Глава 15
Семь дней спустя
Бабкин вошел в палату, чувствуя себя полным идиотом, поскольку в руках у него была авоська с мандаринами. Мандарины он купил сам, а авоську раскопал в закромах своей квартиры Макар, и, несмотря на отчаянные возражения Сергея, заставил того тащиться с авоськой.
– Маленькая месть за твой фокус с «Артемидой», – заявил Илюшин, наслаждаясь видом Бабкина с веревочной котомкой в руках.
– Я тебе это припомню, – пообещал Сергей. – Ты авоську специально для меня хранил? Откуда у тебя такой раритет?
– Подарок благодарного клиента. Бери мандарины – и вперед, не тяни время.
В больничную палату Сергей вошел, стыдливо пряча мандарины за спину, однако от дверей Макар исхитрился толкнуть его так, что авоська с блестящими ярко-оранжевыми шариками оказалась впереди Сергея.
– Здравствуйте, – неловко поздоровался Бабкин.
– Добрый день, Вика, – высунулся вперед Макар.
– Здравствуйте! Ой… – изумленно сказала девушка, лежащая на кровати, и глаза ее расширились. – Мандарины! Господи, как мне хотелось мандаринов!
Она взглянула на Бабкина карими глазами и улыбнулась так радостно, словно только и ждала появления Сергея, авоськи и мандаринов. От улыбки исхудавшее лицо преобразилось, став почти детским. Она была очень смуглая, очень худая – такая худая, что первыми бросались в глаза острые, будто заточенные, скулы и подбородок, а щек не было вовсе.
– Только… мне ведь нельзя мандарины, – вспомнила она, и улыбка исчезла с ее лица. Теперь она стала похожа на ту молодую женщину с фотографии, которую оставил у Макара Антон Липатов: сдержанную, серьезную, замкнутую.
– Ничего страшного. – Илюшин выдвинулся вперед, решительно отодвинул в сторону мнущегося около кровати Бабкина и выдернул у него авоську. – Оживим интерьер.
Пять минут спустя одноместная палата была украшена мандаринами. Они светились на подоконнике, на полочке под телевизором, и даже на самом телевизоре Макар пристроил пару штук, предусмотрительно смахнув с него пыль. Сергей оживленно помогал ему, чувствуя, что Макар играет в какую-то игру, и, хотя цель игры была ему неясна, он понимал, что нужно подыграть.
Вика, откинувшись на подушку, смотрела на них во все глаза. Ей уже рассказали о том, что, если бы не эти двое, ее вряд ли бы нашли так быстро. Если бы не двое частных сыщиков и Антон Липатов, который пришел к ним за помощью.
Старший был высоким, массивным и напоминал Вике собаку породы ньюфаундленд, которую зачем-то очень коротко постригли. Он брал мандарины огромной лапой и раскладывал так осторожно, словно они были стеклянными и он боялся их разбить. А младший – худой, светловолосый и взъерошенный – забавно жонглировал в воздухе двумя мандаринчиками. Когда Вика увидела его, то в первый момент не поверила своим глазам. В дверях палаты стоял выросший Питер Пэн – нет, не выросший, а лишь слегка подросший: сероглазый, улыбчивый, общительный и в то же время отстраненный от всего, что происходило вокруг него. Вике потребовалось некоторое время, чтобы убедить себя в том, что перед ней стоит не герой сказки, а живой человек по имени Макар Илюшин, который каким-то образом выяснил, что на остров Вику забросил ее собственный дядя.
– Как вы узнали? – спросила она.
Старший резко обернулся, а Макар уронил мандарин. Бабкин подошел к кровати Стрежиной и сел на стул.
– Нас предупреждали, что мы не должны вас волновать, – сказал он прямо.
Девушка посмотрела сначала на Бабкина, потом на Макара, и взгляд карих глаз стал насмешливым.
– Я провела на острове больше месяца, – негромко произнесла она. – Я почти сошла с ума. Потом я уплыла с острова – связала вместе канистры из-под воды и уплыла. Да вы знаете, наверное.
Макар с Сергеем кивнули: они знали.
– Я уплыла на второй остров, потому что была уверена, что там меня спасут. Но он оказался необитаемым. Тогда я поняла, что умру, но не догадывалась, кто все это придумал. Потом меня перестало это интересовать, и тогда я почти умерла, но меня спасли. Трое полицейских – нет, не полицейских, конечно, они называются как-то иначе… В общем, они прилетели на вертолете на первый остров, не нашли меня и уже собирались возвращаться, но один из них уговорил их долететь до второго острова. Он меня и разыскал. Меня сутки держали в местной больнице, а затем переправили на самолете сюда.
Она говорила спокойно, только иногда прикрывая глаза, словно ей было тяжело долго смотреть на Сергея и Макара.
– А здесь, как только я немного пришла в себя, ко мне явились из милиции и сообщили, что все это задумал мой родной дядя. И показали мне фотографию – на ней был Глеб из агентства, который встречал меня на Хониаре, а потом бросил на острове. И когда я узнала его, сказали, что это, оказывается, Андрей Соловченко, сосед дяди Миши, и что он действовал по плану дяди. А потом еще рассказали про вас и о том, что вы как-то узнали, что виноват именно дядя Миша, и заставили его рассказать, где я. И потом он умер.
Она чуть улыбнулась краешком рта так, словно ей неловко было улыбаться, и закончила:
– И после этого вы говорите мне, что не должны меня волновать… Смешно, правда. Вам самим не смешно?
Макар с Сергеем помолчали, переглянулись.
– Дядя Миша умер сам или он убил себя? – обыденно спросила Вика.
– Сам, – помолчав, сказал Макар. – Когда за ним пришли оперативники, он начал сопротивляться. Это было очень глупо: вы же понимаете, он – инвалид, а они… В общем, он устроил истерику, настоящий скандал и швырял в них своими книгами, чтобы доказать, что он известный писатель и они не имеют права к нему приставать…
– Он кричал, что он – известный писатель? – перебила его Вика. – Почему же не два писателя? Или не три? Под сколькими там псевдонимами писал дядя Миша, как выяснилось…
Бабкин пристально взглянул на девушку. Он начал понимать, почему она выжила на острове.
