Глава третья
На носу Еремей-запрягальник, пашни о́рать самое время, а тут засиделись. Как распустятся снега, да поплывут дороги, да тронутся реки, далеко ли уйдешь. Ознобилось сердце от одной лишь мысли, что здесь, в зимовейке, и придется кончить последние деньки. Бежать надо, торопиться, поспевать по последнему насту, пока жеребятники, морозные утренники, куют землю. Вот как есть бросил бы вожата́я да и сам бы кинулся в ту неведомую землю. Все знают, что есть она, да поди изыщи. От обители Паисия еще ходу сорок дней с роздыхом через кижскую землю, потом четыре дни ходу в Титанию до озера Лове… Может, безумец, может, давно умом тронулся Каменев и в своем-то безумии Бог знает куда торит дорогу? Может, все по-иному видится ему в больной голове? Да нет, кажись, болтает здраво. Иное и с умыслом вроде, но по уму.
Не раз и не два средь ночи проснется Донат, сядет на примост, обратясь к вожата́ю, и в лунном свете долго, упорно смотрит на скрюченного в углу человечка, похожего на тряпочный куль; и в скудном свете, едва сочащемся сквозь бычий пузырь, чудится Донату, что и вожатай тоже не спит, а глядит лихорадочными блестящими глазами и корчит разные жуткие рожи. Склонится Донат к смотрителю, чтобы убедиться, и с облегчением услышит бесплотный храпоток его и увидит сомкнутые очи с крупными птичьими веками. «Спит вот, как дитя, и спит», – вдруг пожалеет Донат и, по-стариковски пристанывая, нешумно повалится на спину, чтобы так вот маяться до утра…
Но пришел день, когда Каменев засуетился, заспешил: пора, дескать, медлить нельзя. Сейчас бежи по насту на все четыре стороны света, и дорог не надо. Последняя лошадь дальше была в тягость, да и в зимовейке оставлять ее без нужды, потому зарезали скотинку, отсадили окороков пуда на два, загрузили чунки всяким путевым скарбом. Как принято, посидели перед сиротским путем, поды́хали, еще раз прощально оглядели избенку, не забыли ли чего. Дерн над головой уже отпотел и сочился. Пора, птицы зовут…
Впряглись в санки, долгие полозья окованы железом. Нет, не глуп, не безумен смотритель, все предусмотрел для дальней дороги. И вот сейчас, расправивши тягловую лямку на плече, Каменев сказал вдруг:
– Твой сосуд пока пуст. Его заполнить надо. Но ты не горюй, – он утешил Доната, с ласковой кротостью оглядывая его заветренное лицо с крутыми скульями. – Ты не горюй, парень, отец Паисий заполнит. Он нальет духу в тебя.
И они побежали, и побежали еще двое ден, будто гнались за ними. Да и то гнались: весна поджимала, наступала на пятки, и под Березовом казачьи заставы ждали, когда подсохнут, подвялятся дороги, чтобы той порой навалиться на скрытников и погнать их на свет из диких мест. Где-то у костерка падут скитальцы, похлебают горяченького, худо проваренной сладкой конины покусают, свернутся корчижкой подле огня, хватят немного сна, будто водой родниковой омоются, – и снова на ногах.
