Книга: Великая Русская Смута. Причины возникновения и выход из государственного кризиса в XVI–XVII вв.
Назад: Продолжение Василиева царствования (1608–1610)
Дальше: Междуцарствие (1611–1612)

Низвержение Василия и междуцарствие (1610–1611)

В то время когда всякий час был дорог, чтобы совершенно избавить Россию от всех неприятелей, смятенных ужасом, ослабленных разделением, когда все друзья отечества изъявляли князю Михаилу живейшую ревность, а князь Михаил – живейшее нетерпение царю идти в поле, минуло около месяца в бездействии для отечества, но в деятельных происках злобы личной.
Робкие в бедствиях, надменные в успехах, низкие душою, трепетав за себя более, нежели за отечество, и мысля, что все труднейшее уже сделано, что остальное легко и не превышает силы их собственного ума или мужества, ближние царедворцы в тайных думах немедленно начали внушать Василию, сколь юный князь Михаил для него опасен, любимый Россиею до чрезмерности, явно уважаемый более царя и явно в цари готовимый единомыслием народа и войска. Славя героя, многие дворяне и граждане действительно говорили нескромно, что спаситель России должен и властвовать над нею; многие нескромно уподобляли Василия Саулу, а Михаила Давиду. Общее усердие к знаменитому юноше питалось и суеверием: какие-то гадатели предсказывали, что в России будет венценосец именем Михаил, назначенный судьбою умирить государство: «Через два года благодатное воцарение Филаретова сына оправдало гадателей», – пишет историк чужеземный, но россияне относили мнимое пророчество к Скопину и видели в нем если не совместника, то преемника дяди его, к особенной досаде любимого Василиева брата, Димитрия Шуйского, который мыслил, вероятно, правом наследия уловить державство, ибо шестидесятилетний царь не имел детей, кроме новорожденной дочери Анастасии. Князь Дмитрий, духом слабый, сердцем жестокий, был первым наушником и первым клеветником: не довольствуясь истиною, что народ желает царства Михаилу, он сказал Василию, что Михаил в заговоре с народом, хочет похитить верховную власть и действует уже как царь, отдав шведам Кексгольм без указа государева. Еще Василий ужасался или стыдился неблагодарности – велел умолкнуть брату, даже выгнал его с гневом; ежедневно приветствовал, честил героя, – но медлил снова вверить ему войско! Узнав о наветах, князь Михаил спешил изъясниться с царем; говорил спокойно о своей невинности, свидетельствуясь в том чистою совестью, службою верною, а всего более оком Всевышнего; говорил свободно и смело о безумии зависти преждевременной, когда еще всякая остановка в войне, всякое охлаждение, несогласие и внушение личных страстей могут быть гибельны для отечества. Василий слушал не без внутреннего смятения, ибо собственное сердце его уже волновалось завистью и беспокойством: он не имел счастья верить добродетели! Но успокоил Михаила ласкою, велел ему и думным боярам условиться с генералом Делагарди о будущих воинских действиях, утвердил договор выборгский и колязинский, обещал немедленно заплатить весь долг шведам.
Между тем умный Делагарди в частых свиданиях с ближними царедворцами заметил их худое расположение к князю Михаилу и предостерегал его как друга: двор казался ему опаснее ратного поля для героя. Оба нетерпеливо желали идти к Смоленску и неохотно участвовали в пирах московских. 23 апреля [1610 г.] князь Димитрий Шуйский давал обед Скопину. Беседовали дружественно и весело. Жена Димитриева, княгиня Екатерина – дочь того, кто жил смертоубийствами, – Малюты Скуратова, – явилась с ласкою и чашею перед гостем знаменитым: Михаил выпил чашу… и был принесен в дом, исходя кровью, беспрестанно лившеюся из носа; успел только исполнить долг христианина и предал свою душу Богу вместе с судьбою отечества!.. Москва в ужасе онемела.
Сию внезапную смерть юноши, цветущего здравием, приписали яду, и народ в первом движении с воплем ярости устремился к дому князя Дмитрия Шуйского: дружина царская защитила и дом, и хозяина. Уверяли народ в естественном конце сей жизни драгоценной, но не могли уверить. Видели или угадывали злорадство и винили оное в злодействе без доказательств: ибо одна скоропостижность, а не род Михайловой смерти (напомнившей Борисову) утверждала подозрение, бедственное для Василия и его ближних.
Не находя слов для изображения общей скорби, летописцы говорят единственно, что Москва оплакивала князя Михаила столь же неутешно, как царя Феодора Иоанновича: любив Феодора за добродушие и теряя в нем последнего из наследственных венценосцев Рюрикова племени, она страшилась неизвестности в будущем жребии государства; а кончина Михайлова, столь неожидаемая, казалась ей явным действием гнева Небесного, думали, что Бог осуждает Россию на верную гибель, среди преждевременного торжества вдруг лишив ее защитника, который один вселял надежду и бодрость в души, один мог спасти государство, снова ввергаемое в пучину мятежей без кормчего! Россия имела государя, но россияне плакали как сироты без любви и доверенности к Василию, омраченному в их глазах и несчастным царствованием, и мыслью, что князь Михаил сделался жертвою его тайной вражды. Сам Василий лил горькие слезы о герое – их считали притворством, и взоры подданных убегали царя в то время, когда он, знаменуя общественную и свою благодарность, оказывал необыкновенную честь усопшему: отпевали, хоронили его великолепно, как бы державного, дали ему могилу пышную, где лежат наши венценосцы, – в Архангельском соборе; там, в приделе Иоанна Крестителя, стоит уединенно гробница сего юноши, единственного добродетелью и любовью народною в век ужасный! От древних до новейших времен
России никто из подданных не заслуживал ни такой любви в жизни, ни такой горести и чести в могиле!.. Именуя Михаила Ахиллом и Гектором российским, летописцы не менее славят в нем и милость беспримерную, уветливость, смирение ангельское, прибавляя, что огорчать и презирать людей было мукою для его нежного сердца. В двадцать три года жизни успев стяжать (доля редкая!) лучезарное бессмертие, он скончался рано не для себя, а только для отечества, которое желало ему венца, ибо желало быть счастливым!
Все переменилось – и завистники Скопина, думав, что Россия уже может без него обойтись, скоро увидели противное. Союз между царем и царством, восстановленный Михаилом, рушился, и злополучие Василиево, как бы одоленное на время Михайловым счастьем, снова явилось во всем ужасе над государством и государем.
Надлежало избрать военачальника: избрали того, кто уже давно был нелюбим, а в сие время ненавидим, – князя Дмитрия Шуйского. Россияне вышли в поле с унынием и без ревности; шведы ждали обещанных денег. Не имея готового серебра, Василий требовал его от иноков Лавры; но иноки говорили, что они, дав Борису 15 000, расстриге 30 000, самому Василию 20 000 рублей, остальною казною едва могут исправить стены и башни свои, поврежденные неприятельскою стрельбою. Царь силою взял у них и деньги, и множество церковных сосудов, золотых и серебряных, для сплавки. Иноки роптали; народ изъявлял негодование, уподобляя такое дело святотатству. Одни шведы, изъявив участие в народной скорби о Михаиле, ими также любимом, казались утешенными и довольными, получив жалованье, – и Делагарди выступил вслед за князем Дмитрием к Можайску, чтобы освободить Смоленск. Ждали еще новых союзников, не бывалых под хоругвями христианскими: крымских царевичей с толпами разбойников, – чтобы примкнуть к ним несколько дружин московских и вести их к Калуге для истребления Самозванца. Не думали о стыде иметь нужду в таких сподвижниках! Довольно было сил, недоставало только человека, коего в бедствиях государственных и миллионы людей не заменяют… Орошая слезами, искренними или притворными, тело Михаила, Василий погребал с ним свое державство и, два раза спасенный от близкой гибели, уже не спасся в третий!
Первая страшная весть пришла в Москву из Рязани, где Ляпунов, явный злодей царя, сильный духом более, нежели знатностью сана, не обольстив Михаила властолюбием беззаконным и предвидя неминуемую для себя опалу в случае решительного торжества Василиева, именем героя верности дерзнул на бунт и междоусобие. Что Москва подозревала, то Ляпунов объявил всенародно за истину несомнительную: Дмитрия Шуйского и самого Василия убийцами, отравителями Скопина, звал мстителей и нашел усердных, ибо горестная любовь к усопшему Михаилу представляла и бунт за него в виде подвига славного! Княжество Рязанское отложилось от Москвы и Василия – все, кроме Зарайска: там явился племянник Ляпунова с грамотою от дяди, но там воеводствовал князь Димитрий Михайлович Пожарский. Заслуживая будущую свою знаменитость и храбростью, и добродетелью, князь Дмитрий выгнал гонца крамолы, прислал мятежную грамоту в Москву и требовал вспоможения: царь отрядил к нему чиновника Глебова с дружиною, и Зарайск остался верным. Но в то же время стрельцы московские, посланные к Шацку (где явился воевода Лжедимитриев, князь Черкасский, и разбил царского воеводу, князя Литвинова), были остановлены на пути Ляпуновым и передались к нему добровольно. Чего хотел сей мятежник? Свергнуть Василия, избавить Россию от Лжедимитрия, от ляхов и быть государем ее, как утверждает один историк; другие пишут вероятнее, что Ляпунов желал единственно гибели Шуйских, имея тайные сношения с знатнейшим крамольником, боярином князем Василием Голицыным в Москве и даже с Самозванцем в Калуге, но недолго: он презрел бродягу, как орудие срамное, видя и без того легкое исполнение желаемого им и многими иными врагами царя несчастного.
Бунт Ляпунова встревожил Москву; другие вести были еще ужаснее. Князь Дмитрий Шуйский и Делагарди шли к Смоленску, а ляхи к ним навстречу. Доселе опасливый, нерешительный, Сигизмунд вдруг оказал смелость, узнав, что Россия лишилась своего героя, и веря нашим изменникам, Салтыкову с клевретами, что сия кончина есть падение Василия, ненавистного Москве и войску. Еще Сигизмунд не хотел оставить Смоленск, но, дав гетману Жолкевскому 2000 всадников и 1000 пехотных воинов, велел ему с сею горстью людей искать неприятеля и славы в поле. Гетман двинулся сперва к Белому, теснимому Хованским и Горном: имея 6500 россиян и шведов, они уклонились от битвы и спешили присоединиться к Дмитрию Шуйскому, который стоял в Можайске, отделив 6000 детей боярских с князем Елецким и Волуевым в Царево-Займище, чтобы там укрепиться и служить щитом для главной рати. Будучи вдесятеро сильнее неприятеля, Шуйский хотел уподобиться Скопину осторожностью: медлил и тратил время. Тем быстрее действовал гетман: соединился с остатками тушинского войска, приведенного к нему Зборовским, и (13 июня) подступил к Займищу; имел там выгоду в битве с россиянами, но не взял укреплений – и сведал, что Шуйский и Делагарди идут от Можайска на помощь к Елецкому и Волуеву. Сподвижники гетмана смутились: он убеждал их в необходимости кончить войну одним смелым ударом, говорил о чести и доблести, а ждал успеха от измены, ибо клевреты Салтыкова окружали, вели его, сносились со своими единомышленниками в царском войске, знали общее уныние, негодование и ручались Жолкевскому за победу; ручались и беглецы шведские, немцы, французы, шотландцы, являясь к нему толпами и сказывая, что все их товарищи, недовольные Шуйским, готовы передаться к ляхам. Шведы действительно, едва вышедши из Москвы, начали снова требовать жалованья и бунтовать; князь Дмитрий дал им еще 10 000 рублей, но не мог удовольствовать, ни сам Делагарди смирить сих мятежных корыстолюбцев: они шли нехотя и грозили, казалось, более союзникам, нежели врагам. Такие обстоятельства изъясняют для нас удивительное дело Жолкевского, еще более проницательного, нежели смелого.
