Книга: Тайны мозга. Почему мы во все верим
Назад: 2 Обращение Фрэнсиса Коллинза в веру
Дальше: Часть II Биология веры

3
Путь скептика

В коре нашего головного мозга есть нейронная сеть, которую нейробиологи называют левополушарным интерпретатором. Если можно так выразиться, это повествовательный аппарат мозга, который организует события в виде логической последовательности, сплетает из них исполненный смысла сюжет. Этот процесс особенно эффективен, когда речь идет о биографии и автобиографии: узнав о новом жизненном повороте, легко вернуться в прошлое и реконструировать движение к определенной точке, а не к какой-нибудь другой таким образом, чтобы это движение стало почти неизбежным, как только будут определены начальные условия и конечный результат.
Несмотря на то, что в разных текстах я уже приводил отдельные автобиографические эпизоды, чтобы проиллюстрировать ту или иную мысль, здесь я расскажу, как пришел к своим религиозным, политическим, экономическим и социальным убеждениям, а попутно упомяну и некоторые факты из своей личной жизни, о которых прежде нигде не писал. Вот рассказ о пути скептика, изложенный в ретроспективе, с пониманием, что мой левополушарный интерпретатор предубежден точно так же, как любой другой, особенно в реконструировании памятных событий моего собственного прошлого.

Мое возрождение в вере

За долгие годы немало значения было придано тому факту, что некогда я был возродившимся в вере христианином, который либо впал (с точки зрения верующих) в религиозное неверие, либо достиг его (с точки зрения скептиков). Христиане пытались приписать мою кончину как верующего моей вере в эволюцию и записывали на счет либерального светского образования, которое есть зло, еще одну заблудшую душу. Атеисты возвещали о моем отходе от веры, как о свидетельстве тому, что образование, особенно обучение естественным наукам, сокрушает древнюю мифологию и устаревшие убеждения, основанные на вере. Истина гораздо сложнее: важные религиозные, политические или идеологические убеждения редко объясняются единственными причинными факторами. Человеческие мысли и поступки почти всегда многовариантны по причинам, и убеждения не являются исключением.
Я родился отнюдь не в семье возродившихся в вере людей. Никто из моих четырех родителей (двоих родных и двоих неродных) не был ни в коей мере религиозным, но и нерелигиозными людьми их тоже нельзя назвать. По-моему, они просто не задумывались о Боге и религии. Подобно многим детям времен Великой депрессии, достигшим совершеннолетия во время Второй мировой войны и участвовавшим в ней, мои родители просто хотели устроиться в жизни. Никто из них не учился в колледже, все много и тяжело трудились, чтобы обеспечить детей. Мои родители развелись, когда мне было четыре года, и оба вновь вступили в брак: мама вышла за мужчину с тремя детьми, которые стали моими сводными братьями и сестрами, отец женился на женщине, с которой у них родились две дочери – мои неполнородные сестры. Моя семья представляла собой образцовую американскую переформированную семью. Несмотря на то, что периодически меня отправляли в обязательную воскресную школу (у меня до сих пор хранится Библия из «церкви освещенного окна» в Ла-Каньяде, Калифорния), религиозные службы, молитвы, чтение Библии и разговоры о Боге, типичные для религиозных семей, в обоих моих домах отсутствовали. Насколько мне известно, никто из моих братьев и сестер до сих пор не проявляет особой набожности, как и двое моих оставшихся в живых неродных родителя. Мой родной отец умер от инфаркта в 1986 году, мама – от рака мозга в 2000 году Ни он, ни она так и не приняли религию, мама не сделала этого даже за десятилетие борьбы за жизнь, перенеся шесть операций на мозге и несколько курсов лучевой терапии.
Вообразите же себе их удивление, когда в 1971 году в начале выпускного класса я объявил, что «возродился в вере» и признал Иисуса своим спасителем. По предложению моего лучшего друга Джорджа, которого на следующий день в церкви поддержали и его глубоко религиозные родители, я повторил слова из стиха 3:16 из Евангелия от Иоанна как Благую весть, каковой они и являются. Я стал чрезвычайно набожным, всей душой уверовал в то, что Иисус принял страшные муки и умер не только за все человечество, но и за меня лично. Только за меня! Это было приятно. Казалось, что так все и было. Следующие семь лет я подтверждал слова делами. Буквально. Ходил от дома к дому, от человека к человеку, свидетельствовал о Боге и благовествовал о христианстве. Я стал «библейским фанатиком», по выражению одного из друзей, или «сдвинулся на Иисусе», как говорил один из моих братьев. Религия в умеренных дозах – одно дело, но когда кто-то лишь о ней и говорит, тем самым он создает массу неудобств для родных и друзей, не разделяющих его религиозное рвение.
Одно из решений проблемы уместности в обществе – ограничить круг общения единомышленниками-верующими, что я и сделал. Я сдружился с другими христианами из школы, посещал уроки по изучению Библии, пел и общался в христианском доме собраний, прозванном «Амбар» (красное строение, похожее на сарай). Я поступил в университет Пеппердина, учебное заведение Церкви Христа, где посещение церковных служб дважды в неделю было обязательным, как и учебная программа, в которую входили курсы по Ветхому и Новому Заветам, жизни Иисуса и произведениям К. С. Льюиса. Хотя вся эта богословская выучка пригодилась мне много лет спустя, во время публичных дебатов о Боге, религии и науке, в то время я приобретал ее потому, что верил, а верил по той причине, что безоговорочно признал существование Бога наряду с воскресением Иисуса и всеми прочими догматами веры. Годы учебы в Пеппердине – жизнь в Малибу, в одной комнате с профессиональным теннисистом (однажды Пол Ньюмен звонил ему, чтобы договориться о частных уроках, и моя мама чуть не упала в обморок, узнав, что я лично беседовал с ее малым божеством), пинг-понг и «монополия» в мужской компании, собирающейся в десятой комнате общежития (женщин в мужские общежития не пускали, и наоборот), речи президента Джеральда Форда и отца водородной бомбы Эдварда Теллера, изучение религии и психологии под руководством выдающихся преподавателей – остаются самыми памятными в моей жизни.
