Пролетарии
Пролетарием является тот, кто хочет быть пролетарием.
I
Грядет проблема масс.
Она приближается не только с левого фланга. Здесь люди ушли в демократию, которая выдает себя за народ. Здесь находится либеральное общество, которое существует за счет человеческого труда, товарооборота или выручки от процентных облигаций. Оно существует в полном отрыве от пролетария, который, как он утверждает, и делает эту самую работу. Здесь либеральный человек пытается остановить натиск и успокаивает массы, которые привело в движение его Просвещение. Он красноречиво уверяет их, что они также являются народом, что великая мать Демократия уже приняла пролетариат, что она хочет позаботиться о пролетарии.
Это демагогический, назойливый парламентский народ напоминает моллюска, который с трудом передвигается. Но сзади на него напирают пролетарские массы. Они толкают его. Они увлекают его за собой. Они — сплошное действие!
Правые осознают энергичность и силу этих масс. В правом фланге находятся люди, которые защищают не только собственность и получаемое от нее удовлетворение, но и ценности, неотъемлемые вечные ценности. Здесь находятся те, кто обосновывает мнение, что люди, сотворившие эти ценности, создавали их не для того, дабы их разрушили. Здесь находятся консерваторы, которые являются стражами этих ценностей. Они в силу своей природы вновь призывают противопоставить личность и массы, а также подобно пролетариату защититься от демократической уравниловки.
Но позиции этих людей подорваны. Ценности, которые они отстаивают, после революции утратили свое внешнее значение. А также они все привязаны к личности, гениальной личности или национальной личности. Они связаны с вопросами уникальности и различий, иерархии и конструкции. Но те, кого традиционно представляли эти круги, в век демократии и пролетариата оказались несостоятельными. Они оказались уступчивыми там и тогда, где и когда надо было утверждаться. Этим ослабленным личностям показалось, что не нужно больше противиться массам. Пролетариат получил перевес и тут же заявил о своих правах. Да, носители утраченных ценностей стояли перед угрозой всеобщей пролетаризации, которая бы впоследствии обрушила демократию. Почтенные сословия, престижные профессии скатывались вниз к пролетариату, а разочарованные одиночки стремились спасти свою судьбу. Казалось, вся нация превращалась в пролетариат. И здесь проблема масс приблизилась с правого фланга. Это проблема людей, которые вынуждены стать пролетариями, хотя таковыми не являются. Близится проблема нации, которая по своему замаху после окончания мировой войны должна была стать народом господ, но которой выпала участь стать порабощенной.
Массы поймут этот процесс только с экономической точки зрения. И это весьма характерно для пролетариев, что им не приходит в голову мысль оценить обстановку как-то иначе, с духовных, с более высоких позиций. Но ни один факт их не озадачивал так сильно, как следующий; в Германии имеются люди, которые не только не хотят быть пролетариями, но и высказывают мысль, что не принадлежат пролетарской нации. Это более характерно для немцев. Их представления тесно связаны с определением человеческого и национального, что в свою очередь базируется на ценностях, не доступных для понимания пролетариата.
Пролетарий прекрасно осознает, что в мире имеются вещи, которыми кое-кто владеет как наследственной привилегией, что эти личности обладают особым превосходством при всех личных, социальных и политических недостатках.
Но пролетариат не знает, что, собственно, происходит внутри этих вещей. Он воспринимает их снаружи как некое выражение незаконных притязаний, самонадеянности и потерявших силу за давностью лет привилегий. Он берет в расчет прежде всего материальную и имущественную сторону дела. Он видит имущественные различия и путает духовные ценности с реальными материальными богатствами, кои можно отчуждать. Но тот, кто озадачен, кто пытается заглянуть в суть вещей, кто случайно узнает или открывает на собственном опыте, что имеется непролетарская точка зрения, на чем она основывается и почему существует, — тот в одно мгновение перестает быть сопричастным к подобным пролетарским оценкам. Переживание этого решающего момента выводит его за рамки пролетариата, класса и масс, к которым он по-прежнему принадлежал с социальной точки зрения. Перед ним раскрываются огромные и широкие, а также более тесные и близкие связи, в коих он познает нацию, к которой он принадлежит и с личной, и с политической точки зрения.
Пролетариат начинает размышлять о пролетариате и приходит к первому осознанию жизненно-исторических тесных связей, которые связывают это четвертое сословие с другими народными слоями. Вначале это непролетарское познание пролетарских людей является лишь чувством. Но от того, распространится ли это сознание больше, чем на одно поколение, в итоге зависит, станет ли пролетариат нацией. Старшему поколению сказали, что оно не имеет Отечества. Более молодое поколение уже прислушивается, когда отец говорит об Отечестве, которое должны завоевать сыновья, дабы то принадлежало внукам. Это уже не пролетарии. Это младосоциалисты.
Эти идеи передвигаются в коммунистический способ мышления. Он берет свое начало в корпоративных идеях, которые делают доступным для него ощущение связи с Родиной, наследием, народом, а стало быть, и с нацией. Это пролетарский идеализм, который присущ молодым рабочим и рабочей молодежи. Он старается быть романтичным и аполитичным, примитивно созерцая противоречия, которые возникают между чистой, подлинной, полной сил природой и мертвым и отвлеченным марксизмом партийных вождей. Напротив, пролетариат, ориентированный на классовую борьбу, никогда не думает о нации. Данный пролетариат думает только о себе самом. В нем берет верх сила корысти. Но это также место, в котором эта корысть наиболее уязвима. Однако пролетариат еще не знает этого. С другой стороны, он потому и является пролетариатом, что не знает этого. Ему обещали мир. Его мир, который рухнул бы только вместе с ним — как ему говорили. Итак, он хочет осуществить послание, которое приведет массы в движение. Он жаждет исполнить предсказание, привести массы в Землю обетованную, а в конце времен начать их снова, но чтобы это время было пролетарским. Но он смущен миром, который застал, так как это ненавистный ему буржуазный мир, который он намеревается в корне изменить. Мы не знаем, будет ли он разложен утомленными и вымотанными силами, или же будет опрокинут сильным, мускулистым плечом.
Проблема масс поднимается снизу.
Пролетариат также хочет командовать этим наступлением. Но массы в некоторой степени заблуждались относительно своих лидеров. Разве они не проповедовали и не пророчили мировую демократию? Пролетариат теперь видит результаты, к которым привела революция, и которая изначально должна была быть его революцией. Он видит и протестует против того, что он вынужден отрабатывать Версальский мир. Он делает то, что никогда не делал, — он начинает мыслить внешнеполитическими категориями. Вероятно во всей Германии не найдется никого, кто бы более жестко, отрицательно и гневно думал о демократии, нежели пролетарский человек. Пролетариат стал подозревать демократию, которая искала выход из труднейшего положения в неосуществимых комбинациях, что та выбрала его, дабы переложить на его плечи этот неподъемный груз. Это бы естественный провал обещаний, данных революцией. Пролетариат, который не был в состоянии произвести на свет из своих ни одного лидера, который бы по личным качествам и политическому авторитету мог соответствовать пролетарским идеям. В результате пролетариат следовал за карьеристами от оппозиции и мародерами революции. Однако не использовал ли эти интеллектуалы в 1918 году власть масс, дабы самим прийти к власти? Эта власть называется демократией. А массы так и не были освобождены. Но пролетариат хочет считаться с руководящей йолей лишь тогда, когда он сам выражает эту волю масс. Он не хочет по собственному почину отказываться от давления на власть и исполнения силы, которая основывается на факте существования масс, и может быть в любую минуту использована как против демократии, так и против реакции. Он не допускает возможности, что использование этой силы, которая придает не только решительную устойчивость массам, но и ударность, маневренность и направление, может добыть руководство, которое основывается не на воле масс, а на воле к массам. Пролетариат не хочет лишаться единственной возможности, которая, как он полагает, досталась ему еще от революции, а потому по-прежнему оправдывает эту революцию. Это возможность масс активно действовать! Массы очень прекрасно ощущают, что профессионализм, таланты и призвание к лидерству не являются уделом собственных людей. Они чувствуют, что пролетариат не может управлять сам собой. И он спрашивает: не должно ли руководство быть врученным правом, привитой пользой, а, вероятно, даже вечной привилегией непролетарского человека? Но не демократа, а консерватора? Но об этом спрашивают не руководители партии. Они, напротив, подавляют там, где только могут, подобные вопросы, так как в случае утвердительного ответа они утратят ни больше ни меньше как владычество над массами. При всей ненависти к противоположной стороне этот вопрос тихо лежит среди масс. В ее скрежещущем чувстве бессилия, а также в откровенном проявлении духа свиты, который все еще остался в ней.
Под давлением невозможно изменить безнадежные и невыносимые условия, в которых мы живем. Но возможен всплеск пролетарски ориентированного массового сознания, если только будет ощущаться не столько внутриполитическое, сколько внешнеполитическое давление.
Но тогда массовое сознание вновь круто станет классовым.
Не достает доверия, которое основано на доверии ведомых к руководству, которое предполагает близость руководства к внутренним надеждам, склонностям, устремлениям массы, пролетариата, и, наконец, народа. Во время четырех лет мировой войны еще хватало руководящих кадров. Но 9 ноября 1918 года стало катастрофой для руководства. И с тех пор секрет руководства, кажется, был утрачен.
Это кроется в духовном превосходстве, с которым лидер использует волю масс, как если бы его воля была их волей, а их воля была его волей, в то время как он задавал бы массам действительное направление. Сегодня это было бы политическим превосходством, которое удается использовать массам и позволяло им действовать ради сохранения или достижения ценностей, среди которых повторное обретение свободы стоит на первом месте, отныне действуя в интересах нации. Это крылось в духовно-политическом превосходстве, которое прибывает из точного знания пролетарских проблем и пролетарского человека. Это превосходство дает массам уникальный случай выправить политически ошибочную революцию. Не хотим сказать, что ее можно было бы повернуть вспять, но эта революционная ошибка оказалась очень поучительной для нации. Приведя в движение эти массы, которые скучились в пролетариате, мы должны быть даже благодарны ей. Она пробудила волю, которую класс может всегда проявить, но по собственной инициативе не может осуществить, разве что в разрушительных целях. Она будет соответствовать нашей национальной судьбе, так как будет разрушена собственно пролетарская участь. Мы не нуждаемся в том, чтобы собрать много умных голов, которые так охотно пытаются повести наш расколотый, сверх нормы политизированный народ каждая по своему пути. Здесь, в социальных союзах, уже миллионы людей собраны вместе, так что можно ставить цель о создании движения. Народ лишь ждет повода и знака, который ему должны подать.
Сейчас у нас есть то, что удаляет друг от друга враждебные стороны, тем самым сближая. Повсюду видны признаки недовольства и предрассудков: здесь — революционных, там — реакционных. Нация разделена на две половинки, хотя ей уготована одна судьба. Массы преграждают дорогу этой судьбе, кажется, только благодаря маневру вроде кризиса масс мы попадем туда, куда нас несет этот вихрь, снова к видимости национальных ценностей, которые во имя нации готов признать даже пролетариат.
Но массы запнулись и остановились. Они разочарованы и разозлены. Они не знают, что им больше подходит. Но они существуют!
Маркс называл пролетарскую революцию «самостоятельным движением подавляющего большинства». Ленин говорил о «движении, толкающем массы вперед», которое уже должно было охватить европейский пролетариат. Демократическая толпа является лишь сбитой с толку оравой. Но пролетарская масса означает сплошную внушительность. Русский пролетариат сбросил Учредительное собрание, передав себя диктатуре, которая им сейчас руководит. Немецкому пролетариату, который настаивает на идеях классовой борьбы, без другого партийного руководства, чем то, которое кроется в самостоятельности его партийной организации, кажется, остается только непрестанно атаковать капитализм. Бороться в наивном ожидании, что крушение немецкого капитализма приведет к крушению капитализма всего мира, некой экономической Антанты, а затем повсюду будет установлен коммунизм.
Массы заявляют о своем желании. Они выдвигают марксистские требования, или то, что они выдают за них, или то, что от них осталось.
II
Когда в 1918 году массы стали наступать, то их движение возникло на бурлящей поверхности во взбудораженный момент.
Оно было пролетарским движением. Оно называлось социалистической революцией. И оно ссылалось на Маркса. Тогда революция была лишь бунтом. Единственный звук, который в те дни вырывался из глоток демонстрантов, было слово «Прочь!». Они могли выйти на улицы. Они могли срывать флаги. Они могли срывать погоны. Они больше ничего не могли. Но этого оказалось достаточно, чтобы испортить народ, страну и государство.
Как-то Вельтлинг пророчески заметил: «Я вижу, как новый Мессия приходит с мечом, дабы наставлять первых». Но это светлое и чисто пролетарско-мистическое возвещение о приближающейся всемирной справедливости впоследствии было замутнено марксистскими вычислениями, которые отталкивались не от человека и человеческих сыновей, а от способа производства и политических предпосылок. Социализм должен был быть порожден материалистическим и рационалистическим Интернационалом. Теперь нация, чей пролетариат был воспитан в марксистских представлениях, выпустила меч из рук и вместо мессианских чаяний позволила действовать ожиданиям масс. Теперь во вражеских городах внезапно избавившиеся от военных ужасов люди обнимали друг друга. Но они обнимались не от умиления, а злорадствуя, что народ можно было соблазнить доброй верой в пацифистскую солидарность всех наций, что война была прекращена во имя пресловутого мира во всем мире. Обнимались офицеры и гражданские лица, буржуа и пролетарии. Все они радовались немецкой наивности.
