По поводу элегической заметки «Русского Вестника»
Стонет сизый голубочек…
Прежде всего выпишем то, что мы, между прочим, говорили «Русскому же вестнику» в майской книжке нашего журнала. Это нужно к делу:
«Во всяком обществе с начала мира всегда есть огромное большинство людей, стоящих за то, что, по их понятиям, незыблемо и неподвижно. Эту незыблемость и неподвижность они любят преимущественно за то, что она совпадает с их матерьяльными текущими интересами, часто в ущерб остальным и многочисленнейшим их собратьям, и для них хоть весь свет гори, было бы им хорошо. В интересах своих они составляют себе и нравственность, и другие правила, обыкновенно взяв первоначальную, праведную идею и для собственных выгод извратив ее до того, что от первоначальной сущности ее не остается даже и тени. Разумеется, это большинство с ненавистью смотрит на всякий намек о прогрессе, на всякое нововведение, откуда бы оно ни шло, — явление, впрочем, нормальное и происходящее от потребности самосохранения. Рядом с этой наибольшей частью общества всегда есть и меньшинство, которое с огорчением смотрит на неподвижность большинства, на его озлобленную тупость, на нерасчет в понимании своих собственных выгод, на извращение всех естественных и праведнейших идей в угоду грубым интересам; а главное, на извратителей, угодников и обольстителей толпы, действующих почти всегда из собственной, личной выгоды. В этом меньшинстве таятся прогрессивные жизненные силы в противоположность застою всего общества. И та и другая сторона сами по себе законны и даже необходимы одна другой. Но ненависть и борьба между ними непрерывны. А между тем в обоих лагерях бывают почти всегда люди честные и высоких нравственных качеств. Между меньшинством являются иногда люди гениальные; кроме того, всегда есть люди честные, прямые, готовые всем пожертвовать для блага общества и стоически переносить всевозможные гонения. Но рядом с ними существуют мальчишки и крикуны. Они суетятся, забегают вперед, исповедуют новую идею до крайностей, бездарно и грубо схватывают одни только ее верхушки, и они-то наиболее вредят всякой новой идее, опошливая ее в глазах и без того уже враждебного к ней большинства. Эти крикуны неизбежны; они существовали везде и всегда, во все времена и во всех народах, и существуют тоже по какому-то неизбежному закону природы. А между тем как ни смешны эти крикуны, из числа их бывает много людей, честно и благородно преданных делу. Да и вообще между людьми гораздо более честных и благородных, чем подлецов. Прозорливый человек никогда не будет судить по этим крикунам о стойкости и истинности какой-нибудь новой прогрессивной идеи, проповедуемой в избранном меньшинстве общества лучшими его представителями. Но те, которые льстят большинству из выгоды, немедленно подхватывают смешную сторону крикунов, указывают и растолковывают ее всем желающим слушать их: ума тут много не нужно; надо только глумиться, а иногда и поклеветать — и дело в шляпе. Поклеветать же необходимо».
Теперь выпишем для читателей наших всю главную часть тирады «Русского вестника», которую он тиснул в своей последней (августовской) книжке, под названием «Элегическая заметка». В том же номере есть и другая «заметка»… Но мы только скажем об элегической.
«Обо многом были мы намерены поговорить в этой книжке; но человек предполагает, а бог располагает. Обстоятельства заставляют нас отложить наблюдения наши над русскою литературой до другой, более благоприятной минуты.
