Книга: Скитальцы, книга вторая
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая

Глава пятая

И миновали они саженный обетный крест из лиственничных плах с двускатной тесовой крышей и крохотным эмалевым образком Божьей Матери Умиленной; именно здесь в старопрежние времена случилось иноку Питириму видение, тут и похоронен был он, а не на мертвой горке за монастырем. И, пройдя бережину сквозь, ватажка подступила к Беловодью. Глянул Донат вверх и ахнул, не скрывая удивления и торжества, столь маленьким и ничтожным вдруг помыслил себя. Двойная стена городища с земляной насыпкой и подмостьями на случай обороны была рублена из неохватных бревен с заостренными верхами высотой сажени в три с половиною (откуда и лес такой плавили?), но пригнаны пали столь плотно, что меж ними, пожалуй, исхитрись человечий волос протянуть. По углам высились сторожевые башни на ряжах, с колокольными звонами. Гудел, не уставая, в монастыре трехсотпудовый батюшка-колокол, отлитый монахами-братьями, с пяти же угловых башен согласно подтетенькивали его сыновья, да малые дочери согласно подгудывали, тенорили колокольцы внучатые. Весь остров был залит звоном и боем, и мелкой подголосицей, и стеклянной хрупкой дробью; казалось, сама мать-земля пела, торжествуя: «Милос-ти просим, радуйтесь! Мило-сти просим, радуйтесь!» Но странно, что благовест не растилался по-над озером, не утекал предательски, не ударился в чужие пределы за лесистые хребты, но алым куполом подымался в белесую жидкую синь, слегка подмуравленную заходящим солнцем.
«Что за причина? Что за торжество?» – снова подивился Донат, уже от всего млея, не в силах оторвать взгляда. Они шли окруженные неоружной ватажкой, брусчатая дорога некруто вздымалась меж высокими двужирными избами; и эти пятистенники, по задам окруженные репищами и военными амбарами, но без высоких заплотов, как водится по всей Сибири, тоже чем-то напоминали милую дальнюю родину. И здесь, как и в Поморье, с охлупней то ржали деревянные кони, то стонали и хоркали костяные олени, свесив над улицей ветвистые рога. Благовест обволакивал Беловодье, и от согласного колокольного пения избицам, наверное, тоже хотелось расти, и они тянулись вверх крутыми скатами крыш, деревянными узорчатыми дымницами, каждой связью еще не тронутого древоточцем тела. Передами хоромы гляделись на улицу; дорога вилась под косящатыми оконницами, закручивала одну петлю, потом вторую, но часовня с золотым шеломом, казалось, не приближалась и виделась недоступной. Пока двигались мерной поступью, Донат насчитал триста изб. Потом открылся взгляду небольшой прогал, травянистый лужок, за ним вставала монастырская стена, натуго перевязавшая монашескую обитель. И еще чему поразился Донат, когда кружили они по городищу, что в скопах народа, высыпавшего на заулки, в подворья, на улицы, свесившихся любопытно из оконниц, не виделось ни одного печального иль завистливого, грубого иль слезливого обличья. Весь народ ликом был удивительно светел, а телом крупен и породист, и только темные продолговатые глаза да крутые туземные скулы выдавали присутствие чужой крови. Женщины были в темно-синих сарафанах-костычах, темно-синие платы, по староверскому обычаю, вроспуск, зашпилены у шеи, на ногах кожаные полусапожки с серебряными пряжками; девицы-хваленки, что на выданье, те в голубых расшитых рубахах с опоясками под самую грудь, тугие щеки молоком промыты и густо нарумянены, брови насурьмлены, русые с рыжиною волосы убраны в тугие косы. И ни одной средь женщин старицы согбенной, подпирающей дряхлость свою батожком, как водится по всей Руси. Мужики же, напротив, все в белом – белые долгие рубахи ниже колен и белые порты, лишь на плечах короткие меховые поддевки, крытые темно-синим своедельным сукном, на ступнях остроносые опорки без каблуков, волосы подбиты в кружок и, чтоб не сыпались на глаза, подобраны кожаной тесьмою. Но парни – те в алых рубахах с косым воротом и с позументами, в наборных серебряных поясах и шелковых шальварах, туго перевязанных под щиколотками, а на русых кудрях легкие пуховые скуфейки. И снова меж мужчин ни одного трухлявого старца, прибитого годами. Будто и не изживался народ, а, вечно молодея, так и тянулся в небо иль в ранних годах исходил на нет. Но кабы в зрелую пору засыхал народец, то давно бы уж извелось Беловодье и быльем поросло. С великой жалостью и недоумением, как на несчастненьких, глядели беловодцы на скитальцев, дивились их печальному, истерзанному виду, так полагая, что в тех землях, откуда явились по-бродяжки, все так живут. И от этой мысли сердечная радость не тускнела, но, напротив, обретала большую крепость. Не доверяя глазам, насельники щупали паломников, касались края одежд, а кто и норовил погладить заскорбелые руки. Кричали, как глухонемым:
– С каких стран-то идете? С басурманских аль с арапских? Там, сказывали, антихрист правит. Есть ли кто живой на Руси, иль все избылось?