То, что случилось потом, несколько озадачивает креационистов и сторонников разумного замысла, ищущих подкрепления своей убежденности в том, что изучение теории эволюции представляет угрозу для религиозной веры. Ряд факторов, имеющих отношение к моему отвращению от веры, к процессу, обратному возрождению в вере, можно было проследить вплоть до моего опыта обращения к религии. Вскоре после того, как я принял сердцем Христа, я с жаром объявил еще одному своему глубоко религиозному школьному другу по имени Фрэнк, что я стал христианином. Я ожидал воодушевленного приема в члены клуба, куда он так усердно уговаривал меня вступить, но вместо этого Фрэнк был разочарован – ведь я обратился к Пресвитерианской церкви и присоединился к ней! – и объяснил, что я совершил большую ошибку, выбрав «неправильную» религию. Сам Фрэнк был свидетелем Иеговы. После школы (и до университета Пеппердина) я учился в колледже Глендейл, где мою веру испытывали несколько нерелигиозных преподавателей, особенно Ричард Хардисон, чей курс философии заставил меня пересмотреть свои аргументы наряду с фактами, как оказалось, не всегда здравыми и верными. Но согласно христианской мантре испытание веры – шанс дать окрепнуть этой вере в Господа. И она действительно крепла, поскольку ей не раз бывал брошен весьма серьезный вызов.
После Пеппердина я приступил к учебе в аспирантуре Университета штата Калифорния в Фуллертоне, специализируясь на экспериментальной психологии. Я по-прежнему был христианином, хотя устои моей веры уже трещали под тяжестью других факторов. Из чистого любопытства я записался на предназначенный для бакалавров курс эволюционной биологии, который читал неугомонный преподаватель Байард Браттстром, герпетолог (специалист по рептилиям) и одаренный шоумен. Занятия проходили по вторникам, с семи до десяти вечера. Я обнаружил, что свидетельства эволюции несомненны и многочисленны, а аргументы в пользу креационизма, о которых читал, – неоднозначны и бессодержательны. После того как заканчивалась трехчасовая демонстрация эрудиции и развлекательного таланта Браттстрома, его слушатели перебирались в «Клуб 301» в центре Фуллертона – ночной клуб, где студенты зависали надолго, под взрослые напитки обсуждая недетские вопросы. К тому времени я уже сталкивался со всевозможными точками зрения, преимущественно во время шумных дебатов на курсах и семинарах в Пеппердине, но в новых условиях мне прежде всего бросилась в глаза неоднородность убеждений моих однокашников. Поскольку меня окружали уже не только христиане, не предполагалось никаких социальных наказаний за скептическое отношение почти к чему угодно. Но за исключением дискуссий в «Клубе 301», затягивавшихся до глубокой ночи, в учебной обстановке вопрос религии никогда не поднимался. В аудиториях нам полагалось заниматься наукой, что мы и делали. Религия просто не вписывалась в эту среду. Так что мою христианскую веру уничтожил не факт изучения мной теории эволюции, а возможность оспаривать любые убеждения, не опасаясь психологических потерь или расправы общественности. Но в этом процессе сыграли свою роль и другие факторы.

Расставаясь с религией

На кафедре психологии, где я официально учился, стремясь получить степень магистра экспериментальной психологии, моим научным руководителем и наставником был Дуглас Наварик, ученый старой школы и приверженец Скиннера, который проповедовал скрупулезную научную методологию и не терпел у своих студентов ни предрассудков, ни небрежности мышления. Как он напомнил мне в недавнем письме, отвечая на мой вопрос относительно его убеждений в те давние времена (по прошествии трех десятилетий воспоминания поблекли), «в научных рамках я придерживаюсь традиционного, эмпирического, причинно-следственного подхода (то есть независимых и зависимых переменных). Но вне этих рамок я стараюсь сохранять «непредвзятость», чтобы ничего не упустить, например, возможность того, что совпадение может означать нечто большее, чем случайное событие, поэтому обращаю внимание на дополнительные признаки смысла, то есть закономерности событий, но признаю, что это чистейшие домыслы».
Да, я отчетливо помню, как проникался этой философией науки, присущей Наварику, потому что в то же время, когда мы методично проводили эксперименты в контролируемых условиях его лаборатории, невероятная шумиха поднялась вокруг парапсихологической лаборатории Тельмы Мосс (в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе), где она изучала «фотографию по методу Кирлиан» (снимки «энергетических полей», окружающих живые организмы) наряду с гипнозом, призраками, левитацией и т. п. Поскольку эти квалифицированные ученые были талантливее и гораздо образованнее меня, я полагал, что в паранормальных явлениях, по-видимому, и вправду что-то есть. Но как только я открыл для себя движение скептиков и его обоснованный анализ подобных притязаний, мой скептицизм пересилил мою веру.
Кроме того, в настоящее время я убежден, что никакой «души» не существует и что все мыслительные процессы можно объяснить исключительно благодаря пониманию исходных нейронных коррелятов поведения, и оба этих убеждения сформированы в первую очередь скиннеровскими принципами Наварика: «Я отрицаю «менталистические» объяснения поведения, – напомнил он мне, – то есть приписывание поступков теоретическим построениям, имеющим отношение к таким внутренним состояниям, как «понимает», «чувствует», «знает», «улавливает», «рассуждает», «хочет», «нуждается», «верит», «думает», «ожидает», «удовольствие», «желание», и т. п., к материализованным понятиям, которыми студенты обычно пользуются в работах, хотя их и предупреждают, что это чревато потерей баллов». Не только студенты материализуют душу из поведения. Так поступают в буквальном смысле слова все, поскольку «душа» – одна из форм дуализма, которая, как я подробно объясню в последующей главе, по-видимому, внутренне присуща нашей когнитивной деятельности. Мы прирожденные дуалисты, вот почему бихевиористы и нейробиологи так настойчиво и с такой досадой пытаются пресечь разговоры о душе.