Бедное русское слово, бедное русское образование! Какая-то участь ожидает вас? Позади немного, впереди смутно и темно. Во всем чувствуется пустота и бессилие, отсутствие жизненной почвы, недостаток мысли, вытекающей из дела и идущей к делу. Никогда еще в таком обилии не распложалось у нас слов и фраз, как в теперешнее время, когда все толкуют о самостоятельной мысли, никогда еще не доходила до такого всевластного господства самая пошлая рутина, самое бессмысленное и раболепное повторение мнений из чужой жизни, остывших и забытых, или случайных и отрывочных, лишенных связи и смысла, как именно теперь, когда все, по-видимому, из того лишь и бьются, чтобы жить своим умом и не поклоняться авторитетам. Если бы не разные обстоятельства, как легко было бы проследить генеалогию каждой фразы, выдаваемой за мысль, как легко было бы изобличить ее ничтожество и пошлость! Будущий историк нашего образования, конечно, сделает это, и тогда сами собой обнаружатся причины тех эфемерных явлении, которые представляет наша жизнь. Явления эти сменяются с поразительною быстротою, мы переживаем фазу за фазой; по-видимому, неистощимые творческие начала таятся в основе нашей жизни и без отдыха работают, ежеминутно покидая старое, ежеминутно слагая новое.
В действительности же, как известно, ничего нет, и весь этот прогресс, все эти движения, все эти смены доктрин, все эти фазы развития — не более как мыльные пузыри. Нет ничего забавнее той серьезной мины или того задора, с которым наши мыслители толкуют о жизни и прогрессе. Они думают, что занимаются очень горячими вопросами, и издеваются над теми, кто посвящает свои труды науке, по предметам отвлеченным или далеким. Но в науке нет ничего такого, что не шло бы к делу, для серьезного знания нет вопроса, нет факта, которые не заслуживали бы изучения или были бы бесплодны. Зато, наоборот, в этих доктринах, которые пекутся для жизни и величают себя жизненными, часто нет ни одного слова, годного для дела, ничего годного для жизни. Эти доктрины, где речь идет о жизни, бывают несравненно более удалены от нее, чем самые абструзные выкладки математики, чем самые дробные исследования эрудиции. Математическая формула таится под явлениями жизни, и она необходима для их уразумения. Всякая эрудиция, как бы ни была она специальна, имеет своим предметом факт действительной жизни и также необходима для ее уразумения. Но все эти пустяки, все эти пряности слов, весь этот перец фраз, выдаваемый за живое дело жизни, по большей части выражает только отсутствие жизни в умах своих виновников, бессилие и косность мысли. В этих учениях не высказывается ничего заслуживающего внимания, ничего сколько-нибудь годного. Интерес их заключается не в том, что ими высказывается, а в самом их существовании, в возможности их появления, в тех причинах, которые порождают их. У нас причины этих явлений очевидны. В обществе нашем нет жизни мудрено ли, что отсутствие жизни ознаменовывается этой гнилью, этою фосфорическою блескотней, этим потоком слов без мысли? У нас до сих пор нет ничего похожего на науку, до сих пор наука не пустила в нашей почве никаких побегов. Науку считали у нас роскошью, делом излишним, даже опасным. Науку прилаживали к разным посторонним ей условиям, ее презирали, ею пренебрегали, она была жалким педантом в нашем обществе, запуганным, прибитым Тредьяковским. И вот затоптанные начатки умственной деятельности дают себя знать. Дух знания, свободный и не имеющий других целей, кроме истины, мысль, не имеющая других целей, кроме знания, блистательно заявляют свое отсутствие нашею литературой, этими мыльными пузырями наших доктрин, всеми этими отвратительными карикатурами на мысль, знание, прогресс. Чему учат пустозвоны наших дней? Не говорят ли они точно так же, что наука сама по себе есть дело излишнее и негодное? Не готовы ли они лаять на всякого, кто в области знания не признает других целей, кроме чистой истины? Не возводят ли они в теорию то, что у нас так долго было на практике? Не являются ли они достойными толкователями и выразителями того духа презрения и недоверия к высшим дарам человеческой природы, который господствовал у нас в жизни?