Немецкие бунтовщики, социалисты и марксисты потерпели неудачу. И они не имели времени, чтобы размышлять над тем, была ли эта неудача вызвана их глупостью или предательством. Прошло 10 ноября, полное опьянения и восторга. Тогда трибун с маленькими бачками и тщеславными кудрями (человек, который во время войны разлучал людей) со ступенек рейхстага объявил: «Немецкий народ победил на всех направлениях!» Так же прошли сомнительные дни, когда печатались идеологические бумажки, прокламации, полные тумана, а оплаченные большевистским золотом независимые социал-демократы, которые с удовлетворением от совершенного вреда могли уверять: «Товарищи по партии! С гордостью и радостью сообщаем вам!..» Впоследствии они сообщали о своих намерениях. На лице действительности застыла гримаса революции. Последствия не заставили себя ждать. Еще не были завершены переговоры о перемирии, как те же беззаботные, недобросовестные людишки с проворной готовностью были готовы заключить эту отвратительную сделку. Теперь действительность принадлежала им, которые получили в свои руки высочайшую государственную и национальную ответственность, хотя до этого момента они не думали о нации. Они думали лишь о том, как в социалистическом мире обеспечить права и привилегии пролетариату. Тому самому пролетариату, который они готовили к классовой борьбе, но который проиграл занявшую ее место борьбу народов.
Это была клика мелких людишек, которые собирались в канцеляриях свергнутого правительства. Отметим, что они волей случая заняли вакантные места. Когда они переступали порог, то они попадали не только в основное место действия эпохи Вильгельма И, но также железной и почтенной прусской государственности, место, связанное с тем же Бисмарком. Все-таки вторжение черни в государство произошло через эти исторические залы. Имена этих деятелей были связаны с процессами, которые больше не были связаны с этой историей. Они сами вызвали эти процессы. Но навсегда характерным признаком немецкой революции останется обезличенность ее носителей, которые вряд ли могли превзойти уровень депутатов рейхстага, партийных секретарей, активистов и прочих заурядных политических деятелей.
Каждое дело получает свое выражение в людях, в своих представителях. Великое дело — в великих людях, плохое — в омерзительных. Так и революция получила своих революционных представителей. Среди них можно было найти усердных и дисциплинированных людей, которые посвятили жизнь партии и строительству ее организации. Даже теперь они проявляли добрую волю, которая диктовала им задание распутаться с революцией во имя народа. И они с характерным для них постоянством и настойчивостью пытались собрать воедино то, что еще можно было собрать. Но среди революционных представителей были также бесцеремонные и злопамятные люди, которые посвятили всю свою жизнь агитации, существовавшие за счет противоречий и кризисов. Они проявляли полное безразличие ко всему, что не соответствовало их программе и не помогало их демагогии. В принципе одни охотно бы отказались от революции. Другие в глубине души сожалели, что не существовало чего-то еще более революционного, чем сама революция. Они являли собой разные типы людей. Так же отличались и их партии.
Социалисты большинства воплощали собой пролетарскую мелкую буржуазию, рабочих мещан, которые через разнообразные общности были связаны со всей Германией. Они были мясом, а также мышечной силой нации, ее отнюдь не гениальной солидностью, ее политической малоподвижностью и национальной беспристрастностью, но также и крепкой, застоявшейся и очень выразительной мужественностью, которую нельзя было долго безнаказанно дразнить. Они были огромным здоровьем нации, ее терпением и уступчивостью. Они воплощали собой добродушие и добросовестное усердие, которые, кажется, были свойственными им чертами, позаимствованными у самой природы. Всем тем, что распалось во время революции и что тотчас социал-демократы, или по меньшей мере демократы, пытались снова объединить. Представители этой прослойки чувствовали себя немцами, хотя они никогда не думали о своей немецкости. Им вообще не было присуще делать какие-либо национальные выводы. Хотя этот скрытый патриотизм они нашли скорее всего в политическом понятии нации, которое ускользнуло от немецких социал-демократов, особенно в их внешнеполитической неосведомленности. Но это понятие вновь вводилось в оборот, когда некоторые из социал-демократов стали народными представителями и не могли не понять, что народ снаружи выглядит несколько иначе, нежели он видит сам себя изнутри.
Независимые социал-демократы, напротив, воплощали собой радикализм литературно-пролетарской полуинтеллигенции, которая полагала, что с революцией настал их день, когда она может освободить собственную необузданность, выражая свои доктрины и выражая свои лично-политические интересы. Это был день гнилого урожая, который распространялся неукоренившимися людьми, приведенными в движение жителями больших городов, во время войны и среди народа. Их поверхностное мышление зациклилось на лозунгах, найдя в банальности хорошую питательную среду. Эта партия была сбродом, не важно, хорошо или плохо одетым. Он собрался странным образом и, когда он стал наиболее зависимым, то назвался независимыми социал-демократами. Их представители были людьми, полными ненависти, озлобленными и терзаемыми. Они были либералами от социализма. Повсюду, где только могли действовать, они оказывали вредное влияние. Посреди немецкой катастрофы они продолжали оставаться космополитами, при каждом удобном и неудобном случае они выступали за социалистический Интернационал, скрывая, а иногда и не очень свое франкофильство.
Таковыми были люди, которые за спиной держащейся из последних сил армии вручили политическую судьбу немецкой нации совету рабочих и солдатских депутатов. Называли ли они себя социалистами большинства или независимыми социал-демократами, все они пришли из своего тесного партийно-политического мира. И они теперь вынуждены ориентироваться в этом огромном политическом мире, в котором им предстояло вести переговоры с мировой демократией. Уже во время обсуждения условий перемирия стало ясно, что она решительна. Она использовала свой счастливый шанс — революцию, дабы использовать все националистические, захватнические и империалистические принципы. Она обманула немецких бунтовщиков, потребовав возмещения за крушение, при этом отказавшись от всех обещаний, которые ранее она так охотно давала. Это были обманутые революционеры. Шесть из них находились в совете народных депутатов. Они не могли скрыть своей беспомощности, но все же они не могли смириться с тем, что было сделано. Они спрашивали: что нужно было делать? Они спрашивали: что можно еще было сделать?
Но они не могли ничего сделать, так как были пролетариями. Они были вынуждены обратиться к услугам перебежчиков из несоциалистических партий, крайне сомнительных карьеристов и политических мародеров, воспользовавшихся ситуацией. Подобные революционные победители объявлялись при каждом свержении режима. И они должны были быть благодарны, если для внешнеполитических дел находился грамотный дипломат, который ради нации пересиливал себя и, пытаясь сохранить достоинство, представлял беспомощное правительство в переговорах с противником. Мы видели затем, как наш посол в Версале, бледный, дрожащий, нервный, разочарованный находился в окружении государственных деятелей, которые под маской бесчувствия скрывали свое чувство победы и раздраженность тем фактом, что они вообще должны были выслушивать по этому поводу какого-то немца. И, наконец, в том же зеркальном зале славы, где когда-то была основана Вторая империя, мы испытали на себе холодный взгляд и дикую усмешку противников, с которой они следили за росчерком пера. Среди столпившихся любопытных договор подписывал немец, человек с невыразительным лицом, который не уйдет потом в забвение, возможно, он даже станет рейхсканцлером и будет изображать из себя наследника Бисмарка. А пока он представлял крупную партию, подписывая договор по поручению национального собрания, заседавшего в Веймаре. Начиналась история немецкого унижения. Сначала пролетариат как сложно поддающаяся национальному пониманию часть общества не заметил этого. Сначала его лидеры, как наименее национально восприимчивые немцы, пытались скрыть это. Они в глазах народа приукрашивали это унижение как политику исполнения договора, которую теперь они были обязаны проводить. Под давлением, с нарушением прав, но все-таки были обязаны исполнять так, чтобы от нашего крушения не последовало экономических последствий. Они пытались приводить доказательства невозможного.
Заботой тех лет была не внешняя, а внутренняя политика. Она оставалась бременем, нечистой совестью, которая была предательским состоянием страха, кое правительство вынесло из революции. Вину за внешнеполитические разочарования в конце концов всегда можно было свалить на Антанту. Но за внутриполитическое разочарование в революции должно было отвечать правительство. А здесь для него имелись экономико-политические требования, которые оно не могло выполнить, а потому их решение как минимум должно было быть отложено на время. Прежде в£его революция намеревалась заключить мир, а кроме этого изменить форму правления, но собственно не форму экономики. Но разве революционеры не были социалистами? Разве социализм не был обещанием, которое давалось пролетариату на протяжении 75 лет? Разве массы не должны были осуществить не только пацифистскую революцию, не только политическую, но и социальную? Итак, массы хотели теперь иметь социализм! Но всерьез нельзя было мечтать о социализме. Этому не соответствовали даже экономические предпосылки марксизма. Однако теперь пролетариат обладал политической силой, о чем Маркс говорил как о предварительном условии, которое должно было достаться массам через свержение старого режима. Маркс говорил, что это условие может обосновать «новую организацию труда». Но экономическая власть оставалась у экономического руководства, у предпринимателя, у работодателя. Но капиталистически организованная экономика предполагала наличие не только капитала, а также интеллекта, технических навыков, организаторских талантов, и, наконец, способности к коммерции. В итоге она обладала силой опыта, который она использовала в своих целях, в то время как пролетариат, который восстал против нее, обладал лишь силой масс. И силы масс не хватало, чтобы сломить власть капиталистической экономики. Она оказалась сильнее. Пролетариат напрасно намеревался взять в свои руки предприятия, которые держались на его труде, но не были обязаны его инициативе и предприимчивости. Вполне справедливо, что пролетариат проявлял на этих предприятиях физическое и экономическое участие, но это не было духовным участием, которое бы могло оправдать владение и руководство ими. Пролетариату лишь оставалось смириться с превосходством человека, который первоначально придумал это средство производства, обучил ему и предоставил возможность работать. Нельзя было исключать экономическое значение предпринимателя, а уже тем более заменять голословными притязаниями рабочего на право обладания предприятием, в то время как тот же рабочий умел только обслуживать средства производства. Но только он мог обладать экономикой, только он создавал хозяйство. Только он представлял ее изнутри. Все это проявилось, подтвердилось и оправдалось в последние годы. Если мы попытаемся заняться причинами, почему провалились попытки социализировать все крупные немецкие предприятия, превратить их в социалистическое хозяйство, а государство сделать экономическим товариществом, коммунистической общиной (что было целью немецкой социал-демократии на протяжении последних 75 лет), то мы неизменно будем сталкиваться не только с политическими причинами, которые крылись в людях, но и с биологическими причинами, которые крылись в самом пролетариате. А затем мы столкнемся с существенными социологическими, психологическими, типологическими различиями, наличие которых приводит к возникновению трещины в предвзятом понятийном мышлении, которое ограничивает социальную проблему материалистическими установками, а потому данная проблема не может быть решена. А затем мы, скорее всего, придем к мысли о взаимной компенсации двух человеческих групп — предпринимателя и рабочего — которые должны прийти к соглашению о материальных требованиях и их разрешении, но при этом не нарушая деятельность друг друга. Мы натолкнемся на политическую революцию, которая не могла перейти в социалистическую революцию, так как Маркс, готовивший к ней пролетариат, не учел метаматериалистических предпосылок социального строения, так как вследствие этого оказалось, что пролетариат в духовном плане не был готов к ней, как он не готов к ней до сих пор.
Спартаковцы не видели этой взаимной компенсации. Они нигде не видели различий, так как для них существовало одно-единственное, огромное классовое различие, которое подтверждалось идеями классовой борьбы. Они повсюду видели лишь полную противоречий экономику, возникновение которой, ее обусловленность, существующие условия, возрастающие связи, вместе с поводами не были им понятны, так как марксизм учил их видеть экономику только с точки зрения теории о добавленной стоимости, и они не изучали ничего, кроме этой доктрины. Перед глазами Либкнехта стоял только красный цвет. Он, в котором идеи моментально сменяли друг друга, который был лишен корней и инстинктов, но постоянно действовал с энергией сангвиника, которая переходила во враждебный холерический темперамент, не был способен адекватно воспринимать действительность. Он видел лишь, что немецкая революция была революцией политической и никак не хотела становиться революцией социалистической, грозя лишить пролетариат единственного и последнего повода организовать марксистское классовое восстание. Итак, он стремился задержать уходящий момент, пытался приблизить час решающей классовой битвы, которая должна была последовать за мировой войной. Он хотел вызвать эту битву, вынудить ее, подхлестнуть. Он не видел, что растущее сопротивление брало свои корни в нашей катастрофе, что оно стремилось сохранить, по крайней мере, основы нашего хозяйства. Он больше не видел, что это сопротивление оправдало вычисления марксизма, его мировые политические прогнозы, которые становились экономическими. Либкнехт оставался преданным Марксу. Он был последней и единственной (не могу сказать личностью) марксистской персоной, недостаточным представителем недостаточной системы, путчистом, совершенно аполитичным человеком, который при всем том делал революционную политику. Он оставил после себя патетичные слова о «счастливом томлении пролетариата», которое опять же выводил из материи, а не из человека. Он, шатающийся, запинающийся и заикающийся, взывал к массам, хотя ему был безразличен народ и ненавистна нация. Когда его убрали с пути, то устранили не только сумбурного мечтателя, но й иллюзию. Еврей и интернационалист, который был пацифистом и жаждал быть террористом, не пал от рук случайных и безразличных убийц. Адвокат-подстрекатель был убит ландскнехтами, солдатней, так как оставшиеся в живых после мировой войны встали на дыбы, желая положить конец великому идейному обману или хотя бы введению в заблуждение посредством идей. Он был убит, так как в стране имелся человек, который воспринял действительность. Так он был солдатом, хотя в то же время социалистом, но все-таки солдатом. Это был Носке.