На волне своего новообретенного интереса к теории эволюции, возникшего при посещении занятий у Браттстрома, я приступил к изучению этологии (науки об эволюционных первопричинах поведения животных) под руководством вдумчивого и внимательного преподавателя Маргарет Уайт, которая повела меня к пониманию биологии человеческого поведения и эволюции социодинамики в группах приматов. (Однажды она отправила меня в зоопарк Сан-Диего на целые выходные наблюдать за горной гориллой – это занятие мы с гориллой, протаращившись друг на друга много часов подряд, одинаково сочли бесполезным). Это произошло почти за два десятилетия до того, как эволюционная психология стала полноправной наукой, тем не менее фундамент был заложен для моей последующей работы по эволюционным истокам религии и нравственности. Кроме того, я прошел курс культурной антропологии у неутомимой путешественницы, по-житейски мудрой Марлин Добкин де Риос. Ее лекции и книги, посвященные впечатлениям от поездок в Южную Америку, полные рассказов о шаманах, пользующихся галлюциногенными средствами, об анимистических культах, духах, призраках и богах показали мне, насколько ограничены мои взгляды и как наивно с моей стороны было полагать, что мои христианские убеждения основаны на Единственной Истинной Религии, в то время как все прочие имеют явную культурную обусловленность.
Вся эта поступающая информация побудила меня самостоятельно заняться сравнением мировых религий и в конце концов привела к осознанию, что этих зачастую совершенно несовместимых убеждений придерживались люди, которые так же твердо, как я, верили в свою правоту и в то, что все остальные заблуждаются. По прошествии примерно половины срока обучения я втихомолку отказался от своих религиозных убеждений и перестал носить на шее серебряный ихтис (от греч. «рыба», что иногда расшифровывают как «Иисус Христос Сын Божий Спаситель»). Я никому не стал сообщать об этом, поскольку никого это и не интересовало, кроме разве что моих братьев и сестер, которые, вероятно, вздохнули с облегчением, увидев, что больше я не пытаюсь спасти их души.
Пока я утрачивал свою религию, одним из первых ко мне пришло понимание, как, должно быть, раздражающе я действовал на приверженцев различных вер (или на людей, не придерживающихся никакой веры) своим непрестанным проповедованием – естественным результатом веры в причастность к Единственной Истинной Религии, в которую должны обратиться и все остальные, дабы не утратить навсегда шанс обрести вечное блаженство. Необходимость выбирать между верой, награда за которую будет дарована на небесах, и неверием, карой за которое станет ад, кажется неверующим слишком суровой и, в сущности, ветхозаветной. Но так быть не должно. Самые ревностные евангелические христиане, к которым, несомненно, относился и я, проповедуют Евангелие не только по воскресеньям, но и во все прочие дни, при любой возможности, ни в коем случае не ставят свою свечу под сосудом, как сказано в Мф 5:16: «Так да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного». По сути дела, быть евангелическим христианином – это прежде всего открыто любить Господа и стараться привести к Христу как можно больше людей, в противном случае вы не евангелический христианин. Я занимался Божьим делом, что могло быть важнее? С точки зрения евангелического христианина, церковь не отделена от государства. Да, Иисус говорил нам отдавать «кесарево кесарю, а Божие Богу» (Мф 22:21), но мы считали, что речь идет о конкретных податях, а не об общей цели – привести всех людей к Господу.
Что еще важнее, я, как неверующий, осознал власть, которой обладает парадигма веры, пропуская все происходящее сквозь призму религии. Случайность, возможность и вероятность теряют всякое значение с точки зрения христианина. Все происходит по какой-либо причине, у Бога имеется замысел для всех и каждого из нас. Когда случается что-то хорошее, это значит, Бог вознаграждает нас за веру, добрые дела или нашу любовь к Христу. Когда случается плохое – ну что ж, разве вы не знали, что пути Господни неисповедимы? Кто я такой, чтобы сомневаться, задавать вопросы, бросать вызов Всемогущему? Этот фильтр веры действует на каждом уровне, от возвышенного до смехотворного, от карьерных устремлений до спортивных результатов. Я благодарил Бога за все: от поступления в Пеппердин (мои оценки и тестовые баллы соответствовали условиям приема лишь с натяжкой, это уж точно) до найденного места на парковке Христианской ассоциации молодых людей, где я работал. С точки зрения христианина, всему есть место и все на своем месте, «время рождаться и время умирать» (Еккл 3:2), – эта идея попала даже в популярную песню 60-х годов, и когда я был верующим, не казалась мне такой слащавой, как теперь.
В условиях верообусловленного реализма даже политические, экономические и социальные события разворачивались по логике библейских последних времен: по левую руку у меня лежала открытая газета Los Angeles Times, по правую – книги пророков Даниила, Иезекииля или Откровение. Кто все-таки антихрист – аятолла Хомейни или Генри Киссинджер? Четыре всадника апокалипсиса – это наверняка ядерная война, перенаселенность, загрязнение окружающей среды и болезни. Нынешнее государство Израиль основано в 1948 году, значит, если в расчетах нет ошибки, второе пришествие наступит… очень скоро. Когда я стал неверующим, все эти политические и экономические события стали выглядеть скорее махинациями, в основе которых лежат человеческая природа и история культуры. Светское мировоззрение позволило мне увидеть, что в законах природы и вероятных случаях действует своя логика, и, кроме того, на них влияет движение по проложенным историей руслам, в целом не зависимое от наших поступков и никак не относящееся к нашим желаниям.
