1 марта 1953 года, воскресенье
– Илюша, не шуми, папа спит! – шикнула мама.
Илья собрал с пола паровозики с вагонами и с обиженным видом поплелся в детскую.
– Надя, посидите с ним, а то он Никиту Сергеевича разбудит! – велела няне Нина Петровна, но Никита Сергеевич уже встал.
С перепоя было скверно. Опьянение побеждало, как только Хрущев попадал в постель, его штормило, нутро выворачивало, с убыстряющейся скоростью все перепутывалось в голове. Если уткнуться в подушку круговерть приостанавливалась, но стоило шевельнуться, начинало штормить опять. Очнешься, попьешь воды – и еще хуже!
Пока Хрущев ехал от Сталина домой, мозг по инерции был сконцентрирован, напряжен, не позволял распуститься, расслабиться, хоть на миг потерять контроль, но стоило Никите Сергеевичу переступить порог – сразу становился вдрызг пьяный. Маленков, тот часто надирался до зеленых чертей, прямо за столом падал, и его под довольную ухмылку вождя, в невменяемом состоянии, утаскивали телохранители. Один Берия, ссылаясь на болезнь, пил умеренно и редко напивался. За то, что он не пил наравне с другими, Сталин злился, противно повторяя: «Кто не пьет, тот либо сильно хворый, либо подлюка!»
Сталин жил ночью, как сова, а, значит, и советская номенклатура не смыкала до утра одурманенных усталостью глаз, и получалось, что вся страна, за исключением простого люда, бодрствовала. Некоторые начальники располагались на ночлег прямо в кабинетах – разложил тюфячок и дремли у телефона, но самые стойкие ни при каких обстоятельствах не ложились, так и оставались за письменным столом при полном параде, зевали, пили крепчайший чай, растирали ароматными бальзамами виски, моргали воспаленными глазами. А что оставалось делать? Если товарищ Сталин бодрствует, значит, никому спать не положено!
Глядя на несчастного Никиту Сергеевича, супруга сочувственно вздыхала, отпаивала мужа наваристым куриным бульоном, приносила огуречный рассол. После ужасных попоек мысли в голову лезли препротивные и самая тяжкая – как будет на «ближней» завтра? Какую затейливую историю выдумать, чем ублажить великого человека?
Никита Сергеевич долго, фыркая, умывался. Больше часа ему делали массаж, разгоняли загустевшую кровь. Издерганное тело сбивали, гладили, отжимали, заставляя мышцы сопротивляться. Массажист уходил, а пациент еще долго лежал, блаженствуя под одеялом.
«Разве ж можно так пить? – спрашивал себя Хрущев. – Нельзя, ведь пропаду!»
Спасала прогулка. В любую погоду, и в дождь, и в метель, и в зной, он отправлялся гулять. Прогулка для Хрущева стала непременной обязанностью. Прогулки, как он считал, продлевают человеческую жизнь, они как воздух необходимы тем, кто киснет в четырех стенах. Шагая по кругу, проходил московский секретарь мимо соседних дач, вдоль убаюканного снегами фруктового сада, шел у гаражей и конюшни, наискось, через лес, спускался к реке, маршировал низом и снова поднимался к дому, а от дома начинал маршрут заново. Эти неспешные круги позволяли дышать полной грудью, мирили с самим собой. Никита Сергеевич любовался заснеженными березами, прозрачными льдинками, тут и там причудливо застывшими на кривых сучках, глядел на кургузые сугробы, на неровную, точно драконья чешуя, кору исполинских сосен, которые, высоко в небе расправляли вечнозеленые пушистые шатры. Каждый день Хрущев ходил, дышал, стараясь ни о чем дурном не думать.
Всякий раз, Никита Сергеевич подходил к сколоченной в виде резного домика птичьей кормушке. Никогда не появлялся он у кормушки с пустыми руками, обязательно приносил угощение – то хлебушек птичкам покрошит, то положит мелко нарезанное сало, которым с радостью угощались синички, то щедро высыплет зерно.