– С Руси идем, с Руси, – коротко отвечал Донат, и глаза его увлажнялись слезами. – Вот и дома, – шептал он, уверовав в край пути. – Вот и сбылося…

 

Допрос первый. Монах-сторож открыл узкую дверцу в стене, и ватажка, теснясь, вступила в монастырь. И батюшка-колокол сразу смолк, и, покорившись ему, затихли звоны на башнях крепостной стены. И стало так тихо, что защемило в ушах. Из часовни повалил народ, монахи и монахини, все в черных грубых рясах, многие босиком; кто не мог идти сам, тех вели под руки. С виду не столь и великая, часовня оказалась, на удивление, емкая, и, когда вышли молельщики, они затопили и паперть, и площадь близ часовни. «Сколько же их здесь? Тыща абы больше?» – лишь подумал Донат, но поклонники тут же и растаяли, истекли по келейкам, жавшимся вдоль монастырской стены, да в больничные кельи, да в поварню, а кто и в швальню и в портомойню, в коровьи дворы. Караульщики, до того теснившие Доната и Симагина, как бы скрывавшие их от чужого взора, тут же и расступились, встали по четверо с каждой стороны и ввели за третью стену, с аршин высотою, не более. Это и был центр Беловодья, где жил сам Учитель. Весь просторный двор был обнесен малыми рублеными кельями, где жили двенадцать апостолов. На травяном лужке, видные отовсюду, стояли четыре каменных идола, глядящие в разные стороны. Сам Учитель Елизарий жил в двужирном доме, верхнее жило с высокими стрельчатыми окнами опоясывала галдарея. Где-то малиново позвал колокольчик, распахнулась дверь на галдарею, и решительно появился Учитель. Караульщики упали на колени, и Донат тоже с охотою повалился ничком, сладостно и глубоко вдыхая запахи настоявшейся жирной травы; лишь Симагин строптиво упирался и постукивал посохом, гордыня не давала ему склонить голову. Кто-то, однако, успел содрать с него лисий облезлый куколь, и заскорбевшие в дороге грязные волосы встали на голове колтуном.
– Склони выю, нехристь! – грозно прошипел главный ватажник и, не вставая с колен, потянул Симагина за рукав сермяги.
Завязалась короткая задышливая схватка. Симагин багровел, фушкал, плевался, но упирался молча.
– Оставьте его! – приказал с галдареи Учитель и, благословив всех, ушел в дом.
Скитальцев же повели подземными коридорами, пока они вовсе не потерялись. Сторожа освещали дорогу яркими факелами, и бревенчатые стены отсвечивали багровым, будто напитанные кровью. Потом бродяг развели по кельям, каждого особь, явились молчаливые старухи-монахини с шайками горячей воды, намыли несчастных, обиходили, покрыли черными грубыми рясами, накормили и напоили горьковатым сытным отваром. И глубокий сон сразу сшиб скитальцев. Наутро Донат очнулся настолько здоровым и чистым, будто и не испытал изнурительной смертной дороги. Опять молчаливые монахини дали штей да квасу и повели на волю. На одном из переходов в тупичке попался Симагин с провожатым; он был, по обыкновению, хмур, без куколя и посоха, не знал куда деть руки. Он бормотал что-то, порой повышал голос, будто грозил кому-то, знать, готовил проповедь.
Скитальцев ввели в верхнюю просторную залу, лишенную всякого убранства, отчего она казалась особенно светлой и пустынной; солнце било в стрельчатые цветные оконницы, и голубое с золотым, переливы радостных красок поначалу ослепили Доната. Он зажмурился, привыкая. Апостолы были в сборе, они поначалу едва увиделись сквозь голубую дымку и показались росписью на стене, столь недвижно и торжественно сидели они на длинной лавице, покрытой шерстяным ковром. Они были в длинных голубых подризниках, левое плечо препоясано розовым лентием наподобие ораря, на ногах кожаные чуни с загнутыми носами. Тут снова раздался малиновый кроткий звон, открылась невидная прежде дверца, и, ведомый двумя черными служками, вошел Учитель. Он был бос и ступал неслышно. Светло-голубые широкие глаза были задумчивы, Учитель словно бы смущен был чем. Только сейчас Донат близко разглядел Учителя и удивился его облику: в этом живом, полном энергии лице не было постной желтизны и удрученности, а покляповатый, вислый, с широко взрезанными ноздрями нос и сочные, толстые губы сообщали ему то добродушие, что дается природою добрым и щедрым душою людям.