У нас нет общества, нет общественного дела, в котором каждый принимал бы живое участие и которое давало бы предметы, направление и внутреннюю форму для деятельности. У нас нет общества, но есть кружки, фальшивые подобия общества. В этих то кружках с их спертым воздухом, в этих маленьких, ничтожных подобиях общества, в этих кружках, с их ребяческим самодовольством, разобщенных с жизнью, лишенных всякой почвы, осужденных на умственную и практическую праздность, развиваются все те чудеса прогресса, о которых мы упомянули выше, здесь-то совершаются эти быстрые развития, — быстрые, потому что пустые, — здесь-то, на словах, передвигаются горы и на фразах перевертывается мир, здесь-то месяцами и неделями переживаются целые века, сменяются философские системы, общественные доктрины, великие гении, передающие друг другу светоч прогресса.
Вот причины жалкого состояния нашего образования, вот причины пустоцветов, которыми наша литература беспрерывно наполняется с отчаянным изобилием, вот причины этого ребяческого нахальства, этого невежества, прикрытого фразами, украденными у науки, этого непонимания жизни, соединенного с нелепыми притязаниями на перестройку ее оснований, на разрешение ее задач. Вот также причины, почему всякая нелепость может иметь у нас ход и рассчитывать на успех. В самом деле, нет такой нелепости, которая могла бы у нас отчаиваться в успехе. Нет у нас таких совестливых людей, за которых можно было бы поручиться, что они вдруг, к изумлению окружающих, не пустятся в трепака. Кого же винить и что делать? Должно ли с сугубою силой налечь на те незаметные, на те ничтожные зачатки знания и мысли, чтоб окончательно подавить их? Должно ли усиливать те причины, которыми порождаются праздные кружки, праздные доктрины, те причины, которыми поддерживаются ребячество мысли и бессовестность слова. Будем ли мы придавать серьезное значение всем этим нелепостям, которые зарождаются в атмосфере кружков, как бы эти нелепости ни казались нам чудовищны? Будем ли мы усиливать их и давать их raison d'être, считая их чем нибудь существенным, а не тем, что они есть в действительности— пустыми миражами?
Наши esprits forts, наши прогрессисты, герои наших кружков, борзописцы наших журналов не представляют никаких задатков будущего, все это одна гниль разложения. Пусть начнется жизнь, и гниль исчезнет сама собой».
Мы нарочно перепечатали всё это место целиком; мы не хотели передавать его своими словами, чтоб не упрекнул нас «Русский вестник» (как уже и сделал это однажды), что мы нахватали из него фраз и злоумышленно представили дело в искаженном виде.
Итак, вот каково мнение «Русского вестника» о современном положении вещей в нашей литературе, в нашей науке и даже в нашей жизни. Нет у нас «совестливых» людей, говорит он обо всех без исключения. «У нас ничто и ничего не представляет никаких задатков будущего: все это одна гниль разложения» Одним словом: всё гниль, и все гниль!..
Сильно сказано.
И пусть «Русский вестник» не придирается к нам; пусть не говорит потом, что мы сами выдумали про все и про всех·, а он никогда ничего не говорил подобного. Если б он говорил не обо всех без исключения, то он отнесся бы к этой «гниющей» среде так же, как мы определили ее место в общем движении. (Ссылаемся на выписку из майской книжки нашего журнала). Он не принял бы крикунов за деятелей, бездарных фразеров и пустозвонов — за всех и за всё. «Всё, все! Но ведь это неслыханная дерзость против здравого смысла!» — кричит читатель.
Конечно так; но «Русскому вестнику» какое дело до криков и даже в иных случаях до здравого смысла. Ему надо доказать, что всё гниль, одна гниль и даже вовсе не от обстоятельств каких-нибудь гниль, а просто от собственной нашей бессовестности… Впрочем, он ведь и не доказывает. Он только кричит… Но разберем, однако же, так ли он кричит?
