9
Из Мандалая (Верхняя Бирма) вы можете доехать поездом в Маймио, главную горную станцию провинции, на краю Шанского плоскогорья. Впечатление необычное. Вы покидаете типичный восточный город — палящее солнце, пыльные пальмы, запахи рыбы, пряностей, чеснока, налитые соком тропические фрукты, толпа темнолицых людей. А поскольку вы привыкли к этому городу, вы захватываете, так сказать, его климат с собой, в вагон. Когда поезд останавливается в Маймио на высоте тысячи трехсот метров над уровнем моря, мысленно вы все еще находитесь в Мандалае. Но выходя из вагона вы попадаете на другой материк. Внезапно вы вдыхаете студеный сладкий воздух, напоминающий воздух Англии, вы видите вокруг себя зеленую траву, папоротник, ели, краснощеких горянок, продающих корзинки земляники.
Я вспомнил об этом, вернувшись в Барселону после трех с половиной месяцев пребывания на фронте. Вспомнил, потому что пережил такое же чувство внезапного, резкого изменения климата. В поезде, на всем пути в Барселону, сохранялась фронтовая атмосфера: грязь, шум, неудобства, рваная одежда, чувство лишения, товарищества, равенства. На каждой станции в поезд, уже в Барбастро битком набитый ополченцами, лезли крестьяне; крестьяне с пучками овощей, с курами, которых они держали вниз головой, с подпрыгивающими на полу мешками, в которых, оказывается, были живые кролики, наконец солидное стадо овец, занявших все свободные места в купе. Ополченцы горланили революционные песни, а всем встречным красоткам посылали воздушные поцелуи либо махали красными и черными платками. Из рук в руки переходили бутылки вина и аниса, скверного арагонского ликера. Из испанского бурдюка можно послать струю вина прямо в рот приятеля, сидящего в другом конце вагона, что значительно облегчало дела. Рядом со мной черноглазый паренек, лет пятнадцати, рассказывал о своих невероятных, несомненно выдуманных от начала до конца, приключениях на фронте двум разинувшим рты крестьянам с дублеными лицами. Потом крестьяне развязали свои узлы и угостили нас липким темно-красным вином. Все были глубоко счастливы, так счастливы, что трудно передать. Но когда поезд миновал Сабадель и остановился в Барселоне, мы окунулись в атмосферу вряд ли менее чуждую и враждебную по отношению к нам и нам подобным, чем атмосфера Парижа и Лондона.
Всякий, кто во время войны дважды посетил Барселону с перерывом в несколько месяцев, неизменно обращал внимание на удивительные изменения, происшедшие в городе. Любопытно при этом, что и люди, увидевшие город сначала в августе, а потом опять в январе, и те, кто подобно мне побывали здесь сначала в декабре, а затем в апреле, говорили в один голос: революционная атмосфера исчезла. Конечно, тем, кто видел Барселону в августе, когда еще не высохла кровь на улице, а отряды ополчения квартировали в роскошных отелях, город казался буржуазным уже в декабре; но для меня, только что приехавшего из Англии, он был тогда воплощением рабочего города. Теперь все повернуло вспять — Барселона вновь стала обычным городом, правда слегка потрепанным войной, но утерявшим все признаки рабочей столицы.
До неузнаваемости изменился вид толпы. Почти совсем исчезла форма ополчения и синие комбинезоны; почти все были одеты в модные летние платья и костюмы, которые так хорошо удаются испанским портным. Толстые мужчины, имевшие вид преуспевающих дельцов, элегантные женщины, роскошные автомобили — заполняли улицы. (Владение частными машинами, кажется, еще не было восстановлено, но каждый человек «что-то собой представлявший» мог раздобыть автомобиль). По улицам взад и вперед сновали офицеры новой Народной армии. Когда я уезжал из Барселоны, их еще вообще не было. Теперь на каждые десять солдат Народной армии приходился один офицер. Часть этих офицеров служила раньше в ополчении и была отозвана с фронта для повышения квалификации, но большинство из них были выпускниками офицерских училищ, куда они пошли, чтобы увильнуть от службы в ополчении. Офицеры относились к солдатам, может быть и не совсем так, как в буржуазной армии, но между ними явно определилась сословная разница, выразившаяся в размерах жалованья и в крое одежды. Солдаты носили грубые коричневые комбинезоны, а офицеры — элегантные мундиры цвета хаки со стянутой талией, напоминавшие мундиры английских офицеров, но еще более щегольские. Я думаю, что из двадцати таких офицеров, может быть один понюхал пороху, но все они носили на поясе автоматические пистолеты; мы, на фронте, не могли достать их ни за какие деньги. Я заметил, что когда мы, грязные и запущенные, шли по улице, люди неодобрительно поглядывали на нас. Совершенно понятно, что как и все солдаты, провалявшиеся несколько месяцев в окопах, мы имели жуткий вид. Я походил на пугало. Моя кожаная куртка была в лохмотьях, шерстяная шапочка потеряла всякую форму и то и дело съезжала на правый глаз, от ботинок остался почти только изношенный верх. Все мы выглядели примерно одинаково, а кроме того мы были грязные и небритые. Неудивительно, что на нас глазели. Но меня это немного расстроило и навело на мысль, что за последние три месяца произошли какие-то странные вещи.