Оставив малочисленную пехоту в обозе у Займища, гетман ввечеру (23 июня) с десятью тысячами всадников и с легкими пушками выступил навстречу к Шуйскому столь тихо, что Елецкий и Волуев не заметили сего движения и сидели спокойно в укреплениях, воображая всю рать неприятельскую перед собою; а гетман, принужденный идти верст двадцать медленно, ночью, узкою, худою дорогою, на рассвете увидел близ села Клушина, между полями и лесом, плетнями и двумя деревеньками, обширный стан тридцати тысяч россиян и пяти тысяч шведов, нимало не готовых к бою, беспечных, сонных. Он еще ждал усталых дружин и пушек, зажег плетник и треском огня, пламенем, дымом пробудил спящих. Изумленные внезапным явлением ляхов, Шуйский и Делагарди спешили устроить войско: конницу впереди, пехоту за нею, в кустарнике, – россиян и шведов особенно. Гетман с трубным звуком ударил вместе на тех и других: конница московская дрогнула, но, подкрепленная новым войском, стеснила неприятеля в своих густых толпах, так что Жолкевский, стоя на холме, едва мог видеть хоругвь республики в облаках пыли и дыма. Шведы удержали стремление ляхов сильным залпом. Гетман пустил в дело запасные дружины, стрелял из всех пушек в шведов, напал на россиян сбоку – и победил. Конница наша, обратив тыл, смешала пехоту; шведы отступили к лесу; французы, немцы, англичане, шотландцы передались к ляхам. Сделалось неописанное смятение. Все бежало без памяти: сто гнало тысячу. Князья Шуйский, Андрей Голицын и Мезецкий засели было в стане с пехотою и пушками, но, узнав вероломство союзников, также бежали в лес, усыпая дорогу разными вещами драгоценными, чтобы прелестью добычи остановить неприятеля. Делагарди – в искренней горести, как пишут, – ни угрозами, ни молением не удержав своих от бесчестной измены, вступил в переговоры: дал слово гетману не помогать Василию и, захватив казну Шуйского, 5450 рублей деньгами и мехов на 7000 рублей, с генералом Горном и четырьмястами шведов удалился к Новгороду, жалуясь на малодушие россиян столько же, как и на мятежный дух англичан и французов, письменно обещая царю новое вспоможение от короля шведского, а королю – легкое завоевание северо-западной России для Швеции!
Но стыд союзников уменьшался стыдом россиян, которые в бедственном ослеплении жертвовали нелюбви к царю любовью к отечеству, не хотели мужествовать за мнимого убийцу Михайлова, думая, кажется, что победа ляхов губит только несчастного Василия, и гнусным бегством от врага слабого предали ему Россию. Без сомнения, оказав ум необыкновенный, гетман хвалился числом своих и неприятелей, скромно уступал всю честь геройству сподвижников и всего искреннее славил ревность тушинских изменников, сына и друзей Михайла Салтыкова, которые находились в сей битве, действуя тайно, через лазутчиков, на царское войско. Немногие легли в деле: один знатный князь Яков Борятинский пал, сражаясь; воевода Бутурлин отдался в плен. Гораздо более кололи, секли и топтали россиян в погоне. 11 пушек, несколько знамен, бархатная хоругвь князя Дмитрия Шуйского, его карета, шлем, меч и булава, также немало богатства, сукон, соболей, присланных царем для шведов, были трофеями и добычею ляхов. Несчастный князь Дмитрий скакал не оглядываясь, увязил коня в болоте, пеший достиг Можайска и, сказав гражданам, что все погибло, с сею вестью спешил к державному брату в столицу.
Деятельный гетман в тот же день возвратился к Займищу, где россияне ночью были пробуждены шумом и кликом: ляхи громогласно извещали их о следствиях Клушинской битвы. Князь Елецкий и Волуев не хотели верить; гетман на рассвете показал им царские знамена и пленников, требуя, чтобы они мирно сдались не ляхам, а новому царю своему, Владиславу, будто бы уже избранному знатною частью России. Елецкий и Волуев убеждали гетмана идти к Москве и начать с нею переговоры; им ответствовали: «Когда вы сдадитесь, то и Москва будет наша». Волуев, более Елецкого властвуя над умами сподвижников, решил их недоумение: присягнул Владиславу на условиях, заключенных Михайлом Салтыковым и клевретами его с Сигизмундом; другие также присягнули и вместе с ляхами, уже братьями, пошли к столице… Смелый в битвах, Жолкевский изъявил смелость и в важном деле государственном, но без указа королевского желал воцарить юного Владислава, по удостоверению изменников тушинских и собственному, что нет иного, лучшего, надежнейшего способа кончить сию войну с истинною славою и выгодою для республики! Гетман мирно занял Можайск и другие места окрестные именем королевича, везде гоня перед собою рассеянные остатки полков Шуйского.
В одно время столица узнала о сем бедствии и читала воззвание Жолневского к ее жителям, распространенное в ней деятельными единомышленниками Салтыкова. «Виною всех ваших зол, – писал гетман, – есть Шуйский: от него царство в крови и в пепле. Для одного ли человека гибнуть миллионам? Спасение перед вами: победоносное войско королевское и новый царь благодатный; да здравствует Владислав!» Еще Василий, не изменяясь духом, верный твердости в злосчастии, писал указы, чтобы из всех городов спешили к нему последние люди воинские, и в последний раз для спасения царства; ободрял москвитян, давал деньги стрельцам; хотел писать к гетману, назначил гонца, но отменил, чтобы не унизиться бесполезно в таких обстоятельствах, когда не переговорами, а битвами надлежало спастись. Города не выслали в Москву ни одного воина: рязанский мятежник Ляпунов не велел им слушаться царя, вместе с князем Василием Голицыным крамольствуя и в столице, волнуемой отчаянием… Грозы внешние еще умножились: явился и Лжедимитрий в поле с бесстыдным Сапегою, который за несколько тысяч рублей, доставленных ему из Калуги, снова обязался служить злодею. Они надеялись предупредить гетмана и взять Москву, думая, что она в смятении ужаса скорее сдастся дерзкому бродяге, нежели ляхам. Сей подлый неприятель еще казался опаснейшим царю: сведав, что союзники, вызванные им из гнезда разбоев, сыновья хана, уже близ Серпухова, Василий отрядил туда знатных мужей – князя Воротынского, Лыкова и чиновника Измайлова с дружиною детей боярских и с пушками, чтобы вести их против Самозванца; но крымцы, встретив его в Боровском уезде, после дела кровопролитного ушли назад в степи, а Воротынский и Лыков едва спаслись бегством в Москву. Все кончилось для Василия! Снова торжествовал Самозванец; снова обратились к нему изменники и счастье. Сапегины ляхи осадили крепкий монастырь Пафнутиев, где начальствовали верный князь Михайло Волконский и два предателя: первый сражался как герой; но младшие чиновники Змеев и Челищев впустили неприятеля. Волконский пал в сече над гробом св. Пафнутия (оставив для веков память своей доблести в гербе Боровска), а ляхи наполнили ограду и церковь трупами иноков, стрельцов и жителей монастырских. Коломна, дотоле непоколебимая в верности, вдруг изменила, возмущенная сотником Бобыниным. Не слушая доброго епископа Иосифа, народ кричал, что Василию уже не быть царем и что лучше служить Димитрию, нежели Сигизмунду. Воеводы коломенские, бояре князь Туренин и Долгорукий, в ужасе сами присягнули обманщику; также и воевода коширский, князь Ромодановский вместе с гражданами. Едва уцелел и Зарайск, спасенный твердостью князя Пожарского: видя бунт жителей и не страшась ни угроз, ни смерти, он с усердною дружиною выгнал их из крепости и восстановил тишину договором, заключенным с ними, остаться верными Василию, если Василий останется царем, или служить царю новому, кого изберет Россия. В сем случае ревностным сподвижником князя Дмитрия был достойный протоиерей Никольский. Но усмирение Зарайска не отвратило гибельного мятежа в столице.
Лжедимитрий спешил к Москве и расположился станом в селе Коломенском, памятном первою славою юного князя Михаила, коего уже не имело отечество для надежды! Что мог предприять царь злосчастный, побежденный гетманом и Самозванцем, угрожаемый Ляпуновым и крамолою, малодушием и зломыслием, без войска и любви народной? Рожденный не в век Катонов и Брутов, он мог предаться только в волю Божию: так и сделал, спокойно ожидая своего жребия и еще держась рукою за кормило государственное, хотя уже и бесполезное в час гибели; еще давал повеления, не внимаемые, не исполняемые, будучи уже более зрителем, нежели действователем с того времени, как узнали в Москве о бунте или неповиновении городов, видели под ее стенами знамена Лжедимитриевы и ежечасно ждали Сигизмундовых с гетманом. Дворец опустел; улицы и площади кипели народом; все спрашивали друг у друга, что делается и что делать? Ненавистники Василиевы уже громогласно требовали его свержения; кричали: «Он сел на престол без ведома земли Русской: для того земля разделилась; для того льется кровь христианская. Братья Василиевы ядом умертвили своего племянника, а нашего отца-защитника. Не хотим царя Василия!» Ни Самозванца, ниляхов\ – прибавляли многие, благороднейшие духом, следуя внушению Ляпунова Рязанского, брата его Захарии и князя Василия Голицына. Они превозмогли числом и знатностью единомышленников; гнушаясь Лжедимитрием, думали усовестить его клевретов, чтобы усилиться их союзом, и предложили им свидание. Еще люди чиновные окружали злодея тушинского: князья Сицкий и Засекин, дворяне Нагой, Сунбулов, Плещеев, дьяк Третьяков и другие. Съехались в поле, у Даниловского монастыря, как братья, мирно рассуждали о чрезвычайных обстоятельствах государства и вернейших средствах спасения, наконец взаимно дали клятву: москвитяне – оставить Василия, изменники – предать им Лжедимитрия, избрать вместе нового царя и выгнать ляхов. Сей договор объявили столице брат Ляпунова и дворянин Хомутов, выехав с сонмом единомышленников на Лобное место, где, кроме черни, находилось и множество людей сановных, лучших граждан, гостей и купцов: все громким кликом изъявили радость; все казались уверенными, что новый царь необходим для России. Но тут не было ни знатного духовенства, ни синклита, пошли в Кремль, взяли Патриарха, бояр, вывели их к Серпуховским воротам, за Москвою-рекою, и в виду неприятельского стана – указывая на разъезды Лжедимитриевой конницы и на Смоленскую дорогу, где всякое облако пыли грозило явлением гетмана, – предложили им избавить Россию от стыда и гибели, избавить Россию от Шуйского; соблюдали умеренность в речах: укоряли Василия только несчастьем. Говорили, что «земля Северская и все бывшие слуги Лжедмитриевы немедленно возвратятся под сень отечества, как скоро не будет Шуйского, для них ненавистного и страшного; что государство бессильно только от разделения сил: соединится, усмирится… и враги исчезнут!»