То место вашей заметки, где вы, «Русский вестник», сравнивали нашу науку с «Тредьяковским», нам показалось значительным. Показалось нам, что вы именно указываете на больное место и недалеки от настоящей причины плачевного состояния нашей образованности. Но надежды наши тотчас рассеялись. Как обернули вы дело? Вы начали ругать наших «прогрессистов», наших «борзописцев», наших «крикунов» не только за их увлечения и малоумие, — это пусть бы! — нет, вам надо было еще доказать, что они нечестные люди, что они бессовестные. Мы даже убеждены, что вы, собственно, для этого-то и пустили ваш элегический плач… Без этого что ж за выгода была бы вам повторять, что у нас нет науки, нет литературы? Ведь это всё так старо! Вы уж так часто об этом говорили и прежде… Вы даже уверяли, что и русской народности-то нет… Нет, у вас была другая цель, и именно та, на которую мы указали. Вы раздражены. Мы знаем, отчего произошел ваш задор… Но об этом после.
Итак, между борзописцами, между заблуждающимися (уж уступим вам это, на время, вполне), нет ни одной чистой совести, ни одного честного существа, ни одного непустого человека, ни одного действительно трудящегося, заботящегося, страдающего, мученика мысли и науки. Как же вы говорите: «начнется жизнь, и гниль исчезнет сама собой»? Да как же она начнется в такой среде, с такими людьми? По щучьему веленью?
Но, позвольте, мы начнем по порядку.
Вы говорите, что никогда еще не распложалось так много слов и фраз, как теперь, когда все толкуют о самостоятельности мысли. Согласны; но это понятно: готовым ничего не дается; всё нужно сделать, выжить и даже выстрадать, и всё начинается сначала, а начинается всегда так. Никто разом не доходит до последнего слова, до окончательной гармонии в жизни. Вы говорите: «никогда еще не доходила до такого всевластного господства рутина, бессмысленное и рабское повторение мнений из чужой жизни, как теперь, когда все, по-видимому, из того лишь бьются, чтоб жить своим умом и не поклоняться авторитетам». Но ведь и вы знаете, что если нет почвы и если невозможна деятельность, то стремящийся дух именно выразится в явлениях ненормальных и беспорядочных, именно примет фразу за жизнь, накинется на готовую чужую формулу, обрадуется даже ей и ею заменит действительность! В фантастической жизни и все отправления фантастические. Но, по-нашему, это страдания, это безвыходные муки. А по-вашему, все фразеры. Да разве это возможно? Разве увлекающийся фразой, готовой формулой непременно должен быть бессовестный человек, пустой крикун, мыльный пузырь? Разве не может увлекаться и ошибаться истинная, честная пытливость ума, честный и совестливый человек? С страданием ища выхода, он спотыкается, падает… Да такие-то люди и спотыкаются. Зачем же пятнать их названием бессовестных? Кому придет в голову, особенно в иную минуту, смеяться над такими людьми, кроме вас, из глубины кабинета, в котором вы сидите с вашим олимпийским спокойствием? Вы даже как будто рады этому. Блажен тот, который и в уродливом явлении способен увидеть его историческую, серьезную сторону! Блажен тот, который не думает, что к нему в рот будут готовые галушки падать! Блажен тот, кто от залезшего, чуть не в трубу, трубочиста не потребует непременно академических поз и красоты Аполлона Бельведерского! Блажен, наконец, тот, который не оскорбляет своим свистом несчастного в минуту его несчастья!