Однако в итоге к скептицизму меня склонила проблема зла: если Бог всеведущ, всемогущ и всеблаг, почему же тогда с хорошими людьми случается плохое? Сначала в ход пошли интеллектуальные соображения, и чем больше я размышлял о раковых болезнях, врожденных аномалиях и авариях, тем больше убеждался, что Бог либо беспомощен, либо зол, либо его попросту не существует. Затем пришла очередь эмоциональных соображений, с которыми мне пришлось столкнуться на самом примитивном уровне. Я никогда и никому не рассказывал об этом, но в последний раз я молился Богу в начале 80-х годов, вскоре после того, как решил, что больше в него не верю. Что же побудило меня в последний раз обратиться к нему? Моя студенческая любовь, выросшая на Аляске талантливая и красивая девушка по имени Морин, с которой я познакомился в Пеппердине и в то время еще встречался, попала в страшную автомобильную аварию среди ночи в какой-то глуши. Морин работала в компании, которая занималась инвентаризацией, ее сотрудники передвигались по штату в фургонах, переезжая от одного места работы к другому; в промежутках между работой они спали на сиденьях фургона. На шоссе машину занесло, она перевернулась несколько раз, в итоге Морин получила перелом позвоночника, ее парализовало ниже пояса. Когда она позвонила мне под утро из больницы в каком-то захолустье, на расстоянии нескольких часов езды от Лос-Анджелеса, я решил, что она легко отделалась, ведь ее голос звучал отчетливо и оптимистично, как всегда. Лишь несколько дней спустя, после того, как мы перевезли ее в медицинский центр Лонг-Бич, чтобы поместить в барокамеру и попытаться хоть немного оживить сильно пострадавший спинной мозг, до меня начал доходить весь смысл последствий случившегося. Осознание перспектив Морин рождало во мне тошнотворное ощущение, неописуемое чувство ужаса – к чему все, если его могут отнять в любое мгновение?
По левую руку у меня лежала открытая газета Los Angeles Times, по правую – книги пророков Даниила, Иезекииля или Откровение. Кто все-таки антихрист – аятолла Хомейни или Генри Киссинджер?
Там, в интенсивной терапии, полными ужаса днями и бессонными ночами, то вышагивая туда-сюда по холодным стерильным коридорам, то сидя на жестком пластиковом стуле в приемной и слушая стоны и молитвы других скорбящих, я преклонил колено и опустил голову в молитве, прося Бога исцелить сломанную спину Морин. С такой глубокой искренностью я еще никогда не молился. Я умолял Бога ради Морин закрыть глаза на мои сомнения. Я выражал готовность отказаться от всякого неверия. В то время и в том месте я снова стал верующим. Я верил потому, что хотел верить: если во вселенной есть хоть какая-нибудь справедливость, то этот нежный, любящий, умный, ответственный, преданный и заботливый дух ничем не заслужил, чтобы его поместили в искореженное тело. Справедливый и любящий Бог, обладающий силой исцелять, наверняка вылечил бы Морин. Но он этого не сделал. И теперь я убежден: не сделал не потому, что «пути Господни неисповедимы» или «у него для Морин особый замысел» (до тошноты банальные утешения, которые верующие порой предлагают в трудные минуты мучений, в итоге оказывающихся напрасными), а просто потому, что Бога нет.

Безбожные нравственные ценности

Если окажется, что я ошибся и что Бог есть, и что этот иудео-христианский Бог обращает внимание скорее на веру, чем на поведение, тогда я предпочел бы провести вечность не с ним, а с радостью отправился бы туда, где скорее всего окажутся мои родные, друзья и коллеги, поскольку большинство высших ценностей у нас общие.
Независимо от того, есть Бог или нет, принципы, которых я придерживаюсь и которыми стараюсь руководствоваться в жизни, остаются прежними. В философии это явление называется «дилемма Евтифрона», впервые ее изложил 2500 лет назад греческий философ Платон в диалоге «Евтифрон». Герой Платона, Сократ, задает юноше Евтифрону следующий вопрос: «Подумай вот о чем: благочестивое любимо богами потому, что оно благочестиво, или оно благочестиво потому, что его любят боги?» Иначе говоря, мы расцениваем те или иные поступки как благочестивые потому, что богам нравятся эти поступки, или же богам нравятся эти поступки из-за присущего им благочестия? В современном монотеизме эта дилемма формулируется так же, как в политеизме древних греков: Бог принимает нравственные принципы, возникшие естественным образом и внешние по отношению к нему потому, что они целесообразны («благочестивы»), или эти нравственные принципы целесообразны только потому, что Бог называет их таковыми?
Если нравственные принципы имеют ценность только потому, что мы верим в то, что их создал Бог, тогда в чем же заключается их ценность, если Бога нет? К примеру, принцип честности и откровенности в общении людей – основа доверия, насущно необходимая в человеческих отношениях; это верно независимо от того, придает ли значение этому принципу источник, находящийся за пределами нашего мира. Действительно ли нужен Бог, чтобы убедить нас, что убийство – это плохо? Почему нарушать обещания безнравственно, ведь потому же, что это разрушает доверие между людьми, а не потому, что безнравственными подобные поступки объявил творец вселенной? Таким образом, большинство принципов (а также моих политических, экономических и социальных взглядов), которые я приобрел, изучая свои убеждения, разделяют мои консервативные друзья и коллеги, в том числе и теисты. Следовательно, я не соответствую традиционным представлениям о либерале или консерваторе. К этой части моего путешествия веры мы и обратимся далее.
Если нравственные принципы имеют ценность только потому, что мы верим в то, что их создал Бог, тогда в чем же заключается их ценность, если Бога нет?

Радикал в борьбе за свободу

Не могу утверждать наверняка, что уверовал в истинность достоинств экономики свободного рынка и фискального консерватизма или это мой темперамент и особенности личности так охотно откликнулись на своеобразный когнитивный стиль. Как в случае с большинством систем убеждений, здесь, вероятно, имело место сочетание и того, и другого. Меня воспитали родители, которым наилучшим образом подходили определения «фискально-консервативные» и «социолиберальные»; сегодня их назвали бы либертарианцами, но к моменту достижения ими совершеннолетия, в 40–50-х годах ХХ века, такого ярлыка еще не существовало. На протяжении всего детства мне внушали фундаментальные принципы экономического консерватизма, такие, как упорный труд, личная ответственность, самоопределение, финансовая независимость, небольшое правительство и свободный рынок.