Но то, что осталось, было ворчащим Ледебуром и поджавшим губы Брайтшайдом. Остался лишь страх революционной демократии перед массами. Страх сам по себе. Коммунистический манифест по сравнению с ним был ничем. И даже Эрфуртская программа была ничем. Социал-демократия могла указать народу, по крайней мере, на несколько пунктов программы, которые она выдавала за достижения. Чтобы сохранить чувство триумфа и просветительную идеологию 9 ноября, указывалось на стереотипный, но все же неверно истолкованный 8-часовой рабочий день, что якобы выдавалось за мировую идею. Народные уполномоченные видели, что вынуждены сказать народу «мучительную правду», что теперь «уделом народа будет бедность и нужда». Но они не сказали, что это следствие проигранной войны. Они с большим удовольствием говорили: «Это следствия преступной военной политики, которая осуществлялась на протяжении четырех лет». Получалось, что революция, как и обещали, была политическим действием, а также социалистическим действием, для чего не требовалось доказательств.
Однако в то же время пролетариат предостерегали от организации стачек и забастовок, предостерегали и умоляли отказаться от этого проверенного средства классовой борьбы, так как его применение после революции было чем-то иным, нежели до революции. Массы и профсоюзы заклинали не превращать революцию в «движение по повышению заработной платы». На каждом уличном углу, на каждом здании, на каждой стене, и даже на банях, висели плакаты, провозглашавшие: «Социализм — это работа». Народ утешали социализацией. Его обнадеживали социализацией. Но иногда отказывались от социализма. Но делали это по возможности тихо, маскируя потоками слов, как то и подобает трусам. Однако при каждом удобном случае говорили о «восстановлении нашей экономики». Только социалистическое мышление не родило ни одной мысли, разве только, что спасительную идею относительно рабочих сообществ, в которые бы входили работодатели и представители рабочих союзов. Это осознание собственной беспомощности. Идея о плановом хозяйстве так и осталась на страницах книг, которые иногда позволяли вспомнить, что объединенная экономика является наследием нации и что Фихте, Штайн и Лист являлись крупнейшими немецкими специалистами в области народного хозяйства.
Чтобы социалистическая доктрина, по крайней мере, полностью не погрязла в недочетах, в дело вступил Каутский. Проворный глупец должен был дать новую интерпретацию Маркса. Он отыскал изречение, что общество не может «перескакивать естественные фазы развития, ни миновать какую-либо из них». Эту оговорку Маркс сделал в месте, где рассуждал о различиях наций, о возможности и необходимости одним нациям учиться социальной революции у других наций. Но эти слова относились не к самой революции, а к предшествующим ей событиям. Каутский, напротив, применил эту формулу к самой революции, к попытке спартаковцев, которые по русскому примеру хотели перескочить из одной революции сразу же во вторую, и на полном серьезе намеревались ликвидировать классовые противоречия, предоставив это право пролетариям и Интернационалу. Эта попытка была бы безумием. Но об этом не мог говорить революционер, который посвятил всю жизнь подготовке данной революции, который все время наслаждался своей славой, лелеял свой авторитет, но как только красные чернила его книг рисковали превратиться в красную кровь действительности, он предал марксизм. По ту сторону социалистического мышление готовились более радикальные доктрины. И если социализм хотел сделать шаг «от утопии к науке», то радикалы шаг «от науки к действию». Коммунизм был готов сделать этот шаг. Это могло стать возвращением утопии. Но Каутский решил разоблачить свою же собственную научность. Научность, о которой он вел речь и как теоретик марксизма отрывал от практики. Когда же массы, которые в течение 75 лет обрабатывались партийно-политическими обещаниями, потребовали воплотить их в жизнь, он заявил: «Только практика в каждом случае может указать, действительно ли пролетариат созрел для социализма». Авторитет как-то раз предположил, что с «уверенностью может сказать лишь следующее»: «Пролетариат неуклонно растет в своей численности, силе и интеллекте, что больше и больше приближает его к возрасту зрелости». При помощи таких отговорок Каутский подготовил социализму отступление, отступление из страха перед социализмом в сторону демократии. Немецкая социал-демократия из своих двух составных частей предпочла опустить социалистическую и оставить лишь демократическую. Каутский знал, как оправдать это. Он уверял: «Эта демократия не только ускорит созре^ вание пролетариата, но и позволит определить, когда она наступила». Он категорично подчеркивал: «Поэтому мы хотим изучить, какое значение имеет демократия для пролетариата». И он изучил. Его трусость диктовала ему в первую очередь отговорить рабочих от «диктатуры пролетариата». Он уверял, что Маркс «подразумевал диктатуры не в буквальном значении этого слова». А после этого он признавал свою ответственность за парламентаризм: «Прэтому мы хотим и должны придерживаться общего, равного, прямого и тайного избирательного права, за которое мы боролись последние полвека». Посредством избирательных бюллетеней он пытался сделать демократию более легко воспринимаемой и разумной формой правления, когда каждая партия не оставалась в убытке: «Демократия значит господство большинства. Но не в меньшей степени она означает защиту меньшинства». Он был настолько любезен, что пообещал и левым, и правым партиям, выступающим против демократии, определенные перспективы участия в политическом действии. Он говорил: «Политическая партия существует, когда требует демократии». И еще. «Небезопасно оставаться у руля, но не предосудительно долгое время оставаться в меньшинстве». Да, передовой боец классовой борьбы воистину являл чудеса бесстыдства, когда при виде приближающегося класса он предавал во имя демократии классовые идеи, которые он представлял, утверждал и обосновывал. «Класс, — говорил он, — может господствовать, но не может править, так как он является бесформенной массой. Править может только организация». В Германии, в России, во всем мире социалисты, являющиеся коммунистами, и марксисты, которые верят в Третий Интернационал с его радикальной позицией, вполне обоснованно отзываются о Каутском только с крайним презрением. Наконец, они разгадали за важностью его ничтожность. Но если они теперь осуждают его, как он отрабатывает деньги, то их приговор в большей степени касается не личности, но их самих и социализма, который Каутский как экзегет Маркса и апологет марксизма обосновывает через возраст и достижение зрелости. Они делают это вместо того, чтобы заблаговременно постичь его ничтожность, в которой с самого начала можно было найти любую подлость, двусмысленность, нелогичность и предательство.
Благодаря марксизму, который поносил класс как таковой и раскрывался в избирательных кабинках парламентаризма, рабочее движение достигло западного оппортунизма. Форма правления, рекомендованная Каутским как форма государства, которая должна была правиться народом и управлять им, была социал-де-мократическая республика. За капиталистической эпохой вовсе не последовала коммунистическая, как предвещал Маркс. Феодальные фавориты, которые обычно присущи радикальным монархиям, и бюрократия, характерная для конституционных режимов, уступили место партийно-политическому парламентаризму, кабинетам и кликам. Едва ли можно было вести речь об экономической власти, которую хотел захватить пролетариат. Впоследствии от него ускользнула даже политическая власть, которую он добыл во время свержения монархии, когда в одно мгновение господство народа превратилось в царствование масс. На этот путь народ направляли демократические партии. Лидеры демократических партий захватили все посты. От имени народа они распространили свое влияние во всем государстве. Демократия больше никого не сдерживала. Спартаковцы раньше всех поняли, что она была обманом народа. Однако на них были натравлены псы революции. И теперь в Германии наступило господство посредственности. И оно утвердилось. Казалось, что оно идеально годилось для менталитета нации, которая пожертвовала честью быть величайшим в мире народом во имя бесславного мира, оставившего после себя исковерканную империю. В народном государстве, которое именовало себя самым свободным, а на деле являлось поработительским, народ так легко свыкся с новой жизнью, как будто бы он того и хотел.
Правда, в коммунистах неистовствовало марксистское разочарование. Они разочаровывались и свирепели, так как видели, что их наука действия вновь превращается в утопию. Но имелись другие немцы, которые жаловались на не предательство доктрин, а на самоубийство нации. Они не видели различий между народом, пролетариатом и демократией. Они видели лишь преступления, совершенные массами. В революции они видели конец немецкой истории. Разве народ не разрушил империю вместо того, чтобы ее защищать? Разве не пролетариат совершал безрассудные действия? Обычно в них раскаиваются, когда приходит время, и народ, оглянувшись, горько восклицает: что же мы наделали? Не сама ли нация порвала со своими традициями, со своими воспоминаниями, со своим назначением, со всеми претензиями на величие, которое отличало ее от прочих народов? Не сама ли нация променяла все это на общность, которая называлась демократией, но в которой она обрела закабаление, спекуляцию, ветреную полуобразованность? Демократию, которая медленно загоняет ее в могилу.
III
Видя такую перспективу, некоторые немцы, которые в эпоху масс остались индивидуалистами, восприняли стихийную мысль Ницше, который в духовной истории века был противопоставлен Марксу, находившемуся на другом полюсе, Маркс, вне всякого сомнения, раскопал бы причины событий, которые нам довелось пережить, в материализме, умирающем сейчас в революционных демократах. Маркс сначала предложил людям, тысячелетиями находившимся среди идей и привычно живших во имя идей, приманку в виде материи, материалистичного мышления, материалистического восприятия истории. Поменяв идею на материю, Маркс совершил самый чудовищный обман в истории человечества. Но действие всегда вызывает противодействие. И если теперь марксизм утопал в демократической сутолоке, не зарождалось ли в Ницше новое аристократическое мышление? Не был ли Ницше провозвестником встречного п^отестного движения, которое должно прийти после окончания массового столпотворения, которое предсказывал, и как принципиальный противник любой «средней позиции точно знал, что крайность производит на свет другую крайность? Осталось ли немцу, который духовно причисляет себя к таковым, что-то иное, по возможности далекое от смешения людей и понятий? Признает ли он (по крайней мере, в мыслях) исключительность личного сознания и внутреннее право личности?
Однако сам Ницше давал другой ответ. А также он давал социологический ответ, который мы должны вспомнить, когда выступаем против Маркса. Ответ, который он дал — философский, противоречивый и совершенно противопоставленный Марксу. Ницше предрекал эпоху «большого осознания ужасного землетрясения». Но он добавлял, что эта эпоха снова поставит один из «новых вопросов», вечных вопросов, героических вопросов, как он их хотел понимать, консервативных вопросов, как мы должны понимать их. К этим «новым вопросам» он также причислял пролетарский вопрос. Однако Ницше был профессиональным борцом против всего, — что было массой, а не иерархией, делением, дифференциацией. Он как реставратор человеческой иерархии, чувствовал «времена универсального избирательного права, то есть когда любой через каждого может судить любого». Он говорил об «ужасных последствиях равенства», заявив: «Наша социология не знает другого инстинкта, кроме стада, то есть быть суммированным нулем, когда каждый нуль имеет равные права, где сам нуль является добродетелью». Но по биологическим причинам Ницше проводил различия между народом, пролетариатом и демократией.
Он знал, что демократия — это поверхностное общественное явление, которое умрет, в то время как в пролетариате он видел гораздо более глубокие проблемы, которые для него были также связаны с обновлением человека снизу. Когда он сказал о немецком народе, что тот не имеет сегодня, а только вчера и завтра, то он приобщал к этому будущему и пролетариат. И он понимал, что социализм, который являлся не доктриной, а жизненно-историческим выражением подъема человечества с сильными, еще не зачахшими изначально приобретенными инстинктами, был стихийным феноменом, от которого нельзя было уклониться и нельзя было игнорировать.
Для Ницше и для нас остается открытым вопрос: имеет ли социализм отрицательные стороны? Будет ли он вести к полному нивелированию человеческих ценностей, и вместе с тем к их полному обесцениванию, или же, наоборот, он послужит фундаментом для новых ценностей? Вначале Ницше видел только отрицательную сторону. Тогда он трактовал нигилистское движение, в которое он зачислял и социалистическое как нравственно-аскетическое наследие христианства, что было вынужденным социальным состоянием или же физиологической дегенерацией и личностным разложением. Все это он приписывал «воле к отрицанию жизни». Однако, с другой стороны, социализм являлся волей к утверждению жизни. Комплекс коммунистических устремлений и представлений жаждет для пролетариата действительности в мире. Материальной и определенной действительности, так как пролетариат ничего не знает об идеальной действительности. Он хочет существовать в экономически отрегулированной жизни, ибо, по сути, ведет животный образ жизни. Однако последняя мысль является хилиастической. Она ведет не к расторжению, но к исполнению закона, а совершенное государство являлось гарантом этого закона. Он полагал подобный социализм основанием, когда в случайных заметках воспринимал «чувство социальной ценности» как временное, историческое явление, принадлежащее будущему. Но он со своим требованием индивидуалистической цели существования выходил далеко за пределы содержания этого явления, которое определялось материалистическим восприятием истории. Однако, он отмечал: «Временное преобладание социального чувства ценности понятно и полезно: речь идет об изготовлении фундамента, на котором наконец-то будет возможным более сильный вид. Масштаб силы: могут жить при перевернутом уважении и вечно хотят его снова. Государство и общество как фундамент: всемирно-экономическая точка зрения, воспитание как селекция. Основная точка зрения: задача не в том, чтобы высший сорт руководился низшим, а в том, чтобы низший стал фундаментом, на котором высший жил своими задачами и мог на нем твердо стоять».
История каждой революции: римской, английской, французской — указывала, что ее смысл заключался в том, чтобы подготовить новый подъем людей и людских сил как сил народа. С немецкой революцией вряд ли будет по-другому, если только вместе с ней не прервется немецкая история.