«Эти доктрины, — говорите вы, — где речь идет о жизни, бывают несравненно более удалены от нее, чем самые абструзные (абструзные! эко словечко-то! тридцать педантов, сойдясь вместе, не выдумают ничего лучше этого слова!) выкладки математики… Математическая формула таится под явлениями жизни, и она необходима для их уразумения…»
А вы знаете ее, эту формулу? Что ж вы нам ее не откроете, коли знаете? Вы так свысока говорите, что можно подумать, вы уж ее и нашли, и бережете про себя это сокровище. Ведь вам всё так легко: у вас вон жизнь придет когда-нибудь сама собою; вы сердитесь, что нет до сих пор общества, а есть кружки, как будто общество так само собой и устроится без первоначальных кружков? Вам всё так легко! Что ж, если другие-то именно и ищут эту формулу, о которой вы говорите; не довольствуются одним утешением, из прописей, что она есть и должна быть, а именно хотят сами найти ее, или споспешествовать ее открытию, ищут, иногда пресмешно ошибаются, падают, а вы только стоите да посмеиваетесь над ними, над их судорогами и ошибками, пальцем не желая к делу притронуться, чтоб не замарать ручек. Да уж не вы ли и есть один из тех фразеров, на которых вы так сердитесь? И вот что еще: вы ужасно легкомысленны. Вы думаете, что так легко обмануть людей: «да я-то, дескать, и тоскую, я науку защищаю, которую унижают и уничтожают крикуны и мальчишки; я сам тоскую и скорблю, глядя на это, и вот пустил свой элегический плач». Но при всем вашем уменьи фразерствовать вы ведь так наивно высказываете свою настоящую цель! Вы не за науку стараетесь, вы ровно ни о чем не тоскуете. Вам просто надо было назвать всех «прогрессистов» бессовестными, пустозвонами и манкенами. Ведь такое презрение не может быть у серьезно и свято сочувствующего делу человека, у умеющего хоть что-нибудь различать человека. С каким цинизмом вы обнажили себя! О боже! если б вы говорили только о крикунах и мальчишках, бездарных, бездарно и грубо схватывающих одни верхушки идеи, толкующих ее односторонне, с предательским легкомыслием вредящих всякой новой идее уж тем одним, что они кричат и звенят о ней, опошливающих ее в глазах и без того уже враждебного к ней большинства, — о, тогда мы бы сами присоединились к вам, рады бы вы или не рады были такой компании! Но вы, во-первых, поголовно всех мыслящих и желающих света, кроме себя, считаете крикунами, а во-вторых, всех этих, по-вашему, крикунов и прогрессистов считаете бессовестными, и именно на это-то напираете, именно это хотите доказать. Вы говорите: нет у нас таких совестливых людей, за которых можно было бы поручиться… Это ваши собственные слова. Вы говорите далее, что мы (мы тут, разумеется, для красы) оттого прогрессисты, что боимся прослыть людьми отсталыми, что «мы готовы нести или выслушивать всевозможную чепуху, чтоб только не подать подозрения, что мы не прогрессисты» (следовательно, сознательно бессовестны), что, наконец, «гаркни кто-нибудь, что прогресса нет, что всё в жизни бессмысленно и случайно… и мы готовы смиренно подчиниться и такому решению, лишь бы только остаться на счету прогрессистов».
Так ли? так ли? Ради здравого смысла, возможно ли это для всех, для всех поголовно? Возможно ли, чтоб в целом обществе не было ни малейших признаков жизни? Что за безотрадный, что за ужасный, невозможный взгляд? Очень может быть, что усилия этих прогрессистов не отвечают жизни; но неужели ж не жизнь, не стремление жить и формулировать эти стремления управляют их действиями, а одно тупое, бессовестное желание прослыть прогрессистами, как уверяете вы? Неужели ж все они только манекены, а не живые люди? Неужели же все те, которые в последнее время порывались хоть что-нибудь высказать, хоть что-нибудь формулировать, — одни бездушные, выпускные куклы, которых двигали бездушные, механические пружинки, а не действительная жажда познания и истины? И все, все такие? Неужели ж вы только один и есть на всей Руси, вы, профессорствующий «Русский вестник», которому так легко на всё плюнуть и всё раздавить ногой? Да уж не вы ли один и остались для спасения нашего? Так скорее, скорее спасайте нас! «Иван Александрович! ступайте управлять департаментом!»