– Вы считаете меня циничной? – тихо спросила она, заметив его взгляд. – Знаете, я всю жизнь любила дядю Мишу, потому что мне некого было больше любить из моей семьи. А он всегда хотел, чтобы я восхищалась им и его фотографиями. И я восхищалась, потому что искренне считала их прекрасными, и мне нетрудно было донести это до дяди. Тем более что он – калека. И я думала, что желание восхищения им – просто слабость, не более того. Но иногда у меня мелькала мысль о том, что дяде ничего от меня не нужно, кроме признания, какой же он талантливый, и я сама не нужна, и, если вдруг я перестану ему это говорить, он не захочет меня видеть. Мне казалось, что это – гадкая мысль и от нее нужно избавиться… И только два дня назад я поняла, что была права.
– Вы были не правы, – спокойно возразил Макар. – Ваш дядя хорошо к вам относился. Я бы даже сказал, что он вас любил. Иначе ему никогда не пришла бы в голову идея отправить вас на необитаемый остров. Он знал вас слишком хорошо и решил, что предсмертное исполнение вашей мечты в значительной степени обеляет его поступок. И самому себе представил все так, будто совершает благое дело. Ему было легко убедить себя в этом. Михаил Олегович был очень талантливым человеком, хотя об этом практически никто не знал…
Мария Ивановна Шпунтикова,
за три месяца до описываемых событий
Мария Ивановна держала в руках пачку писем, поглаживая по желтоватым сгибам шершавой ладонью. Пачку она только что достала из верхнего ящика шифоньера и теперь пыталась трясущейся рукой стянуть с нее бледно-желтую резинку. Резинка упиралась, не хотела расставаться с бумагой, к которой за много лет присохла. Наконец женщина рванула ее посильней, резинка лопнула, и письма рассыпались веером по ковру.
Кряхтя, Шпунтикова принялась их собирать. Господи, вот наказание – впасть на старости лет в слащавую сентиментальность! Впрочем, какая уж тут старость – смерть пришла, чего лукавить. Долго же она ждала свою смерть… Заждалась, по правде-то сказать. Гена, почитай, уж сколько лет на том свете ее дожидается, а она все жила, как треснувшее от молнии дерево, которое и упасть не упало, и зеленеет по весне лишь половиной веток, а остальные – черные, страшные – так и торчат в разные стороны и годятся лишь для ворон: посидеть, горло воронье подрать. Ох, Генка, Генка…
Письма покойного мужа Мария Ивановна захотела прочитать еще неделю назад, но последние пять дней еле с постели вставала, а письма нужно было поискать. Хорошо, что в больницу отказалась ложиться. Дома и стены помогают, истинная правда. Думала, что умрет, но за пять дней оклемалась, а сегодня с утра вдруг вспомнила, где в последний раз видела желтоватую стопку. И точно, словно ждала она ее в ящике, прикрытая сверху пакетиком, в котором закручивались разноцветные нитки мулине. Выбросить их нужно было сто лет назад, да рука не поднималась. Ладно, теперь уж после ее смерти выбросят.
С трудом собрав письма, Мария Ивановна уселась на диван, разглядывая конверты и ехидно посмеиваясь сама над собой. При жизни мужа, значит, его писанину читать было неохота, а теперь вот собралась наконец, дура старая! Правильно, правильно. Генка писал многословно, да и ни о чем. Мария Шпунтикова не понимала, как можно на двух страницах описывать погоду. Или, скажем, лес. Лес – он лес и есть, и нечего словоблудие вокруг него разводить. Но покойный муж любил все в подробностях описать, а у нее от его подробностей челюсть сводило зевотой. Скучно. И после смерти его не собралась она толком прочесть, что там Генка писал. Значит, понадобилось до своей смерти дожить, чтобы до его посланий руки дошли. Вот это, с Байкала, она, кажется, читала… Точно, читала. А здесь о чем Генка писал? Никак снова о лесе.
Спустя два часа Мария Ивановна Шпунтикова отложила последнее письмо в сторону и прижала руку к груди, чтобы сердце успокоилось. Ну тише, тише, нельзя так волноваться, вредно. Вредно! Ха! Она недобро усмехнулась, перебрала письма и снова нашла то, в котором Генка писал, как в первый раз попросил у Мишки Каморкина фотокамеру.
– Дерево, значит, тебе понравилось, – ошеломленно проговорила Мария Ивановна. – Говоришь, птица над ним летела?
Она раскопала в завалах старых журналов один, с разными фотографиями – цветными и черно-белыми, – быстро пролистала его и остановилась на пейзаже во весь разворот. Дерево росло на краю поля, от него улетала птица, и ветки наклонялись ей вслед, словно пытались остановить полет. «Михаил Каморкин. Пейзаж № 12».
Шпунтикова отшвырнула журнал, сбив со стола вазу и не обратив на это никакого внимания. Не поверить тому, что писал ее муж, было невозможно.
– Значит, вот как оно все было-то, – бормотала женщина, собирая письма вместе. – Ты, Мишенька, получается, осчастливил глупого Генку, а потом забыл сказать, что фотографировал-то он, а не ты! Ой, молодец! Ой, умница! То-то ты со мной разговаривать о своих заслугах не хотел, бесстыжая твоя рожа! То-то все юлил, вилял – мол, нет там ничего особенного, тебе, Машенька, скучно будет! Не подумал ты, Михаил Олегович, что Геночка мне все так подробно опишет, верно?
Она вспомнила о том, как в письмах мужа пробегала глазами первый абзац и последний и, убедившись в том, что они неизменны, откладывала письмо в сторону, зная по опыту, что в середине будет долгое описание того, что увидел Генка на новом месте. Начинал ее муж всегда с сообщения о том, что он здоров, а заканчивал признанием в любви.
Шпунтикова закрыла ладонью глаза и всхлипнула.
– Геночка, прости ты меня!
Она перевела дух, заставила себя успокоиться – Мария Ивановна ненавидела плакс. Но в глубине души осталась ярость на Каморкина, и от нее Шпунтикова не собиралась избавляться.
