивль. Неудача под Севском не испортила дело претендента. Русские города сдавались ему и изменяли Борису один за другим. Силы Димитрия увеличились. Три месяца сидел он в Путивле, который принял тогда вид многолюдной столицы. Димитрий приказал привезти из Курска чудотворную икону Божьей Матери и говорил, что отдает себя и свое дело покрову Св. Девы. Между прочим, он приглашал к себе на обеды русских и поляков, православных священников и ксендзов, старался сблизить между собой тех и других. Сам он был очень любознателен, много читал, беседовал с образованными поляками, сообщал им разные замечания, которые удивляли их своей меткостью, а русским он внушал уважение к просвещению и стыд своего невежества. «Как только с Божьей помощью стану царем, – говорил он, – сейчас заведу школы, чтобы у меня во всем государстве выучились читать и писать; заложу университет в Москве, стану посылать русских в чужие края, а к себе буду приглашать умных и знающих иностранцев, чтобы их примером побудить моих русских учить своих детей всяким наукам и искусствам». Несколько монахов, явившихся в Путивль с ядом по приказанию Бориса, были схвачены и заключены в тюрьму, но после Димитрий простил их. Названому царевичу помогало то обстоятельство, что, когда в Москве его проклинали под именем Гришки Отрепьева, Димитрий всенародно показывал лицо, называвшее себя Григорием Отрепьевым. Это обстоятельство еще более уверило народ, что Димитрий настоящий царевич. Наконец, в мае войско, которое стояло под Кромами и осаждало донских казаков, запершихся в этом городе, присягнуло Димитрию в верности, и воеводы явились к нему с повинной. Тогда Димитрий 24 мая прибыл к Кромам и, предводительствуя сдавшимся войскам, двинулся к Орлу, где встретили его выборные от всей Рязанской земли с поклоном. Из Орла Димитрий отправился в Тулу. В каждом селении его встречали с хлебом-солью. Люди сбегались на большую дорогу смотреть на своего царя. Из Тулы Димитрий послал в Москву Гаврила Пушкина и Наума Плещеева с грамотой, а сам, оставаясь в Туле, занимался как царь государственными делами, разослал грамоты, в которых возвещал о своем прибытии, вместе с ними разослал форму присяги себе на верность, приказал воротить английского посла Смита, уехавшего с письмами Бориса, принял его ласково и дал ему письмо от своего имени, извещая английского короля о своем воцарении, обещал англичанам дать такие выгоды, какие даровал его отец. Среди этих занятий прибыли к нему московские бояре и в их числе трое братьев Шуйских и Федор Иванович Мстиславский. Димитрий принял их на первый раз сухо, сделал им замечание, что казаки и простой народ предупредили их в верности и ранее отторглись от крамольников. Их приводил к присяге в соборной церкви рязанский архиепископ грек Игнатий. Димитрий полюбил его и назначил патриархом вместо Иова: Игнатий был человек нрава веселого, снисходительный к себе и другим, разделял с Димитрием его веротерпимость и расположение к западному просвещению. Наконец, объявляя, что идет в свою столицу, Димитрий послал в Москву князя Василия Васильевича Голицына и князя Рубца-Масальского с приказанием устранить из Москвы всех его опасных врагов; а вслед за ними выступил сам и медленно прибыл в Серпухов. Он беспрестанно останавливался, говорил с народом, расспрашивал об его житье-бытье и обещал льготы. В Серпухове, на берегу Оки, на лугу ожидал его привезенный из Москвы огромный шатер, богато разукрашенный, в котором можно было поместить несколько сот человек. Одновременно с шатром прибыла из Москвы царская кухня и множество прислуги. В этом шатре Димитрий давал первый пир и угощал бояр, окольничих и думных дьяков. Когда его известили, что Годуновы отравили себя ядом, Димитрий изъявлял сожаление, а относительно сосланных из Москвы приверженцев Годуновых говорил, что готов помиловать их.
Из Серпухова Димитрий ехал уже в богатой карете, в сопровождении знатных особ, и остановился в селе Коломенском. Здесь, на пространном лугу, окаймляющем Москву-реку, его ожидал новый шатер. Попы, монахи, гости, посадские люди, крестьяне приходили поклониться своему царю. То была, по старому обычаю, почетная встреча. Царю подносили подарки: ткани, меха, золото, серебро, жемчуг, а бедняки – хлеб-соль. Димитрий особенно ласково принимал хлеб-соль от бедняков. «Я не царем у вас буду, – говорил он, – а отцом, все прошлое забыто; и вовеки не помяну того, что вы служили Борису и его детям; буду любить вас, буду жить для пользы и счастья моих любезных подданных».
Наконец, 20 июня 1605 года молодой царь торжественно въехал в столицу при радостных восклицаниях бесчисленного народа, столпившегося в Москву с разных сторон. Он был статно сложен, но лицо его не было красиво, нос широкий, рыжеватые волосы; зато у него был прекрасный лоб и умные выразительные глаза. Он ехал верхом, в золотном платье, с богатым ожерельем, на превосходном коне, убранном драгоценной сбруей, посреди бояр и думных людей, которые старались перещеголять один другого своими нарядами. На кремлевской площади ожидало его духовенство с образами и хоругвями, но здесь русским показалось кое-что не совсем ладным: польские музыканты во время церковного пения играли на трубах и били в литавры; а монахи заметили, что молодой пан прикладывался к образам не совсем так, как бы это делал природный русский человек. Народ на этот раз извинил своего новообретенного царя. «Что делать, – говорили русские, – он был долго на чужой земле». Въехавши в Кремль, Димитрий молился сначала в Успенском соборе, а потом в Архангельском, где, припавши к гробу Грозного, так плакал, что никто не мог допустить сомнения в том, что это не истинный сын Ивана. Строгим ревнителям православного благочестия тогда же не совсем понравилось то, что вслед за Димитрием входили в церковь иноземцы.
Вступивши во дворец, Димитрий принимал поздравления с новосельем; а Богдан Бельский вошел на лобное место, снял с себя образ, на котором был крест и изображение Николая Чудотворца, и сказал: «Православные! Благодарите Бога за спасение нашего солнышка, государя царя, Димитрия Ивановича. Как бы вас лихие люди ни смущали, ничему не верьте. Это истинный сын царя Ивана Васильевича. В уверение я целую перед вами Животворящий Крест и св. Николу Чудотворца». Народ отвечал громкими восклицаниями: «Боже, сохрани царя нашего, Димитрия Ивановича! Подай ему, Господи, здравия и долгоденственного жития. Покори под ноги его супостатов, которые не верят ему». Московские колокола без умолку гремели целый день так сильно, что иезуиты, приехавшие с Димитрием, думали, что оглохнут. Иноземцев особенно поражал огромный колокол в 55 футов шириной и 15 вышиной.
Первым делом нового царя было послать за матерью, инокинею Марфой: выбран был князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, которого Димитрий наименовал мечником. Царь отложил свое царское венчание до приезда матери.
Едва только прошло несколько дней после приезда Димитрия в столицу, как Басманов, вошедший в милость нового царя, поймал купца Федора Конева и несколько торговых людей, которые показали, что князь Василий Шуйский давал им наставление вооружить против царя народ, указать на то, что царь дозволяет некрещеным иноземцам входить в церковь, что он подослан Сигизмундом и польскими панами, что царь не Димитрий, а Гришка Отрепьев, что он хочет разорить церкви, искоренить веру. Такие возбуждения приходились тогда отчасти кстати, потому что поляки, пришедшие с Димитрием, вели себя нагло, особенно в обращении с женщинами. Царь отстранил себя от дела, касавшегося его чести и престола, и отдал Шуйского с братьями суду, составленному из лиц всех сословий. Ход этого суда нам неизвестен, но суд приговорил Василия Шуйского к смерти, а братьев его к ссылке. Когда осужденного привели к плахе на Красную площадь, прискакавший из Кремля вестовой остановил казнь и объявил, что государь, не желая проливать крови даже важных преступников, заменяет смертную казнь Василия Шуйского ссылкою в Вятку. Народ был в восторге от такого великодушия. Современники рассказывают, что Димитрий показывал народу в Москве настоящего Гришку Отрепьева, о котором впоследствии объясняли, что это был не настоящий, а подставной Отрепьев. Димитрий не преследовал вообще тех, которые сомневались в его подлинности. Астраханский владыка Феодосий упорно держался Годунова и усердно проклинал Гришку Отрепьева, пока наконец народ изругал его и отправил к воцарившемуся Димитрию. «За что ты, – спросил его царь, – прироженного своего царя называешь Гришкой Отрепьевым?» Владыка отвечал: «Нам ведомо только то, что ты теперь царствуешь, а Бог тебя знает, кто ты такой и как тебя зовут». Димитрий не сделал ему ничего дурного.
18 июля прибыла царица, инокиня Марфа. Царь встретил ее в селе Тайнинском. Бесчисленное множество народа побежало смотреть на такое зрелище. Когда карета, где сидела царица, остановилась, царь быстро соскочил с лошади. Марфа отдернула занавес, покрывавший окно кареты. Димитрий бросился к ней в объятия. Оба рыдали. Так прошло несколько минут на виду всего народа.
Потом царь до самой Москвы шел пешком подле кареты. Марфа въезжала при звоне колоколов и при ликованиях народа: тогда уже никто в толпе не сомневался в том, что на московском престоле истинный царевич; такое свидание могло быть только свиданием сына с матерью. Царица Марфа была помещена в Вознесенском монастыре. Димитрий ежедневно посещал ее и при начале каждого важного дела спрашивал ее благословения.
30 июля Димитрий венчался царским венцом от нового патриарха Игнатия. Посыпались милости. Возвращены все опальные прежнего царствования. Филарет Романов сделан митрополитом ростовским. Димитрий возвратил из ссылки Шуйских к прежним почестям. Все Годуновы, их свойственники и приверженцы, сосланные при начале царствования, получили прощение. «Есть два способа царствовать, – говорил Димитрий, – милосердием и щедростью, или суровостью и казнями; я избрал первый способ; я дал Богу обет не проливать крови подданных и исполню его;». Когда кто-нибудь, желая подслужиться Димитрию, заговаривал дурно о Борисе, царь замечал: «Вы ему кланялись, когда он был жив, а теперь, когда он мертвый, вы хулите его. Другой бы кто говорил о нем, а не вы, когда сами выбрали его». Всем служилым удвоено было содержание; помещикам удвоили их земельные наделы, все судопроизводство объявлено бесплатным: всем должностным лицам удвоено содержание и строго запрещено брать посулы и поминки. Для того чтобы при сборе податей не было злоупотреблений, обществам предоставлено самим доставлять свои подати в казну. Димитрий воспретил давать потомственные кабалы: холоп мог быть холопом тому, кому отдавался, и тем самым подходил к наемнику, служившему господину по взаимному соглашению. Помещики теряли свое право на крестьян, если не кормили их во время голода; постановлено было не давать суда на беглых крестьян далее пяти лет. Всем предоставлено было свободно заниматься промыслами и торговлей; всякие стеснения к выезду из государства, к въезду в государство, к переездам внутри государства уничтожены. «Я не хочу никого стеснять, – говорил Димитрий, – пусть мои владения будут во всем свободны. Я обогащу свободной торговлей свое государство. Пусть везде разнесется добрая слава о моем царствовании и моем государстве».