Располагая такой экономической подготовкой, на старших курсах Пеппердина я впервые ознакомился с романом «Атлант расправил плечи» писательницы и философа Айн Рэнд. Я ничего не знал ни об этой книге, ни об ее авторе, вдобавок не был поклонником художественной литературы, но каким-то образом одолел первую сотню страниц, а потом книга увлекла меня. Миллионы читателей сами преодолели это препятствие, последователи Айн Рэнд гордятся тем, что ее книги «меняют жизнь читателей к лучшему». По результатам исследования, проведенного в 1991 году Библиотекой Конгресса и клубом «Книга месяца», «Атлант расправил плечи» уступает по популярности только Библии (но «исследование», по-видимому, представляло собой скорее рекламную кампанию с целью побудить читателей покупать издание клуба «Книга месяца»). Рэнд и по сей день остается известным и влиятельным автором. В 2009 году после выплат субсидий в размере триллионов долларов и введения сопутствующей программы правительственного вмешательства в дела свободного рынка, словно целиком взятой со страниц «Атланта», читатели стали обращаться к книгам Рэнд чаще, чем когда-либо прежде. Сторонники «движения чаепития» продвигали «Атланта» с помощью таких мемов, как «Атлант расправляет плечи», «Кто такой Джон Галт?» и даже сверхкрутого «Галт. Джон Галт». Продажи «Атланта» достигли полумиллиона экземпляров только в этом году. В итоге он стал конкурентом лучшим новым романам года – неплохой результат для романа полувековой давности, на тысячу с лишним страниц, насыщенных пространными рассуждениями о философии, метафизике, экономике, политике и даже о сексе и деньгах.
В чем же секрет привлекательности персонажей Рэнд и ее сюжета, если люди продолжают читать ее книги и увлекают этим чтением других? Полагаю, причина в том, что в нашу постмодернистскую эпоху нравственного релятивизма Айн Рэнд отстаивает свои взгляды четко, недвусмысленно, открыто и страстно. Ее персонажи – Homo economicus на стероидах: ультрарациональные, предельно практичные, пользующиеся свободой выбора «сверхчеловеки». По мнению недавнего биографа Рэнд Дженнифер Бернс, автора книги «Богиня рынка: Айн Рэнд и американские правые» (Goddess of the Market: Ayn Rand and the American Right), притягательность Рэнд объясняется ее почти мессианским восприятием мира: «Рэнд задумала свои книги как нечто вроде священного писания, и при всем акценте, сделанном ею на разуме, эмоциональная и психологическая сторона ее романов обессмертили их». И действительно, несмотря на то, что Рэнд называла свою философию «объективизмом» и говорила, что она опирается на четыре основные догмы – объективную реальность, разум, личный интерес и капитализм – силу притяжения создает страсть писательницы к жизни с ее ценностями.
Разумеется, недостатки Рэнд и ее движения не ускользнули от моего скептического взгляда. В своей книге 1997 года «Почему люди верят в удивительное» (Why People Believe Weird Things) я посвятил целую главу похожему на культ движению, которое сложилось вокруг книг Рэнд (и назвал эту главу «Самый невероятный культ в истории»). Я пытался показать, что экстремизм любого рода, даже тот, который воздерживается от поведения, типичного для культов, способен стать иррациональным. И действительно, многие характеристики культа присущи предмету веры последователей объективизма, в первую очередь благоговение перед лидером, вера в его непогрешимость и всеведение, преданность абсолютной истине и абсолютной нравственности согласно их определениям, данным конкретной системой убеждений. А именно я процитировал описание ближайшего окружения Рэнд, оставленное Натаниэлом Бранденом, избранным интеллектуальным наследником Рэнд. В этом описании он перечислил другие основные догмы, помимо четырех упомянутых выше, которым полагалось следовать, в том числе:
Айн Рэнд – величайший человек из всех, какие когда-либо жили на свете. «Атлант расправил плечи» – величайшее из человеческих достижений в мировой истории. В силу своего философского гения Айн Рэнд – верховный арбитр по любым вопросам, имеющим отношение ко всему рациональному, нравственному и уместному в жизни человека на земле. Не может быть хорошим объективистом тот, кто не восхищается тем же, чем восхищается Айн Рэнд, и не осуждает то, что осуждает она. Не может быть полностью последовательным индивидуалистом тот, кто не соглашается с Айн Рэнд по любому фундаментальному вопросу.
Тем не менее любое обсуждение последователей Рэнд или непристойностей ее частной жизни должно начинаться с оговорки: критика основателя философского течения сама по себе еще не означает отрицания какого-либо из постулатов этой философии. Согласно большинству свидетельств сэр Исаак Ньютон был нарциссистом, мизогином, эгоцентричным брюзгой, однако его теории света, гравитации, строения космоса оправдывают сами себя и являются не более и не менее истинными, чем если бы их выдвинул джентльмен-праведник. Возможно, критическое отношение Айн Рэнд к коммунизму порождено страшными событиями, которые писательница и ее близкие пережили при безжалостном коммунистическом режиме в России (в том числе конфискация отцовского бизнеса), однако ее критика коммунизма могла быть столь же истинной или ложной (она истинна), если бы Рэнд выросла на ферме в Айове.
Большей частью учения Рэнд либо дополняли то, во что я уже верил, либо увлекали меня по уже избранному пути веры, поэтому я мог бы, не покривив душой, назвать себя поклонником Айн Рэнд и ее романов, если в тех случаях, когда научные данные вступают в противоречие с политической и экономической философией, у меня есть возможность отдавать предпочтение данным. Например, меня особенно тревожила выдвинутая Рэнд теория человеческой природы как исключительно эгоистичной и агрессивно соперничающей: в «Атланте» ее определением служит знаменитая «клятва», произносимая героями романа, – «клянусь своей жизнью и любовью к ней, что никогда не буду жить ради другого человека и никогда не попрошу и не заставлю другого человека жить ради меня» (пер. с англ. Д. В. Костыгина. – Прим. пер.). Эволюционные психологи и антропологи уже доказали, что люди имеют двойственную природу: они не только эгоистичны, склонны к соперничеству и алчны, но и альтруистичны, способны сотрудничать и отзывчивы. В «Науке добра и зла» и «Рыночном разуме» (The Mind of the Market) я выдвинул в пользу эволюционной этики и эволюционной экономики аргументы, которые большинство рэндианцев сочли бы приемлемыми для экономики свободного рынка. Читая романы Айн Рэнд и постигая логику ее доводов в пользу экономической и политической свободы (сама Рэнд называла себя «радикалом в борьбе за капитализм»), я ознакомился с обширными трудами по науке рынков и экономики, а также с философией свободы, и на все это живо откликнулись свойства моей личности и темперамент. Я – радикал в борьбе за свободу.