Если лозунг подъема самых толковых и прилежных должен был получить другое, а не банальное толкование, состоявшее в педагогическом отборе вопиющей посредственности, то это могла быть только биологическая трактовка, которая подразумевала рабочий класс не как надвигающийся класс, а как новый слой населения, который с соответственными качествами вступает в общественно-политическую жизнь нации. В перспективе было недопустимо, чтобы нация имела пролетариат, который не воспринимался как ее часть, хотя был связан с ней по языку, истории и общей судьбе. Массы очень скоро догадались, что не могут сами о себе позаботиться, а потому кто-то должен быть ответственным за них, оставив их в том же положении. Но из масс восставали одиночки, которые одновременно поднимали и массы. Эти множественные новые личности, а в большей степени их дети и внуки, придавали нации новые силы, которые поначалу были неуклюжими материальными пролетарскими силами, но они духовно преобразились, когда не только приспособились к жизни нации, но соединились с духом нации. Так Ницше думал о пролетариате. Он думал об обязанностях, которые возникают из его прав. И он думал о достоинстве, которое большинство людей демократической эпохи просто-напросто утратило. Это был самый тяжелый урон, который человек нанес сам себе в эпоху обезличенных масс. И он выдвигал требование рабочим: «Рабочие должны учиться чувствовать себе солдатами. Жалованье, оклад и никаких вознаграждений». Или, как он выразился в другом месте: «Никаких отношений между авансовыми платежами и выполнением задания! Но ставить индивида в зависимость от его типа, чтобы он в своей сфере деятельности выполнял еще больше». А если он как аристократ придавал коммунизму возвышенное значение, то он видел будущее, «в котором больше не будет большего наслаждения и блаженства, которые не были бы общедоступны сердцам всех». И если он предвидел, расхваливал и требовал приблизить время, когда «оскорбление, которое до этого наносилось словом «общий», больше не будет является клеймом».
Так Ницше заменил равенство, которое, конечно, являлось ужасным понятием, на понятие более высокого, более прекрасного и более нравственного уровня — равноправие, которое он примирил с собой. Он стремился к тому, чтобы даже пролетариат вошел в царство ценностей, которые до сих пор были для него недоступны. Он стремился к тому, чтобы утвердить вечные ценности, которые должны были стать мерой всех вещей для человека. Да, есть слова Ницше, в которых он просил пролетариат о конкуренции с ценностями творческой буржуазии, которой аристократ в нем давал оценки несколько с других позиций, чем коммунист, но все же они были похожи. Он видел, что буржуазия утопала в демократическом изнеможении. Он говорил: «Рабочие однажды должны жить так же, как сейчас живут буржуа. Но с непритязательностью, присущей высшим кастам. Бедно, просто, но обладая властью».
Немецкая революция привела пролетариат к власти, чтобы тут же ее отобрать и передать демократии. Но пролетариат вновь и вновь стремился к власти. Он добьется ее лишь в той степени, насколько поймет, что обладание властью зависит не от распределения материальных благ, а от духовного и умственного участия, не от владения, а от права, не от присвоения, а от равноценности.
Проблема пролетариата — не в его внешних проявлениях, а в его внутреннем росте.
IV
Тот самый марксизм, который брался системно решить массовые проблемы пролетариата, никогда не задавался преюдициальным вопросом, не говоря уже о том, чтобы ответить на него: как возник пролетариат?
Марксизм спекулировал на одном моменте, от которого он уходил с поразительной поспешностью. Возникновение капиталистического способа производства значило первоначальное решение проблемы перенаселенности. Но марксизм выдвинул понятие, даже скорее политическое требование, пропагандистское заключение, при помощи которого можно было получить власть над людьми и массами: это была идея классовой борьбы.
Маркс во имя целей пролетариата расторгал все естественные связи. Как интеллектуал, он был выше любых национальных обязательств. Как еврей, он был космополитом и не имел Отечества. И он уверял, что пролетариат также не должен иметь никакого Отечества. Он разубедил его, что страна и народ образуют одно целое. Он убедил его, что единственным общим благом являются экономические интересы, что пролетарии должны объединиться, игнорируя границы государств и национальные языки. Он стремился повсюду отнять у рабочих веру, которая досталась им от национальной принадлежности, а также ценности, совладение которыми в духовном и этническом отношении обеспечивалось историей соответствующего народа. Ценности, которые были доступны каждому, кто был связан с народом, который их и создал. Ценности, которых пролетария не лишали, потому что он был пролетарием. Если он не выпадал из нации, то он мог по-прежнему быть причастным к этим ценностям, созданным его родителями и предками, которые были крестьянами и горожанами.
Действительно, вследствие индустриального развития, которое все больше и больше отчуждало от предприятий, не чувствовалось сознательной сопричастности этим ценностям. Прежде всего это касалось народов с незавершенной историей. Они не могли осознавать эти ценности, чье значение становилось все меньше и меньше. Но Маркс никогда не высказывал мысль о том, что надо по-социалистически укреплять осознание этих ценностей, вместо того чтобы ослаблять его и в конце концов полностью разрушить, как это сделал марксизм. Маркс, бывший рационалистом и космополитом, не был в состоянии осудить собственную пустоту чувств, он не мог понять, что обеднял людей, которые поверили ему. Он был из народа, который обычно извлекает пользу из чужого Отечества. Однако в то время, как его еврейские соплеменники использовали и эксплуатировали титульные народы, Маркс рассматривал себя в качестве того, кого они тоже использовали и угнетали. Он считал себя пролетарием. Он обратился не против капитализма, который еврейство занесло в Европу, что было вполне логично, ибо так он мог искупить вину, в которой была повинна его раса. Он обратился против европейского индустриализма, весьма по-еврейски перепутав предприятие и гешефт, бизнес. Исходя из этой ошибочной отправной точки, Маркс как представитель национально подавленного народа стремился помочь всем угнетенным других народов. В этом он видел собственную миссию, хотя она оставалась еврейским предназначением, ибо Маркс, как интернационалист, не представлял себе ясно свою национально-расовую обусловленность. Он действовал как еврей, что было весьма пагубно. Он протискивался без тени смущения, без сомнеций, как это умеют делать евреи, с правом экономической науки. Он как гость вмешивался в жизнь хозяев титульного народа, не понимая его традиций и духовных принципов. Он не принимал их в расчет как случайные факторы, хотя именно они определяли авторитет и положение народа. Он позволил холодной логике своего разума рассечь эти народные установки и обесценить человеческое наследие: они казались ему подозрительными. Он был повинен перед людьми, а потому дал им замену, которая оказалась пролетарским сознанием, материальным возмещением, которое шло навстречу их материальным потребностям. Он дал им идею о классе, который стал единственной Родиной, убежищем и надеждой на то, что он поможет им добиться в этой жизни всего, чего можно было только добиться. Маркс исходил из класса как действительности, как возникшей реальности, появление которой даже не огорчило его.
И на классе как на естественном, абстрактном, искусственном и в то же время крепком фундаменте он построил колоссальное здание своих идей, на самой верхушке которого он позволил развеваться яркому флагу с неистовой надписью: «Господствующие классы могут дрожать от страха перед коммунистической революцией. Пролетариям нечего терять, кроме собственных цепей. Они должны обрести мир».
Доктрина умышленно отрезала пролетарию все возможности роста, которыми он мог воспользоваться как класс, оставила без корней, которые пролетариат никогда бы не обрел, находясь только на предприятии.
Но как доктрина, которая считалась, без каких-либо сомнений, с историей возникновения пролетариата, не учла условий, с которыми он до сих пор остается жизненно связанным? Если доктрина противоречит предпосылкам, на которых основывается происхождение пролетариата? Если в итоге она обратила против себя даже пролетариат? Затем выясняется, что пропагандистская истина является временной, непостоянной. Она не сохраняет свое значение на длительных промежутках времени, когда действительность не только не соответствует ей, но и опровергает ее посредством произошедших событий. Тогда концепцией классовой борьбы подтверждается, что история доктринерского насилия над разумом сменяется историей принятия политических решений, которые являются окончательными. Тогда рушится все, что является надуманным — все то, что могло быть неумолимым, выглядящим как неминуемое. Только Энгельс, немец по национальности, который был не рационалистом, а скорее социологом природы, порой говорил о пролетариате как о «рабочем классе, которого неуклонно ухудшающиеся условия жизни перебрасывали из деревни в город, из сельского хозяйства в промышленность». Но даже Энгельс не предпринимал попытку связать теорию классовой борьбы с историей возникновения. Даже для него факт наличия рабочего класса являлся отправной точкой для социализма. Но все-таки он чувствовал себя связанным с европейской историей более тесно, нежели Маркс. Эта история жила в нем, даже если он объявлял, что ради социализма был готов отказаться от ее будущего. Он, по крайней мере, занимался общественным уложением прошлого. Он как-то сделал замечание, что согласно хозяйственному уложению Средневековья цеховые ученики и подмастерья работали не столько из-за денег, сколько из-за стремления стать мастером. Как мы полагаем, это не совсем материалистичная историческая установка. Но он не спрашивал себя, что бы стало сейчас из тех, кто не стремился к мастерству. И все же это был существенный вопрос, который вел к наблюдению, что во все времена количество рабочих увеличивалось непропорционально быстрее, чем расширялась прослойка работодателей. Вопрос, который привел его как социолога к наблюдению, что не каждый мог стать мастером в своей профессии, из-за чего возникала проблема переизбытка. Прежде всего, избытка людей, который наблюдался во все времена, который рос от поколения к поколению, приводя к слишком большой плотности населения. Из этих лишних людей, для которых оказались слишком тесны городские стены, но которых больше не мог прокормить крестьянский труд, возникли средневековые бродяги, ландскнехты и пионеры восточной колонизации. Во все времена люмпен-пролетариат, существовавший во все времена, состоял как раз из этих лишних людей. И всегда вслед за победой угнетенного сословия будет появляться новое сословие, которое вновь будет состоять из лишних людей. В индустриальном веке таким сословием стали рабочие, пролетариат. Когда-то лишний человек являлся индивидом. Теперь он встречается нам как целый класс. Когда-то он все еще имел пространство. Теперь его пространство ограничено. Избыток людей уступил место недостатку пространства.
Марксизм не заботили эти связи. Он был вполне удовлетворен собственной социологической трактовкой, когда возникновение современного промышленного пролетариата приписывалось изобретению машин и созданию фабрик. Он не говорил себе, что расширению индустрии и как следствие появлению капиталистического способа производства должны были предшествовать демографические и политические процессы. Он не был озадачен тем фактом, что новая экономическая форма уже нашла необходимое количество человеческого материала, который и стал ее предпосылкой, который оказался предоставленным для всех ее предприятий, без которого она не была бы возможна, оставаясь совершенно абстрактной и пустой тратой времени. Марксизм воспринимал только действия, которые неуклюже, грубо и плотно лежали перед ним, но никогда не искал причины, которые скрывались за этими действиями. Доказательства этих действий и их причин располагались так близко друг к другу, что нередко одни невозможно было отличить от других. Марксизм никогда не задавался вопросом, от которого зависели эти обстоятельства и который был решающим, так как обращался к самим корням проблемы: откуда взялись эти люди и эти массы? Об ответе говорить не приходится, если избегали даже делать подобную постановку вопроса. Маркс и Энгельс разработали на фундаменте неадекватных, недостаточных и полных противоречий представлений о классовой борьбе теорию «добавленной стоимости». Они понимали эту стоимость дополнительного труда как «голое добывание избытков рабочего времени». Но при этом не давали себе отчет о наличии избытка людей, который должен был, в различной степени, заранее появиться в различных странах. Но эта экономическая доктрина не учитывала народы как таковые, не говоря уже о различиях между ними. Эта доктрина подразумевала лишь, что во всех странах есть пролетариат, выводя из мировой общности пролетариата понятие класса. Этим помешанным на принципах доктринерам от экономики не приходило в голову провести исследование, например, имели ли классы в различных странах различное значение; существовала ли зависимость между ростом добавленной стоимости и демографическим ростом народа; не была ли нация в больше степени зависима от политики, чем экономики. Им не приходило на ум, что понятие Интернационала, опиравшееся на понятие класса, которое в свою очередь выводилось вообще из повсеместного заявления своих прав на добавленную стоимость, являлось пропагандистским. После проверки его интернациональное понимание разрушилось бы и на первый план вновь бы выступила национальная трактовка. В итоге это бы привело к изучению генезиса, динамики и психологии капиталистического метода производства, на который они низвергали проклятия пролетариев всех стран.
Весьма соответствовал материалистической точке зрения, которая в марксизме выразилась в материалистическом восприятии истории, тот факт, что очень долго скрывалось, что машины изначально были изобретением людей, что машине предшествовали технические изобретения, которые основывались на радости от процесса познания, применения и использования законов природы.
Маркс игнорировал то, что люди первоначально пытались при помощи машин решить собственные проблемы, технические проблемы, которые придавали идее облик вне зависимости от того, приносил ли новый способ производства выгоду фабриканту, могли ли впоследствии дать новые изобретения блага работодателю или рабочим, или им вместе. Но это соответствовало агитационным потребностям марксизма, когда предприятие и предпринимательство истолковывались ложно, когда преднамеренно их поводы истолковывали с капиталистических, а не с промышленных позиций. Тот же самый марксизм не считался с возникновением капиталистического способа производства как следствием проблемы перенаселенности страны. Пожалуй, он не мог понять взглядов предприимчивого человека, который понял демографическое значение масс, в коих он сам по себе внезапно увидел феномен. Марксизм не видел, что фабриканты создавали свои фабрики в момент наивысшей демографической опасности, когда пролетариат выбивался из народного организма и действительно становился «пролетариатом», или же был вынужден искать спасения в эмиграции, или же должен был погибнуть. Он не видел, что предприниматели дали массам возможность обрести на заводах новую почву, где-то между небом и землей. Он не видел, что они давали будущему стесненному миру не только возможность работать, но и возможность существовать. Вполне логично, что марксизм не заметил одного специфического, исключительного, но очень важного с психологической точки зрения момента. Он не заметил, что возникновение первых предприятий, становление первых фабрик, развитие мелких заводиков в большое и даже крупнейшее производство очень часто происходило благодаря предпринимателям пролетарского происхождения. Это было трудом его семьи, которая с трудом выбивалась наверх. После этого они не чувствовали себя больше пролетариями, что очень важно с точки зрения психологии.