В ближайшие же дни я по множеству признаков обнаружил, что первое впечатление не обмануло меня. В городе произошли большие перемены. Два главных факта бросались в глаза. Прежде всего — народ, гражданское население в значительной мере утратило интерес к войне; во-вторых возродилось привычное деление общества на богатых и бедных, на высший и низший классы. Всеобщее равнодушие к войне удивляло и вызывало неприязнь. Оно ужасало людей, приезжавших из Мадрида, даже из Валенсии. Это равнодушие частично объяснялось отдаленностью от фронта; подобное настроение я обнаружил месяц спустя в Таррагоне, жившей почти ничем не нарушенной жизнью модного приморского курорта. Начиная с января число добровольцев по всей Испании стало сокращаться. И это было знаменательно. В феврале в Каталонии первому набору добровольцев в Народную армию сопутствовала волна энтузиазма, которая, однако, не сопровождалась увеличением числа новобранцев. Война продолжалась всего около шести месяцев, а испанское правительство вынуждено было прибегнуть к мобилизации, вещи понятной, когда речь идет о войне за пределами страны, но неестественной в условиях войны гражданской. Без сомнения, это объяснялось тем, что развеялись революционные надежды, появившиеся в начале войны. Члены профсоюзов пошли в ополчение и в первые же недели войны отогнали фашистов к Сарагосе, прежде всего благодаря своей вере в то, что они борются за рабочее государство. Теперь становилось все более очевидно, что дело рабочего контроля проиграно и поэтому нельзя сваливать вину за некоторую меру равнодушия на простой народ, прежде всего городской пролетариат, составлявший основу армии в любой войне, будь то внутри самой страны или за рубежом. Никто не хотел оказаться проигравшим в этой войне, но большинство только и мечтало о том, чтобы война кончилась. Это настроение ощущалось повсеместно. Всюду слышны были нарекания: «Ох, уж эта мне война! Кончилась бы она поскорее». Политически сознательные люди гораздо лучше ориентировались в ходе междоусобицы анархистов и коммунистов, чем в ходе войны с Франко. Народные массы больше всего занимала нехватка продовольствия. «Фронт» представлялся неким мифическим далеким местом, куда отправляются молодые люди, чтобы исчезнуть навсегда, либо возвратиться через три-четыре месяца с карманами полными денег. (Ополченцам обычно выплачивали всю сумму перед самым отпуском). На раненых, даже если они прыгали на костылях, особого внимания никто не обращал. Ополчение вышло из моды. Магазины, чрезвычайно чуткий барометр общественных вкусов, ясно свидетельствовали об этом. Когда я впервые приехал в Барселону, магазины — в ту пору бедные и запущенные — специализировались на ополченском снаряжении. В каждой витрине можно было увидеть военные фуражки, куртки на молнии, портупеи, охотничьи ножи, фляжки, кобуры для револьверов. Теперь магазины выглядели значительно наряднее, но война отступила на задний план. Как я убедился позднее, когда закупал нужные мне вещи перед отъездом на фронт, многие из вещей, без которых никак не обойтись на передовой, вообще нельзя было достать.