Англичане того времени замечают, что это был первый государь в Европе, который сделал свое государство в такой степени свободным. Димитрий преобразовал боярскую думу и назвал ее сенатом. Каждый день он присутствовал в сенате, сам разбирал дела, иногда самые мелочные, и удивлял думных людей быстротой своего соображения. Два раза в неделю, в среду и в субботу, царь лично принимал челобитные и всем представлялась возможность объясниться с ним по своим делам. Вопреки обычаям прежних царей, которые после сытных обедов укладывались спать, Димитрий, пообедавши, ходил пешком по городу, заходил в разные мастерские, толковал с мастерами, говорил со встречными на улицах. Прежние цари, когда садились на лошадь, то им подставляли скамьи, подсаживали под руки, а Димитрию подведут ретивого коня: он быстро схватит одной рукой за повод, другой за седло, вмиг вскочит на него и заставит идти по своей воле. Никто лучше Димитрия не ездил верхом. Любил он охоту, но не так, как прежние цари. Прежде, бывало, наловят медведей, держат в подгородных селах, а когда царю будет угодно, то подданные потешали его борьбой с лютыми зверьми, нередко жертвуя собственной жизнью. Димитрий, напротив, лично ходил на медведей и удивлял подданных своей ловкостью. Он более всего любил беседовать со своими боярами о том, что нужно дать народу образование, убеждал их путешествовать по Европе, посылать детей для образования за границу, заохочивал их к чтению и приобретению сведений. Сам Димитрий хорошо знал Св. Писание и любил приводить из него места, но не терпел исключительности. «У нас, – говорил он духовным и мирянам, – только одни обряды, а смысл их укрыт. Вы поставляете благочестие только в том, что сохраняете посты, поклоняетесь мощам, почитаете иконы, а никакого понятия не имеете о существе веры, – вы называете себя новым Израилем, считаете себя самым праведным народом в мире, а живете совсем не по-христиански, мало любите друг друга, мало расположены делать добро. Зачем вы презираете иноверцев? Что же такое латинская, лютерская вера? Все такие же христианские, как и греческая. И они в Христа веруют». Когда ему заговорили о семи Соборах и о неизменяемости их постановлений, он на это сказал: «Если было семь Соборов, но отчего же не может быть и восьмого, и десятого и более? Пусть всякий верит по своей совести. Я хочу, чтоб в моем государстве все отправляли богослужение по своему обряду».
Димитрий не любил монахов, называл их тунеядцами и лицемерами, приказал сделать опись всем монастырским имениям и заранее заявлял, что хочет оставить им необходимое на содержание, а все прочее отберет в казну. По этому поводу он говорил: пусть богатства их пойдут на защиту св. веры и православных христиан. Наслушавшись позже толков о всеобщем христианском ополчении против турок, о котором во всей Европе говорили, не приступая к делу, Димитрий хотел привести эту мысль в исполнение, тем более что русских она касалось ближе, чем других народов, во-первых, по духовному родству с порабощенными греками, а во-вторых, по соседству с крымским хищническим гнездом, от которого московская Русь находилась постоянно в страхе и в бедственном положении: ее лучшие земли оставались малонаселенными, ее жители постоянно уводились в плен; их приходилось выкупать дорогой ценой; пока существовало такое соседство, русский народ должен был оставаться в бедности и всякое стремление к его улучшениям встречало с этой стороны препятствие и замедление. С самого прибытия в Москву намерение воевать с турками и татарами не сходило с языка у Димитрия. На пушечном дворе делали новые пушки, мортиры, ружья. Димитрий часто ездил туда, сам пробовал оружие и устраивал военные маневры, которые вместе были и потехой, и упражнением в военном деле. Царь, забывая свой сан, работал вместе с другими, не сердился, когда его в давке толкали или сбивали с ног. Димитрий надеялся на союз с немецким императором, с Венецией, с французским королем Генрихом IV, к которому Димитрий чувствовал особое расположение. Война с Турцией побуждала его вести дружеские сношения с папой, но он не поддавался панским уловкам по вопросу о соединении Церквей, и на все заявления со стороны папы в своих ответах искусно обходил этот вопрос. Таким образом, в дошедших до нас письмах Димитрия к папе нет даже намека, похожего на обещание вводить католичество в Русской земле. Московский государь толковал с папой только о союзе против турок, и вскоре иезуиты совершенно разочаровались насчет своих блестящих надежд, а папа писал ему выговор за то, что он окружает себя еретиками и не слушается благочестивых мужей. В самом деле, предоставляя католикам свободу совести в своем государстве, Димитрий равным образом представлял ее протестантам всех толков. Домашний секретарь его, Бучинский, был протестант. Относясь к папе дружелюбно, Димитрий посылал денежную помощь и ласковую грамоту русскому Львовскому братству, которого задачей было охранять в польско-русских областях русскую веру от покушений папизма. Ясно было, что Димитрий не думал исполнять тех обещаний иезуитам, которые он поневоле давал, будучи в Польше. Также мало расположен был он исполнять свои вынужденные обещания отдавать Польше Смоленск и Северскую область. Приехал к нему посол от Сигизмунда Корвин-Гонсевский. Димитрий напрямик объявил ему, что отдача русских земель решительно невозможна, но обещал, что вместо этих земель он по дружбе, в случае нужды, готов помочь Сигизмунду денежной суммой. И это обещание давалось, вероятно, только потому, что невеста царя находилась пока в Польше и он не хотел раздражать Сигизмунда. Объявляя, что он предоставляет всем иноверцам одинаковую свободу совести в своем государстве, Димитрий отказал польскому королю в требовании заводить костелы и вводить римско-католическое духовенство, особенно иезуитов, во вред православной вере. Увидевши, что Сигизмунд хочет обращаться с ним как с вассалом, он принял гордый тон и требовал, чтобы его называли цезарем; ни за что не хотел он в угоду Сигизмунду удалить Густава, сына Ерика, короля шведского.
С деятельностью Димитрий соединял любовь к веселой жизни и забавам. Ему не по душе был старый дворец царей с его мрачными воспоминаниями. Он приказал построить для себя и для будущей жены два дворца деревянные. Его собственный дворец был невелик, хотя высок, и заключал всего четыре комнаты с огромными сенями, уставленными шкафами с серебряной посудой, комнаты были обиты персидскими тканями, окна занавешены золототкаными занавесями, изразцовые печки с серебреными решетками, потолки кидались в глаза превосходной резной работой, а пол был устлан богатыми восточными коврами. Близ этого дворца Димитрий приказал поставить медное изваяние цербера, устроенное так, что челюсти его, раздвигаясь и закрываясь, издавали звук. За обедом у Димитрия была музыка, чего не делалось при прежних царях. Он не преследовал народных забав, как это бывало прежде: веселые «скоморохи» с волынками, домрами и накрами свободно тешили народ и представляли свои «действа»; не преследовались ни карты, ни шахматы, ни пляска, ни песни. Димитрий говорил, что желает, чтобы все кругом его веселилось. Свобода торговли и обращения в каких-нибудь полгода произвела то, что в Москве все подешевело и небогатым людям стали доступны такие предметы житейских удобств, какими прежде пользовались только богатые люди и бояре. Но современники рассказывают, что благодушный царь был слишком падок до женщин и дозволял себе в этом отношении грязные и отвратительные удовольствия. В особенности бросает на него тень его отношение к несчастной Ксении: и русские, и иноземные источники говорят об этом, и сам будущий тесть Димитрия Мнишек писал к нему, что носятся слухи, будто Димитрий держит близко себя дочь Бориса. В заключение несчастную девушку отвезли во Владимир и постригли в монахини под именем Ольги.
Исполняя обещание вступить в брак с Мариной, Димитрий отправил в Краков послом дьяка Афанасия Власова, который, представляя лицо своего государя, 12 ноября совершил за него акт обручения в присутствии Сигизмунда. Последний внутренне не совсем был доволен этим, так как по всему видно, что король надеялся отдать за царя свою сестру.
Между тем в Москве враги уже вели подкоп под своего царя. Во главе их был прощенный им Василий Шуйский. Беда научила его. Теперь он повел заговор осторожно. Шуйский понял, что нельзя уже произвести переворота одними уверениями, что царь не настоящий Димитрий. На это всегда был готовый ответ: «Как же не настоящий, когда родная мать признала его!» Шуйский возбуждал ропот тем, что царь любит иноземцев, ест, пьет с ними, не наблюдает постов, ходит в иноземном платье, завел музыку, хочет от монастырей отобрать достояние, тратит без толку казну, затевает войну с турками, раздражает шведов в угоду Сигизмунду и намерен жениться на поганой польке. К Шуйскому пристали князь Василий Васильевич Голицын, князь Куракин, Михайло Татищев и кое-кто из духовных сановников, особенно ненавидели царя казанский митрополит Гермоген и епископ коломенский Иосиф, строгие противники всякого общения с иноверцами. Сообщники Шуйского распространили неудовольствие между стрельцами, и в январе 1606 года составился умысел убить царя: убийцей вызвался быть тот самый Шерефединов, который вместе с Молчановым извел Федора Борисовича с матерью.
8 января они проникли было во дворец, но сделался шум… Шерефединов бежал и пропал без вести. Семерых схватили, и они повинились. Тогда Димитрий созвал всех стрельцов к крыльцу и сказал: «Мне очень жаль вас, вы грубы и нет в вас любви. Зачем вы заводите смуты? Бедная наша земля и так страдает. Что же вы хотите ее довести до конечного разорения? За что вы ищете меня погубить? В чем вы можете меня обвинить? – спрашиваю я вас. Вы говорите: я не истинный Димитрий! Обличите меня, и вы тогда вольны лишить меня жизни! Моя мать и бояре в том свидетели. Я жизнь свою ставил в опасность не ради своего возвышения, а затем, чтобы избавить народ, упавший в крайнюю нищету и неволю под гнетом гнусных изменников. Меня призвал к этому Божий перст. Могучая рука помогла мне овладеть тем, что принадлежит мне по праву. Говорите прямо, говорите свободно: за что вы меня не любите?»
Толпа залилась слезами, упала на колени и говорила: «Царь государь, смилуйся, мы ничего не знаем. Покажи нам тех, что нас оговаривают».
Тогда Басманов по царскому приказанию вывел семерых сознавшихся, и Димитрий сказал: «Вот, они повинились и говорят, что все вы на меня зло мыслите».
С этими словами он ушел во дворец, а стрельцы разорвали в клочки преступников.