Раздался один голос в пользу закона и царя злосчастного – Ермогенов; с жаром и твердостью Патриарх изъяснял народу, что нет спасения, где нет благословения свыше; что измена царю есть злодейство, всегда казнимое Богом, и не избавит, а еще глубже погрузит Россию в бездну ужасов. Весьма немногие бояре и весьма нетвердо стояли за Шуйского; самые его искренние и ближние уклонились, видя решительную общую волю; сам Патриарх с горестью удалился, чтобы не быть свидетелем дела мятежного, – и сия народная дума единодушно, единогласно приговорила: «1) бить челом Василию, да оставит царство и да возьмет себе в удел Нижний Новгород; 2) уже никогда не возвращать ему престола, но блюсти жизнь его, царицы, братьев Василиевых; 3) целовать крест всем миром в неизменной верности к Церкви и государству для истребления их злодеев, ляхов и Лжедимитрия; 4) всею землею выбрать в цари, кого Бог даст; а между тем управлять ею боярам, князю Мстиславскому с товарищами, коих власть и суд будут священны; 5) в сей Думе Верховной не сидеть Шуйским, ни князю Дмитрию, ни князю Ивану; 6) всем забыть вражду личную, месть и злобу; всем помнить только Бога и Россию». В действии беззаконном еще блистал призрак великодушия: щадили царя свергаемого и хотели умереть за отечество, за честь и независимость.
Послали к Василию, еще венценосцу, знатного боярина, его свояка, князя Ивана Воротынского, с главными крамольниками, Захариею Ляпуновым и другими, объявить ему приговор Думы. Дотоле тихий Кремлевский дворец наполнился людьми и шумом, ибо вслед за послами стремилось множество дерзких мятежников и любопытных. Василий ожидал их без трепета, воспоминая, может быть, невольно о таком же стремлении шумных сонмов под его собственным предводительством к сему же дворцу в день расстригиной гибели!.. Захария Ляпунов, увидев царя, сказал: «Василий Иоаннович! Ты не умел царствовать: отдай же венец и скипетр». Шуйский ответствовал: «Как смеешь!..» – и вынул нож из-за пояса. Наглый Ляпунов, великан ростом, силы необычайной, грозил ему своею тяжкою рукою… Другие хотели сладкоречием убедить царя к повиновению воле
Божией и народной. Василий отвергнул все предложения, готовый умереть, но венценосцем, и волю мятежников, испровергающих закон, не признавая народною. Он уступил только насилию и был вместе с юною супругою [17 июля] перевезен из палат кремлевских в старый дом свой, где ждал участи Борисова семейства, зная, что шаг с престола есть шаг к могиле.
В столице господствовало смятение и скоро еще умножилось, когда народ сведал, что тушинские изменники обманули московских. Ляпунов и клевреты его немедленно объявили первым в новом свидании с ними у монастыря Даниловского, что Шуйский сведен с престола и что Москва вследствие договора ждет от них связанного Лжедимитрия для казни. Тушинцы ответствовали: «Хвалим ваше дело. Вы свергнули царя беззаконного: служите же истинному; да здравствует сын Иоаннов! Если вы клятвопреступники, то мы верны в обетах. Умрем за Димитрия!» Достойно осмеянные злодеями, москвитяне изумились. Сим часом думал еще воспользоваться Ермоген: вышел к народу, молил, заклинал снова возвести Василия на царство; но убеждениям доброго Патриарха не внимали: страшились мести Василиевой и тем скорее хотели себя успокоить.
Всеми оставленный, многим ненавистный или противный, немногим жалкий, царь сидел под стражею в своем боярском доме, где за четыре года перед тем в ночном совете знаменитейших россиян, им собранных и движимых, решилась гибель Отрепьева. Там в следующее утро явились Захария Ляпунов, князь Петр Засекин, несколько сановников с чудовскими иноками и священниками, с толпою людей вооруженных и велели Шуйскому готовиться к пострижению, еще гнушаясь новым цареубийством и считая келию надежным преддверием гроба. «Нет! – сказал Василий с твердостью. – Никогда не буду монахом» – и на угрозы ответствовал видом презрения; но, смотря на многих известных ему москвитян, с умилением говорил им: «Вы некогда любили меня… и за что возненавидели? За казнь ли Отрепьева и клевретов его? Я хотел добра вам и России; наказывал единственно злодеев – и кого не миловал?» Вопль Ляпунова и других неистовых заглушил речь трогательную.
Читали молитвы пострижения, совершали обряд священный и не слыхали уже ни единого слова от Василия: он безмолвствовал, и вместо него произносил страшные обеты монашества князь Туренин. Постригли и несчастную царицу Марию, также безмолвную в обетах, но красноречивую в изъявлении любви к супругу: она рвалась к нему, стенала, называла его своим государем милым, царем великим народа недостойного, ее супругом законным и в рясе инока. Их разлучили силою: отвели Василия в монастырь Чудовский, Марию в Ивановский; двух братьев Василиевых заключили в их дома. Никто не противился насилию безбожному, кроме Ермогена: он торжественно молился за Шуйского в храмах как за помазанника Божия, царя России, хотя и невольника; торжественно клял бунт и признавал иноком не Василия, а князя Туренина, который вместо его связал себя обетами монашества. Уважение к сану и лицу первосвятителя давало смелость Ермогену, но бесполезную.
Так Москва поступила с венценосцем, который хотел снискать ее и России любовь подчинением своей воли закону, бережливостью государственною, беспристрастием в наградах, умеренностью в наказаниях, терпимостью общественной свободы, ревностью к гражданскому образованию; который не изумлялся в самых чрезвычайных бедствиях, оказывал неустрашимость в бунтах, готовность умереть верным достоинству монаршему и не был никогда столь знаменит, столь достоин престола, как свергаемый с оного изменою: влекомый в келию толпою злодеев, несчастный Шуйский являлся один истинно великодушным в мятежной столице… Но удивительная судьба его ни в уничижении, ни в славе еще не совершилась!
Доселе властвовала беспрекословно сторона Ляпуновых и Голицына, решительных противников и Шуйского, и Самозванца, и ляхов: она хотела своего царя – ив сем смысле Дума писала от имени синклита, людей приказных и воинских, стольников, стряпчих, дворян и детей боярских, гостей и купцов ко всем областным воеводам и жителям, что Шуйский, вняв челобитью земли Русской, оставил государство и мир для спасения отечества; что Москва целовала крест не поддаваться ни Сигизмунду, ни злодею тушинскому; что все россияне должны восстать, устремиться к столице, сокрушить врагов и выбрать всею землею самодержца вожделенного. В сем же смысле ответствовали бояре и гетману Жолкевскому, который, узнав в Можайске о Василиевом низвержении, объявил им грамотою, что идет защитить их в бедствиях. «Не требуем твоей защиты, – писали они, – не приближайся, или встретим тебя как неприятеля». Но Дума Боярская, присвоив себе верховную власть, не могла утвердить ее в слабых руках своих, ни утишить всеобщей тревоги, ни обуздать мятежной черни. Самозванец грозил Москве нападением, гетман к ней приближался, народ вольничал, холопы не слушались господ, и многие люди чиновные, страшась быть жертвою безначалия и бунта, уходили из столицы даже в стан к Лжедмитрию, единственно для безопасности личной. В сих обстоятельствах ужасных сторону Ляпуновых и Голицына превозмогла другая, менее лукавая, ибо ее главою был князь Федор Мстиславский, известный добродушием и верностью, чуждый властолюбия и козней.
В то время когда Москва без царя, без устройства всего более опасалась злодея тушинского и собственных злодеев, готовых душегубствовать и грабить в стенах ее, когда отечество смятенное не видало между своими ни одного человека, столь знаменитого родом и делами, чтобы оно могло возложить на него венец единодушно, с любовью и надеждою, когда измены и предательства в глазах народа унизили самых первых вельмож и два несчастные избрания доказали, сколь трудно бывшему подданному державствовать в России и бороться с завистью, тогда мысль искать государя вне отечества, как древние новгородцы искали князей в земле варяжской, могла естественно представиться уму и добрых граждан. Мстиславский, одушевленный чистым усердием – вероятно, после тайных совещаний с людьми важнейшими, – торжественно объявил боярам, духовенству, всем чинам и гражданам, что для спасения царства должно вручить скипетр… Владиславу. Кто мог сам и не хотел быть венценосцем, того мнение и голос имели силу; имели оную и домогательства единомышленников Салтыкова, особенно Волуева, и, наконец, явные выгоды сего избрания. Жолкевский, грозный победитель, делался нам усердным другом, чтобы избавить Москву от злодеев: он писал о том (31 июля) к Думе Боярской вместе с Иваном Салтыковым и Волуевым, которые сообщили ей договор тушинских послов с Сигизмундом и новейший, заключенный гетманом в Цареве-Займище для целости веры и государства. Надеялись, что король пленится честью видеть сына монархом великой державы и дозволит ему переменить закон или Владислав юный, еще не твердый в догматах латинства, легко склонится к нашим и вопреки отцу, когда сядет на престол московский, увидит необходимость единоверия для крепкого союза между царем и народом, возмужает в обычаях Православия и, будучи уважаем как венценосец знаменитого державного племени, будет любим как истинный россиянин духом. Еще благородная гордость страшилась уничижения взять невольно властителя от ляхов, молить их о спасении России и тем оказать ее постыдную слабость. Еще духовенство страшилось за веру, и Патриарх убеждал бояр не жертвовать Церковью никаким выгодам государственным: уже не имея средства возвратить венец Шуйскому, он предлагал им в цари или князя Василия Голицына, или юного Михаила, сына Филаретова, внука первой супруги Иоанновой. Духовенство благоприятствовало Голицыну, народ – Михаилу, любезному для него памятью Анастасии, добродетелью отца и даже тезоименитством с усопшим героем России… Так Ермоген бессмертный предвестил ей волю Небес! Но время еще не наступило – и гетман уже стоял под Москвою, на Сетуни, против Коломенского и Лжедимитрия: ни Голицын, крамольник в синклите и беглец на поле ратном, ни юноша, питомец келий, едва известный свету, не обещали спасения Москве, извне теснимой двумя неприятелями, внутри волнуемой мятежом; каждый час был дорог – и большинство голосов в Думе на самом Лобном месте решило: «Принять совет Мстиславского!»