Маркс, который всегда оценивал динамику предприятия лишь с точки зрения пролетариата, даже не пытался постичь психологию предпринимателя. Он стремился к тому, чтобы объяснить предприятие как-то иначе, чем материальным феноменом, например при помощи психологических качеств: инициативы, энергичности, хозяйственного воображения. Вместо этого он довольствовался шаблонами, которые больше напоминали грубую и саркастическую карикатуру на предпринимателя, изображавшую его рабовладельцем. Это было равной степени жестоко и банально, но подобное представление находило отклик у масс. Марксизм не мог сказать пролетариату, что машины и фабрики благодаря продукции как товару приобретают определенный экономический смысл, но в то же время они обладают более значительной и глубокой демографической сутью, которая позволяет индустриальным способом использовать человеческие силы и помогать им с социальной точки зрения. Он не мог согласиться, что добавленная стоимость — это стоимость, выражение силы реализации, которая предстает в изобретенных машинах и созданных фабриках, которая превращается посредством тех же предприятий в капитал и расширение предприятий. Он не мог признать по своим доктринерским, а также агитаторским соображениям, что не имеется никакого абсолютного соотношения между стоимостью предприятия и добавленной стоимостью, так же, как его не было между величиной издержек и стоимостным эффектом, или же между товарным балансом и платежным балансом, или тот факт, что в экфномической сфере, как нигде, множество иррациональных предпосылок. Поэтому марксизм никогда не исследовал отношение, существовавшее между стоимостью предприятия и добавленной стоимостью; он вообще скрывал, что подобное соотношение существует. Пожалуй, он делал различия между постоянным капиталом, который шел на эксплуатацию предприятия, машин, фабричных сооружений, приобретение сырья, и переменным капиталом, который шел на выдачу заработной платы. Но он оценивал эту разницу снизу, с позиций рабочего, а не сверху, с позиций управления хозяйством. Он исходил из того, что добавленная стоимость — это стоимость эксплуатации. Эксплуатация была для него аксиомой, не требующей доказательств. Он не мог позволить возникнуть мысли, что пролетариат сопереживает добавленной стоимости, которую он сопроизвел. Он не мог сказать массам, что добавленная стоимость не является выражением стоимости, которой лишают пролетария, но выражением той стоимости, которая больше не причитается за его работу. Он не мог согласиться, что эквивалентом, за который рабочий принимал собственный труд, являлась другая работа — труд работников умственного труда, изобретателя и фабриканта, инженера и руководителя предприятия, мелких и крупных предпринимателей, которые дали рабочим возможность превратить их труд в стоимость. Причем вопрос о том, хорошо или плохо, достойно или недостойно, справедливо или несправедливо живет пролетариат, он оставлял за собой. Этот вопрос, с которого только начинается социальная проблема, является отнюдь не вопросом распределения добавленной стоимости, а вопросом участия в стоимости предприятия. И мы считаем, что именно с него должен начинаться социализм, так как социалистический принцип предполагает давать каждому свое.
В особенности твердо Маркс придерживался взгляда на добавленную стоимость, которую он во всей полноте требовал для пролетариата, и исходя из которого он уверял класс, что предприятие принадлежит ему, как будто бы массы изобрели машины, позволившие создать фабрики и расширить производство. Его социальное мышление, которое не имело никаких демографических оснований, считало «накопление» собственности более важным процессом, нежели аккумуляцию людей, которые собирались на принадлежащих предпринимателям фабриках и обслуживали там машины. Там же, где он все-таки говорил о «перенаселенности», он хотел подразумевать ее лишь в «отношении безотлагательных потребностей по использованию капитала». Во всех вопросах он исходил лишь из материи и видел только «расширение капитала», которое он затем приравнивал к «расширению пролетариата». И даже Энгельс, который исходил скорее из человека, в своем изучении родового уложения выдвигал не самые оригинальные идеи. Однако все-таки он выдвигал интересные мысли о проблеме происхождения, когда говорил о том, что под материальным влиянием (это он позаимствовал у Маркса) возникало «излишнее население» как продукт «излишнего человеческого труда», которому он затем приписывал «совершенствование машинного оборудования».
Он исходил из того, что «внедрение и расширение машинного оборудования» оказывали непосредственное влияние на «вытеснение миллионов ремесленников несколькими станками». И он полагал, что мог установить, как «улучшение машинного оборудования» непосредственно вело «к большему и большему вытеснению рабочих, трудившихся на них».
Вместе с тем он выявил противоречие: изобретения, которые изначально должны были сэкономить человеческие силы, в конечном счете привели к скоплению человеческих ресурсов, и именно они создали массы, затем превратив их в пролетариев. Но не смог разрешить этого противоречия. Он также обошел стороной тот момент, что уже изначально имелось достаточное количество излишних и вытесненных людей. Он мог лишь увидеть исходный пункт, который находился в пространстве, откуда появились эти лишние люди. Он всегда видел лишь, что они искали место, где могли найти работу, где они могли осесть. А когда им не предоставлялось случая найти работу, то они пополняли «резервную индустриальную армию». Энгельс не отдавал себе отчета в том, что он наблюдал позднюю стадию капиталистического способа производства, и судил о ней, принимая во внимание, особенные английские условия.
Он принимал преходящие явления за общие признаки и не замечал, что проходил мимо решения демографической проблемы, которую он случайно затрагивал в этом месте, но так как он исходил с позиций классовой борьбы, то не был в состоянии ее решить, В конце концов Энгельс использовал эти наблюдения как свой вклад в теорию обнищания, чья несостоятельность должна была выявиться очень скоро. А также несостоятельность теории крушений, подтверждение которой марксизм предсказывал на ближайшей практике. Ее несостоятельность проявилась уже в формулировке, которую дал ей Энгельс, так как он думал более живо и наглядно, чем оперирующий рационалистическими категориями Маркс. Энгельс также говорил о «кризисах». Он говорил об «анархии продукции». Он говорил о «столкновении и ошибочном круговороте» капиталистической продукции. Но в действительности имелся инициативно понятый капитализм, который брал курс не на крушение, а на сплочение. Уже накануне мировой войны он искал пути стабилизации через картели, тресты и концерны. А после мировой войны он воспринял мысль о хозяйственных районах и экономических провинциях, чтобы при их помощи создавать основы плановой экономики.
Но Маркс и марксисты не предвидели подобного развития событий. Социалисты скорее представляли сферу своей компетенции аутсайдерам столетия, которые могли сформировать мысли об экономике, кои они сами не были в состоянии выдвинуть. Они предоставили ее таким людям, как Лист или Константин Франц, которые мыслили категориями политической экономики, и, наконец, тому же Ницше, который сначала ввел в оборот слово «мировая экономика», а затем увидел «перспективу» «неизбежно предстоящего экономического администрирования Земли». Энгельс лишь изредка говорил о «потребности расширения», сам того не подозревая, что приближался к империалистической проблеме, которую социализм всегда из партийно-политических соображений оппозиционной тактики отвергал как политический вопрос. Хотя если бы социализм встал на демографические принципы, то понял бы, что самую социальную из всех проблем нельзя было решить силами одного класса, а лишь стараниями всей нации, живущей на этой земле. Теперь Энгельс стал тем социалистом, на которого социализм указывает с особой гордостью, так как тот обладал не только политическими и историческими знаниями, но и стратегическим талантом! Но даже Энгельс был не в состоянии поменять фундамент классовой борьбы на всемирно-политическое основание. Он оставался сыном торговца из «маленькой Германии», где он родился. Он не воспринял подобно Листу мировоззренческие взгляды в Америке, которые он затем принес в Европу и Германию. Он жил в представлениях о классе, которые воспринял из Англии прошлого столетия, полагая, что в состоянии отстоять позицию манчестерской школы и преодолеть антиманчестерские взгляды. Он пал жертвой идеи фикс о «капиталистическом способе производства», которая всегда трактовала экономику при помощи товаров, но не при помощи людей и уж тем более нации.
Есть что-нибудь удивительное в том, что социализм, который никогда не думал о внешней политике, а только о внутренней политике, которую сводил к партийной политике, был снесен великим кризисом мировой войны, которая противоречила всем марксистским установкам? Есть ли что-то удивительное в том, что социализм, который ожидал, согласно своим излюбленным постулатам, краха капиталистической экономики, пережил день ее триумфа в странах-победительницах, и ее день ее крушения в побежденных странах, причем эти процессы были вызваны не экономическими, а политическими причинами? Есть ли что-то удивительное в том, что программа Интернационала села на мель в пункте о национальности, которая отрицалась подписавшими коммунистический манифест, и преднамеренно игнорировалась их последователями в Германии?
До сих пор еще над массами властвуют слова Маркса: «Освобождение рабочего класса является делом самого рабочего класса». Но массы ошибаются. Ужасная действительность гораздо сильнее этих лукавых слов. Теперь пролетариат испытал на своей шкуре, что есть не только угнетенные классы, но и понял в душе, что есть угнетенные нации. И здесь нельзя скрыть вопрос, который возникает сам собой, может ли восстание масс, которое последовало за войной и свержением монархии, стать третьим народным движением? Может быть, пролетариат сможет обрести избавление только в национально-освободительной борьбе, в единстве с нацией, которой принадлежит?
Маркс настойчиво требовал, чтобы рабочий класс освободил сам себя. Мы полагаем, что только народ может избавить сам себя. И настойчиво задаем вопрос: а может ли рабочий класс вообще освободить сам себя?
Марксизм прошел мимо происхождения пролетариата, мимо его социологии, мимо его социальной психологии. Если мы хотим ответить на этот вопрос, то мы должны дать себе отчет о его психологии.
Кто такой пролетарий в лоне нации?
И что является пролетарским?
V
Пролетарием является тот, кто хочет быть пролетарием.
Ни машина, ни механизация труда, ни зависимость заработной платы от капиталистического способа производства не делают человека пролетарием. Таковым его делает пролетарское сознание.
Это было на собрании в 1919-м пробном революционном году. В оправдание революции и ее перспектив один пролетарий констатировал, что в Германии пролетариев имеется гораздо больше, чем это было принято считать. Он провозглашал, что девяносто человек из ста у нас являлись пролетариями. Другой революционер парировал: «Но они не хотят ими быть!» Собрание выразило единодушное одобрение обоим определениям. Оно, пожалуй, почувствовало противоречие, но не смогло осмыслить его до конца. И все же это противоречие содержится в судьбе пролетарского движения. Это противоречие указывает, где заканчивается притягательная сила движения. Она заканчивает на человеке, который больше не чувствует себя пролетарием и хочет быть кем-то другим. И этот человек своим бытием отвечает на вопросы: что есть пролетарское? И что есть не пролетарское?
Мир воззрений пролетария предельно прост. В этом кроется его сила. Но этот мир воззрений также узок, подспуден, элементарен; он является недостаточным, малоопытным, непроверенным, не стремящимся к росту, без чувства гармоничного построения, без знания взаимосвязи находящихся вокруг него вещей. В этом кроется его слабость, беспомощность и в некоторой степени бесперспективность. Отчуждение, которое лежит перед ним, является предопределенным от рождения. Все мы, все люди, изначально были первобытными людьми, если хотите, пролетариями, которые появлялись на свет нагими на сырой земле. Но очень рано вступала в дело социальная стратификация, которая одержала верх над внутренними привилегиями и передавала по наследству внешние привилегии. Кто не был достаточно развит, чтобы попасть в эту иерархию, тот, оставаясь внизу, не рос, а падал.
Это был пролетариат. Он рос, множился и стремился предъявить свои права, дабы запоздало получить свою долю в этом всеобщем движении. Но всегда своей доли добивались люди, которые больше не хотели быть пролетариями. Пролетариат являлся тем, что всегда оставалось внизу. Также и нынешний пролетариат получит свою долю в этом движении, если сам же не откажется от предпосылок к стратификации, к национальному делению. Но это будет доступно в лучшем случае его детям. Массы растут с поколениями. Так же и этот взлет — это отбор, селекция. Основная часть массы так и останется массой. Пролетариат будет существовать всегда. Социализм — это попытка ускорить этот рост и предотвратить его во имя развития. Но пролетариат будет существовать всегда. Вслед за четвертым сословием, которое еще пребывает в возрасте детства, но скоро будет буржуазным, мрачно и решительно надвигаются пятое и шестое сословия, которые, вероятно, больше не являются порабощенными классами, а целой угнетенной нацией. Нацией, которую поработили под знаменами, цвета которых еще никто не знает. Пролетариат будет существовать всегда.
Между тем человек, который не захочет быть пролетарием, будет отличаться от пролетарского человека унаследованными и приобретенными ценностями, которые дадут ему интеллектуальную подвижность, широкий кругозор, что еще больше разделит их. Индивиды, из которых состоит народ, отличаются не только условиями, в коих они работают, но и талантом, который они вкладывают в свой труд, И они обретают свободу действий, которая предполагает этот отличительный труд, но не в рамках плотно двигающей массы, а в свободном пространстве нации, где непролетарские люди могут проявить свое мужество, предприимчивую волю, изобретательность. Но этот отличительный труд привязан не столько к личности, сколько зависим от традиций, которые он воспринимает и которым придает на предприятиях форму работы. Это создание форм, из которых состоит весь мир. Пролетарский человек ничего не знает о подобных вещах. Пролетариат еще не стал сопричастным ценностям, которые оставили после себя наши предки, которые отличают более сознательного и более образованного человека. Эти ценности возникли прежде, чем пролетариат внезапно прибыл в непонятный для него мир. Они должны были быть у пролетариата врожденными. Но у него не было предков. У него не было опыта. Он воспринимал теории, которые выдумывались не имеющими корней идеалистами из других классов. Прошлое? Но им вряд ли можно питаться. Пролетариат видит только современность. И по образу своих невзгод он формирует более справедливое будущее. Он не чувствует себя частью общности, скорее он чувствует, что общество злоупотребляет им. Он возник из перенаселенности и считается лишним. Пролетарий думает, что он отвергнутая часть человечества, для которой не нашлось места на Земле. Так что пролетариат требует свою долю не столько в духовных ценностях, о которых он ничего не знает, сколько в материальных ценностях, которые он видит у привилегированных слоев. Он думает как пролетарий, так как полагает, что именно он создал эти материальные ценности.