С тех пор страшно было заикнуться против царя. Народ любил Димитрия и строже всякой верховной власти готов был наказывать его врагов; в особенности донские казаки, бывшие тогда в Москве, свирепо наказывали за оскорбление царского имени. «Тогда, – говорит современник, – назови кто-нибудь царя не настоящим, тот и пропал: будь он монах или мирянин – сейчас убьют или утопят». Сам царь никого не казнил, никого не преследовал, а суд народный и без него уничтожал его врагов. Но, к его несчастью, погибали менее опасные, а те враги, от которых все исходило, находились близ него и пользовались его расположением. Услыхавши, что Сигизмунд не любит Димитрия, бояре поручили гонцу Безобразову передать втайне польским панам, что они недовольны своим царем, думают его свергнуть и желают, чтобы в Московском государстве государем был сын Сигизмунда, королевич Владислав. Тогда же через какого-то шведа было сообщено польским панам, будто мать Димитрия велела передать королю, что на московском престоле царствует не сын ее, а обманщик. Сигизмунд, узнавши об этом, приказал дать ответ, что он не загораживает московским боярам дороги и они могут промышлять о себе; что же касается до королевича Владислава, то король не такой человек, чтобы увлекаться честолюбием. Но в то время, когда Сигизмунд коварно одобрял козни бояр, надеясь извлечь из них для себя выгоду, в самой Польше люди, недовольные поступками Сигизмунда, имели намерение низвергнуть его с престола и посадить на нем Димитрия. В числе их был один из родственников Мнишка Станислав Стадницкий. Говорят, что он сносился об этом с
Димитрием. Кроме него, канцлер Лев Сапега в собрании сенаторов указывал на кого-то из Краковской академии, который писал к московскому государю, что Сигизмундом недовольны и поляки желают возложить на Димитрия корону. «Если, – говорил Лев Сапега, – такие послания будут перелетать из Польского королевства в Москву, то нам нечего ждать хорошего…»
Царь всю зиму ждал своей невесты, а Мнишек медлил и беспрестанно требовал с нареченного зятя денег. Уже Димитрий передал ему 300 000 злотых, подарил его сыну 50 000 злотых. Мнишек все еще водил царя, и царь переслал ему еще около 19 000 рублей. Этого мало, Мнишек без церемонии забирал у московских купцов товары, занимал у них деньги, и все на счет царя. Когда Мнишек написал, что он приедет только спустя несколько дней после Пасхи, Димитрий потерял терпение и написал ему, что если он так опоздает, то не застанет его в Москве, потому что царь намерен тотчас после Пасхи выступить в поход. Это заставило Мнишка поторопиться.
В ожидании прибытия невесты царь стягивал войско, назначая сбор под Ельцом, чтобы тотчас после свадьбы ударить на Крым. Он постоянно приглашал к себе иноземцев и составил около себя стражу из французов и немцев.
Приближенные русские все более и более оскорблялись предпочтением, которое царь оказывал иностранцам. Димитрий резко говорил о превосходстве западных европейцев перед русскими, насмехался над русскими предрассудками, наряжался в иноземное платье, даже умышленно старался показывать, что презирает русские обычаи. Так, например, русские не ели телятины – Димитрий нарочно приказывал подавать ее к столу, когда обедали у него бояре. Однажды Татищев сказал ему по этому поводу какую-то дерзость. Димитрий вспылил и отдал приказ отправить его в Вятку, но тотчас же опомнился и оставил при всех почестях. Но Татищев был мстителен и утвердился в мысли так или иначе погубить Димитрия.
24 апреля прибыл в столицу Мнишек с дочерью. С ним приехали знатные паны: братья Адам и Константин Вишневецкие, Стадницкие, Тарлы, Казановские, с толпой всякого рода челяди и со множеством служивших у них шляхтичей. Всех гостей было более 2000 человек. Кроме того, в Москву приехали от Сигизмунда паны: Олесницкий и Гонсевский со своими свитами. Начались роскошные обеды, балы, празднества. Димитрий, сохраняя свое достоинство, чуть было не поссорился с польскими послами, требуя, чтобы Сигизмунд называл его не иначе как цезарем, да еще непобедимым. 8 мая Марина была предварительно коронована царицей, а потом совершилось бракосочетание. С тех пор пиры следовали за пирами. Царь в упоении любви все забыл, предавался удовольствиям, танцевал, не уступая полякам в ловкости и раздражая чопорность русских; а между тем шляхтичи и челядь, расставленные по домам московских жителей, вели себя до крайности нагло и высокомерно. Получив, например, от царя предложение вступить в русскую службу, они хвастались этим и кричали: «Вот вся ваша казна перейдет к нам в руки». Другие, побрякивая саблями, говорили: «Что ваш царь! Мы дали царя Москве». В пьяном разгуле они бросались на женщин по улицам, врывались в дома, где замечали красивую хозяйку или дочь. Особенно нагло вели себя панские гайдуки. Следует заметить, что большая часть этих пришельцев только считались поляками, а были русские, даже православные, потому что в то время в южных провинциях Польши не только шляхта и простолюдины, но и многие знатные паны не отступили еще от предковской веры. Сами приехавшие тогда в Москву братья Вишневецкие исповедывали Православие. Но московские люди с трудом могли признать в приезжих гостях единоверцев и русских по разности обычаев, входивших по московским понятиям в область религии. Притом же все гости говорили или по-польски, или по-малорусски. Если мы вспомним, что польское правительство то и дело что издавало распоряжения о прекращении своевольств в южных областях Польши, то нетрудно понять, почему прибывшие с панами в Москву отличались таким буйством. Благочестивых москвичей, привыкших жить со звоном колоколов замкнутой однообразной жизнью, видеть нравственное достоинство в одном монашестве, соблазняло то, что в Кремле, между соборами, по целым дням играли 68 музыкантов, а пришельцы скакали по улицам на лошадях, стреляли из ружей на воздух, пели песни, танцевали и безмерно хвастались своим превосходством над москвичами. «Крик, вопль, говор неподобный! – восклицает летописец. – О, как огнь не сойдет с небес и не попалит сих окаянных!» Но как ни оскорбляла наглость пришельцев русский народ, он все-таки настолько любил своего царя, что не поднялся бы на него и извинил бы ему ради его свадьбы. Погибель Димитрия была устроена путем заговора.
В ночь со вторника на среду с 12 на 13 мая Василий Шуйский собрал к себе заговорщиков, между которыми были и служилые и торговые люди, раздраженные поступками поляков, и положили сначала отметить дома, в которых стоят поляки, а утром рано, в субботу, ударить в набат и закричать народу, будто поляки хотят убить царя и перебить думных людей: народ бросится бить поляков, а заговорщики покончат с царем.
В четверг 15 мая какие-то русские донесли Басманову о заговоре. Басманов доложил царю. «Я этого слышать не хочу, – сказал Димитрий, – не терплю доносчиков и буду наказывать их самих».
Царь продолжал веселиться: в воскресенье готовили большой праздник. Царский деревянный дом, построенный самим Димитрием, и дворец обставляли лесами для иллюминации.
В пятницу, 16 мая, немцы подали Димитрию письменный извет о том, что в столице существует измена и следует как можно скорее принять меры. Димитрий сказал: «Это все вздор, я читать этого не хочу».
И Мнишек, и Басманов советовали не пренебрегать предостережениями. Димитрий ничему не верил и вечером созвал гостей в свой новый, красиво убранный дворец. Заиграло сорок музыкантов, начались танцы; царь был особенно весел, танцевал и веселился; а между тем Шуйский именем царя приказал из сотни немецких алебардщиков, державших по обыкновению караул у дворца, удалиться семидесяти человекам и оставил только тридцать. По окончании бала Димитрий удалился к жене в ее новопостроенный и еще не оконченный дворец, соединенный с царским дворцом переходами, а в сенях царского дворца расположилось несколько человек прислуги и музыкантов.
На рассвете Шуйский приказал отворить тюрьмы, выпустить преступников и раздать им топоры и мечи. Как только начало всходить солнце, ударили в набат на Ильинке, а потом во всех других московских церквах стали также звонить, не зная, в чем дело. Главные руководители заговора: Шуйские, Голицын, Татищев – выехали на Красную площадь верхом с толпой около двухсот человек. Народ, услышавши набат, сбегался со всех сторон, а Шуйский кричал ему: «Литва собирается убить царя и перебить бояр, идите бить Литву!» Народ с яростными криками бросился бить поляков, многие с мыслью, что в самом деле защищают царя; другие – из ненависти к полякам за своевольство; иные просто из страсти к грабежу. Василий Шуйский, освободившись такой хитростью от народной толпы, въехал в Кремль: в одной руке у него был меч, в другой – крест. За ним следовали заговорщики, вооруженные топорами, бердышами, копьями, мечами и рогатинами.
Набатный звон разбудил царя. Он бежал в свой дворец и встретил там Димитрия Шуйского, который сказал ему, что в городе пожар. Димитрий отравился к жене, чтоб успокоить ее, а потом ехать на пожар, как вдруг неистовые крики раздались у самого дворца. Он снова поспешил в свой дворец; там был Басманов. Отворивши окно, Басманов спросил: «Что вам надобно, что за тревога?» Ему отвечали: «Отдай нам своего вора, тогда поговоришь с нами». – «Ахти, государь, – сказал Басманов царю, – не верил ты своим верным слугам! Спасайся, а я умру за тебя!»
Тридцать человек немецких алебардщиков стали было у входа, но по ним дали несколько выстрелов. Они увидали, что ничего не могут сделать, и пропустили толпу. Царь искал своего меча, но меча не было. Царь схватил у одного алебардщика алебарду, подступил к дверям и крикнул: «Прочь, я вам не Борис». Басманов выступил вперед царя, сошел вниз и стал уговаривать бояр, но Татищев ударил его ножом в сердце. Димитрий запер дверь. Заговорщики стали ломать ее. Тогда Димитрий бросил алебарду, бежал по переходам в каменный дворец, но выхода не было: все двери были заперты; он глянул в окно, увидел вдали стрельцов и решился выскочить в окно, чтобы спуститься по лесам, приготовленным для иллюминации, и отдаться под защиту народа. Бывший в то время в Москве голландец замечает, что если бы Димитрию удалось спуститься благополучно вниз, то он был бы спасен. Народ любил его и непременно бы растерзал заговорщиков. Но Димитрий споткнулся и упал на землю с высоты 30 футов. Он разбил себе грудь, вывихнул ногу, зашиб голову и на время лишился чувств. Стрельцы, державшие караул, подбежали к нему, облили водой и положили на каменный фундамент сломанного Борисова дома. Пришедши в чувство, Димитрий упрашивал их отнести его к миру на площадь перед Кремлем, обещал отдать стрельцам все имущество мятежных бояр и даже семьи их в холопство. Стрельцы стали было защищать его, но заговорщики закричали, что они пойдут в стрелецкую слободу и перебьют стрелецких жен и детей. Стрельцы оставили Димитрия.