А между тем велась систематическая пропаганда, направленная против ополчения различных партий и восхвалявшая Народную армию. Создалось любопытное положение. Теоретически, начиная с февраля, все вооруженные силы были включены в состав Народной армии. На бумаге ополчение стало частью регулярной армии с различным жалованием для солдат и офицеров, с чинами, погонами и т. д. Дивизии формировались из «смешанных бригад», которые должны были состоять из регулярных частей и отрядов ополчения. На деле же изменились только имена. Например, отряды P.O.U.M., называвшиеся раньше дивизией имени Ленина, теперь назывались 29-й дивизией. До июня на Арагонский фронт прибыло очень мало регулярных частей, в связи с чем ополчению удалось сохранить свою особую структуру и собственный характер. Но на всех стенах уже красовались надписи, сделанные рукой сотрудников правительственного аппарата: «Нам нужна Народная армия!», по радио и коммунистической печати не прекращались иногда очень злобные нападки на ополчение, солдаты которого изображались плохо обученными и недисциплинированными. В конечном итоге, вся эта пропаганда создавала впечатление, что было нечто постыдное в уходе на фронт добровольцем, в то время как ожидание мобилизации заслуживало похвалы и поощрения. А тем временем ополчение держало фронт, давая Народной армии возможность обучаться в тылу. Но об этом старались не говорить и не писать. Отряды ополчения, направлявшиеся на фронты, больше не маршировали по улицам города с барабанным боем и развевающимися знаменами. Их украдкой увозили поездом или на грузовиках в пять часов утра. Зато с большой помпой проводили по улицам те немногие части Народной армии, которые начали уходить на фронт; но даже их провожали без особого энтузиазма, из-за общего падения интереса к войне. Официальная печать искусно использовала в пропагандных целях тот факт, что ополченцы числились на бумаге частью Народной армии. Все успехи неизменно приписывались Народной армии, а вину за неудачи всегда сваливали на ополчение. Случалось, что одно и то же соединение хвалили, а затем поносили как часть ополчения.
Но кроме всего этого резко изменилась социальная обстановка. Не испытав этого на собственном опыте, трудно понять, что произошло. В первый мой приезд Барселона показалась мне городом, в котором почти совсем исчезли классовые различия и разница в имущественном положении. Шикарная одежда была редкостью, никто не раболепствовал и не брал чаевых, официанты, цветочницы, чистильщики сапог, смотрели вам прямо в глаза и называли «товарищем». Я не понял тогда, что в этом была смесь надежды с одной стороны и притворства с другой. Рабочий класс верил в начатую, но так и не завершенную революцию, а буржуа испугались, временно замаскировавшись под рабочих. В первые месяцы революции было, должно быть, много тысяч людей, которые, наплялив комбинезоны, начали скандировать революционные лозунги, чтобы спасти свою шкуру. Теперь все вошло в норму. Шикарные рестораны и отели были полны толстосумов, пожиравших дорогие обеды, в то время как рабочие не могли угнаться за ценами на продукты, резко подскочившими вверх. Кроме дороговизны ощущалась также нехватка всевозможных продуктов, что также било главным образом по бедным, а не по богатым. Рестораны и отели доставали все, что хотели, видимо, без особого труда, в то время как в рабочих кварталах выстраивались длиннющие хвосты очередей за хлебом, оливковым маслом и другими продуктами. В мой первый приезд Барселона поразила меня отсутствием нищих; теперь их здесь развелось великое множество. Возле гастрономических магазинов на Рамблас каждого выходившего покупателя окружали стаи босоногих мальчишек, пытавшихся выклянчить крохи съестного. Исчезли «революционные» обращения. Теперь незнакомые люди редко говорили друг другу «ты» или «товарищ»; вернулись старые «сеньор» и «вы». «Buenos dias» постепенно вытеснило «Salud». Официанты снова нацепили свои крахмальные манишки. Я, помнится, вошел с женой в галантерейный магазин на Рамблас, чтобы купить пару носков. Продавцы гнулись в три погибели перед покупателями, они кланялись и потирали руки, как этого не делают теперь даже в Англии, где это было так принято двадцать или тридцать лет назад. Незаметно, украдкой вернулся старый обычай давать на чай. Рабочие патрули были распущены, а на улицах снова появилась довоенная полиция. За этим сразу же последовало открытие кабаре и шикарных публичных домов, многие из которых были в свое время закрыты рабочими патрулями.
Все было направлено теперь на удовлетворение запросов богачей. Приведу незначительный, но знаменательный пример. Не хватало табака. Народ ощущал это так остро, что на улицах продавали сигареты из нарезанного солодового корня. Один раз и я их попробовал. (Многие их пробовали — не более одного раза). Франко захватил Канарские острова, где выращивается весь испанский табак. Правительство имело в своем распоряжении лишь запасы, сделанные еще до войны. Они уже были почти совсем исчерпаны, и табачные лавки открывались только раз в неделю. Простояв в очереди несколько часов, вы могли получить — если вам везло — крошечную пачку табака. Официально правительство не разрешало покупать табак за границей, ибо это означало расходование золотого запаса, необходимого для покупки оружия и других насущных товаров. В действительности же контрабандный ввоз дорогих иностранных сигарет, вроде «Лаки страйк», не прекращался. Спекулянты туго набивали мошну. Вы могли открыто купить контрабандные сигареты в гостиницах и почти так же открыто на улице, если были в состоянии заплатить за пачку десять пезет (дневное жалование ополченца). Богачи пользовались плодами контрабанды, и поэтому ей попустительствовали. Если вы имели достаточно денег, вы могли купить все, что угодно, в любом количестве, разве что за исключением хлеба, который рационировался сравнительно строго. Этот яркий контраст между богатством и бедностью был невозможен всего несколько месяцев назад, когда рабочий класс был, или казался, у власти. Но было бы несправедливо объяснить все сдвигами в распределении политической власти. Виной тому была в частности безопасность жизни в Барселоне, где почти ничего не напоминало о войне, если не считать редких воздушных налетов. Все, кто побывал в Мадриде, утверждали, что там обстановка совсем иная. Общая опасность рождала у жителей Мадрида чувство товарищества. Толстяк, поедающий перепелку, на глазах у голодных детей, зрелище противное, но у вас меньше шансов увидеть его, когда рядом бьют пушки.