– Умен ты, Миша, ох, умен, – с угрозой проговорила она. – Ничего. Я, может, и не умнее, но к ногтю-то тебя прижму.
Вечером, полностью обдумав предстоящий разговор и окончательно решив, что она сделает с вором, Шпунтикова позвонила Михаилу Олеговичу. Поначалу она спросила адрес его племянницы, и ничего не подозревающий Каморкин послушно, хоть и удивленно продиктовал его. Видно, решил, что вдова Шпунтикова к старости поглупела и решила знакомым посылки отправлять, радовать молодежь.
Старательно записав адрес и перепроверив, нет ли ошибки, Мария Ивановна холодно и деловито изложила все, что узнала, резко прервав попытки Каморкина выкрутиться.
– Ты, сволочь такая, Генку обокрал, – закончила вдова, и Каморкин поежился от ненависти, звучавшей в ее голосе, – но мне возвращать украденное надобности нет. Генка давно на том свете, да и я за ним уйду не сегодня-завтра. Но вот у тебя, вора, я тоже что-нибудь отберу.
Положив трубку, она удовлетворенно хмыкнула. Мишка всегда трусом был – вон как перепугался, словно заяц! Она того и хотела. Можно было бы, конечно, просто послать письма его племяннице, ни слова не говоря Каморкину, но Мария Ивановна все продумала: пусть Мишенька, ворюга, понервничает от души. А что он ей сделает? Да ничего! Инвалид, из квартиры не выезжает. Пусть помучается, пусть попробует со своей племянницей поговорить. Кишка у него тонка! Почитай, Вика его и сама на чистую воду выведет, если правда то, что он о девочке рассказывал. Вор, вор подлый! А Гена, Генка-то ее, значит, талантливым был. Господи, она и не знала… Так и померла бы, не узнав. Ох, Геночка…
Под сердцем кольнуло, а в следующую секунду впилось такой острой болью, что женщина закричала и осела на пол. Господи, только не дай умереть сейчас! Только не сейчас!
Она доползла до телефона на тумбочке в прихожей и деревенеющими пальцами набрала номер «Скорой».
Мария Ивановна вышла из больницы два месяца спустя. Она бы умерла, если бы не проснувшаяся в ней колоссальная воля к жизни. Мария Ивановна знала, как хочет отомстить Каморкину, и ей нужно было успеть исполнить задуманное. Все ее друзья давно умерли, с молодыми их детьми она дружбы не водила, а, значит, полагаться можно было только на себя. А потому Шпунтикова заставила себя выжить, и выжила. «Это ненадолго, – уговаривала она смерть, когда в четыре часа ночи видела ту рядом со своей койкой, под которой шныряли больничные тараканы. – Ты потерпи, милая, потерпи, тебе недолго осталось ждать. Только одно дело доделать – и все, приберешь меня. Знаешь ведь, что я уже готова».
Вернувшись домой, она на следующий день отнесла письма на почту, отправила заказным Вике и позвонила вору Мишке. Голос у того был жалкий, перепуганный. Долго разговаривать с ним Мария Ивановна не стала – видела, как стремительно убегает ее время, и жалела тратить его на вора. Она убедилась, что все сделала как надо и положила трубку с чувством полного удовлетворения.
– Ну вот и все. Теперь и помирать можно, – сказала она своему дому, в котором счастливо жила с мужем долгие годы.
И умерла на следующее утро.
Нашла ее соседка. Та же соседка потом говорила, что в руках у покойной была фотография ее мужа – маленького лысенького человечка. Врала, должно быть: Мария Ивановна была женщиной несентиментальной. А когда остальные соседки вспомнили, сколько лет назад помер тот самый муж – кстати, и росточка-то он был несерьезного, Марии Ивановне в пупок дышал, – так и вовсе убедились, что Клавдия Сергеевна выдумывает. Столько лет прошло… Какая уж тут фотография.
Михаил Олегович Каморкин
Подросток Миша Каморкин начал ощущать себя неудачником в старших классах школы – примерно в то же время, когда стал пользоваться успехом у девочек. До того времени он был как все: симпатичный невысокий мальчишка с хорошо подвешенным языком, в меру ленивый, в меру беззаботный, в меру способный. Но к десятому классу он вытянулся, окреп за лето в деревне, и в улыбке его появилось не мальчишеское обаяние, а юношеское. Он научился насмешливо прищуриваться, отчего становился похож на популярного в то время актера, и успешно пользовался этим приемом, а благодаря начитанности приобрел репутацию интеллектуала, но без примеси занудства и зауми. Между девочками в классе началась тихая невидимая борьба за внимание Каморкина.
Другой парень на его месте чувствовал бы себя прекрасно, но только не Мишка: он считал, что при его способностях быть всего лишь любимчиком девчонок – очень мало. А способности у Каморкина и впрямь имелись – это признавали и учителя, и одноклассники. Мишка неплохо рисовал, мог лихо сбацать любую популярную мелодию на гитаре или стареньком фальшивящем пианино в актовом зале, обладал прекрасной памятью, позволявшей ему легко учиться, и к тому же мог на спор сочинить стих на предложенную тему. Неудивительно, что к девятому классу Каморкин убедился в собственной незаурядности и ожидал, что ее признают и остальные.
Но, к его недоумению и негодованию, роли в классе распределились так, что самым умным считался Коля Щербаков, выигрывавший одну олимпиаду за другой, «музыкантом» звали Лешку Филлипова, извлекающего звуки из любого предмета, Серега Кривцов был общепризнанным поэтом, сочинявшим стихи для школьной стенгазеты, а большое будущее и вовсе пророчили маленькому незаметному Виталику Дееву, который с шести лет играл в шахматы и регулярно пропускал уроки из-за участия в турнирах. Учителя Виталиком восхищались, а Каморкин не мог понять причин этого восхищения: сам он шахматы не любил и играть в них не умел. Получалось, что Мишке отведена не самая завидная, с его точки зрения, роль любимчика девчонок, а ему хотелось привлекать внимание своими достижениями, а не обаянием и шуточками.