Он сел на лавицу и заполнил пустующий прогал меж апостолами; те как бы сдвинулись теснее и стали единым целым.
– Мы хотели бы послушать вас, – тихо сообщил Учитель и обвел взглядом собор. Сидящий рядом апостол, согбенный старик с вывернутым левым глазом, наклонился к Учителю и что-то дерзко зашипел, но Учитель не оставил его слов в тайне. – Отец Геннадий сообщил мне, что ты бес, у тебя волосы навыворот и хвост топырится. Может, ты явишь нам сии приметы?
Собор добродушно захихикал. Симагин побагровел. Учитель хлопнул в ладони, вошли служки в черном и внесли низкую скамью. Донат сел, с любовью озирая апостолов сквозь сиреневый туманец. В часовне шла служба, и согласное пение обволакивало дом Учителя.
– Не судите да не судимы будете! – воскликнул Симагин. – На бога покусились, презренные твари.
– Самозванец! – взвизгнул апостол Геннадий. Полтора века он прожил на земле, он помнил еще устроителя Беловодья инока Захария. – Я давно поджидал тебя, давно! – торжествующе воздев палец, объявил апостол. – И ты явился, антихрист. Меня не проведешь, не-е. Еще старец Елеазар Анзерский остерегал: и явится к вам, говорил он, антихрист, ликом смугл, а на шее у него будет черный змей.
Донат задрал глаза и вздрогнул: на толстой шее Симагина становые жилы набухли и посинели, напоминая спящую змею. Но такими словами Симагина не запугать; его лишь разожгли угрозами, распалили сердце, вдунули в него жизнь.
– А-а-а! – завопил он и засмеялся скрипуче, мелко. – А-а-а, бесенята. Ежели не бесенята, дак пошто спрятались? Пошто живете не как добрые люди?
Собор зашевелился, ропот прошелся по апостолам, и лишь тот, сидящий с краю, смуглый, с курчавыми волосами, цепко, с жадностью глядел на Симагина. Взгляды их скрестились, и, что бы отныне ни говорил самозванец, он обращал к нему, обволакивал его словами, отравлял ядом его душу, чуя в нем своего собрата, подзуживая и растравляя его скрытную, тщеславную душу. Сейчас Симагин готов был растечься, всего себя отдать, перелить в молодого инока. Он лишь спросил его мысленно: «Ты хочешь стать Учителем?» И молодой апостол отозвался: «Да!» Кто знает, как сочиняются духовные союзы, но неисповедимым образом такие люди вдруг находят себя среди огромной толпы и в короткое время заключают тот союз верности, коий не разорвать и смерти. Учитель поймал перекрестный взгляд апостола Авраама и самозванца – и вздрогнул. И вся тревога и трехдневные споры на соборе (пускать – нет в Беловодье незваных) вдруг показались ненапрасными. Какую слабость таит слово, какую неведомую, испепеляющую, подтачивающую власть несет в себе? Лукавое слово имеет ту сладкую силу, коя даже в стане непримиримых врагов может найти себе сотоварища: оно может затмить самый светлый ум. Именно слово переносит ту страсть, коей можно обуздать и полонить иль повести за собою любого твердого человека.
– А знаете ли вы, еретики, что вот-вот небесные трубы возвестят начало моего тысячелетнего царства?
– Ты, брат, полегше нащет еретика-то, – миролюбиво подсказал Учитель. Апостол Геннадий не мог успокоиться, бил пяткою, едва доставая пола, и не скрывал своего презрения к самозванцу. – Мы от еретиков-то, батюшка, сквозь Русь бежали в старопрежние времена и истинную веру строго блюдем. Какие ж мы еретики?
– Что-о? – перебил Симагин. – Попрятались, как шишы, воры клейменые! Али мести боитесь, закона? Так всякая власть от Бога. На что ваша воля, коли она хуже тюрьмы?
– Да куда вольней-то, батюшка, – простодушно развел руками Учитель. Он не мог взять в толк, отчего так пылает и гневается незваный гость. Не ему ли и быть ниже травы, а он ерестится, растоковался, как глухарь на елине. – У нас, почитай, рай. Иль вру?
– Рай, рай, – закивали седовласые апостолы; светлая, глубокая чистота была в их невинных выцветших глазах, и лица, казалось, просвечивали сквозь. Такие люди будто бы не стареют, не изнашиваются и не умирают.
– Воля, когда во-о! – размахнулся руками Симагин. – А у вас – во-о! – показал кукиш, и почудилось скитальцу, что на его жест молодой курчавый инок согласно кивнул. – Истинную волю тогда только получите, когда сохраните того человека, который найдет ее вам.
– А как узнать сие?