На третью ночь долго скитались по раде, по редколесью, тут снег худо держал, ползли на животе, раздирая в пахах ноги: Каменеву, низкорослому, худотелому, и вовсе тяжко пришлось. Его задышка взяла, и сердце шло вразнос. Порой падет на спину и лежит, глядя в пространное небо, полное сверкающих звезд; а сердце хлюпает, не остановить, и воздуху не хватить полной грудью, и такое желание в смотрителе, что вот бы не встал более – лопнуло бы сердчишко, взорвалось, и полетела бы душа сизым голубем на волю вольную. Да ведь напарник не даст помереть: ты чуть ослабился, пластаясь в снежном забое, как слышишь, будто зверь, возвращается назад Донат, и крупитчатый спекшийся наст с громом лопается под его медвежьим телом. И досада на него вспыхнет, до слез вдруг жалко себя. И чего лезет? Чего притыкается до его души? Оставь, сердешный, сделай милость, поди своею дорогой. И только разжалобишь себя, а он уж подле, кричит без всякой ласки, дескать, чего разлегся, боров этакий, а сам меж тем, уцепив за полу армяка, тащит за собою, как куль с мукой, пока не взмолишься: «Донатушка, сделай милость. Худо мне, ой как худо». Думали, не вылезть, не одолеть край леса, но под утро вытянулись на взглавье великаньего болота; оно блестело, покрытое льдом, искрилось, и сквозь него, прободнувшись, шуршали на ветру кустышки гусиной травы. И далеко-далеко маревил, зыбился едва ощутимый лес. Казалось, что не елань подъята над чарусами, но послед огромной грозовой тучи расплылся по закрайке неба и сейчас тихо парусит в иные дали.
На открытом месте неожиданно подхватил тугой ветер, такой дуян расплескался на пустолесье, да со снежным зарядом, что сразу насквозь прохватило сопревших скитальцев. За санки укрылись, чтоб переждать, отдохнули в затулье, вглядываясь в ту желанную сторону, где ждала воля.
– Вот там отец Паисий встренет, ободрит и проводит. – Каменев взмахнул в сторону елани. – Болото минуем да борок еловый – и у места, у тещи в гостях. И у места, да-а, коли Бог пособит. Слава те, слава те. Уж все, кажись, никаких препон не предвидится.
Смотритель истово перекрестился. Донат наблюдал вожатая искоса, и ему стало жаль бывшего чиновника. Не по нему тягость, не по его натуре. Лицо его казалось острее ножа, и сейчас, ознобленное, синее, было особенно жалким под странным меховым куколем, поверх которого под бороду пропущен грязный утиральник. Собачий, звериный лик выглядывал из полотенца, как из норы, что мало напоминало бывшего чиновника. Но если бы Донат мог глянуть на себя, почерневшего, с сухим отстраненным взглядом, то, пожалуй, не поразился бы наружности Каменева. И сам не красавец, не-е, будто от собак отбивался, да едва ушел. Вожатай, однако, как-то скоро ожил, но был дерганый, беспричинно хлопал себя по ляжкам, по груди, вскакивал, подпрыгивая, проверял наст на крепость и радовался, что он держит тело, и тут же вновь хоронился за скарб, жался к Донату, ища обороны.
– Сейчас по льду-то как по зеркальцу. Кабы не лед, еще сутки-двое, поди, топать… Прибыли, братец. И не верили, а прибыли.
– Пошто не верили? Я верил…
– А я не-е… Двое раз бывал, так то в молодых летах. Водили, да-с, водили святые люди. Думалось, теперича самому не найти-с. Куда, думалось, мне, воробью, до Мономаховой шапки? Утону-с… По одежке протягивай ножки. А одежа-то возьми и окажись впору. В самый раз пришлась.
Каменеву не терпелось испытать болото, и он раза два прокатился по льду, цепляя изношенными тобоками за мелкое настывшее крошево. И Донат тоже повеселел, наблюдая за провожатым, и короткая тревога, отчего-то потревожившая его сердце, тут же улетучилась. Донат уверовал вдруг, что стоит дойти до Паисия, как там сами собой распахнутся врата в обетованную землю. Пройден предел несчастий, пережит; отныне благость должна явиться, долгая радость сменит. «Если приветят, поживу у них сколько-то на Беловодье, но надоедать не стану, чужого не объем, сам с рукам», – туманно подумалось.
– Трогаем, что ли? – вывел из раздумья Каменев. Он уже впрягся в лямку и сейчас разбирал ее на плече. Снежный заряд, набив лицо, столь же неожиданно кончился, и голубая прозрачная земля открылась радостному взгляду. И одновременно они подумали: «Господи, как хорошо-то!»
– Может, краем? Мало ли что? – легко усомнился Донат.
– А что мало ли? Что может? Вон жеребятник… до костей шпарит.