Помню, что через день или два после уличных боев, проходя по одной из фешенебельных улиц, я увидел в витрине кондитерской изысканнейшие торты и пирожные, продававшиеся по невероятно высокой цене. Такую кондитерскую можно увидеть в Лондоне на Бонд-стрит или в Париже на рю де ля Пэ. Я помню, что почувствовал что-то в роде ужаса и удивления, глядя на эту витрину в голодающей стране. Но избавь меня Господь от искушения изображать себя лучше других. После нескольких месяцев фронтовых лишений, я с жадностью набросился на приличную еду, вино, коктейли, американские сигареты. Признаюсь, я не отказывался ни от какой роскоши, разумеется, в пределах моих денежных возможностей. В первую неделю до начала уличных боев, я с головой ушел в несколько занимавших меня дел. Прежде всего, как я сказал выше, я старался ублажить себя, как только мог. Во-вторых, переев и перепив, я прихварывал и всю неделю чувствовал себя неважно. Провалявшись в постели пол дня я вставал, съедал солидный обед и снова слегал. Одновременно я вел тайные переговоры, имевшие целью покупку револьвера. Мне был до зарезу нужен револьвер — в рукопашной схватке оружие гораздо более полезное чем винтовка, — а достать его было необычайно трудно. Правительство выдавало револьверы полицейским и офицерам Народной армии, но отказывало в них ополченцам. Приходилось покупать револьверы нелегально, у анархистов, имевших тайные склады. После продолжительной волокиты приятель-анархист ухитрился раздобыть для меня маленький 26-миллиметровый автоматический пистолет, оружие скверное, пригодное лишь для стрельбы в упор. И все-таки это было лучше, чем ничего. Кроме этого, я готовился покинуть ополчение P.O.U.M. и перейти в другую часть, с тем чтобы попасть на Мадридский фронт.
Уже долгое время я открыто заявлял всем, что собираюсь уйти из P.O.U.M. Следуя своим личным симпатиям, я охотнее всего пошел бы к анархистам. Записавшись в C.N.T., можно было попасть в ополчение F.A.I., но мне сказали, что его вероятнее всего пошлют на Теруэльский, а не на Мадридский фронт. Чтобы попасть в Мадрид надо было вступить в интернациональную бригаду, а для этого необходима была рекомендация члена коммунистической партии. Я отыскал приятеля-коммуниста, служившего в испанских санитарных частях, и рассказал ему о своем деле. Он загорелся и попросил меня, если возможно, убедить еще несколько англичан из I.L.P. перейти вместе со мной в интербригаду. Если бы мое самочувствие в то время было лучше, я скорее всего согласился бы. Вполне возможно, что меня послали бы в Альбасете до того, как в Барселоне начались уличные бои. В этом случае, не будучи очевидцем событий, я, возможно, поверил бы в официальную версию. С другой стороны, если бы я находился во время боев в Барселоне, уже успев перейти под командование коммунистов, я оказался бы в безвыходном положении, — ведь в P.O.U.M. служили мои фронтовые товарищи. Но у меня еще оставалась неделя отпуска, и мне очень хотелось по-настоящему окрепнуть, прежде чем отправиться на фронт. А кроме того, — такие мелочи, кстати, и определяют судьбу человека, — я ждал пока сапожник сошьет мне новую пару походных ботинок. Я сказал моему другу-коммунисту, что окончательный ответ дам ему попозже. Пока же я хотел отдохнуть. У меня даже возникла мысль, не поехать ли нам с женой на несколько дней на море. Неплохая идейка! — Но политическая обстановка таила в себе предостережение. Сейчас было не время для таких прогулок.