И что проповедуете вы? Кто ж не знает (и уверяю вас, даже самые бездарные крикуны и мальчишки это понимают), что действительность и настоящая деятельность облагородили бы нас, дали бы каждому из нас свой удельный вес и значение, измерили бы силы наши и привели бы нас к самопознанию. Кто же не знает, что с прикосновением к действительности, с началом деятельности исчезла бы эта вереница предзаданных идеек, успокоительных формул и проч., и проч., чем задается в наше время чуть не всякий человек, жаждущий деятельности. Но, по-вашему, так легко успокоиться и не тосковать; так легко избежать грез, мечтаний, не упасть, не наделать ошибок. Это спокойствие, эта легкость подозрительны. Они показывают равнодушие и обнаруживают самолюбивый до сладострастия (уж позвольте так выразиться) эгоизм. Да ведь вы сами формулами задаетесь! Праздный, но беспокойный, пытливый ум, без действительности, естественно, должен отклониться от нормального пути и увлекаться теоретическими бреднями. Чем бы осмыслить это явление, чем бы проникнуть в него (как было и начали вы), вы кончили тем, что этих же несчастных, этих же алчущих и жаждущих назвали чуть не подлецами и даже отняли у них всякое право жизни, признав их одними пустыми фарсерами и даже отказав им в человеческих чувствах. Да разве ошибающийся человек непременно подлец? Да иногда, именно, чем уродливее проявляется жизнь, чем судорожнее, чем безобразнее, чем неустаннее это проявление, тем больше, значит, жизнь хочет заявить себя, во что бы то ни стало, — а вы говорите, что и жизни-то нет. Тут тоска, страдание, да вам-то что за дело! Всё это не соответствует вашей тайной идейке, следственно, нечего и признавать в этом ни тоски, ни жажды жизни. Всё мыльные пузыри!
Вот вы, например, говорите свысока и даете уроки, а ведь всё это такая пропись — ваши уроки, такая тупая отвлеченность, такая абструзность (о милое словечко! где это вы его достали? по делу виден художник). Те, отверженцы-то, хоть что-нибудь делают, хоть копаются, чтоб выйти на дорогу, хоть ошибаются, и таким образом избавляют других, последующих деятелей от подобных же ошибок, следственно, хоть отрицательно, да полезны; а вы, мелодраматически скрестив руки, стоите да посмеиваетесь. Нанял жид работника рубить дрова: мужик рубит и кряхтит с каждым ударом. Жид смотрит и спрашивает: «Зачем ты кряхтишь?» — «А так легче». — «Ну так ты руби, а я буду за тебя кряхтеть», — говорит жид. Мужик как ни взмахнет топором, а жид подкряхтывает. Изрубив дрова, мужик просит денег; жид и дает меньше, чем уговаривались. «Как же так? — говорит мужик, ведь я всё изрубил?..» — «А я кряхтел, — говорит жид, — тебе легче было». Жидки хитрый народ! Уж не кряхтите ли и вы понапрасну-то? Но нет, у вас на уме выгода: вам именно хочется провозгласить: все фальшиво поют, один я соловей. Так мы и поверим вам? Нет, вы нам сами сделайте свое собственное фью-фью-фью, как говорит г-н Щедрин, которого вы так хорошо знаете. Нет, если уж вы желаете добра, так покажите-ка сами, как бы вы сделали, без ошибок-то. Но вижу, вы высокомерно улыбаетесь. Вы ведь уверены, что жизнь придет сама собою и принесет что-нибудь самое лучшее, аглицкого товару-с, а до тех пор и нечего беспокоиться. Налагаете бремена тяжкие и неудобь-носимые… и т. д. Разумеется, вся ваша выгода — стоять теперь перед всеми в загадочном спокойствии. Чего доброго, пожалуй, за такого непочатого мудреца примут, что и в Англии не найдешь!