– Кушайте, птахи! – радовался невысокий человек.
За несколько лет птицы привыкли к лысому, толстому, очень подвижному мужчине, совершенно не боялись, подлетали, садились на руки, попискивали, благодарили.
Раскрасневшийся от морозного воздуха, Никита Сергеевич, возвратился домой.
– Никто не звонил? – скидывая валенки, поинтересовался он.
– Никто, – ответила Нина Петровна.
– Где Сережа?
– В институте, к коллоквиуму готовится.
– А Илюшка?
– Наверху, играет.
– Зови его, стосковался.
Последние годы рядом с вождем стояли четверо: Маленков, Берия, Булганин и Хрущев. Многие герои сорвались в бездну, канули, распались на молекулы, исчезли сами и утянули за собой любимых – семьи их были пущены по миру, гнили по тюрьмам или отбывали на северах – бестелесные тени с замызганными номерами вместо фамилий, пришитыми нервущимися нитками на спинах истерзанных роб. Номера эти сделались теперь именами. Партия желала, чтобы и там, на краю земли, никто не вспомнил о падших. Верными друзьями заключенных стали бессловесные гнусы – вши, которые тысячами плодились в голове, в паху, под мышками, да где придется, высасывая пока еще теплую человеческую кровь. Зацепишь ладонью под одеждой, и сразу в плену окажется целая жменя кровососущих паразитов.
Немец капитулировал, в городах налаживалась мирная жизнь. Но опять подняли голову, зашевелились враги. Тут и там стали отлавливать шпионов и вредителей. Газеты предостерегали – будьте бдительны! Вскрывались заговоры, целые подпольные диверсионные организации. Обнаружился отвратительный сговор продавшихся Америке евреев, потом авиационная промышленность дала крен из-за пробравшихся туда диверсантов и халатности руководства, были арестованы министр авиационной промышленности Шухаев и главком Военно-воздушных Сил Новиков. За измену Родине был расстрелян выбившийся наверх из самых низов прямолинейный маршал Кулик, который отличился и тем, что неотлучно возил за собой корову, не мог маршал обходиться без парного молочка, однако, он и воевать не боялся. Годом раньше, средь бела дня, бесследно исчезла его красавица-жена. И в партийной организации города Ленинграда, колыбели русской революции, обнаружились предатели и перерожденцы. А недавно вывели на чистую воду замаскированных уродов-врачей.
Последние месяцы тучи нависли над правофланговыми революции Молотовым и Микояном. Каким-то чудом избежал опалы легендарный маршал Ворошилов, а ведь и его, первого красного командира, героя Гражданской войны, Сталин причислял к английским шпионам и поговаривал о скором следствии. А следствие было простое и понятное. Начиналось оно с показаний, так называемых свидетелей, которые утверждали, что им доподлинно известно, что такой-то человек – враг, что он работает против советского государства, а потом человек, на которого указывали, находясь уже за решеткой, чистосердечно признавался в содеянном. Чего ж больше? Разве собственного признания недостаточно для подтверждения злого умысла? Безусловно, достаточно. Когда подследственный как на духу выкладывал эпизоды собственной подрывной деятельности, каялся, письменно подтверждал факты вредительства, неопровержимо признавая вред, нанесенный социалистическому обществу, сомнений в виновности не оставалось.