Под внешней безмятежной оболочкой тылового города, с его роскошью и растущей беднотой, за его веселыми многолюдными улицами, полными цветочных киосков, многоцветных флагов, пропагандистских плакатов, — за всем этим безошибочно угадывалась ожесточенная политическая борьба и ненависть. Люди самых различных взглядов пророчествовали: «Скоро начнутся беды». Источник опасности был очевиден и прост: борьба между теми, кто хотел двигать революцию вперед, и теми, кто хотел ее задержать или предотвратить, то есть, в конечном счете, между анархистами и коммунистами. Вся политическая власть в Каталонии находилась в руках P.S.U.C. и ее либеральных союзников. Но была еще одна, трудно поддающаяся оценке сила — C.N.T., вооруженная хуже противника и менее четко представлявшая свои цели, но зато многочисленная и державшая ключевые позиции в ряде важных отраслей промышленности. При таком соотношении сил столкновение было неминуемым. С точки зрения каталонского правительства, контролируемого P.S.U.C., оно должно было, для укрепления собственной власти, разоружить рабочих — членов C.N.T. Как я уже говорил выше, роспуск рабочего ополчения был, в конечном итоге, направлен на достижение именно этой цели. Одновременно были восстановлены, усилены и перевооружены довоенная полиция, гражданская гвардия и тому подобные соединения. Нетрудно было разгадать смысл этих действий. Гражданская гвардия была жандармерией обычного типа, которая вот уж около ста лет исполняла функцию охраны имущих классов. Одновременно был оглашен декрет о сдаче оружия всеми частными лицами. Этот декрет, разумеется, не выполнялся; было ясно, что отобрать оружие у анархистов можно только силой. В городе ходили различные слухи, часто неясные и противоречивые из-за вмешательства военной цензуры, о мелких стычках, происходивших по всей Каталонии. В ряде районов вооруженная полиция совершила облавы на анархистов. В Пуигсерде, на французской границе, отряд карабинеров был послан для захвата таможни, которую занимали анархисты. Был убит известный анархист Антонио Мартин. Подобные инциденты произошли в Фигуэрасе и, насколько я знаю, в Таррагоне. Более или менее крупные стычки произошли в рабочих пригородах Барселоны. Вот уж некоторое время члены C.N.T. и U.G.T. устраивали взаимные побоища. Иногда за убийствами следовали массовые провокационные похороны, явно ставившие своей целью разжигание политических страстей. Похороны убитого незадолго до моего приезда в Барселону члена C.N.T. были превращены в манифестацию с участием нескольких сот тысяч человек. В конце апреля, вскоре после того, как я приехал в Барселону, был убит, невидимому кем-то из C.N.T., видный член U.G.T. Ролдан. Правительство распорядилось закрыть все магазины и организовало грандиозное траурное шествие, в котором участвовали главным образом части Народной армии. Шествие продолжалось два часа. Я смотрел на него из окна своей гостиницы без всякого энтузиазма. Ясно было, что так называемые похороны — это предлог для демонстрации силы; продолжая в том же духе, можно было легко дойти до кровопролития. В эту же ночь нас с женой разбудили выстрелы на Plaza de Cataluсa, в ста или двухстах метрах от гостиницы. На следующий день мы узнали, что застрелили члена C.N.T. Сделал это, по-видимому, кто-то из U.G.T. Впрочем, вполне вероятно, что все эти убийства были делом рук провокаторов. Об отношении капиталистической печати к вражде между коммунистами и анархистами можно судить по простому факту — смерть Ролдана широко рекламировалась, а об ответном убийстве печать скромно умолчала.
Приближалось 1 мая и шли разговоры о колоссальной демонстрации, в которой примут участие как C.N.T., так и U.G.T. Руководители C.N.T., более умеренные, чем многие из их сторонников, давно уж старались найти путь примирения с U.G.T.; их главной целью было объединение обоих профсоюзных блоков в одну мощную коалицию. Предлагалось поэтому, чтобы C.N.T. и U.G.T. прошли по городу вместе, демонстрируя свою солидарность. Но в последнюю минуту демонстрацию отменили. Было совершенно очевидно, что она вызовет только беспорядки. В результате, 1 мая не было отмечено. Барселона, так называемый революционный город, был, должно быть, единственным городом в нефашистской Европе, который не праздновал этот день. Признаюсь, однако, что у меня отлегло от сердца. В рядах P.O.U.M. должны были шагать отряды I.L.P., и все ожидали беспорядков. Меньше всего мне хотелось впутаться в какую-нибудь бессмысленную уличную драку. Шагать по улице под красными флагами, украшенным возвышенными лозунгами и погибнуть от автоматной очереди, выпущенной кем-нибудь из окна — нет, совсем не так представляю я себе осмысленную смерть.