Немедленно послали к гетману спросить, друг ли он Москве или неприятель? «Желаю не крови вашей, а блага России, – отвечал Жолкевский, – предлагаю вам державство Владислава и гибель Самозванца». Дали взаимно аманатов: вступили в переговоры на Девичьем поле, в шатре, где бояре, князья Мстиславский, Василий Голицын и Шереметев, окольничий князь Мезецкий и дьяки думные Телепнев и Луговской с честью встретили гетмана, объявляя, что Россия готова признать Владислава царем, но с условиями, необходимыми для ее достоинства и спокойствия. Дьяк Телепнев, развернув свиток, прочитал сии условия, столь важные, что гетман ни в каком случае не мог бы принять их без решительного согласия королевского; король же не только медлил дать ему наказ, но и не ответствовал ни слова на все его донесения после Клушинского дела, заботясь единственно о взятии Смоленска и с гордостью являя гетмановы трофеи, знамена и пленников, Шеину непреклонному! Жолкевский, равно смелый и благоразумный, скрыв от бояр свое затруднение, спокойно рассуждал с ними о каждой статье предлагаемого договора: отвергал и соглашался королевским именем. Выслушав первое требование, чтобы Владислав крестился в нашу веру, он дал им надежду, но устранил обязательство, говоря: «Да будет королевич царем, и тогда, внимая гласу совести и пользы государственной, может добровольно исполнить желание России». Устранил до особенного Сигизмундова разрешения и другие статьи: «1) Владиславу не сноситься с папою о законе; 2) утвердить в России смертную казнь для всякого, кто оставит греческую веру для латинской; 3) не иметь при себе более пятисот ляхов;
4) соблюсти все титла царские (следственно, государя Киевского и Ливонского) и жениться на россиянке»; но все прочее как согласное с договором Салтыкова и Волуева было одобрено Жолкевским, хотя и не вдруг: ибо он с умыслом замедлял переговоры, тщетно ожидая вестей от короля; наконец уже не мог медлить, опасаясь нетерпения россиян и своих ляхов, готовых к бунту за невыдачу им жалованья, – и 17 августа подписал следующие достопамятные условия:
«1) Святейшему Патриарху, всему духовенству и синклиту, дворянам и дьякам думным, стольникам, дворянам, стряпчим, жильцам и городским дворянам, головам стрелецким, приказным людям, детям боярским, гостям и купцам, стрельцам, казакам, пушкарям и всех чинов служивым и жилецким людям Московского государства бить челом Великому Государю Сигизмунду, да пожалует им сына своего, Владислава, в цари, коего все россияне единодушно желают, целуя снятый крест с обетом служить верно ему и потомству его, как они служили прежним Великим Государям Московским.
2) Королевичу Владиславу венчаться царским венцом и диадемою от Святейшего Патриарха и духовенства Греческой Церкви, как издревле венчались Самодержцы Российские.
3) Владиславу-царю блюсти и чтить святые храмы, иконы и мощи целебные, Патриарха и все духовенство; не отнимать имения и доходов у церквей и монастырей; в духовные и святительские дела не вступаться.
4) Не быть в России ни латинским, ни других исповеданий костелам и молебным храмам; не склонять никого в римскую, ни в другие веры и жидам не въезжать для торговли в Московское государство.
5) Не переменять древних обычаев. Бояре и все чиновники, воинские и земские, будут, как и всегда, одни россияне; а польским и литовским людям не иметь ни мест, ни чинов: которые же из них останутся при государе, тем может он дать денежное жалованье или поместья, не стесняя чести московских боярских и княжеских родов честью новых выходцев иноземных.
6) Жалованье, поместья и вотчины россиян неприкосновенны. Если же некоторые наделены сверх достоинства, а другие обижены, то советоваться Государю с боярами и сделать, что уложат вместе.
7) Основанием гражданского правосудия быть Судебнику, коего нужное исправление и дополнение зависит от Государя, Думы Боярской и Земской.
8) Уличенных государственных и гражданских преступников казнить единственно по осуждению царя с боярами и людьми думными; имение же казненных наследуют их невинные жены, дети и родственники. Без сего торжественного суда боярского никто не лишается ни жизни, ни свободы, ни чести.
9) Кто умрет бездетен, того имение отдавать ближним его или кому он прикажет; а в случае недоумения решить такие дела Государю с боярами.
10) Доходы государственные остаются прежние; а новых налогов не вводить Государю без согласия бояр и с их же согласия дать льготу областям, поместьям и вотчинам, разоренным в сии времена смутные.
11) Земледельцам не переходить ни в Литву, ни в России от господина к господину, и все крепостным людям быть навсегда такими.
12) Великому Государю Сигизмунду, Польше и Литве утвердить с Великим Государем Владиславом и с Россиею мир и любовь навеки и стоять друг за друга против всех неприятелей.
13) Ни из России в Литву и Польшу, ни из Литвы и Польши в Россию не переводить жителей.
14) Торговле между обоими государствами быть свободною.
15) Королю уже не приступать к Смоленску и немедленно вывести войско из всех городов российских; а платеж из московской казны за убытки и на жалованье рати литовской и польской будет уставлен в договоре особенном.
16) Всех пленных освободить без выкупа, все обиды и насилия предать вечному забвению.
17) Гетману отвести Сапегу и других ляхов от Лжедмитрия, вместе с боярами взять меры для его истребления, идти к Можайску, как скоро уже не будет сего злодея, и там ждать указа королевского.
18) Между тем стоять ему с войском у Девичьего монастыря и не пускать никого из своих людей в Москву для нужных покупок без дозволения бояр и без письменного вида.
19) Дочери воеводы сендомирского, Марине, ехать в Польшу и не именоваться государынею московскою.
20) Отправиться великим послам российским к Государю Сигизмунду и бить челом, да крестится Государь Владислав в веру греческую и да будут приняты все иные условия, оставленные гетманом на разрешение его Королевского Величества».
Итак, россияне, быв недовольны собственным желанием царя Василия умерить самодержавие, в четыре года переменили мысли и хотели еще более ограничить верховную власть, уделяя часть ее не только боярам в правосудии и в налогах, но и
Земской Думе в гражданском законодательстве. Они боялись не самодержавия вообще (как увидим в истории 1613 года), но самодержавия в руках иноплеменного, еще иноверного монарха, избираемого в крайности, невольно и без любви, – и для того предписали ему условия, согласные с выгодами боярского властолюбия и с видами хитрого Жолкевского, который, любя вольность, не хотел приучить наследника Сигизмундова, будущего монарха польского, к беспредельной власти в России.
Утвердив договорную грамоту подписями и печатями, с одной стороны – Жолкевский и все его чиновники, а с другой – бояре, звали народ к присяге. Среди Девичьего поля, в сени двух шатров великолепных стояли два алтаря, богато украшенные; вокруг алтарей духовенство, Патриарх, святители с иконами и крестами; за духовенством – бояре и сановники в одеждах, блестящих серебром и золотом; далее бесчисленное множество людей, ряды конницы и пехоты с распущенными знаменами, ляхи и россияне. Все было тихо и чинно. Гетман с своими воеводами вступил в шатер, приближился к алтарю, положил на него руку и дал клятву в верном соблюдении условий за короля и королевича, республику Польскую и великое княжество Литовское, за себя и войско. Тут два архиерея, обратясь к боярам и чиновникам, сказали громогласно: «Волею Святейшего Патриарха Ермогена призываем вас к исполнению торжественного обряда: целуйте крест, вы, мужи думные, все чины и народ, в верности к Царю и Великому князю Владиславу Сигизмундовичу, ныне благополучно избранному, да будет Россия со всеми ее жителями и достоянием его наследственною державою!» Раздался звук литавр и бубнов, гром пушечный и клик народный: «Многие лета Государю Владиславу! Да царствует с победою, миром и счастием!» Тогда началась присяга: бояре и сановники, дворянство и купечество, воины и граждане, числом не менее трехсот тысяч, как уверяют, целовали крест с видом усердия и благоговения. Тогда изменники прежние, Иван Салков, Волуев и клевреты их, ревностные участники и главные пособники договора, обнялись с москвитянами уже как с братьями в общей измене Василию и в общем подданстве Владиславу!.. Гонцы от Думы Боярской спешили во все города объявить им нового царя, конец смятениям и бедствиям; а гетман великолепным пиром в стане угостил знатнейших россиян и каждого из них одарил щедро, раздав им всю добычу Клушинской битвы, коней азиатских, богатые чаши, сабли и не оставив ничего драгоценного ни у себя, ни у своих чиновников в надежде на сокровища московские. Первый вельможа, князь Мстиславский, отплатил ему таким же роскошным пиром и такими же дарами богатыми.
Одним словом, умный гетман достиг цели – и Владислав, хотя только Москвою избранный, без ведома других городов и, следственно, незаконно, подобно Шуйскому, остался бы, как вероятно, царем России и переменил бы ее судьбу ослаблением самодержавия – переменил бы тем, может быть, и судьбу Европы на многие века, если бы отец его имел ум Жолкевского!
Но еще крест и Евангелие лежали на алтарях Девичьего поля, когда вручили гетману грамоту Сигизмундову, привезенную Федором Андроновым, печатником и думным дьяком, усердным слугою ляхов, изменником государства и Православия: Сигизмунд писал к гетману, чтобы он занял Москву именем королевским, а не Владиславовым; о том же писал к нему и с другим, знатнейшим послом, Госевским. Гетман изумился. Торжественно заключить и бесстыдно нарушить условия; вместо юноши беспорочного и любезного представить России в венценосцы старого, коварного врага ее, виновника или питателя наших мятежей, известного ревнителя латинской веры и братства иезуитского; действовать одною силою с войском малочисленным против целого народа, ожесточенного бедствиями, озлобленного ляхами, казалось гетману более нежели дерзостью – казалось безумием. Он решился исполнить договор, утаить волю королевскую от россиян и своих сподвижников, сделать требуемое честью и благом республики вопреки Сигизмунду и в надежде склонить его к лучшей политике.
Согласно с договором, надлежало прежде всего отвлечь ляхов от Самозванца. Сей злодей думал ослепить Жолкевского разными льстивыми уверениями: клялся царским словом выдать королю 300 000 злотых и в течение десяти лет ежегодно платить республике столько же, а королевичу – 100 000; завоевать Ливонию для Польши и Швецию для Сигизмунда, не стоять и за Северскую землю, когда будет царем; но Жолкевский, известив Сапегу, что Россия есть уже царство Владислава, убеждал его присоединиться к войску республики, а бродягу – упасть к ногам королевским, обещая ему за такое смирение Гродно или Самбор в удел. Послы гетмановы нашли Лжедимитрия в обители Угрешской, где жила Марина: выслушав их предложение, он сказал: «Хочу лучше жить в избе крестьянской, нежели милостию Сигизмундовою!» Тут Марина вбежала в горницу, пылая гневом, злословила, поносила короля и с насмешкою примолвила: «Теперь слушайте мое предложение: пусть Сигизмунд уступит царю Димитрию Краков и возьмет от него в знак милости Варшаву!» Ляхи также гордились и не слушали гетмана, который, видя необходимость употребить силу, вместе с князем Мстиславским и пятнадцатью тысячами москвитян выступил против своих мятежных единоземцев. Уже начиналось и кровопролитие; но малочисленное и худое войско Лжедимитриево не могло обещать себе победы: Сапега выехал из рядов, снял шапку перед Жолкевским, дал ему руку в знак братства – и через несколько часов все усмирилось. Ляхи и россияне оставили Лжедимитрия: первые объявили себя до времени слугами республики; последние целовали крест Владиславу, и между ними бояре князья Туренин и Долгорукий, воеводы коломенские; а Самозванец и Марина ночью (26 августа) ускакали верхом в Калугу с атаманом Заруцким, с шайкою казаков, татар и россиян немногих.