Мишка прикладывал большие усилия к тому, чтобы выделиться, завоевать славу, однако всегда находился тот, кто был лучше и на чьем фоне Каморкин смотрелся мальчиком со способностями, не более. Он жаждал славы – а получал лишь симпатию и уважение, мечтал о признании, но вынужден был довольствоваться снисходительными кивками учителей и кратковременным интересом одноклассников, читавших, посмеиваясь, очередной Мишкин стих, сочиненный на спор.
По окончании школы Каморкин долго взвешивал, на какой факультет ему поступать, и колебался между архитектурным и журналистским. В конце концов, обдумав вопрос со всех сторон, Мишка остановился на втором: здесь-то слава ожидала его почти наверняка, причем слава, по масштабам несравнимая с известностью даже очень хорошего архитектора. К тому же Каморкин рассуждал здраво и понимал, что художественные способности и развитое пространственное мышление еще не гарантия того, что из него выйдет отличный архитектор. В журналистике область приложения Мишкиных способностей была куда шире, и, не обретя желаемого в одном, можно было попробовать себя в другом. Вдобавок он с детства сочинял небольшие рассказики, пользовавшиеся успехом у родственников, а в школе лучше всех писал сочинения. Каморкин счел, что этого достаточно для приобретения славы на выбранном поприще, и с трепетом думал о том, что спустя каких-нибудь десять лет его имя станет известным.
И ошибся. Его опять ждала роль середнячка. Другие люди получали награды, выделялись из огромной толпы так легко, что, казалось, судьба смеется над Каморкиным, прикладывавшим колоссальные усилия, чтобы добиться хотя бы десятой доли подобного успеха. Слава ждала других – не его. При том Мишкины обаяние, общительность и способность быстро сходиться с людьми открывали для него многие пути, и к тридцати пяти годам положение Каморкина было завидным: он поездил по многим странам и бывал в таких экзотических, от одного названия которых веяло приключениями.
Но Мишке не нужны были приключения. Экзотические страны оборачивались жарой и грязными гостиницами с омерзительными насекомыми, приключения – рабочей рутиной, а слава все не приходила. Каморкин по-прежнему был одним из многих. А хотел быть – единственным.
Все чаще Михаил Олегович называл себя неудачником. Время уходило, а он не добился ничего из того, что загадывал в юности. Его статьями не зачитывались, хотя он описывал интереснейшие места планеты, а передача, которую он вел, оказалась скучной. Клеймо неудачника неумолимо проступало на Каморкине – во всяком случае, так казалось ему самому. Он со страхом со дня на день ждал, что передачу закроют, и тогда ему вновь придется искать, в чем себя реализовать, а годы уже не те, и прежний кураж начал исчезать, уступая место беспомощности, и Михаил Олегович уже предчувствовал то время, когда неудачником назовут его другие.
Знакомство с Генкой Шпунтиковым несколько восстановило самооценку Каморкина, потому что в Генке он нашел то, чего не находил в других, – восхищение. Шпунтиков считал Михаила Олеговича талантливым, умным и никогда не скрывал, что смотрит на него снизу вверх. Каморкин так много видел, он побывал в таких странах, о каких Генка, один раз в жизни выезжавший в Болгарию на Золотые Пески, даже мечтать не мог! И Шпунтиков не ставил под сомнение, что всего этого Каморкин добился исключительно благодаря своему таланту. Каморкин купался в лучах его восхищения и платил Генке искренней благодарностью, но не мог скрыть от себя самого, что признание Шпунтикова – только жалкая пародия на ту славу, которой он ожидал, словно судьба бросила голодной собаке вместо сытной кости корочку хлеба. Впрочем, Каморкин с горечью учился радоваться и корочке.
Смерть Шпунтикова и собственная инвалидность, казалось, поставили окончательный крест на судьбе Михаила Олеговича, и он почти смирился с этим, но фотографии перевернули его мир. Они принесли то, о чем он мечтал, и расплата за славу вовсе не казалась Каморкину чрезмерной.
Михаил Олегович только один раз за всю жизнь мысленно произнес словосочетание «фотографии Шпунтикова», думая о шестнадцати пейзажах, получивших известность. И впал в ярость, заставившую его ударить изо всей силы кулаком в стену – до боли, до крови, до вскрика.
Фотографии Шпунтикова… Нет, черт возьми! Это были его, его собственные фотографии! Разве смог бы Генка когда-нибудь снять подобное, если бы не его влияние?! И дело вовсе не в камере, которую он одалживал приятелю, снисходительно улыбаясь, а в том, что сам по себе Генка был никем – никем! – и остался бы никем, если бы не он, Каморкин! Именно он купил камеру, ходил фотографировать, может быть, наводил Шпунтикова на какие-то мысли и пробуждал в нем чувства, вызывающие у того желание снять именно этот пейзаж, а не другой. А раз так – значит, он, Каморкин, по праву должен считаться соавтором фотографий. И нет в этом никакого обмана.
После публикации пейзажей у Михаила Олеговича стали брать интервью, его попросили написать главу для книги о современной фотографии, о его манере съемки велись споры, и очень скоро заговорили о подражателях Каморкину. Михаил Олегович был совершенно счастлив. Ему не нужна была громкая известность, скандальная слава – нет-нет, ее бы он испугался. Быть признаннымизбранными– вот что было куда важнее и составляло цель его поисков. И Каморкина признали.
Если бы ему пришлось пережить заново падение с обрыва, многочисленные операции и вновь свыкаться с мыслью о пожизненной инвалидности, но при этом приобрести славу уникального фотографа-пейзажиста, Каморкин не задумался бы ни на секунду. Значимость человека определялась для Михаила Олеговича лишь тем, какое место тот займет в памяти потомков, а, значит, он согласился бы пройти через все снова, лишь бы быть «тем самым Каморкиным» – с трагической биографией и пейзажами, о которых говорили, что они совершенны. Каморкин был благодарен судьбе, давшей ему славу, о которой он мечтал, пусть даже ценой его увечья.