Одним из источников влияния на мое политическое и экономическое мышление стал бывший физик Эндрю Галамбош, преподававший на частных курсах в основанном им Институте свободного предпринимательства. Свою сферу деятельности он называл «волевая наука», и я прослушал вводный курс V-50. Это было сочетание философий науки, экономики, политики и истории, ничего подобного в колледже я не слышал ни разу. Капитализм свободного рынка на стимуляторах, и вместе с тем – очень контрастное черно-белое мировоззрение, в котором Адам Смит хорош, Карл Маркс плох; индивидуализм – это хорошо, коллективизм – плохо, свободная экономика – хорошо, экономика смешанного типа – плохо. Рэнд выступала в защиту правительства с ограниченными полномочиями, а Галамбошу даже оно казалось излишним: в своей теории он рассматривал общество, где все приватизируется, пока деятельность правительства не угаснет. Как можно достичь такого результата? В соответствии с определением, которое Галамбош дал свободе как «состоянию общества, возникающему, когда каждый индивид обладает полным (то есть стопроцентным) контролем над своей собственностью». Таким образом, свободным является общество, в котором «каждый может делать все, что пожелает, без каких-либо исключений, пока эти действия затрагивают лишь принадлежащую ему собственность; человек не вправе делать то, что воздействует на собственность других людей, если он не получил согласие ее владельца». Галамбош различал три типа собственности: изначальную (жизнь человека), первичную (его идеи и мысли) и вторичную (производные изначальной и первичной собственностей, например использование земли и материальных благ). В таком случае капитализм – это «общественная структура, механизм которой способен обеспечивать полную защиту всех форм собственности». Следовательно, для создания по-настоящему свободного общества нам надо просто «выявить средства, пригодные для создания капиталистического общества».
Ни один экономист не признал бы такое общественное устройство капитализмом, однако Галамбошу хватало дерзости с увлечением пропагандировать его, и многие из нас, слушателей, понесли его идеи миру в той степени, в какой нам это было позволено; всем нам пришлось подписать соглашение и пообещать, что мы никому не станем разглашать суть идей нашего наставника, однако вправе побуждать других людей учиться у него. Как и в случае с Рэнд, часть моих взглядов на политику и экономику была сформирована Галамбошем, однако сразу после угасания начального энтузиазма в действие вступил мой скептицизм, особенно при преобразовании теории в практику. Определения собственности – это замечательно, но что происходит, когда нам не удается договориться о том, что считать нарушением прав собственности? Неизбежен примерно следующий ответ: «В обществе, свободном по-настоящему, все подобные споры будут решаться мирным путем в третейском суде». Эти фантазии, противоречащие фактам, напомнили мне одного из преподавателей-марксистов, который отвечал на каверзные вопросы в том же духе («в истинно коммунистическом обществе этой проблемы не будет»).
Благодаря тем, кто рекомендовал мне Галамбоша, я познакомился с одним из его протеже – Джеем Стюартом Снелсоном, который после разрыва с Галамбошем преподавал в своем Институте прогресса человека. Для того чтобы обособить себя от своего наставника, Снелсон построил теорию общества свободного рынка на фундаменте австрийской школы экономики, в первую очередь на работах австрийского экономиста Людвига фон Мизеса и его главного труда «Человеческая деятельность» (1949 год). Описывая, как бесчисленные и разнообразные действия правительства подавляют свободу, Снелсон объяснял, что «свобода существует там, где политика вмешательства не отнимает у индивида право выбора. Свободный рынок существует там, где не ограничивают свободу людей покупать и продавать». Воры, хулиганы, бандиты и убийцы отнимают у нас свободы, продолжал Снелсон, однако конгрессмены, сенаторы, губернаторы и президенты ограничивают нашу свободу в гораздо более широких масштабах, чем все преступники вместе взятые. И Снелсон доказывал, что это делается с лучшими намерениями, так как представители власти убеждены, что «лишение людей свободы выбора дает возможность наиболее полным образом удовлетворить максимально большое количество людей». Движимые этими благими намерениями, располагая политической властью, чтобы осуществлять их, государства вмешиваются в сферы бизнеса, образования, транспорта, коммуникации, здравоохранения, защиты окружающей среды, борьбы с преступностью, свободной внешней торговли и во множество других сфер.
Успешная приватизация этих функций – основная идея работ Снелсона. Он считал, что социальная система с оптимальным сочетанием мира, процветания и свободы, – та, «где каждый в любой момент может произвести или предоставить любой товар или услугу, нанять любого работника, выбрать любое место производства, распространения или продажи, предложить продавать товары или услуги по любой цене». Единственно допустимые ограничения исходят со стороны самого рынка. Таким образом, систематическое использование повсюду в мире общества свободного рынка «откроет мир для всех людей».
В моей жизни было немало опрометчивых слов, сказанных под горячую руку, прежде чем карьерные и семейные обязательства обрели форму. На протяжении нескольких лет я читал курс основных принципов Снелсона наряду с собственными курсами по истории естественных наук и истории войны. Кроме того, я вел занятия ежемесячной дискуссионной группы, которую назвал «Лунным обществом» (в честь знаменитого «Лунного общества» Бирмингема, существовавшего в XVIII веке); основным предметом его работы были такие книги, как «Человеческая деятельность». Как социолог в поисках объекта для исследований, я принял вызов, брошенный Людвигом фон Мизесом: «Законы человеческой деятельности и сотрудничества в обществе следует изучать так же, как физик изучает законы природы». Мы собирались строить новую науку, а на основе этой науки – новое общество. Я даже сочинил «Декларацию свободы» и речь, озаглавленную «У меня есть мечта-2». Что могло быть грандиознее?