Гетман действовал усердно; бояре усердно и прямодушно. Началось беспрекословно царствование Владислава в Москве и в других городах: в Коломне, Туле, Рязани, Твери, Владимире, Ярославле и далее. Молились в храмах за государя нового; все указы писались, все суды производились его именем; спешили изобразить оное на медалях и монетах. Многие радовались искренно, алкая тишины после таких мятежей бурных. Многие – и в их числе Патриарх – скрывали горесть, не ожидая ничего доброго от ляхов. Всего более торжествовали старые изменники тушинские… Они целою толпою пришли в храм Успения и требовали благословения от Ермогена, который, велев удалиться одному Молчанову, мнимому еретику и чародею, сказал другим: «Благословляю вас, если вы действительно хотите добра государству; но если вы ляхи душою, лукавствуете и замышляете гибель Православия, то кляну вас именем Церкви». Обливаясь слезами, Михайло Салтыков уверял, что государство и Православие спасены навеки – уверял, может быть, непритворно, желая, чего желала столица вместе с знатною частию России – Владиславова царствования на заключенных условиях. <…> Как несчастный царь Василий с своими братьями завидовал князю Михаилу Шуйскому, так Сигизмунд с своими панами завидовал гетману, хотя слава обоих великих мужей была славою их отечества и государя: ослепление страстей, удивительное для разума и тем не менее обыкновенное в действиях человеческих! Недоброжелатели гетмановы, Потоцкие и друзья их, говорили королю: «Не успехи случайные, но правила твердые, внушаемые зрелою мудростию, должны быть нам руководством в деле столь важном. Извлекая меч, ты, Государь, объявил, что думаешь единственно о благе республики; теперь, имея случай распространить ее владения, можешь ли упустить его только для чести видеть сына на престоле московском? Отдашь ли пятнадцатилетнего юношу без советников и блюстителей в руки людей, упоенных духом мятежа и крамолы? Что ответствует за их верность и безопасность сего престола, облиянного кровию? Не скажет ли народ твой, ревнитель свободы, что ты пленяешься властию самодержавною? Если же царство Российское столь завидно, то, взяв Смоленск, иди в Москву и собственною рукою, как победитель, возьми ее державу!» Хотя рассудительные вельможи, Лев Сапега и другие, умоляли короля немедленно принять договор гетманов, немедленно отпустить Владислава в Москву, дать ему Жолкевского в наставники и легион поляков в блюстители, обогатить казну республики казною царскою, удовлетворить ею всем требованиям войска, наконец, утвердить вечный союз Литвы с Россиею; но король следовал мнению первых советников: хотел сам быть царем или завоевателем России и в сем расположении ждал послов московских, Филарета и Голицына, коих личное избрание – то есть удаление – должно было содействовать видам хитрого гетмана, но обратилось единственно во славу их великодушной твердости, без пользы для Литвы, без пользы и для России, кроме чести иметь таких мужей государственных!
Менее других веря гетману или Сигизмунду, они еще с дороги известили Думу, что вопреки условиям ляхи грабят в уездах Осташкова, Ржева и Зубцова; что Сигизмунд велит дворянам российским присягать ему и Владиславу вместе, обещая им за то жалованье и земли. 7 октября послы увидели Смоленск и стан королевский, куда их не впустили: указали им место на пустом берегу Днепра, где они расположились в шатрах терпеть ненастье, холод и голод… Те, которые предлагали царство Владиславу, требовали пищи от Сигизмунда, жалуясь на бедность – следствие долговременных опустошений и мятежей в России; а вельможи литовские отвечали: «Король здесь на войне и сам терпит нужду!» Представленные Сигизмунду (12 октября), Голицын, Мезецкий и дьяки, – один за другим, как обыкновенно, – торжественными речами изъяснили вину своего посольства и, сказав, что Шуйский добровольно оставил царство, именем России били челом о Владиславе. Вместо короля гордо ответствовал канцлер Сапега: «Всевечный Бог богов назначил степени для монархов и подданных. Кто дерзает возноситься выше звания, того он казнит и низвергает: казнил Годунова и низвергнул Шуйского, венценосцев, рожденных слугами!.. Вы узнаете волю королевскую». И через несколько дней объявили им сию волю!
Как ни важны были статьи договора, устраненные Жолкевским, хотя Патриарх и бояре в наказе, данном послам, велели им неотступно «требовать и молить слезно, чтобы королевич, находившийся тогда в Литве, принял греческую веру от Филарета и смоленского епископа, ехал в Москву уже православный и тем отвратил соблазн, нетерпимый и в Польше, где государи должны быть всегда одной веры с народом», но царствование
Владислава зависело единственно от согласия королевского на статьи, утвержденные гетманом: ибо россияне целовали крест первому без всякой оговорки, довольствуясь надеждою склонить его к своему закону уже в царском сане. Главным делом для послов было возвратиться в Москву с Владиславом, дать отца сиротам, жизнь, душу составу государственному, полумертвому без государя… И что же? Вельможи королевские объявили им в самом начале переговоров, что Владислав малолетний не может устроить царства смятенного; что Сигизмунд должен прежде утишить оное и занять Смоленск, будто бы преклонный к Лжедимитрию. Послы отвечали: «Королевич молод, но Бог устроит державу разумом его и счастием, нашим радением и вашими советами, вельможи думные. Смоленск не имеет нужды в воинах иноземных: оказав столько верности во времена самые бедственные, столько доблести в защите против вас, изменит ли чести ныне, чтобы служить бродяге? Ручаемся вам душами за боярина Шеина и граждан: они искренне вместе с Россиею присягнут Владиславу». – «Для чего же и не Сигизмунду? – возразили паны. – Государи суть земные Боги, и воля их священна. Вы оскорбляете Короля своим недоверием, дерзая разделять отца с сыном: Смоленск должен присягнуть им обоим». Филарет и Голицын изумились. «Мы избрали Владислава, а не Сигизмунда, – сказали они, – и вы, избрав шведского принца в короли, не целовали креста родителю его, Иоанну». – «Сравнение нелепое, – воскликнули паны. – Иоанн не спасал нашей Республики, как Сигизмунд спасает Россию: ибо, взяв Смоленск, древнюю собственность Литвы, пойдет с войском к Калуге, чтобы истребить Лжедимитрия и тем успокоить Москву, где еще не все жители усердствуют королевичу, где много людей зломысленных и мятежных». – «Нет надобности Сигизмунду, – говорили послы, – и для Великого Монарха унизительно идти самому против злодея калужского: пусть велит только Жолкевскому соединиться с россиянами, чтобы общими силами истребить его, как уставлено в договоре! Поход королевский внутрь государства разоренного еще умножил бы зло. Ты, Лев Сапега, бывал в России, знал ее богатство, многолюдство, цветущие города и селения; ныне осталась единственно тень их, пепелища, обгорелые стены; жители изгибли, отведены пленниками в Литву, разбежались в иные земли… А кто виною? Ваши грабители еще более, нежели самозванцы: да удалятся же навеки и Россия будет, что была, по крайней мере, в течение времени. Гнусный Лжедимитрий и без вашего содействия исчезнет. Упорнейшие из клевретов тушинских и целые города, обольщенные именем Димитрия, возвратились под сень отечества, как скоро услышали о новом царе законном. Вы говорите о московских мятежниках: их не знаем, видев собственными глазами, что все, от мала до велика, и там и в других городах целовали крест Владиславу с живейшею радостию. Нет, синклит и народ немедленно казнили бы первого, кто дерзнул бы изменить святому обету верности. Одним словом, исполните только договор, утвержденный клятвою гетмана от имени короля и республики. Дело было кончено к обоюдному удовольствию, не вымышляйте нового, чтобы, нашедши, не потерять и не каяться. В случае вероломства – какие откроются бедствия! Вы знаете, что государство Московское обширно: еще не все разрушено, не все пало; есть Новгород Великий, многолюдная земля Поморская и Низовая; есть царство Казанское, Астраханское и Сибирское! Не снесут обмана и восстанут… Господь да спасет и вас и нас от следствий ужасных!»
Послы велели дьяку читать гетмановы условия: паны не хотели слушать, но вдруг как бы одумались и, ссылаясь на сей договор, требовали миллионов в уплату жалованья королевскому и даже Сапегину войску. «За то ли, – спросил Голицын, – что Сапега, клеврет низкого злодея, обнажил наши церкви, иконы, гробы святых и пил кровь христиан? Да и войско королевское что сделало и делает в России? Губит людей и достояние; какое право на мзду и благодарность? Но когда успокоится держава, тогда царь Владислав, Патриарх, бояре и чины государственные условятся с Сигизмундом о вознаграждении ваших убытков. Договор помним, хотели напомнить его вам и спрашиваем, дает ли король сына на престол московский?»… «Жалует», – сказали наконец паны (октября 23). Тут Филарет, Голицын, Мезецкий встали и поклонились до земли, изъявляя радость, славя мудрость Сигизмундову и счастливое царствование Владислава; а Лев Сапега в ответ на статьи, не решенные гетманом, объявил королевским именем: 1) что в крещении и женитьбе Владислава волен Бог и Владислав, 2) что он не будет сноситься о вере с папою; 3) что смертная казнь для отметников греческого исповедания в России утверждается; 4) что о числе ляхов, коим быть при особе царя, послы могут условиться с ним самим; 5) что все иные желания и требования россиян предложатся Сейму в Варшаве, где, с его согласия, король даст им сына в цари, но прежде заняв Смоленск, истребив Лжедимитрия и совершенно умирив Россию… Тут исчезла радость послов! Паны изъясняли им, что если бы Сигизмунд, не сделав ничего, выступил из России, то вольные ляхи и казаки, числом не менее восьмидесяти тысяч в ее пределах, соединились бы с Лжедимитрием; что король хочет Смоленска не для себя, а для Владислава, ибо оставит ему все в наследство, и Литву, и Польшу; что смоленские граждане должны присягнуть королю единственно из чести! Но Филарет и Голицын, видя намерение Сигизмунда только манить Россию Владиславом и взять ее себе в добычу или раздробить, выразили негодование столь сильно, что гневные паны уже не хотели говорить с ними, воскликнув: «Конец терпению и Смоленску! На вас будет его пепел и кровь жителей!»
О сем худом успехе посольства сведали в Москве с равною горестию и бояре благонамеренные, и гетман честолюбивый, который, все еще уверяя их в непременном исполнении своего договора, решился употребить крайнее средство: оставить Москву, только им утишаемую, и лично объясниться с королем. Сами россияне удерживали, заклинали его не предавать столицы опасностям безначалия и мятежей. Пожав руку у князя Мстиславского, он сказал ему: «Еду довершить мое дело и спокойствие России»; а ляхам: «Я дал слово боярам, что вы будете вести себя примерно для вашей собственной безопасности; поручаю вам царство Владислава, честь и славу республики». Преемникам его, то есть истинным градоначальникам Москвы, надлежало быть ляху Госевскому с усердною помощью Михайла Салтыкова и дьяка Федора Андронова, названного государственным казначеем. Устроив все для хранения тишины, Жолкевский сел в колесницу и тихо ехал Москвою, провождаемый синклитом и толпами жителей. Улицы и кровли домов были наполнены людьми. Везде раздавались громкие клики: желали ему счастливого пути и скорого возвращения! Сие торжество гетманово ознаменовалось делом бесславнейшим для Боярской Думы: она выдала бывшего царя своего иноплеменнику! Жолкевский взял с собою двух братьев Василиевых – и народ московский любопытно смотрел, как их везли в особенных колесницах перед гетманом! Жене князя Дмитрия Шуйского дозволили ехать с мужем; а несчастную царицу удалили в суздальскую Девичью обитель. Гетман заехал в Иосифов монастырь, взял там самого Василия и в мирской литовской одежде, как узника, повез к Сигизмунду! «О время стыда и бесчувствия! – восклицает современник. – Мы забыли Бога! Какой ответ дадим ему и людям? Что скажем чужим государствам себе в оправдание, самовольно отдав царство и царя в плен иноверным? Немногие злодействовали, но мы видели и терпели, не имев великодушия умереть за добродетель». Так лучшие россияне скорбели внутренне и в искреннем негодовании готовились, еще не зная и не думая, к восстанию отчаянному: час приближался!