Очень быстро он свыкся с мыслью, что фотографии были сняты им самим, и спустя короткое время не позволял и тени сомнения закрасться в душу. На волне эйфории, охватившей его, он неожиданно для самого себя начал писать, и результат его обрадовал. А затем, когда книги напечатали и выяснилось, что они имеют успех, Михаил Олегович привык находить особое удовольствие в том, чтобы вести жизнь, полную ограничений, при том, что благосостояние его росло.
Из всех его знакомых о литературной деятельности Каморкина и приблизительных размерах его доходов знал только сосед Андрей – молодой парень, которого Михаил Олегович поначалу просто привечал, а затем потихоньку прикормил, как прикармливают бездомную дворнягу – так, что она твердо запоминает, кто хозяин и кого нужно слушаться. Каморкин следил, чтобы Вика не встречалась с Андреем: он чувствовал, что племяннице тот не понравится. Андрей был сообразителен, ленив, беспринципен и очень хотел денег. Закончив иняз, он долгое время бездельничал. Ему хватило ума понять, что ввязываться во что-то криминальное опасно, но работать до седьмого пота, как его родители, он не собирался. Любимым словом Андрея было «расслабиться», и за возможность «расслабляться» на протяжении нескольких лет он сделал бы для Михаила Олеговича все, что угодно. От мелких поручений вроде покупки продуктов он постепенно перешел к полному обеспечению состоятельного соседа всем необходимым. А в нужный момент отлично исполнил роли, расписанные для него Каморкиным, – от клиента туристической фирмы, оформляющего там редкую визу, до гида Вики Стрежиной на Соломоновых островах.
Писательская деятельность Каморкина вызывала у Андрея уважение: «Надо же, настоящий писатель!» Михаил Олегович посмеивался над соседом, но в глубине души ему было приятно. Он сам не замечал, как их отношения постепенно перерастают в приятельские и как умело пользуется этим его молодой человек, беззастенчиво льстя Каморкину и получая все больше денег.
Михаил Олегович испытывал прилив исключительной гордости всякий раз, когда ему привозили авторские экземпляры, и брал по нескольку книг, хотя ему некому было их дарить. Но книги в нескольких экземплярах были весомым доказательством того, что он, Михаил Каморкин, талантлив. Талантлив, черт возьми! С каждой новой книжкой Михаил доказывал глупому, смешному Генке Шпунтикову, что и он тоже чего-то стоит, раз сумел написать столько книг, да не просто так, а в двух разных жанрах, и все они имеют популярность. Кто бы мог подумать…
Феликс Риддер, конечно, был самым удачным его изобретением. Писатель-фантаст, скрывающийся от всех, потому что боится нарушить целостность мира, сложившегося в его голове! Эдакий самородок, рождающий миры – один за другим. Правильно, его книги так и называли: «Миры Риддера». Образы, возникавшие в голове Каморкина, люди, которых он придумывал, были такими живыми, что после прочтения его романов читателям казалось, будто их собственный мир куда менее реален, чем то, что они только что увидели. Увидели, а не прочитали, – ибо Риддер обладал способностью показывать свои миры явственно, во всей их красоте.
Анжелика Строганова была менее занимательным автором, но и ее легенда нравилась Каморкину. Женщина со сложной судьбой, много страдавшая, а затем решившая описать свою жизнь… Примитивно, но беспроигрышно. Хороший слог, яркие сюжеты и – особенность таланта Каморкина – совершенно живые, узнаваемые персонажи выделили его романы из кучи им подобных. К тому же в женских романах у Каморкина проявлялся легкий, ненавязчивый юмор – недостаточный, чтобы книги перевели в раздел иронического дамского чтива, но достаточный для того, чтобы читатели с удовольствием проглатывали их тексты, посмеиваясь над удачными выражениями.
Количество поклонников Строгановой и Риддера росло, а с ними росло и благосостояние Михаила Олеговича. Деньги были для него не так важны, как успех, ибо последний говорил о том, что он талантлив, причем талантлив нестандартно, если сумел создать двух успешных авторов, работающих в совершенно различных жанрах. А значит, вполне можно было допустить, что он мог бы оказаться и прекрасным фотографом. «Я просто не успел. Генка успел вместо меня, но это случайность, несправедливая случайность. Правильнее было бы, если бы я сделал те фотографии».
Каморкин не любил вспоминать о том, как напечатал снимки, и, рассматривая их один за другим, увидел, что снял Генка. Шестнадцать пейзажей… Замерев от восторга и зависти, Михаил Олегович смотрел на фотографии и ощущал, что он, он, ОН должен был так фотографировать! Но его собственные работы были скучны, академичны и притом банальны. Капля росы на листе… Величественные горы под шапками снегов… Озеро с отражениями облаков… Таких снимков были сотни. А Шпунтиков снял шестнадцать кадров – и получил шестнадцать шедевров.
Господи, как Генка – смешной, нелепый, не к месту разговорчивый и молчащий Генка смог увидеть такое, и не просто увидеть, но и запечатлеть?! Михаил Олегович относился к приятелю снисходительно, позволяя тому купаться в лучах его обаяния, хотя и сам признавался, что с Генкой ему было интересно. Пожалуй, интереснее, чем с кем-либо другим из их съемочной группы. Может быть, потому, что Шпунтиков больше слушал, чем говорил. А может быть, потому, что с ним было легко молчать.
Все же существовал шанс, что Михаил Олегович ошибся, и фотографии Генки – лишь хорошие пейзажи, и не более. А может быть, в них и вовсе не было того, что увидел Каморкин. Такой вариант был бы для него предпочтительным, и именно на это он втайне надеялся, отдавая пейзажи знакомому фотографу. Но надежда не оправдалась.