Пролетарий представляет себе мир точно так, как он его видит. Но его бессвязное мышление позволяет ему жить лишь в его собственном, непосредственно пролетарском мире, а не в окружающем и охватывающем его, им же основанном мире. Мышление пролетария очень острое. Но оно короткое. Пролетарий не имеет никаких умственных традиций. Он наивно полагает, что он делает правильно, когда поступает так, как думает. Так думают и действуют простые люди, которые не знают, что они творят. Также и во время революции пролетариат полагал, что поступал правильно. Если бы пролетариат мог думать исторически, тогда он знал бы из глубочайшего исторического опыта, что участью каждой попытки пролетарского возвышения было разочарование, Всегда из пролетарской массы вырывался непролетарский человек — одаренный человек, человек со свойственным ему правом, человек, берущий свою долю в виде духовных ценностей большой общности, из которых он черпает силу, человек, который преодолел классовый принцип. Пролетариат никогда не может быть уверен, что его сыновья в ближайшем и последующем поколении больше не будут пролетариями, что в соответствии с их социальной самооценкой они подключатся к общим духовным связям общества. Правда, этот процесс могла бы ускорить революция. Но во время революции политическая воля пролетариата направлена на силу, а не на власть. И он обретает силу. Но сила является временным явлением. Длительно может быть только власть. И всегда революция порождает человека, который, несмотря на то, что является пролетарием и не мыслит консервативно, вынужден действовать как консерватор. Он сохраняет ради жизни.
Закон творческого консерватизма имеет наибольшее значение для политической работы, из которой великие и вечные идеи всегда приобретают новую форму. Но революция перепутала литературу и политику. Она поверила, что политикой является акцентирование внимания на мире, свободе и справедливости. Благодаря этой ошибке Просвещения мы сейчас вынуждены жить в раздоре, порабощении и несправедливости. Это была типичная ошибка дилетантов. Пролетариат не имел никакой политической традиции. Его школой была партия. Но партия не имела гениев. Гении всегда свидетельствуют о времени и вечности. Но у времени случились преждевременные роды. Мы все поначалу порождены временем. Но непролетарский человек думает о времени, затем забегает вперед и возвращается назад. Он думает о причинах и о связанных с ними действиях. Он размышляет над значением собственных действий.
Пролетарий, напротив, думает только о времени. Он думает один момент и об одном моменте. Он думает примитивно и материалистически. Так как ни один человек не может жить без перспектив, так как в каждом человек, даже самом духовно бедном, проявляются стремление и желания, то он, кроме всего прочего, думает о будущем, которое является наивным материализмом, наивным эгоизмом, которые стали исключительно утопической характеристикой его собственного класса. Но он не прилагает никаких стараний, чтобы это будущее хоть когда-то наступило: действительность созданного им сегодня, к великому ужасу, говорит ему, что в ней нет ничего хорошего, но она, напротив, становится все хуже и хуже. Это происходит не в последнюю очередь потому, что имелись люди, которые доверчиво полагали, что отныне все будет хорошо.
Консервативный человек не может ограничивать свое мышление экономикой, а руководит своей жизнью в соответствии с влечениями и сильными страстями, идеями и большими планами, которые и определяют ее как историческую жизнь. Ему присуще надвременное мышление. Он мыслит вечными условиями человеческой природы, которые определяют повседневную жизнь как ход истории. Он извлекает уроки из всех эпох, из всех уголков земли, дабы направить их на жизненные необходимости собственного народа, который для него является естественной человеческой средой. В нации как сообществе он вновь обретает свое Я. Нация является для него сущностью всего того, что он знает о человеке, что он сделал на Земле, куда он направляет свою волю и во имя чего он действует в этой жизни. Пролетариат сможет обрести избавление только тогда, когда возвысится над гиперэкономическим мышлением и вырвется из него. Теперь он будет не строить свой пролетарский мир, а искать возможность встроить его в исторический мир. Любое человеческое несчастье облагораживает. Не облагораживают лишь пролетарские страдания. Бессилие не может облагораживать человека. А бессильным является тот, думает только экономическими категориями, но не понимает духовных. Пролетариат имеет право на признанное и устойчивое положение в обществе, зависящем от индустриальных предприятий и труда пролетария. Но он не имеет никакого права на узурпаторское, бесполезное и недостойное могущество, которое пытались ему вручить социалистические партии, ориентировавшиеся на революционную конъюнктуру. Ведь чем скромнее является положение, тем оно более ценно, истинно, оправданно и долговечно.
По всей Земле ощущается натиск пролетарского мышления на духовный мир. С чувственной точки зрения это стремление лежит в тоске пролетария по счастью, которая делает его борцом классовой идеи. Он легковерно надеется, что исполнение этого счастья вновь сделает его человеком. И он умственно прилагает усилия к истолкованию материалистического восприятия истории, воспринимая из него иррациональные точки зрения, которые присущи младосоциалистам. Прикоснувшись к этому духовному миру, пролетарий перестает быть пролетарием. Тот, кто вырывается из пут пролетарского мышления, перестает быть пролетарским человеком. Рабочий класс является составной частью народа. В этом движении, которое запустил пролетариат, сейчас находимся все мы. Оно идет параллельно консервативному протестному движению, которое само по себе возникло в народах. Он исходит главным образом от рабочих угнетенной и истерзанной страны и стремится к предкам. Социальная проблема не может быть решена, пока не будет решен национальный вопрос, а народ вновь не получит свою свободу.
Все еще возможно, что вслед за первой революцией последует вторая. За социал-демократической — коммунистическая, за парламентской — террористическая, за внутриполитической — мировая. Эта вторая революция только активизирует консервативное протестное движение, которое попытается остановить распад и восстановить связи, благодаря которым люди могут существовать как народ. Может быть, жизнь в Европе вообще не наладится, мы не можем знать этого, но мы должны быть готовы к этому.
Но все еще есть человек, который готов использовать все возможности. Консервативный человек — не тот, кто отрекается, когда все отказались; а тот, кто пытается сохранить, когда, казалось бы, нечего сохранять.
Реакционер всегда ищет политический выход там, где обрывается история.
Консерватор вновь и вновь готов начать все сначала.
VI
Но имеются и другие расчеты, которые нам показали немецкие пролетарии — те, которые не хотят быть пролетариями, но вынуждены быть ими.
Со времени Версаля мы знаем, насколько много пролетариата в Германии: двадцать миллионов. Но мы не знаем, кто принадлежит к этим двадцати миллионам, кто является «излишним». А ведь у нас ежедневно почти каждый третий человек погружается в огромную общину нищих. Эта неизвестность позволяет всех нас причислить к пролетариям. Мы идем по пути пролетаризации нации.
Судьба такой нации, участь принадлежащих ей двадцати миллионов людей, которые являются в Германии «излишними», угрожает прочим массам, которые имеют пролетарское сознание, — они хотят быть пролетариями. Если вследствие революции Германия идет ко дну, то скорее всего первым падет немецкий пролетариат, так как он меньше всего оказался готов к сопротивлению против истории. Для немцев нового поколения, которые обладают не классовым, а национальным сознанием, невообразимо и не укладывается голове, что эти двадцать миллионов человек могут жить в социальном положении, которое недостойно ни человека, ни немца. Эти люди нового поколения, которые не хотят быть пролетариями, являются социалистами товарищества. Для них более невыносимо, что те двадцать миллионов человек, одна треть нации, обособились в своем политическом сознании, хотя и живут с ними на одной и той же земле и говорят на одном и том же языке. Так и пролетарское сознание не в состоянии понять, что естественная сплоченность обуславливается национальным единением. Эти люди нового поколения, которые не хотят быть пролетариями, являются националистами, сплоченными единой судьбой. Они не намереваются мириться с представлением о том, что немецкий народ неуклонно пролетаризируется. Им невыносима мысль, что не только те двадцать миллионов, но шестьдесят, семьдесят, сто миллионов на все времена будут презираться народами, будут запрещаться другими народами, будут испытывать издевку других народов, будут в тягле других народов. Эти люди нового поколения, которые не хотят быть пролетариями, являются немцами хотя бы из чувства собственного достоинства.
Они признают настоящее время. Они несут наследие, которое досталось им, и считают себя нацией, признающей даже то, что было сотворено во времена темноты и замешательства. Они полагают, что мы стоим где-то посредине нашей истории, что вечное повторение является нашим преходящим предназначением, что нельзя препятствовать тому, дабы наше тысячелетнее прошлое продолжилось в нашем тысячелетнем будущем. Марксист ничего не знает о подобной связи. Марксизм даже не узнал, что проблема перенаселенности и связанная с ней проблема пролетариата являются вовсе не интернациональным, а национальным вопросом. Маркс так и не воспринял теорию Листа о емкости населения, о различных экономических этапах разных стран, о разделении туда между отдельными народами и взаимном пробуждении производительных сил. Перенаселенность — это лишь тогда проблема территории, когда на ней имеются государства. Это проблема государств, которые являются перенаселенной нацией, а потому в каждой отдельной стране существует совершенно различная демографическая проблематика. Социализм устанавливал международные связи пролетарского движения. Но эти интернациональные отношения, в которых доминирует экономическое мышление, являются второстепенными и случайными. Национальное единство, на котором базируется политическое мышление, напротив, является ключевым и закономерным.
Пролетариат сможет занять свое место в обществе только тогда, он не будет воспринимать себя как класс, а как часть народа, когда он больше не будет пролетарским классом, а рабочим сословием. Это различие между пролетариями и рабочими гораздо больше, чем просто разница в понятиях. Оно кроется в политическом сознании. В пролетарском сознании, которое нанесло ущерб рабочему сословию, его разделили с единственным сообществом, которому оно еще могло принадлежать — с собственным народом. Если изменилось политическое сознание, то затем меняется место рабочих в недрах нации, но перед этим изменилось их отношение к самой нации. Только пролетариат, который осознает себя рабочим сословием определенной страны, может вновь быть причастным к общественной жизни своего народа. Участие в жизни нации, к которой принадлежат рабочие, поможет отринуть само понятие пролетариат. Это очень хорошо поняли пролетарии западных держав, обладающие политическим чутьем. В то же время русский пролетариат должен был в этом убедиться только тогда, когда западные державы напали на Советскую Россию. Немецкий пролетариат лишь после борьбы в Руре начинает находить и осознавать национальные, экономические и политические взаимосвязи, имеющиеся в истории.
Немецкий коммунизм хотел понять эти взаимосвязи только с марксистской позиции. Но он уже стал использовать в своих целях не только рабочих. Он уже начинает приглядываться к крестьянам, сельскохозяйственным рабочим и солдатам. Он уже говорит о правительстве рабочих и служащих. Немецкий коммунизм уже начинает считаться с непролетарскими элементами. Это нововведение в истории марксизма. Это выходит за пределы речей о работниках физического и умственного труда, до которых снизошел даже социализм. В то время как коммунизм приобщает непролетарские слои, социализм обходит их стороной, выходя прямиком на нацию, тем самым желая обеспечить политическое положение немецкому пролетариату. Однако его политика все равно остается интернациональной. Он скорее обходит стороной непролетарские слои, в то время как его позиции сосредоточились на экономических и общественных преобразованиях, от которых марксизм ожидал освобождения конкретного пролетария, а затем и всего человеческого рода. Но она начинает действовать как национальная политика. Это связано с направлением, когда устанавливается связь между личным закабалением, которое рабочий рассматривает как цепи, коими он потрясает как класс, и огромным порабощением, которое мы разгадали как народ. Возникает только один вопрос. Найдут ли в себе силы национальные элементы из рабочего движения изменить боевые диспозиции пролетариата и повлиять на него в «национал-социалистическом» духе? Изменить фронт борьбы, который до сего момента был ориентирован на классовую борьбу, а потому наполовину выступал против собственного народа? Направить его против врагов нашей страны? Наша духовная судьба однозначно не зависит от этого. Но совершенно точно, что от этого зависит наша политическая участь.
Внешняя политика является тем самым моментом, по которому позиции пролетарских и национальных элементов совпадают. Она становится все более и более ощутимой во всех движениях революционных рабочих. Народ не хотел изо дня в день не покладая рук горбатиться на другие народы. А еще имелось ощущение обмана, который был совершен в Версале от имени демократических идеалов. В конце концов народ понял, что к этому обману его подбили уговоры собственных вождей. Народ хотел положить конец. Но конец не республике, а слабому государству, которое рассчитывало на успех благодаря своей уступчивости, которое видело спасение в работоспособности народа, которое ожидало от него добродушия и долготерпения, а вместо политики нарушало права, вновь и вновь причиняя этому народу несправедливости. Из социалистических партий только коммунизм обладал мужеством, дерзостью и присущей всем революционным партиям резкостью, чтобы сказать народу правду. Прочие партии, участвовавшие в революции, социалистическая и либерально-демократическая, увильнули от этой правды. Они боялись признаться, так как опасались, что от них потребуют отчета. Даже теперь все еще остались социалисты, которые живут в мире самообмана и лозунгов, которые апеллируют к разуму, к мировому благоразумию, к силе обстоятельств, которые позволят пересмотреть Версальский мир или хотя бы добиться некоторых уступок. Они ведут за собой бедных людей и оголтелых франкофилов. Они снова и снова заявляют, что хотят мира — мира, который был сокрушительным для этого времени. Они проявляют мягкую, трусливую и честолюбивую готовность вести переговоры с врагом, который вновь появился, но отнюдь не с этого дня, с момента оккупации Рура. Коммунизм высказался по этому поводу, что весь этот пацифистский космос является огромнейшим обманом. Но коммунизм продолжает все так же верить в Интернационал. Он все еще надеется объединить всех пролетариев мира. Он даже рассчитывает на французский коммунизм. Он скрывает от немецких рабочих, что французский пролетариат в аграрной стране является политически беспомощным. Скорее всего, он тешит себя фантазией о французском военном восстании, которое все-таки возможно и которое должно быть направлено по пути классовой борьбы. По-иному немецкий коммунизм полагается на Россию, на Советское государство, которое он обожает как единственное пролетарское правительство, которое смогло продержаться в капиталистическом окружении. Немецкий коммунизм превозносит рабочим Советскую Россию, которая занимает одну шестую часть суши. Немецкий коммунизм, правда, очутился в неловком положении, когда был вынужден смириться с тем, что Москва отступила от большевистской модели и сделала капиталистические уступки Антанте. Он стремился скрасить этот факт. Он пытался приуменьшить значение этого события. Он даже, пожалуй, предпринял попытку оправдать Россию. Он говорил, что Россия должна жить именно так. Но разве не так должна жить Германия?