Но как сказал однажды Йоги Берра, «в теории разницы между теорией и практикой нет. А на практике – есть». Вскоре я обнаружил, что принцип Берра широко применим к сфере экономики. Мы живем в мире, кардинально отличающемся от того, который воображали себе мои дальновидные наставники, поэтому я переключил внимание на труды экономистов австрийской школы, а также их протеже из Чикагского университета, – труды, идеи которых были определенно более распространенными в 80-х годах ХХ века, когда началось систематическое смещение страны в сторону правых. Благодаря этим трудам я нашел научный фундамент для своих экономических и политических предпочтений. Основатели австрийской и чикагской школ экономики, – школ, к которым я по сей день причисляю себя, – написали ряд книг и статей, идеи которых помогли мне составить четкое представление о правильной и ошибочной человеческой деятельности.
Я прочел «Конституцию свободы» (The Constitution of Liberty) и «Дорогу к рабству» (The Road to Serfdom) Фридриха А. фон Хайека; впитал «Экономику за один урок» (Economics in One Lesson) Генри Хэзлитта – уникальное резюме по экономике свободного рынка; счел «Свободу выбора» (Free to Choose) Милтона Фридмана одним из самых понятных толкований экономической теории. Его одноименный документальный сериал, показанный PBS (и представленный самым мускулистым либертарианцем в истории, Арнольдом Шварценеггером), произвел на меня такое глубокое впечатление, что я приобрел его видеоверсию и просмотрел ее несколько раз. В числе титанов либертарианской мысли, преимущественно сформировавших мое мышление, Людвиг фон Мизес был первым среди равных; он объяснил мне, что политика вмешательства ведет только к усугублению этой политики, и что если вмешательство допустимо с целью защиты отдельно взятых людей от опасных наркотиков, то как быть с опасными идеями?
Эта связь между идеями и свободой и сблизила мою страсть к науке и мою любовь к свободе, и привела меня к науке того рода, которой я занимаюсь по сей день.

Несанкционированная автобиография науки о вере

В последние три десятилетия я заметил две распространяющиеся тенденции и в науке, и в обществе: первая из них – различение «точных», или «сложных» (физических), «средних» (биологических) и «неточных», или «легких» (социальных наук), вторая – различение двух видов научных текстов, технических и популярных. Как правило, все эти классификации содержат оценку значимости, причем точные науки и технические тексты пользуются наибольшим уважением, а неточные науки и популярные тексты – наименьшим. И то, и другое предвзятое мнение попадает настолько мимо цели, что его нельзя назвать даже ошибочным.
Я всегда считал, что если и должно существовать какое-то ранжирование (а его не должно быть), то прямо противоположное нынешнему. Физические науки действительно «сложные» в том смысле, что решать, например, дифференциальные уравнения непросто. Однако ряд переменных в рамках причинной сети предмета довольно просто выявить и проверить по сравнению, скажем, с прогнозированием действий организмов экосистемы или последствий глобального изменения климата. Но даже сложность построения всеобъемлющих моделей в биологических науках незначительна по сравнению с моделями работы человеческого мозга и общества. По этим меркам социальные науки относятся к сложным, поскольку их предмет на порядки сложнее и многограннее и имеет гораздо больше степеней свободы, которые необходимо учитывать при контроле и прогнозах.
Промежуточное положение между техническими и популярными научными текстами занимает то, что я называю интеграционными науками – результатом процесса объединения данных, теории и повествования. Без этих трех метафорических ножек табурет, на который опирается предприятие науки, рухнет. Попытки определить, которая из этих трех ножек наиболее ценна, равносильны спорам о том, что важнее для вычисления площади круга – p или r2. Я различаю повествования двух типов. Официальные научные тексты – то, что я называю нарративом объяснения, – представляют собой четкий и ясный пошаговый процесс «введение-методы-результаты-обсуждение», основанный на несуществующем «научном методе» «наблюдения-гипотез-прогнозов-эксперимента», которому следуют линейно. Научные тексты этого типа подобны автобиографии, и как сказал комедийный актер Стивен Райт, «я пишу несанкционированную автобиографию». Тексты любого другого рода – беллетристика. Вместе с тем это подобие «историографии вигов»: к выводу пристраивают объяснение, заставляя факты и события аккуратно укладываться в причинно-следственную цепочку, где финал – неизбежный результат логической последовательности.
Неофициальные научные тексты – то, что я называю нарративом практики, – отражают действительное направление движения науки с периодами озарений и субъективной интуицией, случайными догадками и неожиданными находками. Наука, как и жизнь, беспорядочна и бессистемна, полна причудливых ситуаций, неожиданных разветвлений, непредсказуемых открытий, непредвиденных столкновений и непрогнозируемых исходов. Там, где нарратив объяснения может звучать как «на основании этих данных был сделан вывод…», нарратив практики читается скорее как «ну ничего себе!»
Далее данный конкретный образец интеграционной науки соответствует стилю нарратива практики и, если так можно выразиться, является несанкционированной автобиографией науки о вере.

А если я неправ? Что я сказал бы Богу

Я уже достаточно стар, чтобы на своих ошибках усвоить урок: вероятность того, что я могу оказаться неправым, есть всегда. Я уже во многом ошибался, возможно, ошибаюсь и насчет Бога.
Возможно, Чик Д’Арпино прав в истолковании событий, произошедших рано утром в 1966 году: некая сила, находящаяся за пределами нашего мира, – назовем ее Богом, Автором Разумного замысла, Инопланетянином или источником – намеренно обратилась к Чику и передала ему сообщение, которое с радостью восприняло бы большинство людей: что есть некая сущность, которая заботится о нас. Именно в это Чик и верит до сих пор, хотя и знает нейрологическое объяснение подобных случаев. Возможно, Фрэнсис Коллинз прав в своих рассуждениях о том, что у космоса должны быть первопричина и перводвижитель, а также реальная (невоображаемая) сила, намеренно устроившая законы природы таким образом, чтобы появились звезды, планеты, жизнь, разум и мы.