Признаться в том, что не он автор снимков, было для Каморкина невыносимо. В конце концов, это справедливо, думал Михаил Олегович, ведь он стал калекой из-за Генки! Он полез его спасать, не понимая, что Шпунтиков уже мертв, а ведь если бы не он, Каморкину и в голову не пришло бы забираться с утра в горы! И Генка наверняка согласился бы с тем, что Михаил Олегович поступил правильно, присвоив себе авторство: самому Шпунтикову это уже ничем бы не помогло, а для Каморкина стало хоть и слабым, но утешением в его болезни. Нет, он все сделал правильно. Анжелику Строганову, да и Феликса Риддера со временем забудут, а фотографии останутся в памяти людей. Пусть они будут связаны с именем Каморкина. Это правильно, и Генка бы не возражал! Он так редко кому-либо возражал…
Жизнь Михаила Олеговича была спокойной и радостной, несмотря на его увечье. Он получил все, что хотел, хотя и дорогой ценой: славу, интересную работу, высокий доход. Он жил, ощущая себя талантливым фотографом, и это мироощущение давало ему возможность творить, придумывать миры Феликса Риддера и проживать жизнь героинь Анжелики Строгановой. Жить полной жизнью, как мечталось когда-то, как бы ни смешно звучали эти слова из уст инвалида, не выходящего из квартиры.
И вдруг старая жена Шпунтикова все поставила под угрозу. Все! Потому что раскройся обман Михаила Олеговича, и жизнь его закончилась бы. Без репутации талантливого фотографа он был никем в своих собственных глазах, несмотря на все написанные им книги, несмотря на друзей, на любящую его племянницу. Ничтожество, ничего серьезного не добившееся в жизни, ибо считать серьезным достижением несколько десятков книжек из категории «легкое чтиво» Каморкин отказывался. И не просто ничтожество, но еще и лживое ничтожество, присвоившее себе чужие лавры!
После звонка Марии Шпунтиковой Михаил Олегович расплакался от страха. Господи, не может же судьба так издеваться над ним! Она не может забрать у него все, чем он живет! Не может!
В отчаянии Каморкин перебрал и отбросил десятки способов избежать возмездия вдовы Генки. Одно он знал наверняка: узнай Вика о том, что автор снимков не он, а Шпунтиков, она добьется справедливости. Точнее, того, что она сама считает справедливостью, и Каморкин не сомневался, что точка зрения племянницы будет отличаться от его собственной. В отчаянии он даже продумывал план побега в другую страну, сам не зная зачем, но вовремя понял: побег ничего не решит. Наоборот – приблизит его к той ничтожной жизни без признания, которой он так боялся. Кем он будет? Никем! Никем он больше быть не хотел…
Решение пришло к нему внезапно. Поначалу он сам его испугался, но в следующую секунду понял, что иначе поступить нельзя. В конце концов, Вика поняла бы его. Наверное, она даже одобрила бы… да, одобрила. Она хорошая девочка, она так его любит… Она поняла бы, что его жизнь не может закончиться так ужасно после стольких страданий, которые он, Каморкин, пережил. Может быть, она испытала благодарность за то, что он постарался позаботиться о ней так… как мог…
Она сама выбрала бы этот путь.
– Если бы ваш дядя, Вика, сотрудничал с разными издательствами, все было бы куда сложнее выяснить, но он сотрудничал лишь с одним, – говорил Макар, вертя в пальцах мандарин. – Собственно, не так-то много людей знало о том, что Анжелика Строганова и Феликс Риддер – это один и тот же человек, но информация просачивается через любые щели, и в итоге она дошла до меня. Я уже был уверен в том, что ваш дядя зарабатывает на жизнь тем, что пишет книги, и мне требовалось лишь подтверждение. Я его получил.
– Как вы догадались? Почему я жила столько лет рядом с ним и ни о чем не знала?
– Потому что вы не читали то, что он написал, а я прочитал. А Михаил Олегович, видите ли, обладал одной особенностью: он говорил так же, как писал. Понимаете? Есть писатели, которые не могут двух слов связать, и окружающим остается только удивляться, как же у них рождаются тексты. У вашего дяди была обратная ситуация: почти полное совпадение между произнесенным и написанным. Обороты, мысли, выражения… Конечно, он соответствующим образом адаптировал текст для женского романа, но это было неважно. Наблюдение – кстати, меткое – о том, что Вениамин Рощин кажется ему каким-то обвислым, запоминается, как ты его ни переделывай. Когда Михаил Олегович заметил, что я заинтересовался книгой – как мне казалось, неподходящей для человека его ума и образования, – он не придумал ничего лучше, как свалить все на вас: мол, племянница подарила. Тогда я заинтересовался уже по другому поводу, и вот тут Каморкину нечего было мне возразить. Поэтому я уехал с книгой и даже нашел в ней совпадение с рассказом о Рощине, но тогда мне это ни о чем не сказало, и я решил, что Каморкин прочитал роман Строгановой, нашел в нем выражение, которое ему понравилось, и при первом удобном случае вставил в собственную речь. А мне побоялся признаться из старческого самолюбия: как же так, Михаил Олегович – и читает женские романы! То, что он их не читает, а пишет, мне сначала и в голову не пришло.
– Но зачем? Зачем он скрывался? Зачем играл в бедного дядю Мишу, которому не на что купить лишний раз пряников?
– Он не играл, – покачал головой Макар. – Видите ли, Виктория, ваш дядя относился к тому типу людей, которых вполне устраивает самая спартанская обстановка. Им вовсе не требуется окружать себя роскошными вещами, достаточно привычного комфорта, а для Михаила Олеговича такой комфортной была собственная квартира. Небольшие улучшения вроде переключателей на его уровне, специальной ванны, плиты – все это он устроил, а ведь, если подумать, такие улучшения должны были обойтись ему достаточно дорого. Мы бы могли что-то заподозрить, увидев у него, скажем, хороший ноутбук, но Каморкин привык печатать на машинке и не собирался отказываться от своей привычки, к тому же машинку он после работы прятал в шкафчик. А в остальном он сохранил те же привычки, что были у него всю жизнь, а он всегда жил довольно скромно, если не считать слабости к хорошей одежде и вкусной еде. Быть франтом он отвык, а что касается еды, то я уверен, что в лакомствах Михаил Олегович себе не отказывал. Но все, что могли заметить приходившие к нему люди, – это удивительно вкусный чай. Кстати, он очень дорогой и лечебный, и доставал ему этот чай не кто иной, как Андрей, которого вы знаете под именем Глеба. Он вообще очень много делал для вашего дяди – разумеется, не даром. Кстати, полагаю, сейчас он дает показания оперативникам. И если бы не Андрей, ваш дядя вряд ли смог осуществить свой план.