К ценностям, которые немецкий пролетарий до сих пор не разделяет, принадлежит осознание нации, коей он принадлежит. Он верит, а может быть, и нет, но до вчерашнего дня верил в солидарность трудящихся всех стран. История для него началась в тот день, когда он услышал это послание. И отныне он поставил себя на службу интернациональной идее. Он делал это беззаветно и жертвенно. И это было весьма по-немецки. Но самым немецким в нем было то, что он не думал о собственном народе. Немецкий социализм никогда не приходил к мысли, что немецкий народ оказался обманутым другими народами. Он никогда не говорил себе, даже перед войной, что «двадцать миллионов людей являются лишними». Он не видел проблему перенаселенности и недостатка территории. Однако щедрая немецкая социал-демократия весьма охотно поддерживала классовую борьбу в других странах. А французский пролетариат с великой радостью принимал средства, которые жертвовались ему из Германии. Немецкий пролетарий мог уверенно говорить, что он являлся социалистом. Война была неизбежна. Исход войны, Версальской мирный договор, ультиматум Лондона и политика Пуанкаре были необходимы, дабы показать немецким социалистам, что в этом мире один народ является естественным врагом другого народа, что каждый народ думает только о себе, что сегодня немецкий народ является одиноким, покинутым и преданным. Немецкий пролетариат столкнулся лицом к лицу с этим фактом во время оккупации Рура. Но только человек, который не хочет быть пролетарием, в состоянии постигнуть основы, глубокие отношения, таинственную и все же очевидную связь с историей европейских народов, которая не позволит насмехаться над ним. Если пролетариат хочет сохраниться в этой истории, то он должен быть причастен ей. Он должен воспринять осознание нации, к которой он принадлежит. Возможно, будущее покажет, что смысл революции заключался в том, чтобы немецкий пролетариат вернулся в лоно немецкой нации.
В рейхстаге три социалистические партии при случае поднимали возмущенный шум по поводу реплики, ставшей упреком, что «коммунисты не могут быть немцами». Среди тех, кто от негодования сжимал кулаки, были и независимые социал-демократы. Однако разве они не позаимствовали дух наших врагов? Разве они не согласились с пунктом Версальского договора о нашей виновности? Разве они нам постоянно не вредили, соглашаясь с нашими противниками? Разве не они дали возможность Антанте ссылаться на свидетельства немцев, которые оборачивались против Германии? Руководители этой партии дружили с французами по родству души. Они призывали страну к большой революции хотя бы потому, что они наделись стать авторами маленькой революции, совершенной по французским парламентским образцам.
Впрочем, они все равно оставались интернационалистами. Один из них, с надменным и мессианским выражением школьного учителя, уверял, что «Отечество — это весь мир». Затем в этом возмущенном обсуждении приняли участие социалисты большинства. Среди их избирателей было достаточное количество усердных немцев, которые считали войну своим догом, а потому верили, что обладали правом на мир. Демократическая партия не предалась обману об этом мире, она скорее была уверена, что демократы Запада обманули нас. Это была та самая партия, которая не пошевелила и пальцем, когда левая рука подписывала то, что отказывалась подписать правая. И, наконец, это возмутило парламентских коммунистов, представителей группы, которые понимали коммунизм как солидарность. Все они, как оказалось, соглашались с правом коммунистов быть немцами.
Вопрос должен был иметь ответ. С мировоззренческой точки зрения следы коммунизма уходят очень далеко. Они простираются от иллюзий крайне левых, которые живут в ожидании тысячелетнего царства, представляющегося им обществом благоденствия, благодаря которому все человечество на Земле должно спастись, до радикализма крайне правых, которые думают прежде всего о собственном народе, которые говорят о народном сообществе, а сегодня об обществе взаимопомощи. Эти связи способствуют смычке, которая порождает особые группы и отдельных аутсайдеров, разделяющих лишь отдельные коммунистические положения. В итоге как слева, так и справа имеет некий религиозный коммунизм. Имеется не только интернациональный коммунизм, но и национальный коммунизм. Это не просто объединенная оппозиция, которая складывается из сторонников революционных и консервативных воззрений. У них есть общая ось. Обе стороны намереваются преодолеть либерализм. Тот либерализм, который свил себе гнездо во всех партиях, который заразил их и разложил. В этом либерализме и революционер, и консерватор видят выражение индивидуалистичного, что является синонимом эгоистичного взгляда на жизнь, вызванного общечеловеческим влиянием. Поэтому обе стороны отрицают парламентаризм, в котором они узнали защитную форму, созданную либерализмом. Только одни хотя сменить парламентаризм диктатурой пролетариата, а другие господством государства, деятельностью профессионалов и созданием слоя ответственных руководителей. Общим у обеих сторон является корпоративный фундамент. Остается лишь ответить на вопрос: может ли вообще коммунизм осуществить такой порядок (если вообще может), который бы действовал и интернационально, и национально?
Являются коммунисты немцами? Не вопрос, что есть немцы, которые являются коммунистами. Вопрос в другом. Есть ли коммунисты, которые имеют осознание нации, к которой они принадлежат? И обладают ли они таким осознанием во имя самой нации? В споре, который предшествовал отвратительной сцене в рейхстаге, коммунисты попытали опровергнуть упрек, что они не могут быть немцами. Но тогда они заявили, что будут со своими товарищами бороться всеми средствами против националистических ревнителей. И если бы не националист, который благодаря своей реплике предоставил социалистическим партиям возможность для гневных обвинений, то было бы правильнее и вернее, если бы он сказал коммунистам: «Вас необходимо победить любыми средствами, а если вы принесете на нашу землю гражданскую войну, то и уничтожить! Мы не оспариваем, что вы являетесь немцами. Вы являетесь настоящими немцами, так как поступаете так, как они поступают, когда мир находится в смятении. Вы — упрямые, запутавшиеся немцы, которые не знают, что они творят. Но в любом случае немцы, которые хоть что-то делают. Немцы, которые в Германии после революции в некоторой степени являются редкостью. Мы лишь сожалеем, что эти немцы, запутавшись, сражаются не на той стороне, сражаются против воображаемого противника. Мы сожалеем, что они выступают против своих соотечественников, а не борются против французов и поляков, от жадности и вероломства которых мы вынуждены защищаться!»
Но так выражают свое отношение к коммунизму не представители Немецкой национальной партии, заседающие в рейхстаге, а вообще националисты, имеющиеся в стране. Между коммунизмом и национализмом существуют очень давние связи. Напомним хотя бы о весьма странных корпоративных и синдикалистских воззрениях, которые после революции возникали в среде энтузиастов, желавших поставить нашу жизнь на новый, но в то же время старый средневековый фундамент. Эти энтузиасты всегда остерегались смехотворности, в которую впали послевоенные интеллектуалы. Эти энтузиасты внезапно открыли в пролетарии человека и поклонялись ему как мученику цивилизации. Они всегда почитали в пролетарии человека. В глубине эти связи между национализмом и коммунизмом уходят в годы войны, когда человек сближался с человеком. В первый раз эта связь ожила, когда немецкая молодежь сошлась с рабочими. С политической, а не только партийной точки зрения коммунисты и националисты видят друг в друге врагов, обращая друг против друга оружие. Но эта боевая дислокация не мешает тому, чтобы студенты, офицеры и национально мыслящие солдаты испытывали определенные симпатии к немецким рабочим, которые сами по себе являются их противниками. Мы стали экономически неустойчивым народом. И никто не является более обездоленным, чем гигантское количество тех, кто когда-то воспитывался и готовился для участия в жизни государства, которого больше нет. И все-таки эти симпатии мотивированы более глубокими чувствами, чем схожее социальное положение. Из него вытекает лишь понимание общей беды, в которой оказались все немцы. Эти симпатии, напротив, возникли в течение четырех лет войны как товарищеское взаимопонимание, когда так называемые образованные люди делали то же самое, что и необразованные, приобретая общий опыт, что делало их народом. Именно тогда произошло открытие простого человека. И это открытие было равносильно удивлению, смешанному со стыдом, который должен был чувствовать каждый, кто разделял ценности, в которых не находилось места этому простому человеку.
Это было непосредственное, само собой разумеющееся, неискаженное чувство. Это была надежность, которая демонстрировалась не по приказу, а из человеческих побуждений. Это была естественность, которая, как оказалась, была равносильна характеру. И как оказалось, она не исключала возможности здравых суждений. Всегда подразумевалось, что образованный человек являлся человеком сам по себе. Но эта возможность тут же исчезала, когда рабочий чувствовал себя не как человек, а как пролетарий, когда он создавал массу и думал положениями доктрин, которые навязывались ему партийными вождями. Политический рассудок позволяет нам сомневаться, что мы имели для революции некоторые причины.
Или нет. Это не политический рассудок — это политический вывод, который надо извлечь. Ознакомление с политическими связями как раз весьма распространено среди коммунистических рабочих. Они презрительно усмехаются, когда им говорят, что сейчас у нас демократия. Они презрительно усмехаются, когда им говорят, что нас ждет вечный мир. Они презрительно усмехаются, когда им говорят о Лиге Наций. Но они все еще ожидают пришествия мировой революции. Они не видят, что у них существует другая перспектива. Ужасная перспектива, которую наши рабочие, хотят они того или нет, не смогут избежать, если они не как отдельный класс, а с силой всех шестидесяти миллионов одолеют предназначенную им участь. Только так можно избавиться от длительного рабства, столетней кабалы на благо наших врагов, которую демократия решила сделать делом чести нации. Только так мы можем избежать нашего исчезновения как свободного народа. Немецкий коммунизм не хочет этого рабства. И немецкий национализм тоже не хочет его. И это объединяет их. Но спрашивают ли они себя, могут ли они оба идти в ногу? Ответ зависит не от национализма. Ответ зависит от коммунизма. Немецкий рабочий должен спросить, что было причиной того, что он разочаровался в мировой революции? Причина кроется в нем самом. Она кроется в зависимости немецкого коммунизма. Она кроется в том, что немецкий коммунизм был зависим от русского союзника. Она крылась в том, что коммунизм успокоился на идее русско-немецкого дополнения, которая хочет уподобить не только с экономической, но и с политической точки зрения развитую индустриальную страну и аграрное государство. Два союзника могут тесно взаимодействовать только тогда, когда каждый из них является силой, построенной на собственных национальных, экономических и политических особенностях. Немецкий коммунизм восхищался русским примером, но не был готов явить миру немецкий пример. Правда, как мы видим, немецкий коммунизм очень быстро отказался от пацифистских принципов, с которыми он вошел в революцию. Возможно, он учился и понял, что для того, чтобы победить, революция должна быть вооруженной. Но сделал это, так как пришло указание из Москвы, так как пришла директива из России. Видимо, еще не наступил момент, когда он отдаст себе отчет в том, что в России другие условия борьбы против капитализма Антанты, нежели в Германии. Если бы в 1919 году Россия пришла в Германию, то следствием стало бы не возникновение «Фронта от Рейна до Владивостока», которым в борьбе с Антантой командовал Буденный, следствием стало бы отнюдь не возникновение красной, большевистско-спартаковской армии, но повсеместное политическое и экономическое крушение сначала Германии, затем Европы, а потом и Азии. Коммунизм сделал же из мировой революции лишь партийную политику, так как революция потерпела неудачу.
Отнимать у человека надежду — это очень жестоко. Но мы должны лишить их надежд, которые по глупости ведут к гибели. Не имеется никакого тысячелетнего царства. Всегда есть только царство действительности, которая претворяется в жизнь народом в своей стране. Ни один немец не сможет жить, если перестанет существовать Германия! Демократия говорит нам: Германия могла бы, по меньшей мере, прозябать. Это возражение, которое должно было оправдать все компромиссы. И если прозябание является целью нашей нации, то коммунист совершенно напрасно упрекает демократию в том, что она упустила момент революционного соединения с большевистской Россией. Вина падает на революцию, ту мнимую пролетарскую революцию, которая осуществилась не как национальное, а как интернациональное движение. Вина падает на социализм, которые вел не к немецкому социализму, а к бессильной демократии. Воздействие революции проявилось в том, что мы должны были оберечься от русских условий, которые для страны, где «лишними являются 20 миллионов человек», оказались бы и вовсе катастрофическими. И пока мы оборонялись от России, демократия заключила сделку с Западом и принесла нам прозябание. Но немецкий народ не хочет прозябать, он хочет жить. А также хотят жить немецкие рабочие.