Да и к чему в самом деле вам со всякой этой «гнилью» якшаться? Вы уверены, что «придет жизнь— и гниль исчезнет сама собою». Когда же она придет? как же она придет? Какое удивительное знание действительности! Правда, Булгарин и Аскоченский разрешают загадки жизни еще легче. У них всё так готово, так всё разлиневано. «Когда придет жизнь».. видно, что вы об этом не очень задумываетесь; да и зачем? Те, кто об этом заботятся, могут ошибаться, скомпрометировать себя, ну а вам неприлично ошибаться и себя компрометировать. На это есть чернорабочие; над ними смеются, они крикуны, свистуны, пустозвоны; и работа такая черная, скучная, хлопотливая даже. Надо лазить, трубы чистить, тяжести таскать, крючиться… Неприлично. Академической позы не выйдет. А ведь мы герои!
И ведь мы вам уступили. Мы согласились, что крикуны ошибаются. Оно так, ошибаются. Вот они науки не признают, они легкомысленны, они на всё бросаются… правда! А знаете ли вы, что исторический ход дела — странная вещь? И так не похож иногда на теоретический! Да почти всегда. Кажется, смекнешь всё теорией, у себя в кабинете: вот так, вот именно так всё должно случиться, и пример есть — так вот и в Англии было. Смотришь: вовсе не так выходит на деле. Ничего предсказать и предугадать нельзя заранее. Странная вещь; даже предосадная вещь!
А знаете ли, что мы вам скажем в заключение? Ведь это вас г-н Чернышевский разобидел недавно своими «полемическими красотами», вот вы и испустили свой элегический плач. Мы, по крайней мере, уверены в этом. Он даже не удостоил заговорить с вами языком приличным. Такая обида! Нам можно говорить о г-не Чернышевском, не боясь, что нас примут за его сеидов и отъявленных партизанов. Мы так часто задевали уже нашего капризного публициста, так часто не соглашались с ним. И ведь престранная судьба г-на Чернышевского в русской литературе! Все из кожи лезут убедить всех и каждого, что он невежда, даже нахал; что в нем ничего, ровно ничего нет, пустозвон и пустоцвет, больше ничего. Вдруг г-н Чернышевский выходит, например, с чем-нибудь вроде «полемических красот»… Господи! Подымается скрежет зубовный, раздается элегический вой… «Отечественные записки» после этих красот поместили в одной своей книжке чуть не шесть статей разом (да, кажется, именно шесть и было) единственно о г-не Чернышевском, и именно с тем, чтоб доказать всему свету его ничтожество. Один шутник даже сказал, что в той книжке «Отеч<ественных> зап<исок>» только в «Десяти итальянках» и не было упомянуто имя г-на Чернышевского. Но если он так ничтожен и смешон, для чего же шесть статей в таком серьезном и ученом журнале, да еще разом, в одной книжке? То же и в Москве: там тоже было вроде маленького землетрясения. Писались даже отдельные брошюры о г-не Чернышевском. К чему бы, кажется, так беспокоиться? Угадать нельзя. Странная, действительно странная судьба этого странного писателя!
Но так как уж пошло на отгадки — скажите, «Русский вестник», к чему вы напечатали стихотворение князя Вяземского «Заметка» в той же августовской книжке, в которой и элегическая ваша заметка? Конечно, это стихотворение для нас замечательно не само по себе, а потому, что вы его у себя поместили. Не за такие же стихи, как:
На всех сверкает он молниеносным глазом
или
Вражде людей — ее твердыни не потрясть —
поместили вы это стихотворение. Конечно, не такие стихи соблазнили вас. Но к чему расспрашивать? к чему задавать такие затруднительные вопросы?..
Да, «Русский вестник», мы уже вам пророчили прежде, что вы рано ли, поздно ли поворотите на одну дорожку. Дорожка эта торная, гладкая. Вероятно, найдете и товарищей… Счастливый путь! И весело, и выгодно! Останавливать не будем!