Поговаривали, что задержанных били. Зачем? Вовсе бить их было не обязательно. Бессмысленная трата времени выворачивать подследственному руки или до крови царапать кожу железной щеткой, чтобы мазнуть на рану жгучий скипидар. И уж совсем глупо с ожесточением дубасить палкой, предусмотрительно обмотав ее тряпкой, дабы не оставалось на теле коричневых синяков и бурых кровоподтеков. Избиение применялось лишь в воспитательных целях, чтобы показать арестованному, кто есть кто; вернее, что арестант – пустое место, ничтожество, отвратительное, никому не нужное существо. Признания получали нехитрыми способами, где не надо было сотрудникам следственных органов потеть, растрачивая силы на закоренелых уродов. Лишить воды, еды, лишить сна или посадить в разогретую, точно баня, камеру, и поглядеть, надолго ли умника хватит. И ведь точно знали, что ненадолго, что не железный, что попросит водички, что будет умолять сжалиться, сломается и напишет любые объяснения, а бить, выбивать зубы, ломать носы, челюсти, ребра, с хрустом выворачивать руки – дурное и нервное занятие.
Название «концентрационные лагеря» сменили на более пристойное – исправительно-трудовые, потому как главный принцип подобного учреждения – труд. Миллионы заключенных отбывали на ударных стройках – так зачем государству калеки? Заключенным вкалывать надо, выполнять поставленные партией и правительством задачи, с киркой, пилой и лопатой в руках, искупая собственную вину. Именно они, эти искушенные предатели, приближали трудом своим заветное светлое будущее. А если сердце не выдержит, дрогнет рука, толкая перегруженную драгоценной рудой тачку, или придавит ненароком торопливо подпиленное дерево, значит, такова судьба! Отпетых преступников, как ни старайся, не перевоспитаешь, не переделаешь – ни трудом, который, как известно, сделал из обезьяны человека, ни лютой прыткою. Частенько заканчивалось дело девятью граммами свинца. Правда, бывали случаи, когда миловали, заменяли расстрел заветными двадцатью пятью годами. А кто-то еще сомневается, что на свете существует божья милость!
Работы в государстве хватало – строительство железных дорог, судоходных каналов, урановые рудники, магаданское золото и необъятная Сибирь с бесконечными лесозаготовками – работай, исправляйся! Теперь, все это огромное лагерное хозяйство, равно как и порядок в стране курировал ни Маленков, ни Берия, а Никита Сергеевич Хрущев, он стал надзирающим над органами, а ведь никто не освободил его от управления Москвой, и порядок в Украине по-прежнему замыкался на Хрущеве.
Несколько лет назад вождь поставил задачу строить в столице небоскребы. Самым первым выстроили высотный дом Министерства иностранных дел на Смоленской площади. Иосиф Виссарионович собственноручно некоторые изменения в проект внес, шпиль на верхушке дорисовал: «А то какой-то обрубок получился!» Потом на всех многоэтажках архитекторы шпили сделали. Мидовский небоскреб, вернее его абсолютную копию, Сталин решил подарить полякам. Каждую неделю Никита Сергеевич держал перед вождем ответ: про стройку Московского университета докладывал, про окончание работ по гостиницам Украина и Ленинградская, про высотные жилые дома, все на плечах Хрущева лежало.
Никита Сергеевич завел правило спать после обеда. Как выручал этот лишний час сна! Если перед Сталиным клевать носом, он желчно выскажет неудовольствие. Но сегодня Хрущев не спал, а поехал в поликлинику. Еще с вечера разболелся зуб. Вчера он тупо ныл, а сегодня его дергало и крутило. После стоматолога правая сторона лица онемела.
С несчастным видом муж залег в постель, не заснул, но пролежал часа два. Зубная боль стихла, надо было готовиться к поездке на «ближнюю». Хрущев дотянулся до телефона и соединился с Маленковым.
– Егор, какие новости?
– От Иосифа Виссарионовича никто не звонил, и сам он не объявлялся, – ответил Георгий Максимович, – может, выходной себе дал. Я перезвоню, если что, – пообещал Маленков.
– А Лаврентий наш где?
– Где-то шляется, доволен, что тишина.
– Передавай ему мой привет!