Сегодня немецкие рабочие видят только собственные дела. Они не видят, что речь уже идет о деле всего народа. Они чувствуют себя новым сословием. Они впервые вступают в нашу историю. И они полагают, что могут не считаться с этой историей. До сих пор они не были причастны к ней. Они полагают, что сами в состоянии начать эту историю заново, что у них может быть будущее, даже если нет прошлого. Но уже в настоящем они познают, что не смогут добиться своей цели, если не разделяют некоторых ценностей, которыми обладают соотечественники, создавшие нашу прежнюю историю. Немецкие рабочие не выпадают из истории. Но она приобретет значение для них, только когда они будут сознательно причастны к ней. А это сознание они могут получить только тогда, когда рабочие будут обладать теми же ценностями и разделять их с соотечественниками, как они уже делят с ними язык и историю. В нашей истории мы всегда побеждали, когда были едины. И всегда проигрывали, когда были раздроблены!
В истории Германии однажды уже было время, когда нация по классовым причинам раскололась на противопоставленные друг другу половины. Это было тогда, когда крестьяне от Майна до Неккара наступали на княжеские замки, а небеса полыхали войной. Это было время, когда безумие анабаптистов опустошало Саксонию и Вестфалию. Это было время, когда социальные страсти смешивались с политическими и религиозными, а над страной и сердцами людей господствовал лозунг «Божественной справедливости». Тогда некоторые рыцари перешли на сторону повстанцев. Праздное дворянство, рисковавшее утратить свои права, боролось вместе с Францем фон Зикингеном против имперских князей за независимую империю. И тогда Ульрих фон Гуттен превратился из гуманиста в патриота. Но это время не достигло ничего из того, что намеревалось обрести. Причина крылась в самих восставших. Крестьяне чувствовали себя так, как сейчас себя чувствуют пролетарии. Они не понимали мирового положения, в которое они вступили со своими требованиями. Они думали «правильно», но слишком узко. Они не доверяли своим друзьям, если те были из другого сословия. Они отказались от их лидерства, которое было предложено.
Среди них не было согласия. В их головах было только недоразумение. Они с жадность хватались за ближайший успех, но никогда не обдумывали конечный исход. Сегодня все это повторяется. Это был тот же немецкий коммунист, который напомнил своим крестьянско-пролетарским боевым товарищам слова Флориана Гейера: «Знаете ли, что вы сделали? Самую хорошую вещь, самую благородную вещь, самую святую вещь; вещь, которую Господь однажды вложил вам в руки и может больше не даст никогда — в ваших руках она выглядит как драгоценный камень в свинарнике». Таким образом, тогда немцы упустили великое дело, прозевали, растратили его. Крестьяне из тайного союза «Башмак» проиграли борьбу против своих мучителей, угнетателей и вымогателей, так как у них было слишком узкое мышление. Их глупая близорукая зависть не позволяла поверить молодым (пролетарским) рыцарям, которые повели бы их против князей. Люди, которые сегодня носят в Германии советские звезды, больше могут думать свободно. Вожди никогда не имели свободных взглядов — массы, которые следуют за ними, обладают только одним чувством. Но вожди хотят сделать их уделом только одну вещь — политическую партию, внутриполитическую вещь. У нас еще есть надежда. Она зиждется на том, что в этот раз наши мучители, наши угнетатели являются иностранными армиями, генералами и политиками. Угнетение, которое мы сейчас испытываем, пришло не изнутри, а снаружи. И вследствие этого наше бедствие может считаться внешнеполитическим.
В то дикое время, которое весьма походит на наше, прав оказался Лютер, произнесший: «У волнений нет разума, и они обычно касаются больше невиновных, чем виноватых. Поэтому смятение не право, во имя какого бы правого дела оно ни начиналось. Во все времена наибольший ущерб наносился улучшениями. Вместе с тем надо помнить пословицу: зло порождает неприятности». Над немецкими рабочими нависла угроза, что из зла, которое уготовано всей нации, им достанется самое неприятное. В таком бедственном положении пролетариат приглядывается к новым лидерам. И вскоре к немцу приходит осознание, что такими лидерами могут быть только люди, которые не хотят быть пролетариями. Не стоит ждать, что пролетариат воспримет руководство того поколения, которое проиграло войну и против которого был обращен гнев революционного радикализма. Здесь на одной стороне находятся грубые инстинкты, а с другой стороны — реакционеры. Но подрастает новое поколение, которое не будет организовывать революций, а произведет духовный переворот, которое не будет чувствовать себя обязанным вильгельмовской эпохе, так как поймет, что ее тяжкая вина заключалась в растрате консервативных форм. От этого поколения будет проложен путь к пролетариату.
Однако немецкий рабочий должен знать, что он, которому сказали, что у него нет Отечества, сегодня больше не имеет ничего, кроме своего Отечества!
VII
Крики и обещания мировой революции все еще отзываются эхом в пролетариате.
Мировая революция — слишком сильная идея, чтобы ее можно было похоронить под обломками разочарования, которое пролетариат испытал от социализма, ставшего демократией. Эта идея больше, чем просто ожидания новой экономики, когда бы коммунистический век сменил капиталистический, как тот в свое время сменил феодальный. Эта идея — надежда на новое человечество. Надежда, которая позволяла вспыхнуть Просвещению в сердцах и головах, тому самому Просвещению, которое говорило массам, что вся прежняя жизнь на земле была бессмысленной и проклятой, но теперь становится радостной и предельно осмысленной, а сам человек наконец-то становится человеком.
Социализм, все меньшевики, вся буржуазная социал-демократия не поверили призывам и обещаниям. Они предпочли рискованному будущему уверенное настоящее. Они поспешно смирились с ним. Однако коммунизм, который являлся партией, разочарованной революцией, вдохновляется на борьбу идеей мировой революции, ведет борьбу под ее знаменами и во имя ее. Эта идея является единственным, что может использовать пролетариат в своей классовой борьбе, что еще может сплотить массы. Во всех странах пролетариат является слишком слабым, чтобы самостоятельно вести классовую борьбу. В странах, вышедших из мировой войны победителями, пролетариат вынужден перейти в оборону. Во Франции классовая борьба подавлена милитаризмом. В Италии ее исключил фашизм. В Англии рабочие являются слишком политизированными, чтобы поддерживать какую-то иную политику, кроме национальной британской. В России пролетариат подчинил себе государство. В Германии, где подобная попытка провалилась, как никогда популярна идея о том, что только объединенный пролетариат всех стран может осуществить этот натиск, который по отдельности пролетарии различных стран не могут исполнить, так как они слишком слабы.
Коммунизм извлек урок. Сейчас он насмехается над пацифизмом, который был для пролетариата распрекрасной идеей, с коей он начал революцию и благодаря которой в конце концов данную революцию проиграл. Теперь коммунизм знает, что вечный мир на Земле надо завоевать. Он знает, что, отказавшись от оружия, он отрекается от победы. Он как минимум положил конец «празднословию о государстве», о государстве, о котором Энгельс говорил как о «не государстве», которое, по мнению Маркса, должно было «отмереть». Вместе с тем марксизм в течение 75 лет занимался болтовней. Энгельс, сам говоривший о пристрастности материалистического мышления, зря тратил время, пытаясь доказать, что государство не является «вечностью», а всего лишь «изделием общества», «выражением классовых противоречий», а потому при удобном случае предложил заменить понятие государства словом «коллектив». Он видел в нем «хорошее старое немецкое слово», которое весьма хорошо соответствовало французскому слову «коммуна». А в то же самое время Бебель намеревался превратить классовое государство в народное государство. Теперь эти праздные беседы, не закончившиеся и по сей день, кажутся привлекательными хотя бы потому, что отложены в сторону. Россия показала пример применения силы, которое может восприниматься только как проявление государства; впрочем, только время может показать, сможет ли данная властная конструкция стать государством. Немецкий коммунизм с его партийным сознанием прекрасно осознал политическое значение русского примера, он трансформировал традиционную государственность применительно к потребностям рабочего класса. Он срастил идею «рабочего правительства», которая виделась ему как проблема власти, с идеей о «государственной власти», от захвата которой силами пролетариата зависит решение (в коммунистическом духе) социальных проблем. Он, немецкий коммунизм, вероятно, еще не имеет ясного представления о пролетарской государственной власти, и уж вовсе не представляет, как она должна складываться в Германии. 0н полагает, что она может находиться в руках определенной партии, а именно его собственной, а потому он думает, что вопрос «рабочего правительства» напрямую связан с «единым пролетарским фронтом». При этом немецкий коммунизм не хочет сориентироваться на местности. С упрямой непреклонностью он отвергает саму мысль о коалиции, вне зависимости от того, идет ли речь о пролетарско-националистической коалиции или же пролетарско-демократической. Более того, исходя из идей классовой борьбы, немецкий коммунизм отвергает государство и правительство, которые существуют во имя нации. Но в то же время он убежден в необходимости государства, из чего он выносит мысль о диктатуре как переходной форме современности. Именно диктатура должна в будущем вызвать «гармонию» как исполненное состояние человечества.
А еще в немецком коммунизме зреет третья трансформация. Изменение, которому он сопротивляется как партия, но который готовится самими людьми: обращение сознания к национальности. Коммунизм противится этому, так как это равносильно отказу от интернациональных идей, на которых покоится мысль о мировой революции, Однако национальная проблема является слишком могущественной, чтобы от нее можно было отказаться на длительный срок. Последние события, страдания, которые мы выносим, враг, которого мы терпим в нашей стране, подталкивают пролетариат к осознанию того, что существуют не только угнетенные классы, но и угнетенные нации, а немецкий народ является самым угнетенным из них. Россия подает нам пример. Красный флаг — это русское знамя. С этим символом Советское государство вопреки Антанте и реакции смогло добиться национальной самостоятельности. Оно держится за него и благодаря ему. Даже учение, которое фашизм даровал европейскому пролетариату, не обошло стороной немецкий коммунизм, и не только для обороны он него, но и внутреннего осознания. Так, в немецком «Красном знамени» высказывалось мнение, что «сильное национальное чувство», которое фашизм связал с «реакционным чувством», в коммунизме должно соединиться с «революционным чувством». Этот поворот нашел свое выражение не только как частное мнение, но как признание национального поворота, который присущ младокоммунистам, как признание национализма. Эти настроения ширятся, и даже Клара Цеткин в своей программной речи сделала уступку: действительно, пролетариат не имеет Отечества, но он должен завоевать его! Это созвучно нашим требованиям: пролетариат должен быть сопричастным судьбе нации. Партийный коммунист этого времени все еще наивно полагает, что речь идет о причастности к распределению материальных ценностей, на которые он предъявляет права. Младокоммунист предвидит, что говорится не о материальных (внешних) ценностях, а о внутренних, сопричастности которым надо добиваться на духовном уровне. Немец этого времени знает, что речь идет о сопричастности ко всем ценностям, которые были созданы немцами.
Даже мировая революция может быть воплощена с национальной точки зрения. Каждая нация имеет свою особую миссию. А потому революционная нация может выполнять свою революционную миссию лишь как национальное предназначение. Мы полагаем, что миссия немецкого народа состоит в том, чтобы осуществить мировую революцию во имя Европы. Но мы не верим, что претворение в жизнь мировой революции будет таким, как его представлял Маркс. Мы скорее верим в то воплощение мировой революции, чье приближение видел Ницше. Маркс и Ницше в этом вопросе являются противоположными полюсами. Маркс говорил о «юридической и политической надстройке», которая поднималась над «совокупностью производственных отношений» и которую он хотел «свалить» и уничтожить. Ницше видел в «государстве и обществе фундамент». В этом чувствуется грандиозный взгляд великого человека, который мыслил не преходящими категориями, ориентировался не на партийные тенденции, а взирал на пространственную реальность и долгие взаимосвязи. Ницше, «рассказавший историю грядущих столетий», уверявший, «что наступит и что неизбежен приход нигилизма», отнюдь не уклонялся от пролетарской проблемы. Он даже находил временное «преобладание социального стяжательства понятным и полезным». Однако Ницше, который «взял слово» как одиночка, который «до самого конца прожил нигилизм в себе, за собой, под собой и вне себя», хотел установить «фундамент социального стяжательства», дабы создать базис, на котором, как он говорил, «своими задачами жил высший тип», на котором бы он «мог твердо стоять». Если Маркс мыслил о массах, то Ницше думал об индивидууме. Это было его романтикой. И было его реакционностью, реакционностью на высшем эстетическом уровне.
Катастрофа, которую мы пережили, и ее проблемы лежат по ту сторону и Маркса, и Ницше. Катастрофа обошла ветхий и слабый индивидуализм, являвший лишь мнимую силу решения проблем в либеральные времена, которые были отречением и в то же время переходными периодом. Будущее требует не проблематики, а характера.
Мы еще не видели человека, который бы во времена катастрофы утверждал, что был способен управлять ею. Между тем массы, миллионы, которые порождены ею, но являются «излишними» на этой земле, весьма рискуют, что будут без сострадания растоптаны той же катастрофой. Весьма возможно, что пролетариат, ширящийся как класс благодаря катастрофе, станет самой огромной ее жертвой.
Проблемой катастрофического порядка является вопрос сохранения исторической жизни в Европе. Для нас речь идет о немецкой жизни, что сделает из народа единую политическую нацию. Жизнь, которая охватывает нас всех, принадлежащих одной нации. Даже после мировой революции эта жизнь будет подчиняться всем тем же человеческим законам, что и до революции. Революция может изменить человека изнутри, но даже этот преображенный человек должен будет продолжить великую историческую жизнь. Во всяком случае, найти в ней свой закат или свой рассвет.
Проблемой катастрофической является вопрос связи жизни в общностях, которые после распада тут же восстанавливаются. Вопрос любой революции: как, когда и кто ее будет заканчивать? В качестве победителей, если таковые останутся в живых, будут выступать не классы, а те нации, которые при всех эти злополучных катаклизмах сделают упор на народные ценности, а когда потрясения закончатся, вновь восстановят равновесие.
Проблема катастрофы консервативна по своей сути. И тут возникает один вопрос, который диктуют не партии, а сама судьба: после воссоединения нации должны ли мы повернуться назад или смотреть вперед?