Гетмана встретили пышно воеводы королевские и сенаторы, говорили ему речи и славили его как героя. Жолкевский вместе с трофеями представил Сигизмунду и своего державного пленника в богатой одежде. Все взоры устремились на Василия, безмолвного и неподвижного. Хотели, чтобы он поклонился королю: «Царь московский, – ответствовал Василий, – не кланяется королям. Судьбами Всевышнего я пленник, но взят не вашими руками: выдан вам моими подданными изменниками». «Его твердость, величие, разум заслужили удивление ляхов, – говорит летописец, – и Василий, лишенный венца, сделался честию России». Он еще имел нужду в сей твердости, чтобы великодушно сносить неволю и тем заплатить последний долг отечеству в удостоверение, что оно могло без стыда именовать его четыре года своим венценосцем!.. Изъявив гетману благодарность за мнимую славу иметь такого пленника и за мнимое взятие Москвы, король не хотел, однако ж, утвердить его договора. Напрасно Жолкевский доказывал, грозил: доказывал, что воцарением королевича московская и польская держава будут навеки единою к их обоюдному счастию и что никогда первая не признает Сигизмунда царем; грозил новою, жестокою, необозримою в бедствиях войною. Считая гетмана пристрастным к своему делу и жадным к личной славе, Сигизмунд не верил ему; твердил, что занятие Смоленска необходимо для блага республики и для его королевской чести; наконец велел самому Жолкевскому склонять послов московских к уступчивости миролюбивой.
С отчаянием в сердце гетман должен был исполнить королевскую волю, но, властвуя над собою, в переговорах с Филаретом и Голицыным казался убежденным в ее справедливости и требовал от них Смоленска единственно в залог временный для безопасного сообщения войска Сигизмундова с Литвою. «Вы боялись, – сказал он, – впустить нас и в Москву, а впустив, радовались! Не упорствуйте, или договор, заключенный мною с вами, столь благонамеренный, столь благословенный для обеих держав, уничтожится неминуемо. Король думает, что не взять Смоленска есть для него бесчестие; возьмет силою и только из уважения к моему ходатайству медлит: секира лежит у корня!» Не хотели дать времени послам списаться с Москвою, говоря: «Не Москва указывает королю, а король Москве»; требовали неукоснительного решения. В сих обстоятельствах Филарет и князь Голицын советовались с чиновниками и дворянами посольскими, желали знать мнение и смоленских детей боярских, которые приехали с ними, усердно служив Шуйскому до его низвержения. Все ответствовали: «Не вводить в Смоленск ни единого ляха. Если король дерзнет лить кровь, то она будет на нем, вероломном; им, не вами, священный договор рушится». Дети боярские примолвили: «Наши матери и жены в Смоленске, пусть там гибнут; но города верного не отдавайте ляхам. И знайте, что вы не можете отдать его: защитники смоленские не послушаются вас как изменников». С твердостию отказав панам, Филарет и Голицын еще слезно заклинали их не испровергать дела Гетманова и быть навеки братьями россиян – но тщетно! 24 ноября ляхи, новым подкопом взорвав Грановитую башню и часть городской стены, с немцами и казаками устремились к смоленской крепости, приступали три раза и были славно отражены Шеиным в глазах Сигизмунда, гетмана и наших послов!.. Еще переговоры длились, хотя и бесполезно. Послы российские жили в тесном заключении: им не дозволяли писать в Смоленск; мешали сношениям их с Москвою и с другими городами, так что они долгое время не имели никаких вестей, никаких предписаний от Думы Боярской, слыша единственно от панов, что шведы воюют Россию и Самозванец усиливается в Калуге, ожидая к себе крымцев и турков в сподвижники; что король датский готовится взять Архангельск; что все восстают, все идут на Россию; что она гибнет и может быть спасена только великодушным Сигизмундом.
Россия действительно гибла и могла быть спасена только Богом и собственною добродетелию! Столица, без осады, без приступа взятая иноплеменниками, казалась нечувствительною к своему уничижению и стыду. Бояре сидели в Думе и писали указы, но слушаясь Госевского, который, уже зная Сигизмундову волю отвергнуть договор гетманов и предвидя следствия, употреблял все нужные меры для своей безопасности: высылал стрельцов из Москвы, чтобы уменьшить в ней число людей ратных; велел истребить все рогатки на улицах; запретил жителям носить оружие, толпиться на площадях, выходить ночью из домов, и везде усилил стражу. Выгнали дворян и богатейших купцов из Китая и Белого города за вал деревянного, чтобы в их домах поместить немцев и ляхов. Однако ж благоразумные предписания гетмановы исполнялись строго: не касались ни чести, ни собственности жителей, ни святыни церквей; наглость унимали и наказывали без милосердия. Один лях выстрелил в икону Богоматери, другой обесчестил девицу: их судили – и первого сожгли, а второго высекли кнутом. Еще тишина царствовала и москвитяне пировали с ляхами, скрывая взаимное
опасение и неприязнь, называясь братьями и нося камень за пазухою, как говорит историк-очевидец. Ляхи не верили терпению россиян, а россияне – доброму намерению ляхов, видя их беззаконное господство в столице, угодное только немногим знатным крамольникам – Салтыкову, Рубцу-Мосальскому и другим тушинским злодеям, которые хотя и предлагали иноплеменнику условия, благовидные для нашей свободы, но вместо Владислава готовы были отдать Россию и Сигизмунду без всяких условий, чтобы под его державою спастись от праведной казни. Сильные мечом ляхов, они законодательствовали в робкой Думе, утверждая князя Мстиславского и других бояр, слабых в надежде, что Сигизмунд даст им сына в цари, невзирая на свою медленность и требования несправедливые. Прошло около двух месяцев. Дума знала, что наши послы живут у короля в неволе, знала о приступе ляхов к Смоленску и все еще ждала Владислава! Долго молчав, король написал к ней, что он не продаст России в жертву злодею калужскому и гнусным его сообщникам: должен искоренить их, смирить мятежный Смоленск – и тогда возвратится в Литву, чтобы на Сейме в присутствии наших послов утвердить договор московский. Между тем король от собственного имени давал указы Думе о вознаграждении бояр и сановников, к нему усердных: Салтыковых, Мосальского, Хворостинина, Мещерского, Долгорукого, Молчанова, печатника Грамотина и других, разоренных Шуйским; жаловал чины и места, земли и деньги – одним словом, уже действовал как властелин России, не имея ни тени права, – и Дума уважала его волю, как будто бы нераздельную с волею царя малолетнего! И люди знатные ездили из Москвы в стан королевский просить милостей, равно беззаконных и срамных!.. Уже народ, менее Думы терпеливый, изъявлял досаду, не видя Владислава, и бояре, опасаясь мятежа, заклинали Сигизмунда удовлетворить сему нетерпению без отлагательства и без Сейма: о Владиславе не было слуха, а король заботился единственно о взятии Смоленска!
В таком положении могла ли столица с ее мнимым правительством быть главою и душою государства? Все волновалось в неустройстве, без связи в частях целого, без единства в движениях. Областные жители, присягнув королевичу, с неудовольствием слышали о господстве ляхов в столице, с негодованием видели их чиновников, разосланных гетманом и Госевским для собрания дани на жалованье королевскому войску. Везде кричали: «Мы присягали Владиславу, а не гетману и не Госевскому!» Жалобы еще удвоились от неистовства ляхов, которые вели себя благоразумно в одной Москве: презирая договор, они не только не выходили из наших городов, не только самовольствовали в них и грабили, но и жгли, мучили, убивали россиян. Где нет защиты от правительства, там нет к нему и повиновения. Новгородцы затворили ворота и долго не хотели впустить боярина Ивана Салтыкова, известного друга гетманова, присланного к ним Думою с дружинами стрельцов, чтобы выгнать шведов из северной России, ибо союзник Делагарди, после несчастной Клушинской битвы отступая к финляндским границам, уже действовал как неприятель: занял Ладогу, осадил Кексгольм и с горстию воинов мыслил отнять царство у Владислава, сам собою, без ведома Карлова тожественно предлагая одного из шведских принцев нам в государи. Дав клятву новгородцам не вводить к ним ни одного ляха, Салтыков убедил их как подданных Владиславовых содействовать ему в изгнании шведов и в усмирении мятежников: вытеснил первых из Ладоги, но не мог выгнать из России, – ни смирить Пскова, где еще царствовало имя Лжедимитрия и где злодействовал Лисовский, торгуя добычею разбоев и святотатства, пируя с жителями, как с братьями, и грабя их, как неприятель. Великие Луки, занятые его сподвижником – изменником Просовецким, Яма, Иваньгород, Коиорье, Орешек также упорствовали в верности к Самозванцу от ненависти к ляхам. Сия ненависть произвела тогда еще новую, разительную измену. Знаменитая именем царства, Казань, в счастливейшие дни тушинского злодея быв верною Москве, вдруг пристала к нему, уже почти всеми отверженному и презренному! Ее чернь и граждане, сведав о вступлении гетмана в столицу, возмутились; объявили, что лучше хотят служить калужскому царику, нежели зловерной Литве, и целовали крест
Лжедимитрию, следуя внушению лазутчиков и слуг его, которые были им тогда посланы в Астрахань и находились в Казани. Воевода, славный любимец Иоаннов, Бельский, уговаривал народ не присягать ни Владиславу, ни Лжедимитрию, а будущему венценосцу московскому, без имени; стыдил, заклинал – и был жертвою яростной черни, подстрекаемой дьяком Шульгиным: Бельского схватили, кинули с высокой башни и растерзали – того, кто служил шести царям, не служа ни отечеству, ни добродетели; лукавствовал, изменял… и погиб в лучший час своей государственной жизни как страдалец за достоинство народа российского! Другой воевода казанский, боярин Морозов, и люди чиновные не дерзнули противиться ослепленным гражданам и вместе с ними писали к жителям северных областей, что Москва сделалась Литвою, а Калуга – столицею отечества; что имя Димитрия должно соединить всех истинных россиян для восстановления государства и Церкви. Но казанцы присягнули уже тени!
Никем не тревожимый в Калуге и до времени нужный Сигизмунду как пугалище для Москвы, Самозванец, имея тысяч пять казаков, татар и россиян, еще грозил и Москве, и Сигизмунду, мучил ляхов, захватываемых его шайками в разъездах, и говорил: «Христиане мне изменили: итак, обращусь к магометанам; с ними завоюю Россию или не оставлю в ней камня на камне; доколе я жив, ей не знать покоя». Он думал, как пишут, удалиться в Астрахань, призвать к себе всех донцов и ногаев, основать там новую державу и заключить братский союз с турками! Между тем веселился, безумствовал и, хвалясь дружбою магометан, то ласкал, то казнил их, на свою гибель. Судьба его решилась внезапно. Хан или царь касимовский Ураз-Магмет во время Лжедимитриева бегства из Тушина не пристал ни к ляхам, ни к россиянам и с новым усердием явился к нему в Калуге; но сын ханский донес, что отец его мыслит тайно уехать в Москву, – и Лжедимитрий без всякого исследования велел палачам своим Михайлу Бутурлину и Михневу умертвить несчастного Ураз-Магмета и кинуть в Оку, а князя ногайского Петра Араслана Урусова, хотевшего мстить сыну-клеветнику, посадил в темницу. Через несколько дней освобожденный и снова ласкаемый Самозванцем, Араслан уже пылал злобою непримиримою и, выехав с ним на охоту (декабря 11), в месте уединенном прострелил его насквозь пулею, сказав: «Я научу тебя топить ханов и сажать мурз в темницу», отсек ему голову и с ногаями ушел в Тавриду, прославив себя злодейским истреблением злодея, который едва не овладел обширнейшим царством в мире, к стыду России не имев ничего, кроме подлой души и безумной дерзости.