– Но ведь дядя пытался искать меня, – дрогнувшим голосом проговорила Вика. – Мне сказали, что именно он отнес заявление в милицию…
– Заявление он отнес, чтобы совершенно отвести от себя подозрения. Но даже если бы Михаил Олегович этого не сделал, я бы никогда не стал подозревать его, потому что он искренне страдал, и это было видно каждому. Он тосковал о вас и плакал. Если бы я подумал о том, что его горе вызвано чем-то иным, кроме страдания по пропавшей племяннице, возможно, вам не пришлось бы плыть на второй остров. Но я оказался слишком самонадеян и еще попал под обаяние Михаила Олеговича. Он плакал искренне, потому что совесть говорила ему о том, что вы будете умирать страшной смертью и это он обрек вас на такую смерть. Он плакал оттого, что жалел вас, но не смог поступить иначе. А мне слышались за его плачем боль и страх, что мы не успеем вас найти.
– Вы сказали, что он швырял в оперативников книги… – потухшим голосом произнесла Вика.
– Да. И очень театрально хватался за сердце. Точнее, это они думали, что театрально, а когда выяснили, что ошиблись… тогда было уже поздно. У Михаила Олеговича случился инфаркт.
Он помолчал и добавил:
– Кстати, Мария Ивановна Шпунтикова тоже умерла от инфаркта, двумя неделями ранее. Она так и не узнала, как далеко Михаил Олегович спрятал вас от нее. Думаю, ей бы и в голову это не пришло.
Бабкин машинально почистил мандарин и, забывшись, протянул его Стрежиной. Девушка так же машинально покачала головой, не сводя глаз с Макара, рассказывавшего о старой Шпунтиковой.
– Я слышал их последний разговор, – признался Илюшин, – и мне даже показалось, что происходит что-то неладное, но ваш дядя сумел убедить меня в том, что все в порядке, и притом не стал врать лишний раз, а честно сказал, что звонила вдова Шпунтикова. У него на столе стояла ее фотография, и у меня тогда мелькнула мысль, уж не влюблен ли был Каморкин в жену приятеля. Но он, конечно же, не был. Он был напуган, когда возвратился после разговора с ней, но быстро взял себя в руки. Мы не знаем, что она ему сказала, и не знаем даже, известно ли ей было о вашем исчезновении… Нет, наверное. Мария Ивановна умерла на следующий день после разговора с вашим дядей, и это, конечно, стало для него большим облегчением – все-таки он не мог быть до конца уверен, что она не обратится к кому-то другому с доказательствами его многолетней лжи.
– Я не понимаю… – пробормотала Вика. – Но почему же она и в самом деле так не поступила? Зачем нужно было отправлять письма мне? Господи, я и видела-то ее пару раз в жизни, сто лет назад, когда она заходила к дяде Мише в гости. Если бы она послала их в какой-нибудь журнал… нет, не журнал… не знаю! В конце концов, наверняка у нее было много знакомых, которые помогли бы! Почему – мне? Это же неправильно!
– Люди действуют не так, как они должны были бы действовать, а так, как они хотят, – пожал плечами Макар. – Мария Шпунтикова желала одного: чтобы единственный человек, к которому был привязан Михаил Олегович, узнал о его лжи. Этим человеком являлись вы. Она была старая, умирающая женщина, и она сделала самое простое: отправила вам заказным письмом все послания, которые муж присылал ей из своих командировок и в которых рассказал, как он фотографировал. А потом позвонила Каморкину в последний раз и предупредила старика о том, что его ждет. Из разговоров с Михаилом Олеговичем она представляла ваш характер и не сомневалась, что ваша честность сильно осложнит Каморкину жизнь.
А теперь представьте, Вика, что испытал ваш дядя, когда увидел угрозу своему благополучию. Ведь он давным-давно уже не притворялся талантливым фотографом – он был им! Я слышал, с какой гордостью он признавался в том, что у него по-прежнему берут интервью, что его снимки печатают в журналах… Думаю, что он почти убедил самого себя, что те шестнадцать кадров сделал не Шпунтиков, а он сам. И вдруг ему звонит Мария Ивановна и в ярости сообщает, что прочитала обо всем в письмах покойного мужа и что Каморкину следует ожидать расплаты – той, которую она сама для него выберет. И тогда Михаил Олегович решил предотвратить разоблачение, потому что такого позора он бы не пережил.
Но, видите ли, нельзя все время жить в полуиллюзорном мире собственного воображения, почти не имея при этом связи с реальностью, и адекватно действовать в случае какой-либо угрозы. Во всяком случае, Каморкину это не удалось. Он мог использовать десяток способов, начиная от кражи письма из почтового отделения и заканчивая нападением на вас после того, как вы получили бы послание. Разумеется, во всех случаях ему требовались бы исполнители, а у него не было никого, кроме верного соседа Андрея, получавшего от Михаила Олеговича ежемесячную мзду за небольшую помощь. Наверное, при желании Каморкин мог бы найти и людей, согласившихся следить за вами, которые всего лишь отобрали бы у вас письмо сразу, как только вы вышли из почтамта. Но Михаил Олегович допускал, что вдова Шпунтикова просчитает такую вероятность и подстрахуется, отправив, к примеру, второе письмо с каким-нибудь знакомым. Он хорошо знал жену своего покойного друга и понимал, что той плевать на огласку – она хочет лишь испортить ему жизнь, лишив его уважения и любви единственного действительно родного человека.
– Откуда вы знаете?
– Каморкин сам рассказал. И признался, что ни секунды не сомневался: узнай вы о том, кто настоящий автор фотографий, вы не оставили бы этого без последствий. И вам было бы все равно, что ваш родной дядя будет опозорен – вы бы восстановили справедливость. Он был прав?
Побледневшая Вика молча кивнула.
– Именно поэтому Михаил Олегович решил задачу с другой стороны: вместо того, чтобы убрать от вас письмо, он убрал вас от письма. С его точки зрения, это был единственный способ, гарантировавший сохранение тайны.