Заговорщики внесли его во дворец. Один немец вздумал было подать царю спирту, чтоб поддержать в нем сознание, но заговорщики убили его за это.
Над Димитрием стали ругаться, приговаривая: «Латинских попов привел, нечестивую польку в жены взял, казну московскую в Польшу вывозил». Сорвали с него кафтан, надели какие-то лохмотья и говорили: «Каков царь всея Руси, самодержец! Вот так самодержец!» Кто тыкал пальцем в глаза, кто щелкал по носу, кто дергал за ухо… Один ударил его в щеку и сказал: «Говори, такой-сякой, кто твой отец? Как тебя зовут? Откуда ты?..»
Димитрий слабым голосом проговорил: «Вы знаете, я царь ваш Димитрий. Вы меня признали и венчали на царство. Если теперь не верите, спросите мать мою; вынесите меня на лобное место и дайте говорить народу».
Но тут Иван Голицын крикнул: «Сейчас царица Марфа сказала, что это не ее сын».
«Винится ли злодей?» – кричала толпа со двора. «Винится!» – отвечали из дворца. «Бей! Руби его!» – заревела толпа на дворе. «Вот я благословлю этого польского свистуна», – сказал Григорий Валуев и застрелил Димитрия из короткого ружья, бывшего у него под армяком.
Тело обвязали веревками и потащили по земле из Кремля через Фроловские (Спасские) ворота. У Вознесенского монастыря вызвали царицу Марфу и кричали: «Говори, твой ли это сын?»
«Не мой», – отвечала Марфа. Тело умерщвленного царя положили на Красной площади на маленьком столике. К ногам его приволокли тело Басманова. На грудь мертвому Димитрию положили маску, а в рот воткнули дудку. В продолжение двух дней москвичи ругались над его телом, кололи и пачкали всякой дрянью, а в понедельник свезли в «убогий дом» (кладбище для бедных и безродных) и бросили в яму, куда складывали замерзших и опившихся. Но вдруг по Москве стал ходить слух, что мертвый ходит; тогда снова вырыли тело, вывезли за Серпуховские ворота, сожгли, пепел всыпали в пушку и выстрелили в ту сторону, откуда названый Димитрий пришел в Москву. Вопрос о том, кто был загадочный человек, много занимал умы и до сих пор остался неразрешенным. Его поведение было таково, что, скорее всего, его можно было признать за истинного Димитрия; но против этого существуют следующие важные доводы: если бы малолетнего Димитрия успели заблаговременно спасти от убийства, то невозможно предположить, чтобы спасители пустили его ходить по монастырям, а потом шататься на чужой земле по панским дворам. Их прямой расчет побудил бы увезти его в Польшу и отдать тому же Сигизмунду, к которому названый Димитрий явился изгнанником. Без сомнения, Сигизмунд, имея в руках такой важный залог, щедро наградил бы тех лиц, которые ему доставили царского сына. Кроме того, если предположить, что Димитрия укрывали в отечестве, то почему же не объявили о нем тотчас по смерти Федора, когда в продолжение нескольких недель Борис Годунов ломался и отказывался от предлагаемой ему короны?
Некоторые ученые, обращая внимание на искренний и открытый характер царствовавшего под именем Димитрия, приходили к такому заключению, что подобного характера человек неспособен на гнусный обман, и хотя не признавали его настоящим Димитрием, сыном Грозного, но думали, что сам он был внутренне убежден в том, что он сын царя Ивана Васильевича, и был настроен в этой мысли боярами. Мнение это представляет много вероятия, но есть обстоятельства, возбуждающие сомнение в его достоверности. Из писем Сигизмунда видно, что этот человек рассказывал о себе, что его спасли именно в то время, когда совершилось убийство в Угличе. Но тогда Димитрию было уже восемь лет. Нам кажется едва ли возможным уверить кого-нибудь, что он на восьмилетием возрасте был обставлен такими лицами и обстоятельствами, которых он не помнил. Одно только можно сказать по этому поводу, что, быть может, ему описали углицкое событие происходившим ранее того времени, в каком оно действительно происходило, и он повторял рассказы со слов других с полною к ним верою, не помня сам происходившего. Но если таким образом он был подготовлен, то едва ли русскими боярами в Московской земле, а скорее всего, в польских владениях или какими-нибудь русскими выходцами, которых и при Грозном и при Борисе было много, или теми же Мнишками и Вишневецкими, среди которых мы застаем его. Последнее тем более может показаться вероятным, что, по низвержении его с престола, эти паны сейчас же создавали и подставляли других самозванцев с именем Димитрия; следовательно, могли выдумать и первого. Оставляя пока нерешенным вопрос о том, считал ли он себя настоящим Димитрием или был сознательным обманщиком, мы, однако, не должны слишком увлекаться блеском тех светлых черт, которые проглядывают не столько в его поступках, сколько в словах. В течение одиннадцати месяцев своего правления Димитрий более наговорил хорошего, чем исполнил, а если что и сделал, то не следует забывать, что властители вообще в начале своего царствования стараются делать добро и выказывать себя с хорошей стороны: история представляет много примеров, когда самые дурные государи сначала являлись в светлом виде. Притом же, если в поступках названого Димитрия есть черты, несообразные со свойствами сознательного обманщика, то есть и такие, которые достойны этого призвания; таковы его развратные потехи, о которых рассказывает голландец Масса, вовсе не вооруженный против его личности, поступок со злополучной Ксенией, наконец, следует принять во внимание его лживость и притворство, с которыми он показывал вид, будто сожалеет о смерти Годуновых и верит в их самоубийство, а между тем приближал к себе убийцу их, Молчанова, доставлявшего ему женщин для гнусных удовольствий.
Борис и патриарх Иов провозгласили его Григорием Отрепьевым. Впоследствии то же сделал Шуйский и подтверждал это показаниями монаха Варлаама, странствовавшего с Григорием Отрепьевым. Против этого можно сделать следующие возражения.
1) Если бы названый Димитрий был беглый монах Отрепьев, убежавший из Москвы в 1602 году, то никак не мог бы в течение каких-нибудь двух лет усвоить приемы тогдашнего польского шляхтича. Мы знаем, что царствовавший под именем Димитрия превосходно ездил верхом, изящно танцевал, метко стрелял, ловко владел саблей и в совершенстве знал польский язык: даже в русской речи его слышен был не московский выговор. Наконец, в день своего прибытия в Москву, прикладываясь к образам, он возбудил внимание своим неумением сделать это с такими приемами, какие были в обычае у природных москвичей.
2) Названый царь Димитрий привел с собою Григория Отрепьева и показывал его народу. Впоследствии говорили, что это не настоящий Григорий: одни объясняли, что это был инок Крыпецкого монастыря, Леонид, другие, что это был монах Пимен. Но Григорий Отрепьев был вовсе не такая малоизвестная личность, чтоб можно было подставлять на место его другого. Григорий Отрепьев был крестовый дьяк (секретарь) патриарха Иова, вместе с ним ходил с бумагами в царскую думу. Все бояре знали его в лицо. Григорий жил в Пудовом монастыре, в Кремле, где архимандритом был Пафнутий. Само собою разумеется, что если бы названый царь был Григорий Отрепьев, то он более всего должен был бы избегать этого Пафнутия и прежде всего постарался бы от него избавиться. Но чудовский архимандрит Пафнутий в продолжение всего царствования названого Димитрия был членом учрежденного им сената и, следовательно, виделся с царем почти каждый день.
3) В Загоровском монастыре (на Волыни) есть книга с собственноручною подписью Григория Отрепьева; подпись эта не имеет ни малейшего сходства с почерком названого царя Димитрия.

Василий Шуйский

Печальные обстоятельства предшествующей истории наложили на великорусское общество характер азиатского застоя, тупой приверженности к старому обычаю, страх всякой новизны, равнодушие к улучшению своего духовного и материального быта и отвращение ко всему иноземному. Но было бы клеветою на русский народ утверждать, что в нем совершенно исчезла та духовная подвижность, которая составляет отличительное качество европейских племен, и думать, что русские в описываемое нами время неспособны были вовсе откликнуться на голос, вызывающий их на путь новой жизни. Умные люди чувствовали тягость невежества; лица, строго хранившие благочестивую старину, сознавали, однако, потребность просвещения, по их понятиям, главным образом религиозно-нравственного; думали о заведении школ и распространении грамотности. Люди с более смелым умом обращались прямо к иноземному, чувствуя, что собственные средства для расширения круга сведений слишком скудны. Несмотря на гнет того благочестия, которое отплевывалось от всего иноземного, как от дьявола, в Москве, по известию иностранцев, находились лица, у которых стремление к познаниям и просвещению было так велико, что они выучивались иностранным языкам с большими затруднениями, происходившими как от недостатка руководств и руководителей, так и от преследования со стороны тех, которые готовы были заподозрить в этом ересь и измену отечеству. Так, Федор Никитич Романов, нареченный по пострижении Филаретом, учился по-латыни; поляки в Москве видели людей, выучившихся тайком иностранным языкам и с жадностью хватавшихся за чтение. Афанасий Власов, рассмешивший поляков своими простодушными выходками, в то же время удивил их чистым латинским произношением, показывавшим, что язык латинский был ему знаком. О многих из Ивановых жертв Курбский говорит как о людях ученых и начитанных по своему времени, и сам Курбский своим собственным примером доказывает, что московские люди XVI века не оставались совершенно неспособными понять пользу просвещения и необходимость сближения с иноземцами. У нас думали, что названый царь Димитрий вооружил против себя русский народ своей привязанностью к иноземцам, пренебрежением к русским обычаям и равнодушием к требованиям тогдашнего благочестия. Но, вглядываясь ближе в смысл событий, увидим не то: поведение Димитрия действительно не могло нравиться строгим блюстителям неподвижности, но никак не большинству, не массе народа; так же как и впоследствии великий преобразователь Руси хотя и встретил против себя сильное, упорное и продолжительное противодействие, но никак не от всех, а, напротив, нашел немало искренних сторонников и ревнителей своих преобразовательных планов: иначе бы, конечно, он и не успел. Гибель названого Димитрия была делом не русского народа, а только заговорщиков, воспользовавшихся оплошностью жертвы; это доказывается тем, что народ русский тотчас же обольстился вестью, что царь его, спасенный раз в детстве в Угличе, спасся в другой раз в Москве; народ русский почти весь последовал за тенью Димитрия, до тех пор пока не убедился, что его обманывали и Димитрия нет на свете. Самый способ убийства показывает, что народ был далек от того, чтоб погубить своего царя за его приемы, несогласные с приемами прежних царей. Шуйский вооружил народ против поляков именем того же царя и таким обманом отвлек его внимание от Кремля. Число участников
Шуйского не могло быть велико; оттого-то Шуйский накануне убийства поспешил удалить из сотни караульных семьдесят человек: очевидно, он боялся не сладить с целой сотней. Таким образом, убийство Димитрия было вовсе не народным делом.