С вестию о сем убийстве прискакал в Калугу шут Лжедимитриев, Кошелев, быв свидетелем оного. Сделалось страшное смятение. Ударили в набат. Марина, отчаянная, полунагая, ночью с зажженным факелом бегала из улицы в улицу, требуя мести, – и к утру не осталось ни единого татарина живого в Калуге: их всех, хотя и невинных в Араслановом деле, безжалостно умертвили казаки и граждане. Обезглавленный труп Лжедимитриев с честию предали земле в соборной церкви, и Марина, в отчаянии не теряя ни ума, ни властолюбия, немедленно объявила себя беременною; немедленно и родила… сына, торжественно крещенного и названного царевичем Иоанном, к живейшему удовольствию народа. Готовился новый обман; но россияне чиновные, которые еще находились между последними клевретами Самозванца: князь Дмитрий Трубецкой, Черкасский, Бутурлин, Микулин и другие, – уже не хотели служить ни срамной вдове двух обманщиков, ни ее сыну, действительному или мнимому; целовали крест государю законному, тому, кто волею Божиею и всенародною утвердится на московском престоле; дали знать о сем Думе Боярской; овладели Калугою и взяли Марину под стражу.
Россия, казалось, ждала только сего происшествия, чтобы единодушным движением явить себя еще не мертвою для чувств благородных, – любви к отечеству и к независимости государственной. Что может народ в крайности уничижения без вождей смелых и решительных? Два мужа, избранные Провидением начать великое дело… и быть жертвою оного, бодрствовали за Россию: один старец ветхий, но адамант Церкви и государства – патриарх Ермоген; другой, крепкий мышцею и духом, стремительный на пути закона и беззакония, – Ляпунов Рязанский. Первому надлежало увенчать свою добродетель; второму – примириться с добродетелию. Ляпунов враждовал, Ермоген усердствовал несчастному Шуйскому: новые бедствия отечества согласили их. Оба, уступив силе, признали Владислава, но с условием – и не безмолвствовали, когда, нарушая договор, гетман овладел столицею. Сигизмунд давал указы от своего имени и громил Смоленск, а ляхи злодействовали в мнимом Владиславовом царстве. Ляпунов знал все, что делалось в королевском стане, где находился его брат в числе дворян с Филаретом и Голицыным. Сей человек дерзкий и лукавый – известный Захария, один из главных виновников Василиева низвержения, в личине изменника пировал с вельможными панами, грубо смеялся над послами, винил их в упрямстве, но обманывал ляхов: наблюдал, выведывал и тайно сносился с братом как ревностный противник Владиславова царствования. Так и некоторые из послов, светские и духовные, лицемерно изъявляли доброжелательство к Сигизмунду и были милостиво уволены им в Москву, обещая содействовать в ней его видам: думный дворянин Сукин, дьяк Васильев, архимандрит Евфимий и келарь Аврамий; но возвратились единственно для того, чтобы огласить в столице и в России вероломство гетманово или Сигизмундово. Уже Ермоген в искренних беседах с людьми надежными, Ляпунов в переписке с духовенством и чиновниками областей убеждали их не терпеть насилия иноплеменников. Убеждения действовали, негодование возрастало, и как скоро услышали москвитяне о смерти Лжедимитрия – страшилища для их воображения, то, радуясь и славя Бога, вдруг заговорили смело о необходимости соединиться душами и головами для изгнания ляхов. Тщетно Сигизмунд – уже знав, вероятно, о гибели Самозванца и лишась предлога оставаться в России будто бы для его истребления, – писал (от 13 декабря) к боярам, что «Владислав скоро будет в Москву, а войско королевское идет против калужского злодея»: Россия уже не хотела Владислава! Дума в своем ответе благодарила Сигизмунда за милость, требуя, однако ж, скорости и прибавляя, что россияне уже не могут терпеть сиротства, будучи стадом без пастыря или великим зверем без главы, но Патриарх, удостоверенный в единомыслии добрых граждан, объявил торжественно, что Владиславу не царствовать, если не крестится в нашу веру и не вышлет всех ляхов из державы Московской. Ермоген сказал – столица и государство повторили. Уже не довольствовались ропотом. Москва под саблею ляхов еще не двигалась, ожидая часа; но в пределах соседственных блеснули мечи и копья: начали вооружаться. Город сносился с городом; писали и наказывали друг к другу словесно, что пришло время стать за веру и государство. Особенное действие имели две грамоты, всюду разосланные из Москвы: одна – к ее жителям от уездных смолян, другая – от москвитян ко всем россиянам. Смоляне писали: «Обольщенные королем, мы ему не противились. Что же видим? Гибель душевную и телесную. Святые церкви разорены; ближние наши в могиле или в узах. Хотите ли такой же доли? Вы ждете Владислава и служите ляхам, угождая извергам, Салтыкову и Андронову; но Польша и Литва не уступят своего будущего венценосца вам, ославленным изменами. Нет, король и Сейм, долго думав, решились взять Россию без условий, вывести ее лучших граждан и господствовать в ней над развалинами. Восстаньте, доколе вы еще вместе и не в узах; поднимите и другие области, да спасутся души и царство! Знаете, что делается в Смоленске: там горсть верных стоит неуклонно под щитом Богоматери и разит сонмы иноплеменников!» Москвитяне писали к братьям во все города: «Не слухом слышим, а глазами видим бедствие неизглаголанное. Заклинаем вас именем Судии живых и мертвых: восстаньте и к нам спешите! Здесь корень царства, здесь знамя отечества, здесь Богоматерь, изображенная евангелистом Лукою; здесь светильники и хранители Церкви, митрополиты Петр, Алексий, Иона! Известны виновники ужаса, предатели студные – к счастию, их мало; немногие идут вослед Салтыкову и Андронову – а за нас Бог, и все добрые с нами, хотя и не явно до времени: святейший Патриарх Ермоген, прямый учитель, прямый наставник, и все христиане истинные! Дадите ли нас в плен и в латинство?» Кроме Рязани, Владимир, Суздаль, Нижний, Романов, Ярославль, Кострома, Вологда ополчились усердно для избавления Москвы от ляхов, по мысли Ляпунова и благословению Ермогена.
[1611 г.] <…> Уже москвитяне, слыша о ревностном восстании городов, переменились в обхождении с ляхами: быв долго смиренны, начали оказывать неуступчивость, строптивость, дух враждебный и сварливый, как было перед гибелью расстриги. Кричали на улицах: «Мы по глупости выбрали ляха в цари, однако ж не с тем, чтобы идти в неволю к ляхам; время разделаться с ними!» В грубых насмешках давали им прозвание хохлов, а купцы за все требовали с них вдвое. Уже начинались ссоры и драки. Госевский требовал от своих благоразумия, терпения и неусыпности. Они бодрствовали день и ночь, не снимая с себя доспехов, ни седел с коней, ежедневно три и четыре раза били тревогу, имели везде лазутчиков, осматривали на заставах возы с дровами, сеном, хлебом и находили в них иногда скрытое оружие. Высылали конные дружины на дороги, перехватили тайное письмо из Москвы к областным жителям и сведали, что они в заговоре с ними и что Патриарх есть глава его; что москвитяне надеются не оставить ни одного ляха живого, как скоро увидят войско избавителей под своими стенами. Невзирая на то, Госевский еще не смел употребить средств жестоких, ни обезоружить стрельцов и граждан, ни свергнуть Патриарха; довольствовался угрозами, сказав Ермогену, что святость сана не есть право быть возмутителем. Более наглости оказали злодеи российские. Михайло Салтыков требовал, чтобы Ермоген не велел ополчаться Ляпунову. «Не велю, – ответствовал Патриарх, – если увижу крещеного Владислава в Москве и ляхов, выходящих из России; велю, если не будет того, и разрешаю всех от данной королевичу присяги». Салтыков в бешенстве выхватил нож; Ермоген осенил его крестным знамением и сказал громогласно: «Сие знамение против ножа твоего, да взыдет вечная клятва на главу изменника!» И взглянув на печального Мстиславского, примолвил тихо: «Твое начало: ты должен первый умереть за веру и государство; а если пленишься кознями сатанинскими, то Бог истребит корень твой на земле живых – и сам умрешь какою смертию?» Предсказание исполнилось, говорит летописец, ибо Мстиславский никак не хотел одобрить народного восстания и писал от имени синклита грамоту за грамотою к королю, что обстоятельства ужасны и время дорого; что одна столица еще не изменяет Владиславу, а держава в безначалии готова разделиться; что Иваньгород и Псков, обольщенные генералом Делагарди, желают иметь царем шведского принца; что Астрахань и Казань, где господствует злочастие Магометово, умышляют предаться шаху Аббасу; что области низовые, степные, восточные и северные до пустынь сибирских возмущены Ляпуновым; но что немедленное прибытие королевича еще может все исправить, спасти Россию и честь королевскую. Изменники же, Салтыков и Андронов, звали в Москву не Владислава, а самого короля с войском, ответствуя ему за успех, то есть за порабощение России обманом и насилием.
Но Сигизмунд, вопреки настоянию бояр и даже многих польских сенаторов, вопреки собственному обету, не думал отправить сына в Москву; не думал и сам идти к ней с войском, как предлагали ему наши изменники; сильно, упорно хотел одного: взять Смоленск – и ничего не делал; писал только указы синклиту уже вместе от себя и Владислава, именуя его, однако ж, не царем, а просто королевичем; уверял бояр и всю Россию, что желает ее мира и счастья, умиленный нашими бедствиями, и, будучи ревностным заступником греческого Православия, желает соединить ее с республикою узами любви и блага общего под нераздельным державством своего рода; что виною всего зла есть упрямство Шеина и князя Василия Голицына, не хотящих ни Владислава, ни тишины; что до усмирения Смоленска нельзя предпринять ничего решительного для успокоения государства. Между тем, как бы уже спокойно властвуя над Россиею, Сигизмунд непрестанно извещал Думу о своих милостях: производил дворян в стольники и бояре, раздавал имения, вершил дела старые, предписывал казне платить долги купцам иноземным еще за Иоанна в то время, когда указы ее были уже ничтожны для России; когда города один за другим восставали на ляхов; когда и жители Смоленской области стерегли, истребляли их в разъездах, тревожа нападениями и в стане, откуда многие россияне, дотоле служив королю, уходили служить отечеству: так, Иван Никитич Салтыков, пожалованный в бояре Сигизмундом, мнимый доброхот его, мнимый противник Ермогена, Филарета и Голицына, с целою дружиною ушел к Ляпунову. Напрасно Госевский ждал вспоможения от короля; видя необходимость действовать только собственными силами, он выслал шайки днепровских казаков и московского изменника Исая Сунбулова воевать места рязанские. Ляпунов, имея еще мало рати, выгнал толпы неприятельские из Пронска, но через несколько дней был осажден ими в сем городе и спасен князем Дмитрием Пожарским, уже ревностным его сподвижником: обратив их в бегство и скоро разбив наголову у Зарайска, добрый князь Дмитрий избавил вместе и Ляпунова от плена, и землю Рязанскую от грабежа; блеснул новым лучом славы и, с чистою душою пристав к великому делу, дал ему новую силу… Казаки бежали в Украйну, предвидя нес году злодейства, а Сунбулов – в Москву с худою вестью для изменников и ляхов, устрашаемых и восстанием областей, и ножами москвитян. Но Госевский хвалился презрением к россиянам: надеялся управиться с боязливою Москвою, вопреки неблагоразумию короля соблюсти ее как важное завоевание для республики и с малым числом удалых воинов победить многолюдную сволочь.