И, подталкиваемые ветром, скитальцы легко заскользили по болоту. Подкованные санки опережали спутников, они казались неожиданно легкими, их заносило порою и круто разворачивало вдруг.
– Вот так бы всегда… дорожка-то в рай прямиком, – весело воскликнул Каменев и заспешил, лихо подергивая санки.
И в тот же миг Каменева не стало. Ни треска не послышалось, ни безумного вскрика, ни долгого ледяного скрипа разламывающейся пласти, но там, где только что стоял человек, вдруг тонкий, как слюда, лед желтовато вспыхнул и встал торчком. Змеистая черная трещина, легко шурша, пробежала к ногам Доната. Его застолбило, будто прибило ко льду, ноги стали чужими, ватными, но грозная молонья, напугав, споткнулась в аршине от Донатовых поршней.
– Я сейчас, ты погодь, – помертвело прошептал Донат, потерянно озираясь вокруг. Но ни кустика возле, ни иной державы какой, чтобы протянуть гибнущему.
Путаясь и ломая ногти, Донат торопливо размотал кушак и, осекаясь топором, пробовал ступить навстречу страдальцу. Лед, было вставший торчком, успокоился, потом показались руки, необыкновенно черные на ослепительном льду, появилась крохотная головенка с налипшими волосиками, с которых стекала вода. «Господи, не сон ли?» – подумалось Донату. Тут лед вновь стал прогибаться подобьем громадной стеклянной чары, и Доната невольно повлекло к зияющему иордану. Санки, провалившись, тянули Каменева в корчагу, ноги опутало жидким мохом, и, наверное, больших сил стоило смотрителю, чтобы, задирая круто лицо, еще держаться на поверхности. Что-то внизу чавкало, поуркивало, и Донату казалось, что огромный придонный зверь втягивает вожата́я в жадную пасть. Кожаная лямка, до сей поры надежно лежавшая на плече, сейчас соскользнула к горлу и медленно, но неуклонно душила человека, ломая ему шею.
Донат растерялся поначалу, но мужицким умом тут же и понял всю тяжесть положения, увидел всю бесполезность усилий. Только частыми подсечками топора он еще удерживался на скользкой пласти, но казалось, еще мгновение, и его самого легко и охотно поглотят чаруса. Черная дыра, ведущая в сердце земли, упорно требовала жертвы.
– Ты погоди, только не ерестись! – однако кричал Донат, но не двигался и лишь не отрываясь смотрел в меловое, неожиданно спокойное лицо смотрителя.
Откуда было знать Донату, что отныне и до самого смертного часу будет вставать в памяти, как в черной дубовой раме, это обреченное, заголубевшее лицо, уже отжившее, отлетевшее куда-то, с опустевшим взглядом, закинутым в поднебесье. Донату было страшно покидать своего спасителя, уходить, не сделав ничего в помощь, и он медлил, неведомо чего ожидая на краю собственной гибели. Лед потрескивал, поуркивал, разламывался, торчком погружался в тряс. Не раздайся голос Каменева, еще неизвестно бы, как распорядилась судьба с мужиком. Не то очарование какое настигло, не то соблазн близкой, такой легкой смерти кружил Донатову голову, и он, не отрываясь, судорожно глотая, вглядывался в умиротворенное, просветленное лицо Каменева.
– Ты стой, сынок… Богом молю… не подходи, – с тягостью в полузадушенном горле остерег Каменев. И добавил еще: – Поклон всем нашим, поклон. Пусть живут сердешные… радуются.
И Каменев, сдавшись властной силе иль решившись совсем, разжал окоченевшие пальцы. Ладони вяло соскользнули, и в тот же миг смотрителя не стало. А Донат, подсекаясь топором, едва выбрался из хрустальной чаши, словно в рай попадал по ледяному склону, обдирая ногти. И уже под берегом, поднявшись на ноги, Донат часто оборачивался с тоскою на парящий провал, издали так похожий на черного распластанного паука с желтым расплывчатым глазом.