Кто бы ни был этот названый Димитрий и что бы ни вышло из него впоследствии, несомненно, что он для русского общества был человек, призывавший его к новой жизни, к новому пути. Он заговорил с русскими голосом свободы, настежь открыл границы прежде замкнутого государства и для въезжавших в него иностранцев, и для выезжавших из него русских, объявил полную веротерпимость, предоставил свободу религиозной совести: все это должно было освоить русских с новыми понятиями, указывало им иную жизнь. Его толки о заведении училищ оставались пока словами, но почва для этого предприятия уже подготовлялась именно этой свободой. Объявлена была война старой житейской обрядности. Царь собственным примером открыл эту борьбу, как поступил впоследствии и Петр, но названый Димитрий поступал без того принуждения, с которым соединялись преобразовательные стремления последнего. Царь одевался в иноземное платье, царь танцевал, тогда как всякий знатный родовитый человек Московской Руси почел бы для себя такое развлечение крайним унижением. Царь ел, пил, спал, ходил и ездил не так, как следовало царю по правилам прежней обрядности; царь беспрестанно порицал русское невежество, выхвалял перед русскими превосходство иноземного образования. Повторяем: что бы впоследствии ни вышло из Димитрия – все-таки он был человек нового, зачинающегося русского общества.
Враг, погубивший его, Василий Шуйский был совершенною противоположностью этому загадочному человеку. Трудно найти лицо, в котором бы до такой степени олицетворялись свойства старого русского быта, пропитанного азиатским застоем. В нем видим мы отсутствие предприимчивости, боязнь всякого нового шага, но в то же время терпение и стойкость – качества, которыми русские приводили в изумление иноземцев; он гнул шею пред силою, покорно служил власти, пока она была могуча для него, прятался от всякой возможности стать с ней в разрезе, но изменял ей, когда видел, что она слабела, и вместе с другими топтал то, перед чем прежде преклонялся. Он бодро стоял перед бедою, когда не было исхода, но не умел заранее избегать и предотвращать беды. Он был неспособен давать почин, избирать пути, вести других за собою. Ряд поступков его, запечатленных коварством и хитростью, показывает вместе с тем тяжеловатость и тупость ума. Василий был суеверен, но не боялся лгать именем Бога и употреблять святыню для своих целей. Мелочной, скупой до скряжничества, завистливый и подозрительный, постоянно лживый и постоянно делавший промахи, он менее, чем кто-нибудь, способен был приобрести любовь подвластных, находясь в сане государя. Его стало только на составление заговора, до крайности грязного, но вместе с тем вовсе не искусного, заговора, который можно было разрушить при малейшей предосторожности с противной стороны. Знатность рода помогла ему овладеть престолом, главным образом оттого, что другие надеялись править его именем. Но когда он стал царем, природная неспособность сделала его самым жалким лицом, когда-либо сидевшим на московском престоле, не исключая и Федора, слабоумие которого покрывал собой Борис. Сама наружность Василия была очень непривлекательна: это был худенький, приземистый, сгорбленный старичок, с больными подслеповатыми глазами, с длинным горбатым носом, большим ртом, морщинистым лицом, редкою бородкою и волосами.
Василию при вступлении на престол было уже за пятьдесят лет. Молодость свою провел он при Грозном и решительно ничем не выказал себя. Когда родственники его играли важную роль в государстве, Василий оставался в тени. Опала, постигшая его родного брата Андрея, миновала Василия. Борис не боялся его, вероятно считая его ничтожным по уму и притом всегдашним угодником силы; говорят, однако, Борис запрещал ему жениться, как и Мстиславскому. Василий все терпел и повиновался беспрекословно. Посланный на следствие по поводу убийства Димитрия, Василий исполнил это следствие так, как нужно было Борису и как, вероятно, ожидал того Борис. Явился Димитрий. Борис послал против него Шуйского, и Василий верно служил Борису. Бориса не стало. При первом народном восстании против Годуновых в Москве Василий выходил на площадь, уговаривал народ оставаться в верности Годуновым, уверял, что царевича нет на свете и человек, назвавшийся его именем, есть Гришка Отрепьев. Но, когда после того воззвание, прочитанное Пушкиным с лобного места, взволновало народ до того, что можно было ясно видеть непрочность Годуновых, Шуйский, призванный решить вопрос о подлинности Димитрия, решил его в пользу претендента и окончательно погубил несчастное семейство Годуновых.
Само собою разумеется, что если кто из бояр был вполне уверен, что названый Димитрий не действительный сын царя Ивана, то, конечно, Василий Шуйский, видевший собственными глазами труп убитого царевича. С Шуйским были в приязни московские торговые люди: это была старая фамильная приязнь; и в то время, когда Шуйские хотели развести Федора с женою, они опирались на торговых людей. Торговые люди были вхожи в дом Василия, и вот одному из них, Федору Коневу с товарищами, Шуйский сообщает, что царь вовсе не Димитрий, возбуждает опасение, что этот царь изменяет православию, что у него с Сигизмундом и польскими панами поставлен уговор разорить церкви и построить вместо них костелы, указывает на то, что некрещеные поляки и немцы входят в церковь, что при дворе соблюдаются иноземные обычаи, что настанет великая беда старому благочестию. Торговые люди начали болтать о том, что слышали от большого боярина, попались и выдали Шуйского. Не царь, а народный суд всех сословий приговорил Василия к смерти. С терпением и мужеством Василий пошел на казнь и, не ожидая спасения, бестрепетно сказал народу: «Умираю за веру и правду!» Палач хотел с него снять кафтан и рубаху с воротом, унизанным жемчужинами. Князь, потомок св. Владимира, с гордостью и достоинством воспротивился, говоря: «Я в ней отдам Богу душу». Великодушие названого Димитрия спасает его от смерти. Он отправлен в Вятку, но только что успел прибыть в этот город, как царский гонец привозит ему известие о возвращении ему боярского сана и всех прежних вотчин.
Шуйский притворяется верным слугою Димитрия, склоняется перед ним так же, как склонялся перед Годуновым, и кто знает, как долго оставался бы он в этом положении, если бы сам Димитрий своею крайнею неосторожностью не подал ему повода составить заговор. Не обладая способностью давать почин важному делу, Шуйский составил заговор потому, что уже чересчур было легко его составить. Приезд поляков, наглое поведение пришельцев и чересчур явное нарушение обычного хода жизни в Москве, соблазнившее строго благочестивых людей, естественно образовали кружок недовольных. Старым боярам не нравилось стремление царя к нововведениям и к иноземным обычаям, при котором им, детям старой Руси, не представлялось играть первой роли. Торговые, зажиточные люди свыклись со своим образом жизни; их беспокоило то, что делалось перед их глазами и грозило нарушить вековой застой; притом же, в их домах поставили «нечестивую Литву», которая нахально садилась им на шею. Наконец, можно было найти недовольных и между служилыми, которых пугала предпринимаемая война с турками и татарами. Шуйскому легко было собрать их к себе, когда над его действиями не только не было надзора, но даже запрещалось иметь его. Голос Шуйского не мог остаться без внимания, когда он говорил собранным у него гостям то, что у них самих шевелилось на душе. Знатность его рода, как старейшей отрасли св. Александра Невского, содействовала уважению к его речам, так же как и достоинство боярина, старого по летам и по службе. При всем том, однако, он нашел очень мало соумышленников; видно, что находились между ними и такие, которые тогда же думали предать его с заговорщиками. За недостатком соумышленников Шуйский выпустил из тюрем преступников: подобные товарищи естественно готовы были исполнять всякое дело. Малейшее внимание царя к тому, что делалось вокруг него, уничтожило бы все замыслы Шуйского. Разделавшись с Димитрием, Шуйский бросился усмирять народ, возмущенный им же против поляков во имя царя, но москвичи успели уже перебить до четырехсот человек пришельцев, сопровождая свое убийство самыми неистовыми варварствами, нападали на сонных и безоружных и не только убивали, но мучили: отсекали руки и ноги, выкалывали глаза, обрезали уши и носы, ругались над женщинами, обнажали их, гоняли по городу в таком виде и били. С большим трудом Шуйский и бояре остановили кровопролитие и всякие неистовства. Народ в этот день до того перепился, что не мог долго дать себе отчета в происходившем. Волей-неволей народ сделался участником убийства названого Димитрия. Возвратить потерянного уже нельзя было. Народ молчал в каком-то оцепенении. Через три дня бояре согласились выбрать Шуйского в цари, с тем что он будет править не иначе как с согласия бояр. Созвали народ на площадь звоном колокола. Приверженцы Шуйского немедленно «выкрикнули» его царем. Некоторые заявили, что следует разослать во все московские города грамоты, чтобы съехались выборные люди для избрания царя; но бояре решили, что этого не нужно, и сейчас же повели Василия в церковь, где он дал присягу управлять согласно боярским приговорам, никого не казнить без воли бояр, не отнимать у родственников осужденных служилых людей вотчин, а у гостей и торговых людей лавок и домов и не слушать ложных доносов. После произнесения Шуйским этой присяги, бояре сами присягнули ему в верности.
Немедленно разослана была по всем городам грамота, извещавшая, будто, по приговору всех людей Московского государства, и духовных и светских, избран на престол князь Василий Иванович Шуйский, по степени прародителей происходящий от св. Александра Невского и суздальских князей. О бывшем царе сообщалось, что богоотступник, еретик, чернокнижник, сякой-такой сын Гришка Отрепьев, прельстивши московских людей, хотел, в соумышлении с папой, Польшей и Литвой, попрать православную веру, ввести латинскую и лютерскую и вместе с поляками намеревался перебить бояр и думных людей. Одновременно разослана была грамота от имени царицы Марфы, извещавшая о том, что ее сын убит в Угличе, а она признала вора сыном поневоле, потому что он угрожал ей и всему ее роду смертным убийством. В заключение вдовствующая царица объявляла, что она вместе с другими била Василию челом о принятии царского сана. До какой степени на самом деле уважал царь Василий мать Димитрия, показывает ее просьба к польскому королю, писанная по низложении Шуйского, в которой инокиня Марфа жалуется, что Шуйский держал ее в неволе и даже не кормил как следует.
Первым делом Шуйского, после рассылки грамот, было перевезти тело царевича Димитрия в Москву. За этим телом в Углич поехал митрополит Филарет Никитич с двумя архимандритами, двое Нагих – Григорий и Андрей, князь Иван Михайлович Воротынский и Петр Никитич Шереметев. 1 июня Василий венчался на царство, а 3 июня перевезены мощи Димитрия и поставлены в Архангельском соборе. В грамоте, разосланной по поводу явления нового святого, было сказано, что царица Марфа всенародно каялась в том, что поневоле признавала вора Гришку сыном, а смерть царевича Димитрия прямо приписана была Борису Годунову. Для большего убеждения народа на лобном месте показывали родных Гришки Отрепьева. Но всему этому не верили тогда в Московском государстве, и в день открытия мощей народ чуть было не взбунтовался и не убил каменьями Шуйского. Даже те, которые сомневались в подлинности бывшего царя Димитрия, не верили, чтоб он был Гришка, а считали его поляком, которого подготовили иезуиты, научили по-русски и пустили играть роль Димитрия. На патриаршеский престол, вместо низверженного Игнатия, был поставлен казанский митрополит Гермоген, отличавшийся в противоположность прежнему патриарху фанатической ненавистью ко всему иноверному. Страшась мести со стороны Польши за перебитых в Москве поляков, Шуйский с боярами рассудили, что лучше всего задержать у себя всех поляков и даже послов Сигизмунда, Олесницкого и Гонсевского, а между тем послать своих послов в Польшу и выведать там, что намерены делать поляки.