<…>
Около трех месяцев готовились – и наконец (в марте) выступили к Москве: Ляпунов из Рязани, князь Дмитрий Трубецкой из Калуги, Заруцкий из Тулы, князь Литвинов-Мосальский и Артемий Измайлов из Владимира, Просовецкий из Суздаля, князь Федор Волконский из Костромы, Иван Волынский из Ярославля, князь Козловский из Романова, – с дворянами, детьми боярскими, стрельцами, гражданами, земледельцами, татарами и казаками; были на пути встречаемы жителями с хлебом и солью, иконами и крестами, с усердными кликами и пальбою; шли бодро, но тихо – и сия, вероятно, невольная, неминуемая по обстоятельствам медленность имела для Москвы ужасное следствие.
В то время когда ее граждане с нетерпением ждали избавителей, бояре, исполняя волю Госевского, в последний раз заклинали Ермогена удалить бурю, спасти Россию от междоусобия и Москву от крайнего бедствия: писать к Ляпунову и сподвижникам его, чтобы они шли назад и распустили войско. «Ты дал им оружие в руки, – говорил Салтыков, – ты можешь и смирить их». – «Все смирится, – ответствовал Патриарх, – когда ты, изменник, с своею Литвою исчезнешь; но в царственном граде видя ваше злое господство, в святых храмах кремлевских оглашаясь латинским пением (ибо ляхи в доме Годунова устроили себе божницу), благословляю достойных вождей христианских утолить печаль отечества и Церкви». Дерзнули наконец приставить воинскую стражу к непреклонному иерарху; не пускали к нему ни мирян, ни духовенства; обходились с ним то жестоко и бесчинно, то с уважением, опасаясь народа. В Неделю ваий велели или дозволили Ермогену священнодействовать и взяли меры для обуздания жителей, которые в сей день обыкновенно стекались из всех частей города и ближних селений в Китай и Кремль быть зрителями великолепного обряда церковного. Ляхи и немцы, пехота и всадники заняли Красную площадь с обнаженными саблями, пушками и горящими фитилями. Но улицы были пусты! Патриарх ехал между уединенными рядами иноверных воинов; узду его осляти держал вместо царя князь Гундуров, за коим шло несколько бояр и сановников, унылых, мрачных видом. Граждане не выходили из домов, воображая, что ляхи умышляют внезапное кровопролитие и будут стрелять в толпы народа безоружного. День прошел мирно; также и следующий. Госевский, имея только 7000 воинов против двух или трех сот тысяч жителей, не хотел кровопролития – ни москвитяне. Первый, слыша, что Ляпунов и Заруцкий уже недалеко, мыслил идти к ним навстречу и разбить их отдельно; а москвитяне, готовые к восстанию, откладывали его до появления избавителей. Но взаимная злоба вспыхнула, не дав ни Госевскому выступить из Москвы, ни воеводам российским спасти ее. Кто начал? Неизвестно; но вероятнее – ляхи, с досадою терпев насмешки, грубости жителей и думая, что лучше управиться с ними заблаговременно, нежели поставить себя между их тайно остримыми ножами и войском городов союзных, наконец удовлетворяя своему алчному корыстолюбию разграблением богатой столицы. Так началось и свершилось ее бедствие ужасное.
19 марта, во вторник Страстной недели, в час обедни, услышали в Китае-городе тревогу, вопль и стук оружия. Госевский прискакал из Кремля: увидел кровопролитие между ляхами и россиянами, хотел остановить, не мог и дал волю первым, которые действовали наступательно, резали купцов и грабили лавки; вломились в дом к боярину верному, князю Андрею Голицыну, и бесчеловечно умертвили его. Жители Китая искали спасения в Белом городе и за Москвою-рекою: конные ляхи гнали, топтали, рубили их, но в Тверских воротах были удержаны стрельцами. Еще сильнейшая битва закипела на Сретенке: там явился витязь знаменитый, отряженный ли вперед Ляпуновым или собственною ревностию приведенный одушевить Москву, – князь Дмитрий Пожарский. Он кликнул доблих, устроил дружины, снял пушки с башен и встретил ляхов ядрами и пулями, отбил и втоптал в Китай. Иван Бутурлин в Яузских воротах и Колтовский за Москвою-рекою также стали против них с воинами и народом. Бились еще в улицах Тверской, Никитской и Чертольской, на Арбате и Знаменке. Госевский подкреплял своих, но число россиян несравненно более умножалось: при звуке набата старые и малые, вооруженные дрекольем и топорами, бежали в пыл сечи; из окон и с кровель разили неприятеля камнями и чурками, дровами, стреляли из-за них и двигали сие укрепление вперед, где ляхи отступали. Уже москвитяне везде имели верх, когда приспел из Кремля с немцами капитан Маржерет, верный слуга Годунова и расстриги, изгнанный Шуйским и принятый гетманом в королевскую службу: торгуя верностью и жизнью, сей честный наемник ободрил ляхов неустрашимостию и, некогда лив кровь свою за россиян, жадно облился их кровью. Битва снова сделалась упорною; многолюдство, однако ж, преодолевало, и москвитяне теснили неприятеля к Кремлю – его последней ограде и надежде. Тут в час решительный услышали голос: «огня! огня!» – и первый вспыхнул в Белом городе дом Михайла Салтыкова, зажженный собственною рукою хозяина: гнусный изменник уже не мог иметь жилища в столице отечества, им преданного иноплеменнику! Зажгли и в других местах: сильный ветер раздувал пламя в лицо москвитянам с густым дымом, несносным жаром, в улицах тесных. Многие кинулись тушить, спасать дома; битва ослабела, и ночь прекратила ее, к счастию изнуренного неприятеля, который удержался в Китае-городе, опираясь на Кремль. Там все затихло; но другие части Москвы представляли шумное смятение. Белый город пылал; набат гремел без умолку; жители с воплем гасили огонь или бегали, искали, кликали жен и детей, забытых в часы жаркого боя. После такого дня, и предвидя такой же, никто не думал успокоиться.
Ляхи в пустых домах Китая-города среди трупов отдыхали; а в Кремле при свете зарева бодрствовали и рассуждали вожди их: что делать? Там еще находилось мнимое правительство российское со знатнейшими сановниками, воинскими и гражданскими; ужасаясь мысли желать победы иноплеменникам, дымящимся кровию москвитян, но малодушно боясь и мести своего народа или не веря успеху восстания, Мстиславский и другие легкоумные вельможи, упорные в верности к Владиславу, были в изумлении и бездействии; тем ревностнее действовали изменники ожесточенные: прервав навеки связь с отечеством, заслужив его ненависть и клятву церковную, пылая адскою злобою и жаждою губительства, они сидели в сей ночной думе ляхов и советовали им разрушить Москву для их спасения. Госевский принял совет – и в следующее утро 2000 немцев с отрядом конным вышли из Кремля и Китая в Белый город и к Москве-реке, зажгли в разных местах дома, церкви, монастыри и гнали народ из улицы в улицу не столько оружием, сколько пламенем. В сей самый час прискакали к стенам уже пылающего Деревянного города от Ляпунова воевода Иван Плещеев, из Можайска – королевский полковник Струе, каждый для вспоможения своим, оба с легкими дружинами, равными в силах, не в мужестве. Ляхи напали; россияне обратили тыл – и вождь первых, кликнув: «За мною, храбрые!» – сквозь пыл и треск деревянных падающих стен вринулся в город, где жители, осыпаемые искрами и головнями, задыхаясь от жара и дыма, уже не хотели сражаться за пепелище: бежали во все стороны, на конях и пешие, не с богатством, а только с семействами. Несколько сот тысяч людей вдруг рассыпалось по дорогам к Лавре, Владимиру, Коломне, Туле; шли и без дорог, вязли в снегу, еще глубоком; цепенели от сильного, холодного ветра; смотрели на горящую Москву и вопили, думая, что с нею исчезает и Россия! Некоторые засели в крепкой Симоновской обители ждать избавителей. Но оставленная народом и войском в жертву огню и ляхам, Москва еще имела ратоборца: князь Дмитрий Пожарский еще стоял твердо в облаках дыма между Сретенкою и Мясницкою, в укреплении, им сделанном; бился с ляхами и долго не давал им жечь за каменною городскою стеною; не берег себя от пуль и мечей, изнемог от ран и пал на землю. Верные ему до конца немногие сподвижники взяли и спасли будущего спасителя России: отвезли в Лавру… До самой ночи уже беспрепятственно губив огнем столицу, ляхи с гордостию победителей возвратились в Китай и Кремль любоваться зрелищем, ими произведенным, – бурным пламенным морем, которое, разливаясь вокруг их, обещало им безопасность, как они думали, не заботясь о дальнейших, вековых следствиях такого дела и презирая месть россиян!
Москва пустая горела двое суток. Где угасал огонь, там ляхи, выезжая из Китая, снова зажигали, в Белом городе, в Деревянном и в предместиях. Наконец везде утухло пламя, ибо все сделалось пеплом, среди коего возвышались только черные стены, церкви и погреба каменные. Сия громада золы, в окружности на двадцать верст или более, курилась еще несколько дней, так что ляхи в Китае и Кремле, дыша смрадом, жили как в тумане – но ликовали; грабили казну царскую: взяли всю утварь наших древних венценосцев, их короны, жезлы, сосуды, одежды богатые, чтобы послать к Сигизмунду или употребить вместо денег на жалованье войску; сносили добычу, найденную в Гостином дворе, в жилищах купцов и людей знатных; сдирали с икон оклады; делили на равные части золото, серебро, жемчуг, камни и ткани драгоценные, с презрением кидая медь, олово, холсты, сукна; рядились в бархаты и штофы; пили из бочек венгерское и мальвазию. Изобиловали всем роскошным, не имея только нужного: хлеба! Бражничали, играли в зернь и в карты, распутствовали и пьяные резали друг друга!.. А россияне, их клевреты гнусные или невольники малодушные, праздновали в Кремле Светлое Воскресение и молились за царя Владислава с иерархом, достойным такой паствы, – Игнатием, угодником расстригиным, коего вывели из Чудовской обители, где он пять лет жил опальным иноком, и снова назвали патриархом, свергнув и заключив Ермогена на Кирилловском подворье. Сей муж бессмертный, один среди врагов неистовых и россиян презрительных, между памятниками нашей славы, в ограде, священной для веков могилами Димитрия Донского, Иоанна III, Михаила Шуйского, в темной келии сиял добродетелию как лучезарное светило отечества, готовое угаснуть, но уже воспламенив в нем жизнь и ревность к великому делу!
Назад: Продолжение Василиева царствования (1608–1610)
Дальше: Междуцарствие (1611–1612)