Никита Сергеевич сел у окна и долго смотрел на лес. Через сиротливые верхушки дубов, лип и сосен, нещадно истерзанных зимой, проглядывала золотая маковка церкви, той самой, где последний русский император Николай II впервые увидел свою будущую жену, принцессу Гессен-Дармштадтскую Алекс. После революции великокняжеское имение национализировали и передали Московскому комитету партии, превратив в дом отдыха. Из трех отдельно стоящих строений – домиков врача, управляющего и садовника, сделали персональные дачи для высшего московского руководства.
– То цари здесь жили, а теперь мы обитаем – чудеса! – сказал Никита Сергеевич. Глаза слипались, в организме накопилась хроническая усталость. – Нин, ты меня не трогай, я в кресле подремлю!
Нина Петровна принесла подушку и накрыла мужа пледом.
Очнулся он внезапно. Приснилось что-то несуразное, но что – не вспомнить. Хлопая глазами, Никита Сергеевич уставился на часы.
– Ого, десять! Дрых без задних ног! Нина, Ниночка! – облокотившись на лестничные перила, прокричал муж: – Никто меня не искал?!
– Н-е-е-е-т! – отозвалась снизу жена.
Никита Сергеевич переоделся в костюм, наодеколонился и ближе к одиннадцати снова набрал Маленкова, узнать, когда выезжать в Кунцево.
– Движения нет, – словами сталинской охраны ответил Георгий Максимович.
На «ближней» всегда так отвечали. Двери сталинской дачи были оборудованы специальными датчиками, которые реагировали на открывание. Когда Иосиф Виссарионович передвигался по дому, на табло дежурки загорались соответствующие лампочки, и можно было безошибочно знать, в каком помещении находится Хозяин.
– Значит, «движения нет», – повторил Никита Сергеевич.
– Нет. Может, давление прыгает, а может, захотел тишины. Мы ему тоже порядком надоели. Я сам сегодня лекарства пил, – признался Маленков, – голова пополам! А Иосиф, сам понимаешь, один йод глотает. Может, придавило старика, лежит, отдыхает.
Для всех был праздник, если Иосифу Виссарионовичу нездоровилось, тогда не надо было ехать в гости, можно было провести вечер дома, в кругу семьи, но такое случалось не часто. Даже в отпуск, обычно Сталин уезжал в Сочи или в одно укромное местечко рядом с Сухуми, приходилось в обязательном порядке «ехать отдыхать», сопровождая Генерального Секретаря. Вот где было настоящее испытание – с утра до ночи неразлучно с вождем!
Сталин сам выбирал, кому с ним быть. Он и в отпуск каждого члена Президиума отправлял лично. От его имени звонил Поскребышев и объявлял: «Вы с 5 по 30 июля едете в Гагры», – или в Сочи, или на Валдай, или в другое место, куда указывал Сталин. Никите Сергеевичу однажды велели ехать в Крым, в Ливадийский дворец. Правда, Хрущевых поселили не в царском дворце, а по соседству, в Свитском корпусе, так как непосредственно царский дворец занимала дочка Иосифа Виссарионовича, с очередным мужем. Из Ливадии Хозяин вызвал Хрущева в Сочи: «Давай ко мне! Тут и Маленков приехал, и Булганин». Без компании товарищ Сталин не оставался.
В полночь раздался звонок Николая Александровича:
– Выходной выдался! Лаврентий говорил с Хрусталевым, что в Волынском начальником. Хрусталев сказал, что с утра товарищ Сталин читал, потом уснул, свет погасил. В шесть вечера свет снова зажегся, но никого не вызывал, отдыхает.
– Пусть отдохнет! – отозвался Никита Сергеевич. – Я сегодня зубы лечил, всякой дурью меня опоили, до сих пор как пьяный.
– Ты с врачами осторожней! Сам знаешь, какие среди них изверги попадаются.
– Ладно тебе!
– Не теряй бдительность! – наставлял Булганин. – Если б заранее знать, что сегодня выходной, я бы к своей Машке рванул, а то сидишь, как на иголках. Словом, отбой!