Не долго Шуйскому пришлось утешаться безопасностью. В Москве происходили волнения; 15 июня, в воскресенье, сделался шум и бунт. Шуйский подозревал, что это происходит от козней знатных лиц, созвал в Кремль думных людей и стал спрашивать: «Кто это из вас волнует народ? Зачем вымышляете разные коварства? Коли я вам нелюб, я оставлю престол, возьмите мой царский посох и шапку, выбирайте, кого хотите». Думные люди уверяли, что они верны в своем крестном целовании. «Так наказывайте виновных», – сказал Шуйский. Думные люди вышли на площадь и уговорили народ разойтись. Пятерых крикунов схватили, высекли кнутом и сослали.
Но то было только начало смуты. Через два месяца на юге разнесся слух, что Димитрий жив и убежал в Польшу. Вся Северская земля, Белгород, Оскол, Елец провозгласили Димитрия. Ратные люди, собранные под Ельцом прежним царем, не хотели повиноваться Шуйскому, избрали предводителем Истому Пашкова и присягнули все до единого стоять за законного царя Димитрия. В Комарницкой волости Болотников возвестил, что он сам видел Димитрия и Димитрий нарек его главным воеводой. Болотников был взят еще в детстве в плен татарами, продан туркам, освобожден венецианцами, жил несколько времени в Венеции и, возвращаясь в отечество через Польшу, виделся с Молчановым, который уверил его, что он Димитрий. Болотников, никогда не видавший царя Димитрия, действовал с полной уверенностью, что стоит за законного государя. Он начал возбуждать боярских людей против владельцев, подчиненных против начальствующих, безродных против родовитых, бедных против богатых. Его грамоты произвели мятеж, охвативший Московское государство подобно пожару. В Веневе, Туле, Кашире, Алексине, Калуге, Рузе, Можайске, Орле, Дорогобуже, в Зубцове, Ржеве, Старице провозгласили Димитрия. Дворяне Ляпуновы подняли именем Димитрия всю Рязанскую землю. Возмутился город Владимир со всей своей землей. Во многих поволжских городах и в отдаленной Астрахани провозгласили Димитрия. Только Казань и Нижний Новгород еще держались кое-как за Шуйского. В пермской земле отказали Василию давать ратных людей, служили молебны о спасении Димитрия и пили чаши за его здоровье. Новгород и Псков оставались пока верными Шуйскому, но псковские пригороды стояли за Димитрия. Если бы в это время на самом деле явился человек с именем Димитрия, то вся Русская земля пошла бы за ним. Но он не являлся, и многие сомневались в справедливости слухов об его спасении, а потому и не решались открыто отпасть от царствовавшего в Москве государя. Тем не менее к Болотникову стеклась огромная толпа. Он из Северской земли двинулся к Москве: города сдавались за городами. 2 декабря Болотников был уже в селе Коломенском. К счастью Шуйского, в полчище Болотникова сделалось раздвоение. Дворяне и дети боярские, недовольные тем, что холопы и крестьяне хотят быть равными им, не видя притом Димитрия, который бы мог разрешить между ними споры, стали убеждаться, что Болотников их обманывает, и начали отступать от него. Братья Ляпуновы первые подали этому отступлению пример, прибыли в Москву и поклонились Шуйскому, хотя не терпели его. Болотников был отбит Скопиным-Шуйским и ушел в Калугу.
Избавившись от осады, Шуйский, по совету с патриархом Гермогеном, пригласил в Москву бывшего патриарха Иова. 20 февраля 1607 года последний разрешил народ от клятвы, наложенной им за нарушение крестного целования Борису. Еще прежде того Шуйский приказал перевезти тела Бориса, его жены и сына и похоронить в Троицко-Сергиевом монастыре. Этими поступками хотел Шуйский примириться с прошлым и тем придать своей власти более законности. Но с наступлением лета силы Болотникова опять начали увеличиваться пришедшими казаками. Явился новый самозванец, родом муромец, незаконный сын «посадской женки», Илейка, ходивший прежде в бурлаках по Волге. Он назвал себя царевичем Петром, небывалым сыном царя Федора; с волжскими казаками пристал он к Болотникову. После нескольких битв Шуйский осадил Болотникова и названого Петра в Туле. Какой-то муромец Мешок Кравков сделал гать через реку Упу и наводнил всю Тулу – осажденные сдались. Шуйский, обещавши Болотникову пощаду, приказал ему выколоть глаза, а потом утопить. Названого Петра повесили; простых пленников бросали сотнями в воду, но бояр, князей Телятевского и Шаховского, бывших с Болотниковым, оставили в живых.
Воротившись в Москву, Шуйский думал, что теперь для него наступила пора успокоиться, и женился на княжне Марье Петровне Буйносовой-Ростовской, с которой обручился еще при жизни названого царя Димитрия. Новые тревоги не давали ему отдохнуть: вместо повешенного названого Петра явилось несколько царевичей. В Астрахани явился царевич Август, называвший себя небывалым сыном царя Ивана Васильевича от жены Анны Колтовской; потом там же явился царевич Лаврентий, также небывалый сын убитого отцом царевича Ивана Ивановича. В украинских городах явилось восемь царевичей, называвших себя разными небывалыми сыновьями царя Федора (Федор, Ерофей, Клементий, Савелий, Семен, Василий, Таврило, Мартын). Все эти царевичи исчезли так же быстро, как появились. Но в Северской земле явился наконец долгожданный Димитрий и весной 1608 года с польской вольницей и казаками двинулся на Москву. Дело его шло успешно. Ратные люди изменяли Шуйскому и бежали с поля битвы. Новый самозванец в начале июля 1608 года заложил свой табор в Тушине, отчего и получил у противников своих название Тушинского вора, оставшееся за ним в истории. Города и земли русские одни за другими признавали его. Полчище его увеличивалось с каждым часом.
Переговоры Шуйского с Польшей должны были решить, чего нужно было Московскому государству ждать от польского правительства. Переговоры эти шли очень медленно. Задержавши в 1606 году польских послов Олесницкого и Гонсевского, Василий отправил князя Григория Волконского с объяснениями. Волконский пробыл в Польше больше года и натерпелся там всяких упреков и оскорблений. Вслед за тем в октябре 1607 года прибыли новые польские послы (Друцкий-Соколинский и Витовский) в Москву. Переговоры с ними шли до июля 1608 года и наконец кончились тем, что обе стороны заключили перемирие на три года и одиннадцать месяцев, а в продолжение этого времени Польша обязалась не помогать никаким самозванцам и запретить всем полякам поддерживать Тушинского вора. Со своей стороны, царь Василий отпускал всех задержанных поляков с условием, чтобы они не сносились с теми из своих соотечественников, которые находились в тушинском таборе; Марина не именовала бы себя царицей, а Мнишек не называл бы своим зятем Тушинского вора.
Но в противность этим условиям Мнишек с Мариной и другими поляками очутились в тушинском таборе. Марина всенародно признала вора своим мужем, большая часть русских городов и земель опять отпала от Шуйского и провозгласила Димитрия. В таких печальных обстоятельствах Шуйский обратился за помощью к шведам. Положение царя Василия в Москве было самое жалкое. Никто не уважал его. Им играли, как ребенком, по выражению современников. Шуйский то обращался к церкви и к молитвам, то призывал волшебниц и гадальщиц, то казнил изменников, но только незнатных, то объявлял москвичам: «Кто мне хочет служить, пусть служит, а кто не хочет служить – пусть идет: я никого не насилую». Москвичи уверяли своего царя в верности, а потом многие перебегали в Тушино; побывавши в Тушине, ворочались в Москву: поживши в Москве, опять бежали в Тушино; беглец, явившийся в Тушино, целовал крест Димитрию и получал от него жалованье, а вернувшись в Москву, целовал крест Василию и от него получал также жалованье. Чтобы отвадить народ от вора, Шуйский постановил давать свободу тем холопам, которые уйдут из Тушина, но выходило, что многие холопы из Москвы бежали в Тушино, чтобы после, вернувшись, получить от царя свободу. Московские торговцы без зазрения совести возили в Тушино всякие товары, разживались и копили копейку про черный день, не пускали своих денег в оборот, и от этого в Москве делался недостаток: он стал особенно чувствителен зимой, когда тушинцы отрезали путь из Рязани в Москву.
17 февраля 1609 года толпа под начальством князя Романа Гагарина, Григория Сумбулова бросилась в Кремль; она состояла из многих служилых людей разных городов и, обратившись к боярам, кричала: «Надобно переменить царя! Василий сел самовольством, не всей землей выбран». Некоторые бояре уже были не в ладах с Шуйским, особенно Голицыны, так как князь Василий Васильевич Голицын сам помышлял о престоле. Но они не решились стать заодно с мятежниками, потому что за
Шуйского был патриарх Гермоген. Замечательно, что патриарх сам постоянно не ладил с царем, но из чувства законности стоял за него как уже за существующую верховную власть. Толпа мятежников вышла из Кремля на Красную площадь. Ударили в набат. Явился патриарх.
«Князь Василий Шуйский нелюб нам на царстве! – кричала толпа. – Он тайно убивает и сажает нашу братию в воду!»
«А кого же казнил Шуйский?» – спросил патриарх. Мятежники не назвали имен, но кричали: «Из-за Василия кровь льется, и земля не умирится, пока он будет на царстве. Его одна Москва выбрала, а мы хотим избрать иного царя!» Патриарх на это сказал: «До сих пор Москва всем городам указывала, а ни Новгород, ни Псков, ни Астрахань и никакой другой город не указывал Москве; а что кровь льется, то это делается по воле Божьей, а не по хотению вашего царя».
