23 августа, воскресенье
Двери закрылись и ее внесли в церковный придел, внесли и примостили на скамеечке, которые обычно расставляют вдоль стенок, и которые предназначены специально для престарелых или немощных людей.
– Привезли. Жива! – сообщил батюшке церковный староста.
Отец Василий поспешил к входу. Марфа сидела на том же месте, где ее оставили, лицо женщины светилось радостью: по благовонию ладана, по неспешному говору вокруг, под сладкое разноголосье, повторяющее драгоценные слова молитвы, поняла она, что оказалась, наконец, в Его доме, в Божьем, и все муки, все испытания ее позади.
Никогда Марфа не боялась лишений, не отступала перед злом, до последнего убеждала заблудших, призывая к милостивой вере Господней, боролась за душу каждого, пусть даже самого падшего человека, и чтобы не творилось в далеком лагере, всегда стояла на своем.
В самом начале июня всю Южную улицу лагеря, состоящую из низкой череды бараков, до отказа набитых теми, кого с ненавистью называли «кулацкими выродками» и «врагами народа», кого не добила мрачная дорога сюда, не сгубили суровые тюремные порядки, кого регулярно грозились пустить в расход, – всех их вдруг объявили помилованными. Так из Архангельской глубинки отправилась она в Смоленск, к сестре. Люся в пятнадцать выскочила замуж и уехала к мужу.
К сестренке торопилась Марфа, а куда ж еще? Кроме сестры никого на свете у нее не осталось, родители умерли еще по пути к Пениге, отца удушил лютый кашель, мама убилась, сорвавшись в глубокую яму близ Верпольского монастыря, за которым простирались безмерные владения Кулойлага. Если бы Марфа была рядом, она бы родимых уберегла! Но еще при аресте разбили семью, и только во снах, как в книгах, читала любящая дочь горестные вести о близких. В каждой молитве поминала она ушедших в мир иной родителей, оплакивая их, милых, любимых. Но и рядом смертей было немало: работа до изнеможения, недоедание, холод, болезни, делали черное дело.
«Отмучился!» – увидев, как волокут к яме очередное скрюченное тело, вздыхал щуплый марфин сосед, который никак не мог согреться, прошагав и проехав в продуваемых насквозь телятниках – неотапливаемых вагонах для перевозки скота, не одну тысячу километров, чтобы, наконец, оказаться здесь, на окраине мира, вовсе не для совершения трудового подвига «во имя мира и счастья на земле!», а отрабатывая позорную 58-ю статью, беспощадную, равнозначную по ужасу разве что смерти. С рассудительным видом осужденный за измену Родине Иван Прокопьевич, оставленный при медчасти, рассуждал про страшные ликвидационные лагеря, созданные специально для уничтожения людей, где каждый день лютые пули прерывали жизни несчастных, и куда ни он, ни Марфа по милости божьей не угодили. Иногда десятками, а чаще – сотнями уходили там страдальцы на небо. Провизор хвастался, что счастливый: и на Лявлинском тракте не попал в преисподнюю, благополучно миновал Мезень, не отписали его на Соловецкие острова. Всех пугали Соловками, но и в Мордовии, и в Коми, и на Колыме, и в Приморье повсюду имелись места для человечьей расправы. Эти ужасные госзаведения непременно поминались в речах его с каким-то торжественным смыслом: ведь делил он заключенных на «счастливых» и «несчастливых», несчастливые и оказывались в логове дьявола.
Убийство в государстве рабочих и крестьян стало делом обычным и совершалось, как и любая другая работа, различными способами. Людей расстреливали, морили голодом, скидывали с высоких обрывов, били без всякой пощады. До отказа набив мужчинами, женщинами, стариками и малыми детьми, которые признавались виновными наравне со взрослыми, старые, непригодные к эксплуатации баржи, топили их подальше от берегов, и образом таким отделывались не только от нескончаемых врагов, обреченных на смерть пролетарской властью, но и от ненужных посудин, загромождавших тесные от скопления изношенных плавсредств порты. На дно баржи шли очень даже скоро, и главное – не надо было возиться с мертвецами, рыть им ямы, перекладывать трупы с места на место, сжигать, присыпать известью. Распрощавшись с баржами, в Соловках придумали и такой способ: надевали на человека мешок и сталкивали с высоченной лестницы. Прямо от часовенки, стоящей на вершине горы, катился обреченный вниз по ступенькам, и уже на самом низу, оставались в мешке лишь теплые человеческие кости. В этих же надежных мешках, которые бесконечно шили себе заключенные, и хоронили то, что оставалось от человека. А пули, они на дороге не валяются. «Пулю лучшее для войны приберечь», – рассудил за обедом начальник особого лагеря.
Далеко от дома, в адской кромешной тьме, где человеческие сердца неизбежно слиплись в комок, лишь вера в Господа Бога, в Иисуса Христа, не давала Марфе умереть. После освобождения торопилась она к единственной и любимой сестренке.
Сестра не сразу узнала когда-то белокурую, шуструю девочку, а как узнала, несказанно обрадовалась! Но в семье сестрин голос был самый последний, поэтому загоститься у милой Люсеньки не пришлось, а пришлось по-скорому уезжать.
– Куда же пойдешь ты? – ломала руки сестрица.
– Не волнуйся за меня, не волнуйся! – целуя родимую душу, шептала Марфа. – Едут уж за мной!
Как знала она, что передав смоленский адрес последней весточкой сыну, распорядился Иван Прокопьевич разыскать ее, и, выполняя волю отца, не мешкая, послал священник за молитвенницей доверенного человека. Так и очутилась Марфушка в Коломне.
– Похож на родителя, очень похож! – крепко взяв батюшку, проговорила старушечка, почти вплотную приблизив лицо Василия к своему.
За годы заключения превратилась улыбчивая Марфа в древнюю старуху, хотя возрастом ей было не более сорока лет от роду. Ничего не осталось в ней девичьего, а лишь мудрость да набожность в каждом движенье. Слабые глаза ее в последний раз углядели сына Ивана Прокоповича, чтобы наконец ослепнуть, чтобы не мешала тягучая явь вглядываться туда, где простой человек не мог ничего различить.