– Но почему он не мог просто убить меня?
– Ну что вы! Повторяю, Виктория, ваш дядя любил вас – пусть по-своему, пусть убого, но любил. И вот он придумал избавиться от вас – заметьте, какое удобное слово: «избавиться», ничего общего со словом «убить», – и вовремя вспомнил о вашей мечте. Я все-таки полагаю, что человек, написавший двадцать три фантастических романа, не выходя из дома, представляет себе окружающий мир несколько иначе, чем мы. Ему казалось, что он осчастливит вас. Ведь вы так мечтали уехать отсюда, правда? И именно на необитаемый остров.
Вика кивнула.
– Вот тогда-то все и сложилось. Нанять через Андрея актрис, разыгравших вас, отправить все того же Андрея загодя на Соломоновы острова, чтобы он договорился с пилотом и заодно сориентировался на местности, поймать вас на приманку выигранного билета – все не так сложно, как казалось нам с Сергеем. Особенно если учесть, что Михаил Олегович бывал раньше на Соломоновых островах – помните, что он работал журналистом? Он тогда много где побывал, в том числе и там. Я предполагаю, что и на вашем острове он высаживался и потому смог дать помощнику четкие инструкции.
Макар подумал, мысленно восстанавливая события.
– Кстати, в разговорах со мной ваш дядя проявил себя человеком очень предусмотрительным. Достаточно ему было обронить, что вас с вашим шефом связывали личные отношения, и мы послушно бросились рыть в указанном направлении. То же самое произошло с Рощиным: мы бы занялись парнем в любом случае, но для верности Михаил Олегович подбросил нам факты поярче – например, о том, что Рощин угрожал вам.
– Что вовсе не соответствует действительности, – пробурчал Сергей, и Вика чуть удивленно взглянула на него – до этого момента «ньюфаундленд» почти ничего не говорил, лишь внимательно слушал. – Мы прижали вашего Вениамина, – Бабкин чуть заметно усмехнулся, – и он многое рассказал. Но об угрозах не обмолвился ни словом.
– Да, господин Каморкин постарался на славу. Он только одну большую ошибку допустил.
– Какую?
– Не смог не прорекламировать одну из своих книжек. Он, конечно, постарался отозваться о ней снисходительно, но у него это неубедительно получилось. Все-таки Михаил Олегович очень собой гордился. После того, как он пару раз упомянул, что книга написана хорошим, живым языком, я не мог удержаться и не купить ее. А там наткнулся на вторую фразу, которую слышал от вашего дяди, Виктория, и почти все стало мне ясно. Единственное, чего мы не понимали, – причину, по которой ваш дядя решил избавиться от вас таким своеобразным способом, но все равно было примерно понятно, в каком направлении искать. Книги и фотографии – вот две сферы, где Михаил Олегович проявил себя: в одной – явно, в другой – скрытно. После того, как в вашем ящике оперативники нашли извещение о заказной бандероли, оставалось только изучить содержание присланных вам писем. Вот, пожалуй, и все.
– Нет, не все, – вдруг проговорил Бабкин. – Мы полагали, что на острове за вами ведется наблюдение – нечто вроде эксперимента. Но ошибались.
– Я тоже так думала. Поначалу. Пока не нашла веревку.
– Ну конечно, веревка! – вспомнил Илюшин. – Последний жест милосердия со стороны Михаила Олеговича. Он искренне полагал, что очень облегчит таким образом вашу участь, подтолкнув к последнему шагу. А главное, получалось, что он совершенно ни при чем: ведь не он же затянет петлю на вашей шее!
– Самое смешное, – сказала Вика, – что он оказался прав. Дядя Миша действительно облегчил таким образом мою участь. До того, как я нашла веревку, я сходила с ума, а затем все встало на свои места. Я поняла, что кто-то хочет моей смерти и этот «кто-то» – реален.
Она перевела дух, потому что на долю секунды в ее воображении посреди больничной палаты взметнулись скалы второго острова, с одной из которых она собиралась спрыгнуть на камни всего лишь несколько суток назад. Вика моргнула, и скалы исчезли.
Илюшин уже собирался сказать, что им пора идти и что если у нее есть вопросы, то… Но Стрежина опередила его. Она умоляюще дотронулась до руки Бабкина, перевела взгляд с него на Макара. Лицо ее, за секунду до того собранное, жесткое, снова сделалось почти детским, и девушка спросила так тихо, что они еле услышали ее:
– Что же мне делать теперь? Скажите, что мне делать со всем этим?
Пока Макар обдумывал наиболее уклончивый и в то же время простой ответ, настраивавший девушку на оптимистичный лад, Сергей неохотно проговорил:
– Вашего дядю похоронили два дня назад. Мы были на его могиле… в общем, казенно там, сами понимаете. Крест надо поставить хороший, ограду… Весной цветы посадить.
– Да вы что?! – вскрикнула она. – Никогда! Вы с ума сошли? Я не смогу! Вы понимаете, что я не смогу?! Он… он мерзавец, он такое со мной сделал, а вы – вы говорите… крест! Нет, ни за что!
– Место-то там хорошее, – продолжал Бабкин, словно не слыша ее. – Вот только обустроить нужно. Крест, ясное дело…
– Я не смогу!
– И ограду посимпатичнее… Сейчас можно красивую ограду заказать. Да вы там, на кладбище, сами увидите.
– Я не смогу…
– А летом – цветы. Он какие цветы любил?
В палате наступила тишина, в которой слышался только скрип кровати, на которой раскачивалась беззвучно плачущая девушка.
– Гвоздики, – выговорила она наконец. – Белые гвоздики.
– Ну, значит, гвоздики, – согласился Бабкин.
Вика подняла на него глаза, которые казались незрячими из-за застилавших их слез.
– Гвоздики на кладбищах не растут, – всхлипнула она.
– Растут, – не согласился Сергей. – Может, маленькие, но растут. Макар, правильно я говорю?
Илюшин задумчиво посмотрел на него, затем на Вику.
– Неправильно, – сказал он. – Большие тоже растут.