Убеждения патриарха спасли на этот раз Василия; но дороговизна увеличилась; в апреле боярин Крюк-Колычев составил заговор убить Василия. Умысел был открыт. Зачинщика казнили. Положение царя становилось все ужаснее: до него доходили слухи, что его убьют то на Николин день, то на Вознесение. Народ врывался к нему во дворец и кричал: «Чего еще нам дожидаться! Разве голодной смертью помирать?» Царь обнадеживал москвичей скорым прибытием Скопина со шведскими людьми и убеждал купцов не поднимать цены на хлеб. Но московские купцы поступали так же, как некогда при Борисе: припрятывали хлеб, чтобы продавать его по дорогой цене. На счастье Василию, в это время дела Тушинского вора пошли неудачно. Города, прежде признававшие его, выведенные из терпения бесчинством поляков и русских воров, один за другим отпадали и признавали царя Василия. Крестьяне собирались шайками, били и топили шатавшихся тушинцев. Сапега ничего не мог сделать с Троицким монастырем. Он беспрестанно палил по его стенам из 90 орудий; монастырь не сдавался, несмотря на то что начальствующие в монастыре воеводы Долгорукий-Роща и Голохвастов были во вражде между собой, а осажденные, при большой тесноте и недостатке, умирали от цинги. Ратные люди, оборонявшие монастырь, делали частые вылазки и наносили неприятелю много вреда. Наконец, и попытки тушинцев овладеть Москвою не имели успеха. 25 июня москвичи отбили их нападение на Ходынку и взяли в плен двести человек. Прокопий Ляпунов очистил от воров рязанские города. Стоявший под Коломной отряд тушинцев ушел оттуда. Но более всего поправились дела Василия после успехов Скопина. Зимой тушинский лагерь пришел в совершенное расстройство. 12 января 1610 года Сапега отступил от Троицы; в феврале убежал вор в Калугу, а в начале марта Тушино совершенно опустело. Почти вся Русь покорилась Василию; но с запада на него наступала беда: Сигизмунд стоял под Смоленском, а русские, бывшие в Тушине, явились к польскому государю просить на Московское царство Владислава. Судьба, казалось, не давала Василию ни минуты отдыха. Одна беда проходила, другая, погрознее, наступала. В конце апреля скоропостижно скончался Скопин, и это приблизило падение Василия. Народная молва считала царя участником его смерти. Уже поляки и запорожцы забирали южные города: Стародуб, Почеп, Чернигов взяты были приступом и ограблены. Новгород-Северский и Рославль целовали крест Владиславу.
Вместо Скопина царь назначил главным предводителем войска своего брата Димитрия, но русские не терпели его, а жену его Екатерину считали убийцей Скопина. Шведский полководец Делагарди презирал Димитрия Шуйского за неспособность. Московские пленники сообщили под Смоленском полякам, что народ не любит Василия, что войско не захочет за него биться и вся Русь охотно признает Владислава царем. По этим известиям, Сигизмунд отправил к Москве войско под начальством коронного гетмана Жолкевского. Войско Шуйского, тысяч в тридцать, двинулось к Можайску; с ним шел и Делагарди со своей ратью, состоящей из людей разных наций. В московском войске было много новобранцев, в первый раз шедших на бой. Охоты защищать царя Василия не было ни у кого. Враги встретились 23 июня между Москвой и Можайском, при деревне Клушино. От первого напора поляков побежала московская конница, смяла пехоту: иноземцы, бывшие под начальством Делагарди, взбунтовались и стали передаваться неприятелю. Тогда начальники московского войска, Димитрий Шуйский, Голицын, Мезецкий, убежали в лес, а за ними и все бросились врассыпную. Жолкевскому досталась карета Димитрия Шуйского, его сабля, булава, знамя, много денег и мехов, которые Димитрий намеревался раздать войску Делагарди, но не успел. Делагарди, оставленный своими подчиненными, изъявил желание переговорить с гетманом Жолкевским, и когда гетман приехал к нему, то Делагарди выговорил у него согласие уйти беспрепятственно из пределов Московского государства. «Наша неудача, – сказал Делагарди, – происходит от неспособности русских и вероломства моих наемных воинов. Не то было бы с теми же русскими, если бы ими начальствовал доблестный Скопин. Но его извели, и счастье изменило московским людям».
Жолкевский принудил сидевших в Цареве-Займище Елецкого и Валуева присягнуть Владиславу, присоединиться к нему с их пятитысячным отрядом и пошел прямо на Москву. Можайск сдался ему без сопротивления. Волок-Ламский, Ржев, Погорелое Городище, Иосифов монастырь покорились добровольно. По совету Валуева, Жолкевский послал агентов своих в Москву с грамотами, в которых обещал Русской земле тишину и благоденствие под правлением Владислава, если русские изберут королевича царем. Эти грамоты разбрасывались по улицам, ходили по рукам, всенародно читались на сходках. Царь Василий не мог ничего сделать.
С другой стороны подходил Тушинский вор из Калуги и 11 июля стал в Коломенском селе. Тогда Прокопий Ляпунов написал своему брату Захару и боярину Василию Васильевичу Голицыну, что следует удалить и Шуйского, и вора.
17 июля Захар Ляпунов собрал сходку дворян и детей боярских за Арбатскими воротами и сказал: «Наше государство доходит до конечного разорения. Там поляки и Литва, тут калужский вор, а царя Василия не любят. Он не по правде сел на престол и несчастен на царстве. Будем бить ему челом, чтобы он оставил престол, а калужским людям пошлем сказать, пусть они своего вора выдадут; и мы сообща выберем всей землей иного царя и встанем единомысленно на всякого врага». Послали в Коломенское.
Русские, бывшие при воре, сказали: «Сведите Шуйского, а мы своего Димитрия свяжем и приведем в Москву».
После такого ответа толпа отправилась к царю Василию. Выступил вперед дюжий плечистый Захар Ляпунов и сказал царю: «Долго ли за тебя кровь христианская будет литься? Ничего доброго от тебя не делается. Земля разделилась, разорена, опустошена; ты воцарился не по выбору всей земли; братья твои окормили отравой государя нашего Михаила Васильевича, оборонителя и заступника нашего. Сжалься над нами, положи посох свой! Сойди с царства. Мы посоветуем сами о себе иными мерами».
Василий вышел из себя, обнажил большой нож, который носил при себе, бросился на Ляпунова и закричал: «Как ты смеешь мне это говорить, когда бояре мне того не говорят?»
Ляпунов погрозил ему своей крепкой рукой и сказал: «Василий Иванович! Не бросайся на меня, а то я тебя вот так тут и изотру!»
Бывшие с Ляпуновым дворяне сказали: «Пойдем, объявим народу».
Они вышли на Красную площадь и зазвонили в колокол. Народ сбежался. Захар Ляпунов с лобного места приглашал патриарха, духовенство, бояр, служилых людей и всякого чина православных христиан за Серпуховские ворота на всенародную сходку. Народ повалил за Серпуховские ворота. Приехали патриарх, бояре.
«Вот три года – четвертый сидит Василий Шуйский на царстве, – говорили народу, – неправдой сел, не по выбору всей земли, и нет на нем благословения Божьего; нет счастья земле! Как только его братья пойдут на войну, так и понесут поражение: сами прячутся, а ратные разбегаются! Собирайтесь в совет, как нам Шуйского отставить, а иного выбрать всей землей».
Патриарх хотел было защищать Шуйского, которого не любил, но потом уехал.
Бояре отправились к царю. Свояк царя Василия, Иван Михайлович Воротынский сказал ему: «Вся земля бьет тебе челом: оставь свое государство ради междоусобной брани, затем что тебя не любят и служить тебе не хотят».
Царю Василию ничего не осталось, как повиноваться. Он положил свой царский посох и переехал из царских палат в свой княжий дом.
Верховное правление на время перешло к боярскому совету под председательством князя Федора Мстиславского.
На другой день, 18 июля, толпа москвичей вышла к Данилову монастырю и послала в Коломенское сказать: «Мы свое клятвенное слово совершили – Шуйского свели; теперь ведите к нам своего вора». Но из Коломенского села им дали такой ответ: «Дурно, что вы не помните крестного целования своему государю, а мы за своего помереть рады».
Тогда многим в Москве стало жаль Шуйского, а Шуйский, узнавши это, послал денег стрельцам, которых было тысяч до восьми в Москве, чтобы с их помощью возвратить себе престол. Патриарх начал осуждать низложение царя.
Тогда 19 июля Захар Ляпунов подобрал себе товарищей, подговорил чудовских иеромонахов. Они пришли в дом к Василию Шуйскому, разлучили его с женой, увезли ее в Вознесенский монастырь и объявили, что Василию следует постричься в монахи.
«Люди московские, что я вам сделал? – сказал Шуйский. – Какую обиду учинил? Разве мне это за то, что я воздал месть тем, которые содеяли возмущение на нашу православную веру и хотели разорить дом Божий?»
Ему повторили, что надобно постричься. Шуйский наотрез сказал, что не хочет.
Тогда иеромонахам велено было совершать обряд пострижения, и когда, по обряду, спросили его, желает ли он, Василий громко закричал: «Не хочу», но князь Тюфякин, один из соумышленников Ляпунова, произносил за него обещание, а Ляпунов крепко держал Василия за руки, чтоб он не отмахивался. Его одели в иноческое платье и увезли в Чудов монастырь.
В то же время в Вознесенском монастыре постригли жену Василия. Марья Петровна также не дала обета и твердо говорила, что никто не может разлучить ее с мужем, с которым соединил Бог. Патриарх Гермоген вопиял против такого беззакония и говорил, что иноком стал теперь тот, кто за Василия отрекался от мира.
Василий был последний государь из дома св. Владимира, с лишком шесть веков господствовавшего в Русской земле со времени принятия христианства. Москвичи вспомнили тогда, что за несколько времени перед его низвержением в Архангельском соборе, где почивали остатки всех потомков Даниила Александровича московского, в полночь слышали люди плач великий, чтение сто восемнадцатого псалма и пение вечной памяти. Плачем началось, плачем окончилось. Этот плач в усыпальнице московских государей предвещал низвержение царя Василия и грядущие бедствия, после которых уже иному роду суждено было господствовать в Русской земле.
Через три дня после пострижения царя Василия прибыл гетман Жолкевский к Москве с польским войском. Бояре волей-неволей должны были соглашаться на избрание Владислава и показывать вид, будто поступают добровольно. Патриарх Гермоген сначала сильно противился, всегда верный своему неизменному отвращению ко всякой иноземщине; но потом, видя, что невозможно устоять против печальных обстоятельств, соглашался, но, по крайней мере, с тем, чтобы новый царь принял Православие и крестился. Переговоры с Жолкевским шли три недели. Жолкевский был один из немногих в то время благороднейших и честнейших людей в Польше, чуждый иезуитских козней, уважающий права не только своего народа, но и чужих народов, ненавистник насилия, столько же храбрый, сколько умевший держать в порядке войско, великодушный, обходительный и справедливый. Он не мог согласиться на требование Гермогена, но заключил такой договор, который показывал, что гетман вовсе не думал о порабощении Руси Польше, напротив, уважал и даже ограждал права русского народа. Московское государство избирало царем своим Владислава, с тем, что власть его была ограничена по управлению боярами и думными людьми, а по законодательству думою всей земли. Владислав не имел права изменять народных обычаев, отнимать имущества, казнить и ссылать без боярского приговора, обязан был держать на должностях только русских, не должен был раздавать по польским обычаям полякам и литовцам староств, но мог жаловать их деньгами и поместьями наравне с иноземцами, не мог строить костелов и не должен был дозволять насилием и хитростью совращать русских в латинство, обязывался оказывать уважение к греческой вере, не отнимать церковных имений и отнюдь не впускать жидов в Московское государство. Бояре поставили в договор условие, чтобы крестьяне не переходили с земли одного владельца на земли другого. 17 августа трое главнейших бояр князей: Федор Иванович Мстиславский, Василий Васильевич Голицын и Данило Иванович Мезецкий с двумя думными дьяками, Телепневым и Луговским, взяли на себя право заключить этот договор от имени всех чинов Московского государства. То была ложь: участия всей земли не было, и выборные люди не съезжались.
Простой московский народ недоволен был избранием Владислава. В Москве усиливалась партия, хотевшая снова возвести на престол Шуйского. Бояре, приписывая эти волнения козням Василия и его братьев, до такой степени раздражились против Шуйских, что поднимали вопрос: не перебить ли всех Шуйских? Но за сверженного царя заступился Жолкевский. Он объявил, что Сигизмунд приказал ему беречь Василия и не допускать над ним насилий. Бояре отдали Жолкевскому в распоряжение сверженного царя и его родственников. Гетман отправил братьев Василия Шуйского, Ивана Пуговку и Димитрия с женой, в Польшу, самого сверженного царя – в Иосифов монастырь, а супругу его на время в Суздальско-Покровский монастырь. Жолкевский не хотел признавать их пострижения, так как оно было насильное, и дозволил им ходить в мирском платье.
Вслед за тем, 19 сентября, гетман вступил с войском в Москву: он так умел держать в повиновении свое войско и обращаться с русскими, что даже сам суровый патриарх Гермоген начал смотреть на него более дружелюбными глазами. Русские города один за другим присягали Владиславу, кроме некоторых, все еще державшихся вора. Достойно замечания, что Прокопий Ляпунов, в руках которого была вся Рязанская земля, не только без противоречия одобрил избрание Владислава, но послал к Жолкевскому сына своего Владимира, хлопотал о доставке съестных припасов полякам в Москву и был самым ревностным их приверженцем. Бояре по настоянию Жолкевского снарядили послов к Сигизмунду.
Жолкевский не долго остался в Москве. Сигизмунд был вовсе не доволен договором, постановленным Жолкевским. Сигизмунд не хотел давать Московскому государству сына, а думал сам завладеть этим государством и присоединить его к Польше. Управлявшие им иезуиты не видели для своих планов никакой пользы из того, что Владислав сделается московским царем, когда при этом не дозволено будет ни строить костелов, ни совращать православных в латинство и унию. Полякам вообще не нравилось запрещение давать им староства и должности в Московской земле, тогда как они надеялись поживиться при новом порядке вещей. Сигизмунд отозвал Жолкевского из Москвы. В конце октября гетман сдал начальство над войском, оставшимся в Москве, Александру Гонсевскому, а сам выехал под Смоленск, взявши с собою сверженного царя Василия и жену его.
Сигизмунд принял Жолкевского с гневом, с презрением бросил представленный гетманом договор и сказал: «Я не допущу сына моего быть царем московским».
С тех пор пленный царь находился под Смоленском до взятия этого города. Русские послы, находившиеся под Смоленском, заметили, что гетман Жолкевский поступил вопреки договору, по которому не следовало ни одного человека выводить в Польшу и Литву, и находили, что Жолкевский нанес оскорбление православной вере тем, что дозволил Василию и жене его ходить в мирском платье. «Я сделал это, – сказал Жолкевский, – по просьбе бояр, чтобы отстранить смятение в народе. Притом же Василий в Иосифовом монастыре чуть с голода не умирал… Я привез его в мирском платье, потому что он сам не хочет быть монахом; его постригли насильно, а насильное пострижение противно и вашим, и нашим церковным уставам. Сам патриарх это утверждает».
Смоленск защищался упорно благодаря мужеству воеводы Шеина. И воевода, и все смольняне охотно присягали Владиславу, но не хотели ни за что, по требованию Сигизмунда, сдавать польскому королю русского города, который король хотел присоединить к Польше, тем более что Сигизмунд показывал явное пренебрежение ко всем правам русских и к особам послов, прибывших к нему от всей Русской земли: он приказал заключить их в оковы и отправить в Польшу.
Много приступов к Смоленску было отбито. Наконец, 3 июня 1611 года, взорвана была часть смоленских стен; поляки ворвались в город. Владыка смоленский Сергий с толпой народа был взят в полуразрушенном соборе; русские бросались в огонь, решаясь лучше погибнуть, чем терпеть поругание от победителей. Шеин с женой, малолетним сыном, товарищем своим князем Горчаковым и несколькими дворянами заперся в башне и храбро защищался до тех пор, пока один из польских военачальников, Потоцкий, не убедил его сдаться, обещая от короля милость. «Я всем сердцем был предан королевичу, – сказал Шеин полякам, – но если бы король не дал сына своего на царство, то земля не может быть без государя и я бы поддался тому, кто был бы избран царем на Москве». Сигизмунд не оценил ни прямоты, ни храбрости этого человека. Его подвергли пытке, желая дознаться, где спрятаны в Смоленске сокровища, но не добились ничего. После пытки Шеина отправили в Литву в оковах, разлучивши с семьей. После взятия Смоленска Сигизмунд уехал в Варшаву и приказал везти за собой Шуйского и его братьев. Успехи Польши над Русью произвели радость во всем католическом мире. В Риме празднества шли за празднествами. Иезуиты надеялись, что они теперь достигли своей цели и овладели Московской землей. В Варшаве, по обыкновению, побаивались, чтобы успехи короля не послужили к стеснению шляхетских вольностей, но дали на время волю патриотическому восторгу и восхищались торжеством своей нации над давними врагами.
Королю устроили торжественный въезд. Жолкевский вез за собой пленного низверженного царя. Поляки сравнивали его с римским Павлом Эмилием. Сослуживцы Жолкевского щеголяли блеском своих одежд и вооружения. Сам коронный гетман ехал в открытой, богато убранной коляске, которую везли шесть турецких белых лошадей. За его коляской везли Шуйского в открытой королевской карете. Бывший царь сидел со своими двумя братьями. На нем был длинный, белый, вышитый золотом кафтан, а на голове высокая шапка из черной лисицы. Поляки с любопытством всматривались в его изможденное сухощавое лицо и ловили мрачный взгляд его красноватых больных глаз. За ним везли пленного Шеина со смольнянами, а потом послов – Голицына и Филарета с товарищами. Это было 29 октября 1611 года. Поезд двигался по Краковскому предместью в замок, где в сенаторской «избе» был в сборе весь сенат, двор, знатнейшие паны Речи Посполитой. На троне сидел король Сигизмунд с королевой, а по бокам члены королевской фамилии. Ввели пленных: Василия с братьями поставили перед троном. Жолкевский выступил вперед и громко произнес латинскую цветистую речь, в которой упомянул разных римских героев. Указывая на Василия, он сказал: «Вот он, великий царь московский, наследник московских царей, которые столько времени своим могуществом были страшны и грозны польской короне и ее королям, турецкому императору и всем соседним государствам. Вот брат его, Димитрий, предводитель 60-тысячного войска, мужественного, храброго и сильного. Недавно еще они повелевали царствами, княжествами, областями, множеством подданных, городами, замками, неисчисленными сокровищами и доходами, но, по воле и по благословению Господа Бога над вашим величеством, мужеством и доблестью польского войска, ныне стоят они жалкими пленниками, всего лишенные, обнищалые, поверженные к стопам вашего величества и, падая на землю, молят о пощаде и милосердии». При этих словах низложенный царь поклонился и, держа в одной руке шапку, прикоснулся пальцами другой руки до земли, а потом поднес их к губам; Димитрий поклонился в землю один раз, а Иван, по обычаю московских холопов, отвесил три земных поклона. Иван Пуговка горько плакал. Василий сохранял тупое спокойствие. Гетман продолжал: «Ваше величество, я вас умоляю за них, примите их не как пленных, окажите им свое милосердие, помните, что счастье непостоянно и никто из монархов не может назвать себя счастливым, пока не окончит своего земного поприща». По окончании этой речи пленники были допущены до руки королевской. После этого произнесены были еще две речи, одна – канцлером, другая – маршалом посольской избы в похвалу Сигизмунду, гетману и польской нации.
В заключение всего встал со своего места Юрий Мнишек, вспоминал о вероломном убийстве Димитрия, коронованного и всеми признанного, говорил об оскорблении своей дочери, царицы Марины, о предательском избиении гостей, приехавших на свадьбу, и требовал правосудия. Василий стоял молча. Мнишек проговорил свою речь; но никто из панов Речи Посполитой не произнес ни слова, никто не обратил на него внимания, напротив, все глядели с состраданием и участием на пленного царя. Король отпустил Василия милостиво.
Василия с братьями отправили в Гостынский замок, где назначили ему пребывание под стражей. Содержание давали им нескудное, как это видно из описи вещей и одежд, оставшихся после Василия и пожалованных пленным по милости Сигизмунда. Неволя и тоска свели Василия в могилу на следующий же год. Над могилой его поставили памятник с латинской надписью, восхваляющей великодушие Сигизмунда. Брат его Димитрий и жена последнего Екатерина умерли после него в неволе, в плену. Супруга царя Василия значится умершей, по русским летописям, в Новодевичьем монастыре, в 1625 году, под именем Елены. Иван Пуговка, вскоре по заключении в Гостыни, изъявил желание служить Польше, присягнул Владиславу, и, когда в 1619 году был размен пленных, Иван не решился возвращаться в отечество и объявил, что приедет только тогда, когда Владислав разрешит его от данной ему присяги. Через несколько лет, однако, он был отпущен.
Прошло двадцать три года с тех пор, как Василия привезли в Варшаву. Тогда Московское государство заключило с Польшей уже не перемирие на известный срок, как бывало столько раз до этого времени, а так называемый вечный мир. Тогда царь Михаил Федорович попросил у польского короля Владислава прислать в Москву гроб пленного царя и его родных. Сначала паны Речи Посполитой воспротивились было этому, потому что считали для Польши славой то обстоятельство, что тело пленного московского царя лежит в их земле, но согласились, когда московские послы одарили их соболями. Отрывши могилу, нашли каменную палатку, в которой гроб Василия стоял одиноко, а гроб Димитрия был поставлен на гроб его жены. Король Владислав приказал покрыть новые гробы, в которые поставлены были старые, атласом, бархатом и камкой. Гробы привезли в Москву. Московские дети боярские и дворяне несли гроб бывшего царя Василия на плечах от Дорогомилова до Кремля, при многочисленном стечении народа. Сам царь встретил его у собора Успенского, со всеми боярами и ближними людьми, одетыми в смирное (траурное) платье. Тело несчастного Василия погребено 11 июня 1635 года в Архангельском соборе в ряду других потомков св. Владимира, правивших Москвой.

notes

Назад: Исторические портреты
Дальше: Примечания