Может быть, все мистики, волхвы и прочие исторические и современные персонажи, соприкоснувшиеся с миром духа или столкнувшиеся с паранормальными явлениями, просто лучше настроены на иное измерение, а их скептицизм достаточно слаб, поэтому их разуму несложно установить связь с источником. Именно в это верит выдающийся физик из Института перспективных исследований Фримен Дайсон. Статью 2004 года, посвященную паранормальным явлениям, Дайсон заканчивает «обоснованной» гипотезой, согласно которой «паранормальные явления действительно могут существовать», поскольку, как он говорит, «я не редукционист» и «великое множество свидетельств подкрепляет предположение о том, что паранормальные явления – реальность, однако находящаяся за пределами науки». Он признает, что эти свидетельства совершенно бессистемны, но поскольку его бабушка была знахаркой, его двоюродный брат редактирует журнал по парапсихологическим исследованиям, а также потому, что случаи, собранные Обществом психических исследований и другими организациями, указывают на то, что при определенных обстоятельствах (например, в состоянии стресса) некоторые люди иногда демонстрируют паранормальные способности, «я считаю возможным существование мира психических явлений, слишком изменчивого и преходящего, чтобы уловить его с помощью громоздких инструментов науки».
Возможно, душа или разум существуют за пределами мозга, возможно, Бог и есть душа или некое ее проявление, и в этом случае душа выходит за пределы тела и продолжает существовать после смерти, значит, так нам и удается установить связь с божественным. А если сама душа (или разум) и породила вселенную с самого начала? В таком случае Бог может оказаться вселенской душой, а загробная жизнь – местом, где души обходятся без своего мозга.
Все может быть. Но я в этом сомневаюсь. Я убежден, что привел вразумительное объяснение тому, что случилось с Чиком Д’Арпино, как вызванной стрессом слуховой галлюцинации, подобной тому ощущению некоего присутствия, которое возникает у альпинистов, путешественников, спортсменов в видах спорта, требующих сверхвыносливости. Об этом я подробно расскажу в главе 5. Что же касается высказываний Дайсона в поддержку паранормальных явлений, то к одному из величайших умов нашего времени определенно стоит прислушаться. Но даже разум гения не в силах бороться с когнитивной предубежденностью, отдающей предпочтение бессистемному «казусному мышлению». Единственный способ выяснить, отражают ли «казусы» реальные явления, – контролируемый эксперимент. Люди либо могут читать чужие мысли (или видеть изображения на картах Зенера), либо не могут. Наука убедительно продемонстрировала, что не могут. И даже если придерживаться не редукционистских, а холистических взглядов, быть родственником какого-нибудь экстрасенса или начитаться об удивительных событиях, происходивших с другими людьми, факт от этого не изменится.
Что же касается вопроса о Боге, то Бог либо существует, либо нет независимо от того, что я об этом думаю, и даже если загробная жизнь окажется такой, как представляют ее себе христиане – с раем и адом, с верой в Бога и его Сына как необходимым условием допуска, – я особо не беспокоюсь об этом. Почему?
Во-первых, какая всеведущему, всемогущему и всеблагому Богу разница, верил я в него или нет? Разве он не знает об этом заранее? Допустим, он наделил меня свободной волей, но поскольку считается, что Бог всеведущ и находится за пределами времени и пространства, разве не должен он знать все, что происходит? Так или иначе, почему «вере» вообще придается такое значение, если только Бог не подобен греческим и римским божествам, которые соперничали друг с другом в борьбе за любовь и преклонение людей и переполнялись такими человеческими эмоциями, как ревность и зависть? Ветхозаветный Яхве определенно выглядит божеством такого типа в первых трех из десяти заповедей (Исх 20:2–17): «Я Господь, Бог твой… Да не будет у тебя других богов пред лицем Моим. Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли. Не поклоняйся им и не служи им; ибо Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, наказывающий детей за вину отцов до третьего и четвертого рода, ненавидящих Меня».
Люди либо могут читать чужие мысли (или видеть изображения на картах Зенера), либо не могут. Наука убедительно продемонстрировала, что не могут.
Ну и ну! Выходит, за грехи отцов должны отвечать дети детей их детей? Что же это за справедливость? Что это за Бог? По-моему, все это выглядит как-то… богопротивно. Большинство людей вынуждено бороться с собственной ревностью, мне самому удается почти всегда сдерживать ее, а я не бог, это очевидно. Неужели всеведущему, всемогущему, любящему всех божеству интересно не то, как я веду себя в этом мире, а то, верю ли я в него и его Сына, надеясь занять полагающееся место в мире ином? Я бы предпочел первое. Поведение располагается на почетном месте за столом нравственности и этики, а ревность довольствуется пустыми калориями более низменных человеческих эмоций.
Так или иначе, если есть загробная жизнь и Бог, который в ней пребывает, я намерен отстаивать свою точку зрения следующими словами:
«Господи, я старался наилучшим образом использовать орудия, которые ты даровал мне. Ты дал мне мозг, чтобы мыслить скептически, и я пользовался им соответственно. Ты дал мне способность рассуждать, и я применял ее ко всем утверждениям, в том числе и о твоем существовании. Ты дал мне нравственное чувство, и я мучался угрызениями совести, когда совершал плохие поступки, и радовался хорошим поступкам и гордился ими. К другим я старался демонстрировать такое же отношение, какого ждал от них к себе, и хотя слишком часто я так и не достигал этого идеала, я пытался применять твой основополагающий принцип всегда, когда только мог. Какой бы ни была на самом деле природа твоей бессмертной и бесконечной духовной сущности, я, смертное, конечное, облеченное плотью существо, не в состоянии постичь эту природу, несмотря на все старания, поэтому поступай со мной, как сочтешь нужным».
Назад: 2 Обращение Фрэнсиса Коллинза в веру
Дальше: Часть II Биология веры