– Глаза пошире разуйте, босота! – Симагин выпятил грудь, очевидно намекая на себя. Курчавый инок отчего-то потупил взор и слабо смутился. – Истинная воля до тех пор не дается, пока не прольется много крови христианской…
– Мы же от крови бежали! – вскрикнул апостол Геннадий.
– Много кровищи прольется, много, и на ней вырастет алый цветок. И царь про то знает и крепко-накрепко приказал меня караулить денно и нощно и до моей избы не допускать ни господ, ни чиновников, ни попов, ни прочего бродячего люда. А я вот исхитрился да из-под стражи и сбег, и буду отныне у вас ждать часу, когда приедет сюда младый вьюнош лет семнадцати и будет у него на правом плече медаль золотая, а на левом – серебряная. Тому вы поверьте и меня выдайте, и принесу я вам тогда волю истинную.
– Но что за воля слаже нашей? Нас, говорят, сыском сыскались.
– Это бес пеленами очи завесил…
– Но как же тебе, мил человек, поверить, ежели ты самозванец, сам себя Богом нарек. И без стыда на лице.
– И снова бес вас искушает! – торжествующе сказал Симагин. Оловянный взгляд неподвижных глаз был гнетущ, тревожен и имел власть необъяснимую. – Ежели Бог, дак в него верить надо – и все. Надо в ножки пасть. А вы раскумекиваете. И так и эдак, все выгоды кругом ищете. Бес и поймал.
– А в другом каком месте ты пошто волю не устроил? Ты пошто к нам поперся? Ты бы дал тамотки воли.
– И снова бес глаза застит. Разве Бога спрашивают, откуль ему волю двигать, с какого конца Руси? Разве тебя, отец, спрашивали, где родиться? Где Бог дал, там и явись на свет. Там, значит, и нужон, а не в другом месте.
Апостол Геннадий молчал, стриг самозванца глазами. Курчавый инок согласно кивал головою – то ли Симагину, то ли своим мыслям. С лица Учителя не сходила задумчивая смутная улыбка. Знать бы ему, ведать, сердешному, как своими руками с этой минуты разрушал он воздвигнутое за долгие годы неимоверного труда. Да полноте, может ли слово сокрушить то, что имеет корни и укрепу в земле-матери? Слово – это августовский сполох в ночи, отблеск замирающего солнца, блик в озерной глади, утекающее курчавое облачко в небе; разве солнечный блик может затмить озеро иль выпить его, иссушить? Полноте, пусть говорит нездешний человек, явившийся из далекой Руси, из родины нашей. Раз пришел к нам, значит, Богу угодно было. Так размышлял Учитель, не сводя кроткого взгляда с гостя, и тем поощрял его. Пусть прояснится человек, пусть вынырнет из темени – тогда знать будем, с чем явился к нам, с каким умыслом. Правда, говорит с апостолами, как с малыми детьми. Неуважение чинит, что не подобало бы гостю. Смирения мало, в гордыни горит, аки в пещере огненной. Глаза, будто кресала, искры брызжут.
– А отчего, сыне, с нами беседу ведешь, как с малыми детьми?
– Как не дети? И всамделе истинно дети. Какой от вас прибыток на Руси? – продолжал насмешничать Симагин. – Спрятались от мира и родину забыли.
– Родину мы чтим. Далеко она, но близка в памяти. Потому и тебя допустили на Кий-остров, не отвадили, подобру-поздорову не спровадили. Ибо земляк с тобою, земляк наш, сородич, и оченно хотим мы спознать, как родова там наша…
– А это, выходит, не родина? – переметнулся Симагин, не желая отдавать разговор.
– И это родина… – с достоинством отозвался Учитель.
– Так вы и лжецы к тому. Фарисеи-двуличники. Разве можно человеку иметь две родины? Во оныя последние всеобщия испытания невозможно единому двоиться, но каждый должен к единой стороне приклониться. Но вы не только родину разменяли, но и Бога позабыли, в лицо его не признали. А я вдруг к вам и явись, всех царей царь, и вы меня притесняете, допрос ведете.
– Что ты заладил, голубчик? У тебя язык чирьями порос.
Апостолы поднялись с лавки, низко поклонились на все стороны света, а особливо Учителю, и удалились в боковую дверцу.
Явились служки в черном и развели скитальцев по кельям. Учитель же медлил, предаваясь смутной тревоге. Он видел, как по двору провели незваных гостей; тот, что постарше, новоявленный бог, часто оборачивался и грозился кому-то худым, скрюченным пальцем. А истинный Бог не грозится, что попусту грозить? Лишь одно сотрясение воздухов. Но, однако, Учитель почувствовал вдруг вину за недавний гнев и уже с непонятной ревностью и пристрастием следил за Симагиным.
– Господи, дай укрепы! – задумчиво молвил Учитель и тяжело вздохнул.
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая